Джентльмены и игроки Харрис Джоанн
Лицо Леона бесстрастно, словно гриб в тени.
— Ты, дерьмо мелкое.
— Давай же, ты! Мы еще успеем.
— Успеем что? Перепихнуться по-быстрому?
— Пожалуйста, Леон. Это не то, что ты думаешь.
— Правда, что ли?
Он смеется.
— Пожалуйста, Леон! Я знаю, как выбраться отсюда. Но нужно спешить. Сюда идет мой отец…
Молчание, глухое, как могила.
Голоса под нами сливаются в смутное облако, словно дым от костров. Над нами Колокольная башня с выступающими балконами, перед нами колодец, отделяющий крышу башни от крыши часовни: вонючая расщелина в форме воронки, по стенам которой лепятся водосточные желоба и голубиные гнезда, сужается книзу до тесного зазора между строениями.
— Твой отец? — отзывается Леон.
За спиной раздается какой-то звук. Я поворачиваюсь и вижу человека, который стоит на дорожке и перекрывает нам путь к спасению. Нас разделяет пятьдесят футов крыши, и, хотя дорожка достаточно широка, он пошатывается, словно канатоходец, — кулаки сжаты, лицо напряженное, сосредоточенное — и дюйм за дюймом подбирается к нам.
— Не двигайтесь, — говорит он. — Сейчас я вас заберу.
Это Джон Страз.
Он тогда не мог разглядеть наши лица. Нас скрывала тень. Два призрака на крыше. Мы еще можем скрыться, я знаю. Колодец, отделявший часовню от Колокольной башни, глубокий, но его жерло узкое — футов пять в самом широком месте. Мне приходилось перепрыгивать его, уже не помню, сколько раз, даже в темноте риск невелик. Отец не осмелится последовать за нами. Мы вскарабкаемся по скату крыши, пройдем, не потеряв равновесия, по карнизу Колокольной башни и спрыгнем на балкон. А там — сотня мест, где можно спрятаться.
Что потом — лучше не думать. В моем воображении мы снова Буч и Санденс, замершие на стоп-кадре, оставшиеся героями навсегда. От нас требуется одно — прыгнуть.
Хочется думать, что у меня были сомнения. Что мои действия были осмысленны, а не продиктованы слепым инстинктом зверя, спасающегося бегством. Но все, что случилось после, для меня теперь словно в вакууме. Наверное, именно тогда у меня пропала способность видеть сны — наверное, все сны моей жизни разом явились мне в тот миг, чтобы больше не приходить никогда.
Хотя в то время мне, наоборот, казалось, что я просыпаюсь. Просыпаюсь после стольких лет жизни во сне. Мысли неслись, сверкали у меня в мозгу, как метеоры в летнем небе.
Леон, смеясь, прижимает губы к моим волосам.
Мы с Леоном на газонокосилке.
Леон и Франческа, которую он никогда не любил.
«Сент-Освальд» и близость, невероятная близость моей победы в этой игре.
Время остановилось. Я — словно звездный крест, вишу в пространстве между Леоном с одной стороны и отцом — с другой. Да, хочется думать, что у меня были сомнения.
Леон посмотрел на меня.
Я — на него.
Мы прыгнули.
Ферзь
1
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
- Запомни, запомни пятое ноября —
- Порох, измену и заговор.[51]
Вот наконец и она — анархия восторжествовала в «Сент-Освальде», подобно чуме. Мальчики пропускают занятия, уроки срываются, многие из моих коллег вообще не появляются в Школе. Дивайн отстранен от работы на время расследования (это означает, что я возвращаюсь в свой старый кабинет, хотя никогда еще победа не приносила мне так мало радости), Грахфогеля и Пуста постигла та же участь. Еще больше народу вызывают на допросы, в том числе Робби Роуча, который закладывает всех направо, и налево, и по центру в надежде отвести подозрения от себя.
Боб Страннинг ясно дал понять, что мое присутствие в школе вызвано лишь крайней необходимостью. По словам Аллен-Джонса, мать которого входит в Попечительский совет, мое будущее обсуждалось на последнем заседании с участием доктора Пули (отца мальчика, на которого я «напал»), и тот потребовал немедленно отстранить меня. В свете последних событий (и прежде всего из-за отсутствия Слоуна) не нашлось никого, кто выступил бы в мою защиту, и Боб сделал вывод, что только исключительные обстоятельства приостановили вполне законный ход дела.
Я взял с Аллен-Джонса клятву, что он никому не расскажет, — значит, об этом уже должна знать вся средняя школа.
Подумать только, несколько недель назад мы так волновались из-за школьной инспекции. А теперь наша школа на грани краха. Полиция все еще здесь и явно не собирается нас покидать. Мы ведем уроки, словно в изоляции. Никто не подходит к телефону. Никто не выносит мусор, полы не моют. Шаттлуорт, новый смотритель, отказывается работать, пока Школа не предоставит ему новое жилье.
