Самарская вольница. Степан Разин Буртовой Владимир
— Опосля малость подойди ко мне, — коротко сказал дьяк Томилке, стараясь не смотреть ярыжнику в лицо.
«Охо-хо, — вздохнул дьяк, оглядывая полумрак кабака. — Курице негде клюнуть, не то чтоб человеку сесть вольготно, душу радуя легким хмелем!»
За широкими столами, давясь друг к дружке, сидели самарские гулевщики — посадские, стрельцы, кому дозволили оставить ненадолго службу у дальних защитных сооружений по причине того, что набеглые степняки все еще стояли в поле, не уходили от города. Гомонили здесь и волжские бурлаки, которые по смутному времени этим летом так и не смогли сыскать никакого приработка на барках и паузках, обычно по весне уходящих с товарами в Понизовье. Сидели шатуны-бобыли,[120] тако же без копейки за душой, зато с кипучей силушкой в плечах. Куда эту силушку приложить? Ни в работы крепости чинить их не берут по безденежью здешних воевод и государевой казны, ни сено косить, ни лес валить… Только настырный немец Циттель едва не каждый день заглядывает сюда, посулами сманивает писаться в рейтары и брать в руки ружье и саблю. Да не каждому хочется пожизненно впрягаться в нелегкую ратную службу, когда что ни год — то война, то смута…
От говора едва ли не сотни людей в кабаке, словно в пчелином улье, стоял сплошной гул.
— Тяк-тя-ак! Появился дьяк — сивая борода! — неожиданно послышался от дальнего окна грубый покрик — стрелецкий десятник саженного роста Янка Сукин, со своим дружком и начальником пятидесятником Ивашкой Балакой, призывно помахал рукой, приглашая Брылева к своему столу. Перед ними пенились объемистые кружки из темного дерева, лица распарены выпитым и изрядной духотой.
Приметив взлезшего в кабак дьяка, из-за стола напротив Янки Сукина торопливо поднялся стрелецкий пятисотенный дьячок Мишка Урватов, скрутил и сунул за пазуху какой-то лист исписанной бумаги.
«Не иначе, прошение писал от стрельцов к воеводе, чтоб не задерживала казна выдачу жалованья», — догадался дьяк Брылев, потому как такие разговоры уже давно ходят по городу, будоражат стрельцов, тревожат командиров и воеводу. Яков молча кивнул головой, когда Урватов с поклоном прошмыгнул мимо, покидая душный и полутемный кабак.
— Волокись к нам, дьяк Яков, место тебе завсегда сыщем! — гоготнул Янка Сукин, легонько шевельнул локтем, и крепко пьяный бородатый бурлак, в рубахе, но уже без кафтана, кулем повалился с лавки, дрыгнув над столом истертыми лаптями. Тукнувшись головой о крепкие доски, бурлак охнул, перекувыркнулся, затем медведем лохматым стал вздыматься на четвереньки.
— Эт к-кой бес… меня пхнул, а? — задрав голову, он повел оловянными глазами перед собой, но, кроме стрелецких ног, под лавкой ничего не разглядел. — Эт куда ж… я влез, а? Аль меня занесли нечистые… — и замотал мокрой от пива бородой. — Братцы-ы, выруча-ай! — вдруг завопил недуром бурлак, должно решив, что если и не в преисподней, то уж наверняка на пороге в кромешный ад…
К нему подскочили ярыжники Томилка с товарищем, под руки выволокли из-под стола и, по-прежнему вопящего: «Братцы-ы!..» — понесли из кабака. За дверью, с неизменной присказкой: «Ляг, опочинься, ни о чем не кручинься!» — кинули у глухой стены сруба отоспаться.
Брылев присел на освободившееся место, с тревогой покосился на щербатого детину. Янка, краснощекий, улыбался дьяку так, что у того спина словно дубела.