Что до ребят, они тоже чувствуют неминуемый крах. Сатклифф явился на перекличку с полным карманом шутих — сами представляете, какой был кавардак. Во внешнем мире мало кто верит, что мы переживем этот кризис. Школу оценивают по последним результатам, и если мы не сумеем справиться с бедами этого триместра, то вряд ли можно рассчитывать, что в этом году хорошо сдадут ОССО[52], не говоря уже об отличниках.
Моя латинская группа пятиклассников, возможно, справилась бы, поскольку они прошли всю программу в том году. Но немцы здорово пострадали в этом триместре, как и французы, у которых мало шансов наверстать упущенное, ведь они потеряли двоих: Тапи, которая отказывается вернуться, пока ее дело не будет улажено, и Грушинга, которому из сочувствия предоставили отпуск. На других кафедрах те же трудности: по некоторым предметам пропущены целые разделы обязательной программы, и заняться этим некому. Наш Главный Большую часть времени сидит, запершись в кабинете. Боб Страннинг взял на себя обязанности Слоуна, но справляется с ними не очень.
К счастью, Марлин здесь и занимается делом. Выглядит она не так шикарно, более деловито, волосы убраны с ее угловатого лица в строгий пучок. Времени посудачить у нее сейчас нет: целыми днями она разбирается с жалобами родителей и вопросами журналистов, интересующихся ходом полицейского расследования.
Марлин, как всегда, справляется превосходно — конечно, она выносливее многих. Ничто ее не берет. Когда у нее умер сын и в ее семейной жизни образовалась трещина, которая так и не затянулась, мы дали ей работу и профессию, и с тех пор она целиком и полностью предана «Сент-Освальду».
Отчасти это было делом рук Слоуна. Потому Марлин так привязана к нему и потому для работы выбрала именно «Сент-Освальд». За пятнадцать лет она ни разу не пропустила больше чем один день. И все ради Пэта. Пэта, который вдохнул в нее жизнь.
Сейчас он в больнице, сказала она мне: прошлой ночью у него случился сердечный приступ, скорее всего, от потрясения. Он умудрился доехать до больницы, рухнул в приемной, и его положили в кардиологию.
— Сейчас он все-таки в хороших руках, — добавила она. — Видели бы вы его вчера вечером… — Она замолчала, уставившись в никуда, и я с некоторой тревогой понял, что она вот-вот заплачет. — Мне надо было остаться. Но он не позволил.
— Ну да… хм…
Я отвернулся в замешательстве. Конечно, уже много лет ни для кого не секрет, что отношения Пэта со своей секретаршей не ограничиваются работой. Большинство не обращает на это внимания. Марлин, однако, всегда соблюдала приличия, опасаясь, что скандал может повредить Пэту. То, что она позволила себе, пусть и косвенно, на что-то намекнуть, более всего остального говорит о том, насколько неладно у нас в Школе.
В такой школе, как «Сент-Освальд», имеет значение все; и меня вдруг охватила острая жалость к тем из нас, кто еще оставался: старая гвардия, доблестно охраняющая свои рубежи, в то время как будущее неумолимо надвигается, сминая нас на своем пути.
— Если Пэт уйдет, я здесь не останусь, — наконец произнесла она, крутя на пальце свое изумрудное кольцо. — Найду работу в адвокатской конторе или еще где-нибудь. А если нет, уйду на пенсию — мне ведь через год будет шестьдесят…
Тоже новость. Сколько я помню Марлин, ей всегда был сорок один год.
— Я тоже подумывал о пенсии, — сказал я. — К концу года я отмечу «сотню» — конечно, если старина Страннинг не упрется…
— Что? Квазимодо покинет свою Колокольную башню?
— Да, мелькала такая мысль. — За последние несколько недель, по правде говоря, не просто мелькала. — Сегодня мой день рождения. Шестьдесят пять, поверите ли?
Она немного печально улыбнулась. Милая Марлин.
— И куда подевались все эти дни рождения?
В отсутствие Пэта собрание школы сегодня утром проводил Боб Страннинг. По мне, лучше было бы этого не делать, но Боб решил, что при таком количестве отсутствующих или недоступных преподавателей он сам приведет наш корабль в тихие воды. Весьма ошибочное решение, подумал я. Но ведь с некоторыми не поспоришь.
Мы все, конечно, знаем, что Боб не имеет отношения к отстранению Пэта. Этого никто ему в вину не ставит, но мальчикам не нравится, с какой легкостью он проскользнул на место Слоуна. Кабинет Пэта, открытый для всех, кому он нужен, теперь заперт. На двери установлено сигнальное устройство вроде того, что у Дивайна. Этот административный центр по-прежнему бескровно и действенно занимается наказаниями, но та человечность и теплота, которые делали Слоуна своим, явно отсутствуют у Страннинга.
Мальчики это чувствуют и негодуют; они изощряются, как могут, чтобы публично подвести его под монастырь. Наш Боб, в отличие от Пэта, не человек действия. Пачка шутих, брошенная под эстраду во время собрания, показала это лучше некуда, и в результате средняя школа молча просидела в зале почти все утро, пока Боб ждал, что кто-нибудь сознается.
Пэту Слоуну виновный признался бы через пять минут, потому что большинству мальчишек хотелось ему угодить. Боб Страннинг со своей чопорностью и тактикой карикатурного нациста стал для них законной жертвой.
— Сэр, когда мистер Слоун вернется?
— Я сказал молчать, Сатклифф, или вы отправитесь к кабинету директора.
— Зачем, сэр? Он что, знает?
Боб Страннинг, который не вел занятий более десяти лет, не умеет противостоять такой лобовой атаке. Он не понимает, что ледяной тон выдает его беззащитность, что окрики лишь подливают масла в огонь. Возможно, он прекрасный руководитель, но пастырь из него чудовищный.
— Сатклифф, вы остаетесь после уроков.
— Слушаюсь, сэр.
Я бы не принял ухмылку Сатклиффа за чистую монету, но Страннинг его не знал и упорно продолжал рыть себе могилу.
— И более того, — сказал он, — если ученик, бросивший эти шутихи, немедленно не встанет, вся средняя школа будет оставаться после уроков в течение месяца.
Месяца? Это немыслимая угроза. Она опускалась на мальчишек, как мираж, и по залу прокатился низкий шелест.
— Я считаю до десяти, — объявил Страннинг. — Раз, два…
Пока он являл свои математические способности, шелест повторился.
Сатклифф и Аллен-Джонс посмотрели друг на друга.
— Три. Четыре.
Оба мальчика встали.
Тишина.
Весь мой класс последовал их примеру.
На секунду Страннинг остолбенел. Это было великолепно — весь третий «Ч» стоял по стойке «смирно» плотной маленькой фалангой: Сатклифф, Тэйлер, Аллен-Джонс, Адамчик, Макнэйр, Брейзноус, Пинк, Джексон, Олмонд, Ниу, Андертон-Пуллит. Все мои мальчики (кроме Коньмана, конечно).
Потом встал третий «М» (класс Монумента).
Тридцать с лишним мальчиков стояли вместе, как солдаты, глядя перед собой и не говоря ни слова. Поднялся третий «Г» (класс Грушинга). Третий «КЧ» (Чаймилк). И наконец, третий «Р» (Роуч).
Теперь стояли все ученики средней школы. Молча, не шевелясь. Все взоры были устремлены на маленького человека на возвышении.
С минуту он не двигался.
Затем повернулся и ушел без единого слова.
После такого бессмысленно вести уроки. Мальчикам нужно было выговориться, так что я дал им волю и только время от времени заглядывал в соседний класс Грахфогеля, где учительница, миссис Кант, выбивалась из сил, поддерживая порядок. Конечно, главной темой разговоров был Слоун. Тут мнения не расходились: никто не сомневался в невиновности Пэта. Все считали, что обвинение абсурдно, что дело не выйдет за рамки суда нижней инстанции, что все это ужасная ошибка. Меня это порадовало; хорошо бы кое-кто из коллег был в этом так уверен.
Обеденный перерыв я провел у себя в комнате с сэндвичем и тетрадями, избегая переполненной преподавательской и привычного уюта с чаем и «Таймс». Все газеты на этой неделе забиты сент-освальдским скандалом, и всякий, входящий в главные ворота, попадает под перекрестный огонь прессы и фотографов.
Большинство учителей не опускаются до комментариев, хотя Эрик Скунс в среду общался с «Миррор». В короткой заметке описывалось безалаберное управление и намеки на кумовство в высших эшелонах — так и слышится Скунс. Однако я не верю, что мой старый приятель может быть этим кошмарным Кротом, чье варево из комедии, слухов и клеветы так занимает читателей «Икземинера» последние недели. И все же у меня появилось отчетливое дежавю — будто стиль их автора мне знаком, а его разрушительный юмор я понимаю — и разделяю.
И снова мысли вернулись к молодому Кину. Как-никак внимательный наблюдатель, и писатель, полагаю, небесталанный. Может ли он быть Кротом? Даже думать об этом не хочется. Черт побери, мне нравится этот человек, и его вчерашние высказывания в учительской свидетельствуют и об уме, и о смелости. Нет, это не Кин. Но тогда кто же?
Эта мысль мучила меня весь день. Уроки шли так себе: меня вывела из себя группа четвероклассников, которые никак не могли собраться, и я оставил после уроков одного шестиклассника, все преступление которого заключалось в том, как я позже признался себе, что он указал мне на ошибку в употреблении сослагательного наклонения в переводе прозы. К восьмому уроку я решился. Нужно просто спросить Кина — открыто и честно. Хочется верить, что я разбираюсь в людях, и, если он действительно Крот, я это узнаю.
Он разговаривал с мисс Дерзи в преподавательской. Она улыбнулась мне, а Кин просто расплылся в улыбке.
— Я слышал, у вас сегодня день рождения, — сказал он. — Мы принесли вам торт.