«Подпоят, черти забубённые, да и тако же кинут с лавки под стол… кабацким питухам на потеху!» — запоздало подумал дьяк, а перед ним уже и кружка пива поставлена. Дьяк, приняв угощение, вынул из кармана с десяток новгородок и, опрокинув ладонь, хлопнул ими о стол. За стойкой кабака целовальник Фомин чутко уловил звон монет, крикнул за спину:
— Лука, прими деньгу от дьяка!
Худощавый малолеток с зализанными прямыми волосами на остренькой голове выскочил из чулана. Круглые и маленькие, как у мышонка, глазки враз приметили дьяка Брылева, он подбежал и ловко сгреб со стола монетки узкой ладошкой.
— Несу, несу-у, Яков Васильевич! — уважительно пропел расторопный Лука, улыбнулся дьяку и исчез за стойкой. Через полминуты он появился с просторным медным подносом и с шестью новенькими на нем кружками, в которые налито пенистое — и неразбавленное, дьяк уверен был! — пиво. Поставив поднос, Лука выхватил из кармана сушеную рыбу, принес тарелку с нарезанной и посоленной до слезы редькой.
— Ого, дьяк! — засмеялся довольный Янка Сукин, сверкнув крупными зубами. — Ну-у, тогда загуляем нынче, чтоб всем чертям тошно стало, тем паче набеглым калмыкам, чтоб им ершом колючим подавиться, как любит кричать наш воевода! Бурлак да стрелец на такой час целый год денежку копит!
Молчаливый пятидесятник Балака, словно принимая приглашение загулять до темного тумана в глазах, согласно боданул воздух головой, потом рукой мазнул по лицу, будто в крепком уже подпитии.
«А глаза-то у тебя, Ивашка, тверезые, — не преминул отметить про себя дьяк Яков и кинул настороженный взгляд на старинного товарища сотника Хомутова. — Не вынюхиваешь ли и ты здесь о том, что я укрыть хочу понадежнее?» — Дьяк Брылев перекрестился, поднял кружку, пригубил крепкое пиво, причмокнул, оценив смекалку Луки, стрельцам улыбнулся, сказав:
— Ну-ка, отведаем вино, не прокисло ли оно? — И потянул пиво через край кружки.
— Пьем, дьяк! — подхватил Янка Сукин и вскинул перед собой полную кружку. — Лихо ли наше житье ныне? Еще первая голова на плечах…
— Еще и шкура не ворочена наизнанку, не все наши женки злодейски порезаны! — неожиданно со злостью проговорил Ивашка Балака и, отхлебнув два крупных глотка, опустил кружку. — И не все разбойные морды святым кулаком биты! — добавил гораздо тише пятидесятник и поглядел вправо.
Невольно и Яков Брылев, не отрываясь губами от пива, повел глазами туда же. И едва не поперхнулся остатками хмельного. В самом углу, к ним спиной, за столом сидел подьячий Ивашка Волков — сутулый, в распахнутом уже кафтане. Из-под шапки вились густые русые кудри. Рядом с подьячим был… Афонька, воеводский холоп! Он обнимал Ивашку Волкова крепкой рукой, вскидывал кружку, приглашая выпить еще и еще.
«Вона-а! — у дьяка Брылева от волнения и внезапно вспыхнувшего в душе страха не только спина, но и уши, казалось, покрылись корочкой льда. — Опоит, сатана, подьячего… Да все и вызнает! А по Афонькиному сыску и мне от воеводы не жить — закопает в землю так, что и „аминь“ не крикнешь!»— Дьяк поспешно опустил кружку, попытался вслушаться, что говорят в углу, но рядом стоял такой гвалт… Слова неслись из десятка глоток, будто в драке сбежались два гусиных стада — все гогочут и все крыльями бьют…
— А я своей мачке и говорю: «Мачка, слышь, петухи запели», — балагурил за соседним столом какой-то рязанец, как по говору догадался дьяк. — А она мне: «Так что ж из того нам?» А я ей: «Как это — что ж из того? Жениться мне пора, моченьки более терпеть нету, особливо по ночам!»