Это был шоколадный кекс на блюдце, и то и другое — из школьной столовой. В него воткнули желтую свечу и украсили по краям веселенькой мишурой. На блюдце прикрепили самоклейку со словами: «С днем рождения, мистер Честли, — сегодня 65!»
Я понял, что до Крота очередь не дойдет.
Мисс Дерзи зажгла свечу. Несколько человек, которые задержались в преподавательской, — Монумент, Макдоноу и двое новичков — захлопали. Я чуть не разрыдался — в таком я был смятении.
— Черт возьми, — проворчал я. — Я хотел, чтобы все прошло тихо.
— Да с какой стати? — сказала мисс Дерзи. — Послушайте, мы с Крисом собираемся вечером пойти куда-нибудь выпить. Не хотите ли с нами? Посмотрим костер в парке, поедим карамельных яблок, пожжем бенгальские огни…
Она засмеялась, и я на мгновение подумал, какая она хорошенькая, со своими темными волосами и розовым личиком голландской куклы. Невзирая на подозрения относительно Крота — а сейчас это вообще казалось невозможным, — я был рад, что они с Кином ладят. Мне ли не знать, как засасывает «Сент-Освальд»: думаешь, что впереди полно времени, чтобы встретить хорошую девушку, жениться, завести детей, если она захочет, а потом вдруг оказывается, что минул не год, а лет десять — двадцать и ты уже не Молодой Энтузиаст, а Твидовая Куртка, раз и навсегда повенчанный с «Сент-Освальдом», этим старым запыленным боевым кораблем, который поглотил твою душу.
— Спасибо за приглашение, — ответил я. — Но все-таки я останусь дома.
— Тогда загадайте желание, — сказала мисс Дерзи.
— Это я могу, — согласился я.
2
Милый старый Честли. Можно просто влюбиться в него, в этот неизлечимый оптимизм и идиотские поступки. Забавно, до чего заразителен его оптимизм: оказывается, можно забыть прошлое (как забыл его Слоун), задвинуть горечь обид и чувствовать, что Долг (перед Школой, конечно) такая же движущая сила, как (например) любовь, ненависть, месть.
Сегодня вечером я отправляю последнюю порцию электронных писем. От Роуча Грахфогелю — уличающее обоих. От Слоуна к Дивайну. От Пуста к Дивайну — в истерических тонах. От Коньмана ко всем — плаксивое и угрожающее. И наконец, coup de grce: на мобильник и компьютер Слоуна (полиция, конечно, их отслеживает) — слезное, умоляющее сообщение от Колина Коньмана, которое в должный момент подтвердит худшие подозрения.
В целом дело сделано, и можно больше не суетиться. Пятеро членов команды уничтожены одним изящным ударом. Слоун может сломаться в любую минуту. Инсульт или обширный инфаркт — от стресса и сознания того, что, независимо от результатов расследования, «Сент-Освальд» для него закрыт навсегда.
Вопрос в том, хватит ли сделанного. Грязь прилипчива, тем более в такой профессии. В общем-то, и полиция тут — некоторое излишество. Достаточно намека на сексуальные отклонения, чтобы сломать карьеру. Остальное можно спокойно доверить публике, вскормленной подозрениями, завистью и «Икземинером». Ком уже покатился, и я не удивлюсь, если недели через две кто-нибудь подхватит эстафету. Например, «солнышки» или храбрые молодцы из квартала Эбби-роуд. Вспыхнут пожары, начнутся нападения на коллег, в пабах и клубах слухи перерастут в грязную убежденность. Прелесть в том, что больше не нужно ничего делать. Легкий толчок — и костяшки домино начнут падать сами по себе.
Я, конечно, постараюсь задержаться подольше. Половина удовольствия — наблюдать за происходящим, хотя расслабляться тоже не стоит — мало ли что может случиться. Так или иначе, вред уже непоправим. От кафедры остались одни развалины, оказываются замешаны и другие сотрудники, заместитель директора безнадежно опорочен. Ученики покидают школу — двенадцать за эту неделю: струйка, которая скоро станет потоком. Преподавание заброшено, от службы здоровья и безопасности осталось одно название, да еще надвигается инспекция, которая, скорее всего, закроет Школу.
На прошлой неделе правление каждый вечер проводило экстренные заседания. Директор, не умеющий вести переговоры, боится потерять место; доктора Тайда беспокоит удар по школьным финансам; а Боб Страннинг ухитряется обратить слова директора себе на пользу, сохраняя при этом видимость преданности и корректности.
Он сумел ловко перехватить обязанности Слоуна (не считая дисциплинарных faux pas). А дальше — пост директора. Почему бы и нет? Он умен (во всяком случае, достаточно, чтобы не казаться слишком умным в глазах членов правления), компеентен, умеет выражать мысли и в меру доброжелателен — как раз настолько, чтобы успешно пройти суровые тесты на личные качества, которые положены всему персоналу «Сент-Освальда».
В общем, получается прекрасный образчик антиобщественных происков. Кроме меня, к сожалению, этого никто сказать не может, но радует то, что все отлично сработало. Осталось закончить одно дельце, и я рассчитываю заняться им во время Всеобщего костра. А потом можно будет устроить себе маленький праздник: у меня есть бутылка шампанского, на которой написано имя Честли, и я собираюсь открыть ее сегодня вечером.
А пока я бездельничаю. Это самое неприятное в таких делах — долгие, томительные минуты ожидания. Костер начнется в семь тридцать, к восьми огонь превратится в маяк, на который потянутся тысячи людей, в колонках загремит музыка, с площадки аттракционов понесется визг, а в восемь тридцать начнется фейерверк, и все будет в дыму и падающих звездах.
На редкость подходящее место для убийства, согласны? Темнота, толпа, неразбериха. Так легко будет применить закон Эдгара По — то, что на виду, замечают последним — и просто уйти, а какой-нибудь озадаченный бедняга обнаружит тело, или это сделаю я, крикнув от ужаса, а толпа скроет меня из виду.
Еще одно убийство. И все своими руками. Или, может, два.
У меня до сих пор хранится фотография Леона, вырезка из «Икземинера», порыжевшая от времени. Это школьная фотография, сделанная тем летом, плохого качества, увеличенная для первой страницы газеты — зернистый хаос точек. Но все же это его лицо, кривая ухмылка, длинная шевелюра и обрезанный ножницами галстук. Над фотографией — заголовок:
МЕСТНЫЙ ШКОЛЬНИК
РАЗБИЛСЯ НАСМЕРТЬ
СМОТРИТЕЛЬ ВЫЗВАН НА ДОПРОС
Ну, такова официальная версия. Мы прыгнули, он упал. Как только моя нога коснулась другой стороны каминной трубы, раздался грохот сломанных черепиц в водосточном желобе и визг резиновых подошв.
Мне понадобилось мгновение, чтобы понять: он поскользнулся. Может, дрогнул в последний момент, может, его отвлек окрик снизу. Вместо того чтобы приземлиться рядом со мной, он задел коленом водосток и соскользнул вниз по склизкому жерлу воронки, но сумел удержаться и теперь висел над пропастью, ухватившись пальцами за край желоба и упираясь вытянутой ногой в каминную трубу. Другая нога беспомощно болталась в воздухе.
— Леон!
Я нагибаюсь, но не могу достать его. Прыгать обратно опасно — может отвалиться черепица. Желоб слишком хрупкий, зубчатые края обкромсаны.
— Держись! — кричу я, и в ответ он поднимает перекошенное от страха лицо.
— Не двигайся, сынок! Я сейчас до тебя доберусь.
На парапете, футах в тридцати от нас, стоит Джон Страз. Его лицо — просто пятно, вместо глаз — дыры, сам он дрожит. Он движется вперед как заводная игрушка, от него буквально несет страхом. И все же он приближается, дюйм за дюймом. Глаза почти зажмурены от ужаса, но он вот-вот увидит меня. Надо бежать, бежать, пока не поздно, но Леон все еще там, в ловушке…
Внизу раздался тихий треск. Это ломается желоб — кусок отвалился и упал между зданиями. Послышался скрип резины: кроссовок Леона еще на несколько дюймов сполз по скользкой стене.
Отец приближается, и я отступаю все дальше в тень Колокольной башни. Внизу мигают огни пожарных машин — скоро на крыше будет полно людей.
— Держись, Леон, — шепчу я.
И вдруг чувствую затылком чей-то взгляд. Оборачиваюсь и вижу…
В старой твидовой куртке, у своего окна, в двенадцати футах от меня стоит Рой Честли. Его лицо, освещенное огнями, четко выделяется — в глазах тревога, рот опущен, как у трагикомической маски.
— Пиритс?
И в эту секунду под нами раздался пустой лязг, точно в пылесос попала огромная монета…
Потом — хруст.
Тишина.
Желоб не выдержал.
3
И я бросаюсь прочь, бегу и бегу, и звук падения Леона у моих ног, будто черный пес. Вот где пригодилось знание крыш. Я скачу, как обезьяна, привычным круговым маршрутом, перепрыгиваю по-кошачьи с парапета на пожарную лестницу, потом через пожарный выход в Средний коридор и оттуда — наружу.
Я бегу, конечно, инстинктивно, думая только о том, чтобы спастись. У здания часовни все еще таинственно мигают синие и красные огни пожарных машин.
Я незаметно выбираюсь из здания. Теперь я вне подозрений. Пожарные и полиция, оттесняющая зевак, далеко, они рассредоточились по кругу. Я вне подозрений, твержу я себе. Никто меня не видел. Кроме, конечно, Честли.
Я осторожно пробираюсь к Привратницкой, держась подальше от пожарных машин и «скорой», которая несется с включенной сиреной по длинной подъездной аллее. Меня ведет инстинкт. Я иду домой. Там я буду в безопасности. Залягу под кровать, завернувшись в одеяло, как всегда по вечерам в субботу: дверь на замок, большой палец в рот — я жду, когда вернется отец. Под кроватью темно. И безопасно.