Дружный хохот покрывает последние слова балагура, одобрительно стучат кружки о мокрые доски. И крики:
— Лука-а! Греби деньгу, тащи пива-а!
— Несу, несу-у! — отзывался звонко услужливый Лука, сынок целовальника Фомина.
— … А едва мы из стругов вылезли да по домам разошлись, — долетал до дьяка обрывок другого разговора, справа, ближе к стойке, за которой высился чуткий целовальник Фомин, — так я и вопрошаю: «Ну, родимая матушка, каково вы тут без меня живете? Дружно ли?» — «Дружно, сынок, ой как еще дружно, кипятком не разлить нас таперича!» Это она мне в ответ да и прибавила к этим словам: «Прежде одну свинью кормили, а теперь еще и с поросеночком!» — «Что же ты так-то говоришь, матушка, о своей снохе, а о моей жене? Неужто чем не угодила?» А она мне в ответ свои резоны: «Коль привез с собой из польского похода голову с ушами, сам от добрых людей услышишь!» С той поры и нету покоя моей душе, братцы! Уж лучше бы мне сгинуть от пули какого-нибудь ляха или крымца…
— Ворчат наши дураки всяк по себе, да покудова без пастухов стадо бродит, — слышится еще разговор за спиной.
«Ого, да тут и крамольные слова летают, не только побаски!» — насторожился дьяк, сам по-прежнему не спускает глаз со спины подьячего Ивашки Волкова.
— А ну как тот пастух да и к нам грянет?
— Господь не допустит такого лиха к нашим дворам.
— Глупый да малый всегда говорят правду…
— Э-э, была правда у Петра да у Павла на Москве, где людишек на дыбе ломают…
— Ты к чему это речешь, Прошка?
— Юродивый Матюшка намедни сказывал: быть, дескать, великому петушиному клику на Самаре. А к чему это, не дотолклись от упрямого. Знай свое твердит: «Сами дойдете! Сами до правды достучитесь!»
— Ну-у, глупому Матюшке не страшно и с ума сойти…
— Нет, не скажи так, брат. Помнишь, как предсказал юродивый, что быть на Самаре великому пожарищу? Так оно и вышло…
В этот полушепот врывается чей-то неожиданный злой выкрик:
— Помню и я обиды воеводские! И они у меня не угольком в печной трубе по саже писаны! По лютой зиме женка слегла в тяжком недуге, а воевода Алфимов со своими приказными ярыжками сволок меня на правеж в губную избу — кнутом били, чтоб не смел отговариваться от провозной повинности и ехал бы со своими розвальнями ему бревна на хоромы из лесу возить! Когда воротился к дому от той повинности, женка и отдала Богу душу… Соседи досматривали последние часы ее, а не я! Неужто такое можно спустить, а?
— Тише! — одернули крикуна. — Коль дьяк здеся, то и приказные ярыжки недалече на травке пасутся, ушами мух отгоняют!..
Яков Брылев даже плечами передернул, будто ему между лопаток, устрашая, концом острого кинжала уже ткнули! Вспомнил и он тот случай, о котором посадский только что говорил, сам же и был в губной избе при правеже… «Крикнет теперь мужик — и не выйти целым из кабака!»
— Робеешь, дьяк? — неожиданно спросил Ивашка Балака и внимательно посмотрел ему в лицо. — Робкому в кабаке живо по загривку настукают, ежели и вправду с послухами воеводскими сюда пришел. — А сам не улыбается, и левый глаз, чем-то в драке, должно быть, порченный со вздернутой бровью, отчего кажется с постоянным прищуром.