Дверь Привратницкой раскрыта настежь. В кухонном окне свет, шторы в гостиной задернуты, но оттуда тоже пробивается свет, и в нем — чьи-то силуэты. Это Слоун со своим мегафоном. И двое полицейских стоят рядом с патрульной машиной, перекрывающей проезд.
Там кто-то еще, я вижу женщину в пальто с меховым воротником, ее лицо вдруг кажется мимолетно-знакомым…
Женщина поворачивается ко мне, ее рот раскрывается огромным «О!», нарисованным губной помадой.
— О, радость моя! Лапочка моя!
Она бежит ко мне на маленьких каблучках.
Слоун с мегафоном в руке тоже оборачивается, но от дальнего угла здания доносится крик пожарника:
— Мистер Слоун, сэр! Сюда!
Женщина — летящие волосы, мокрые глаза, руки, словно крылья летучей мыши, сгребают меня в охапку. Я съеживаюсь, мех щекочет рот, и вдруг во мне закипают слезы, меня накрывает приливная волна памяти и скорби. Леон, Честли, отец — все забыто, все остается позади, когда она заводит меня в дом, в убежище.
— Все должно было быть не так, радость моя, — голос ее дрожит. — Мы готовили тебе сюрприз.
В этот миг мне открылось все. Нераспечатанный конверт с авиабилетом. Отцовский шепот по телефону. «Сколько? — Пауза. — Хорошо. Так будет лучше».
Сколько за что? За его отказ? И сколько же лотерейных билетов, упаковок пива и пиццы на дом обещали ему, пока он не согласился отдать им то, что они хотели?
Я снова заливаюсь слезами, теперь уже от злости на их общее предательство. Мать окутывает меня запахом каких-то дорогих и незнакомых духов.
— Радость моя, что случилось?
— Мама.
Я рыдаю, утыкаясь лицом в мех, чувствуя ее губы на своих волосах, табачный дым, сухой, мускусный запах. Потом что-то маленькое и ловкое просунуло руку в мое сердце и сжало его.
4
Несмотря на утверждение миссис Митчелл, что Леон никогда бы не полез на крышу в одиночку, лучшего друга ее сына — мальчика, которого она называла Джулианом Пиритсом, — так и не нашли. Пересмотрели все школьные записи, провели поквартирные опросы, но все безрезультатно. Никто бы не стал этого делать, если бы не настоял мистер Честли, который заявил, что видел Пиритса на крыше часовни — хотя, к сожалению, мальчик сбежал.
Полиция относилась к ней сочувственно, ведь женщина обезумела от горя, но про себя они решили, что бедная миссис Митчелл, которая твердила о несуществующих мальчиках и отказывалась признать смерть сына несчастным случаем, повредилась рассудком.
Все изменилось бы, доведись ей увидеть меня снова. Но не довелось. Три месяца спустя мы с матерью и Ксавье отправились в их парижский дом, где мне предстояло провести следующие семь лет.
К этому времени мое преображение шло полным ходом. Гадкий утенок стал меняться, и очень быстро, благодаря матери. Сопротивляться не хотелось. Леон умер, и Пиритсу больше незачем жить. Избавиться от сент-Освальдской одежды — минутное дело, а в остальном можно целиком и полностью положиться на мою мать.
«Начать жизнь заново» — так она это называет, и я вытаскиваю из-под кровати все письма и распечатываю все посылки, чтобы использовать их содержимое на всю катушку.
Отца мы больше не видели. Допрос его был чистой формальностью, но он так странно себя вел, что это вызвало подозрение полиции. Никаких оснований подозревать его в преступлении не было, но он был агрессивен, тест на алкоголь показал, что он сильно под хмельком, а его отчет о событиях той ночи оказался туманным и неубедительным, словно он с трудом вспоминал, что тогда произошло. Рой Честли, который подтвердил его присутствие на месте трагедии, сообщил, что слышал, как тот кричал «Я до тебя доберусь» одному из мальчиков. Потом полиция раздула этот факт, и, хотя Честли утверждал, что Джон Страз бежал помочь мальчику, он был вынужден признать, что смотритель стоял к нему спиной и Честли не видел, пытался ли тот действительно помочь. В конце концов, сказали в полиции, репутация Страза уже была сильно подмочена. Летом он получил официальный выговор за нападение на ученика на территории «Сент-Освальда», а его грубость и необузданный характер хорошо известны во всей Школе. Это подтвердил доктор Тайд, а Джимми добавил несколько красочных подробностей.