Янка Сукин, обнажив в улыбке верхний с щербинкой ряд зубов, обнял Якова Брылева за плечи и тиснул так, что у бедного дьяка косточки, показалось, передвинулись с левого бока на правый и наоборот! Легкий хмель от выпитого пива почище крещенского морозного сквозняка из головы выдуло. Стрелецкий десятник неизвестно кому погрозил кулаком в сторону стойки с целовальником Фоминым:
— Покудова дьяк Яшка с нами, чего ему бояться? Пей, дьяк, на всех снизу и доверху плюнь! Вот так! — и Янка Сукин сделал вид, что плюет в потолок. — У Янки кулак с телячью голову, не всякому и полтычка на ногах снести, а коли размахнусь да сплеча ударю…
— Ой, братцы! Пиво наружу стучит, дозвольте по малой нужде… — Яков Брылев силился выбраться из-под Янкиной руки, а тот будто рухнувшей матицей придавил его к лавке, даже позвонок дугой выгнулся. — А на пиво вот вам еще… — и с усилием выгреб из кармана еще пять новгородок.
Янка Сукин засмеялся, откинув крупную голову назад, озорно подмигнул простодушным, как у дитяти, глазом сомлевшему от тяжести дьяку, приподнял руку с его плеча. Пошатываясь, Яков пошел не к выходу, а в угол, к столу, где сидели Афонька и Ивашка Волков. И успел разобрать, как крепко хмельной подьячий с усилием ворочает непослушным уже языком.
— А супруга мне… по самой рани… кричит: «Ты куда… собрался, непутевый?» А я ей… Ха-ха-ха!.. Я ей, м-мил друг Аффоня, в ответ эдык з-загадочно: «Пош-шел на тараканов… с рогатиной! Н-не жди к дому, н-навряд ли… жив ворочусь!» Н-нет, друг Аф-фонька, мне ум-мирать таперича н-никак не можно…
— Ты прав, как архиерей, Ивашка! — живо поддакнул воеводский холоп, подливая крепкого вина из штофа в кружку подьячего. — К чему нам с тобой умирать, ась? — и ухом склонился к лицу Ивашки, который что-то бессвязно бормотал. — Мы еще послужим великому государю да батюшке воеводе…
«Трезв Афонька! — по голосу догадался Яков Брылев, присаживаясь у черной крашеной печи на подставленный догадливым ярыжником Томилкой табурет. — Ивашку подпаивает не зря… Что-то унюхал для воеводы докучливый холоп, от Алфимова ведет тайный сыск про свое душегубство, старается послухов извести…»
— Тсс… — Подьячий предостерегающе приложил к своим мокрым губам крючком согнутый палец. — Пр-ро воев-во-ду — молчок! Чок-чок и молчок! — Хохотнул, радуясь своей словесной выдумке, и неожиданно добавил то, чего Брылев боялся больше всего. — Дьяк Яшка повелел — м-молчок!.. Про воеводу! А то враз — ж-жик, и башку ссекут мне набеглые калмыки… Ха-хах-ха!
У дьяка, словно четырьмя катами в один мах четвертованного, отнялись руки и ноги… Он судорожно лизнул пересохшие в один миг губы.
«Ой, сболтнет, гнида трухлявая… Еще покудова что-то разумеет… А хлебнет малость, в прибавку к выпитому — и сболтнет потаенное, что для воеводы дороже любых денег!»
Томилка без труда понял, что дьяку душу терзают тяжкие волнения, склонился к нему, подавая в кружке не пиво, а прохладный свекольный квас.
— Подьячего Ивашку, Томилка, как хочешь, а отцепи от Афоньки, — еле слышно выговорил дьяк, от чужого глаза прикрыв дрожащие зубы кружкой с квасом и только для вида отхлебывая из нее: и без того все нутро будто погребным льдом засыпано!
— Отцеплю… — пообещал вчерашний тать, — и что далее с ним?
— Далее? — Дьяк собрал всю силу воли в кулак, разом выдохнул, и так тихо, что Томилка, склонясь ухом, еле разобрал: — Смерть, говорят, сослепу лютует, берет людские души не глядючи! За мной добрый гостинец не пропадет…
Томилка так улыбнулся, что дьяк мысленно перекрестился, снова лизнул сухие губы: «Сатана, а не человек… Ох, прости, Господь, меня прегрешного, а и своя жизнь милее…»
— Изба мне нужна, дьяк Яков. Опять в зиму без жилья, хуже волка лесного… Ровно пес бездомный под лютым небом… Будет?