Странно, что Пэт Слоун, единственный человек, на чью помощь мог рассчитывать отец, отказался выступить в его защиту. Частично это объяснялось вмешательством директора, который разъяснил Пэту, что главное — интересы «Сент-Освальда» и чем скорее все свалят на Страза, тем скорее отвяжутся от Школы. Кроме того, Слоуну и самому было неловко. Случившееся стало угрозой и его новому назначению, и крепнущей дружбе с Марлин Митчелл. Ведь именно он пригрел Джона Страза. Как заместитель директора, он подбадривал его, верил в него, защищал его, зная при этом, что тот бил мою мать и бросался с кулаками на меня, а однажды — на ученика «Сент-Освальда», о чем сохранилось документальное свидетельство. И велика вероятность того, что этот человек, дошедший до ручки, потерял голову и гнался по крыше за Леоном Митчеллом, пока тот не упал.
Никаких свидетельств в пользу этого обвинения не было. Рой Честли, конечно, отказался это подтвердить. К тому же смотритель боялся высоты. Но газеты вцепились в эту версию. Посыпались анонимные письма, телефонные звонки — обычное общественное негодование, которое нарастает вокруг подобных дел. Правда, дела как такового не было. Никто не предъявил Джону Стразу формального обвинения. И все же за три дня до моего отъезда в Париж он повесился в номере дешевого пансиона.
Даже тогда мне было ясно, кто в ответе за это. Не Слоун, хотя он тоже виноват. Не Честли, не газеты, даже не директор. Моего отца убил «Сент-Освальд», и «Сент-Освальд» же убил Леона. «Сент-Освальд» со своим бюрократизмом, гордостью, слепотой, высокомерием. Убил их и переварил, бездумно, словно кит, поглощающий планктон. Прошло пятнадцать лет, а никто о них даже не помнит. Остались только имена в списке «кризисов, которые пережил “Сент-Освальд”».
Но этот он не переживет. Этот будет расплатой за все.
5
Пятница, 5 ноября
6.30 вечера
После школы я отправился в больницу к Пэту Слоуну с цветами и книгой. Не то чтобы он много читал, хотя следовало бы; кроме того, сказал я ему, не стоило так сильно переживать.
Конечно, он переживал. Когда я там появился, он с пеной у рта спорил все с той же сестрой, которая недавно занималась моим здоровьем.
— Господи, еще один, — произнесла она, увидев меня. — Скажите на милость, неужели в «Сент-Освальде» все такие невыносимые, как вы, или просто мне повезло?
— Говорю вам, я здоров.
Но по его виду я бы этого не сказал. Он был какой-то синюшный и казался меньше ростом, словно происходящее пришибло его. Тут он заметил цветы у меня в руках.
— Бога ради, я же пока не умер!
— Отдайте их Марлин, — предложил я. — Ей бы не помешала хоть какая-нибудь радость.
— Наверное, вы правы, — улыбнулся он, и на мгновение я увидел прежнего Слоуна. — Уведите ее домой, Рой. Пожалуйста. Она не хочет уходить, хотя устала ужасно. Все думает, что со мной что-нибудь случится, если она позволит себе выспаться.
Марлин, оказывается, пошла в больничный кафетерий выпить чашку чая. Я застал ее там, вырвав у Слоуна обещание не пытаться выписаться из больницы в мое отсутствие.
Она удивилась, увидев меня. В руке она держала платок, а ее лицо, непривычно ненакрашенное, было в красных пятнах.
— Мистер Честли! Никак не ожидала…
— Марлин Митчелл, — твердо сказал я. — После тринадцати лет знакомства пора уже называть меня Роем.
Держа в руках пластиковые чашки чая, отдававшего рыбой, мы разговаривали. Удивительно, что наши коллеги, эти «не совсем друзья», которые всю нашу жизнь держатся к нам ближе, чем самые близкие родственники, по сути, совершенно закрыты от нас. Нам не приходит в голову задуматься о том, что у них есть семьи, личная жизнь — для нас они такие, какими мы видим их каждый день: одеты для работы, деловиты (или нет), энергичны (или нет). И все мы — спутники одной блуждающей луны.
Коллега в джинсах выглядит как-то неправильно, коллега в слезах — почти неприлично. То, что случайно видишь вне стен «Сент-Освальда», кажется почти нереальным, как во сне.
А реальны эти камни, эти традиции, это постоянство «Сент-Освальда». Сотрудники приходят и уходят. Иногда умирают. Иногда умирают даже мальчики, но «Сент-Освальд» выдерживает все, и к старости мне от этого становится уютно.
Марлин, я чувствую, совсем другая. Возможно, потому, что она женщина — как я понимаю, такие вещи значат для них гораздо меньше. Может, потому, что она видит, как «Сент-Освальд» поступил с Пэтом. Или же из-за своего сына, который до сих пор не дает мне покоя.
— Не надо было вам сюда приходить, — сказала она, вытирая глаза. — Директор приказал всем…
— К черту директора. Уроки кончились, и я волен делать то, что хочу, — заявил я, впервые в жизни слегка уподобившись Робби Роучу. Это ее рассмешило, чего я и добивался. — Так-то лучше. — Я присмотрелся к остаткам моего остывшего напитка. — Скажите, Марлин, почему больничный чай всегда пахнет рыбой?
Она улыбнулась. Улыбка — или отсутствие косметики — молодит ее, и она меньше похожа на Брунгильду.
— Хорошо, что вы пришли, Рой. Больше никто не появлялся — ни директор, ни Боб Страннинг. Никто из его друзей. Как это тактично. Так по-освальдовски. Уверена, что Сенат был столь же тактичен с Цезарем, когда вручил ему чашу с цикутой.
Я думаю, что она имела в виду Сократа, но промолчал.
— Он удержится, — солгал я. — Пэт крепкий малый, и всем известно, насколько смехотворны эти обвинения.
Вот увидите, к концу года Правление будет умолять его вернуться.
— Надеюсь. — Она глотнула холодного чая. — Я не позволю им похоронить его, как они похоронили Леона.
Впервые за пятнадцать лет она упомянула при мне своего сына. Еще один барьер рухнул, но я был к этому готов: эту старую историю я вспоминал в последние недели чаще, чем обычно, и Марлин, по-моему, тоже.
Есть, конечно, некоторые параллели: больницы, скандал, пропавший мальчик. Ее сын не умер на месте падения, хотя больше в себя не приходил. Бесконечное ожидание у постели, страшные муки надежды, вереницы доброжелателей — мальчиков, членов семьи, подруг, воспитателей, священника — вплоть до неизбежного конца.
Мы так и не нашли второго мальчика, и уверенность Марлин, будто он видел что-то, всегда воспринималась как истеричная и безнадежная попытка матери найти смысл в этой трагедии. Один Слоун старался помочь, проверяя школьные документы и фотографии, пока кто-то (вероятно, Главный) не указал, что настойчивое желание навести тень на плетень безусловно повредит «Сент-Освальду». Это, конечно, не имело значения, но Пэт так и не смирился с исходом дела.
— Пиритс. Так его звали. — Как будто я мог забыть. Придуманное имя, это очевидно. Но на имена у меня память хорошая, и его я запомнил с того дня, когда наткнулся на мальчика в коридоре — он крался мимо моего кабинета под каким-то немыслимым предлогом. Кажется, там был и Леон. И этот мальчик назвался Пиритсом.
— Да, Джулиан Пиритс. — Она улыбнулась, но как-то безрадостно. — Никто не верил в его существование. Кроме Пэта. И вас, конечно, — вы ведь видели его там…
Теперь я уже не был в этом уверен. Я всегда помню мальчиков и за тридцать три года не забыл никого. Помню все эти юные лица, застывшие во времени, и каждый верил, что Время сделает для него исключение, что он навсегда останется четырнадцатилетним…
— Я видел его, — сказал я. — По крайней мере, думал, что вижу. — Фокус с дымом и зеркалами, мальчик-призрак, который растаял, как ночной туман утром. — Я был так уверен…
— Как и все мы, — отозвалась Марлин. — Но Пиритса не оказалось ни в одном из школьных документов, ни на одной фотографии, даже в списке подавших заявление его не было. Да и вообще, к тому времени все уже кончилось. Никого это больше не интересовало. Мой сын умер. Нам надо было заниматься школой.
— Мне очень жаль, — произнес я.
— Вы не виноваты. Кроме того, — она вдруг встала с деловитой торопливостью (школьный секретарь, да и только), — жаль не жаль, но Леона этим не вернешь, так ведь? А сейчас я нужна Пэту.
— Он счастливчик, — серьезно сказал я. — Он не станет возражать, если я вас приглашу? Просто выпить, ведь сегодня мой день рождения, а вам нужно что-нибудь посущественнее чая.
Хочется думать, что я не совсем еще утратил галантность. Мы договорились, что выйдем на часок, не больше, и покинули Пэта, велев ему лежать и читать книгу. Мы прошли с милю пешком до моего дома; к тому времени стемнело, и в воздухе уже пахло порохом. Несколько ранних фейерверков взлетели над кварталом Эбби-роуд, воздух был влажен и удивительно мягок. Дома были имбирные пряники и глинтвейн, я зажег камин в гостиной и принес две подходящие чашки. Было тепло и уютно, при свете пламени старые кресла выглядели не такими дряхлыми, а ковер не таким протертым, и со всех стен на нас смотрели мои сгинувшие мальчики, улыбающиеся с оптимизмом вечной юности.
— Как много мальчиков, — с нежностью сказала Марлин.
— Моя галерея призраков, — отозвался я, но потом увидел ее лицо. — Простите за бестактность, Марлин.
— Не волнуйтесь, — улыбнулась она. — Теперь это не так болезненно. Потому я и согласилась на эту работу. Тогда, конечно, я была уверена, что все сговорились скрыть правду и что когда-нибудь я увижу, как он идет по коридору со своей спортивной сумкой, в этих очках, сползающих с носа. Но так и не увидела. И не стала его разыскивать. А если бы мистер Кин все не разворошил…
— Мистер Кин? — переспросил я.
— Ну да. Мы с ним об этом говорили. Знаете, он очень интересуется историей Школы. Кажется, собирается писать книгу.