— Будет, Томилка! Хоть ныне в ночь… после праведных проводов… переходи жить ко мне в прируб. Просторный, с печкой, тремя окнами и с отдельным ходом и сенцами… Ондрюшке рубил, да он покудова в походе и не женат еще… И бабу свою бери, — знал дьяк, что сошелся Томилка с бедной стрелецкой вдовой, живущей в доме родителей бывшего мужа с малым сынишкой.
— Спаси Бог тебя, дьяк Яков! Верным холопом при тебе за то буду, — тихо пообещал Томилка, в его глазах вдруг промелькнуло на какую-то секунду что-то человеческое, теплое, мелькнуло и тут же исчезло. — А теперь ступай из кабака… Тут сейчас такое начнется…
Дьяк Брылев не стал дожидаться от Томилки объяснений, что и как он надумал делать. Доверившись бывшему татю, он почувствовал на душе благостное облегчение, разом выпил холодный квас, поднялся и без оглядки пошел вон из кабака…
Спустя час, не более, изрядно помятый в драке холоп Афонька был у воеводы и, затворив накрепко двери — невесть от кого таился в собственном воеводском доме, — поведал Ивану Назаровичу, что пьяный подьячий Ивашка Волков едва не выболтал важного, по всему видно было, секрета. И он, верный холоп, дознался бы до секретной вести, да, на беду, кабацкие питухи с посада затеяли драку с пьяными бурлаками. В драке какие-то люди сгребли пищавшего Ивашку Волкова, самого Афоньку в крепкие кулаки взяли, когда вознамерился было он пролезть сквозь кулачную свалку к двери вослед за Ивашкой.
Алфимов, полулежа в удобном кресле, бережно поглаживал начавший понемногу подживать рубец на щеке. Он нахмурился, долго думал над принесенными холопом сведениями.
— Стало быть, — наморщил лоб воевода, — губошлеп Яшка упреждал подьячего, чтоб тот про воеводу — молчок?
— Да, батюшка Иван Назарыч! Так и изрек: «Дьяк Яшка сказал: про воеводу — молчок! А то башку ссекут». И ныне дьяк не менее часа сидел в кабаке, поначалу со стрельцами пиво пил, а потом у печки сам по себе, да перед самой дракой и пошел к своему дому… будто знал, что там затеется с его уходом.
— Может, и знал, брат Афоня, может, и знал, чтоб ему ершом колючим подавиться! У дьяка в Самаре средь ярыжек приказной избы есть и доверенные люди. — Воевода бережно, чтобы не потревожить плечо, встал, прошел по горнице, из окна второго этажа глянул на подворье — стрельцы Юрка Порецкого, поскидав кафтаны, копали ямы, смолили столбы, готовясь ставить вокруг нового воеводского дома крепкий забор. Чуть подальше, перед соборной церковью, табунились пестро одетые нищеброды, поджидая, когда горожане начнут сходиться к обедне.
— Ныне ночью без лишнего шума, лучше всего в избе, надобно ухватить Ивашку Волкова и в губной избе на дыбу вздернуть! Да самим, не доверяя чужим ушам, хорошенько поспрошать, от какого лиха остерегал его дьяк, — и с запоздалым сожалением покачал головой. — Не думал я, что придется остерегаться от собственного дьяка, не думал… Только одна заботушка от калмыцкого набега едва прошла — ныне поутру отошли калмыки от Самары! — как новая над собственной головой повисла! Дьяк и извет на Москву может послать! Сам же сказывал, что десять лет тому назад жалобились самаряне на прежде бывшего у них воеводу Мясоедова, требовали сыска за его к городским людям налоги и за взятки! Кто знает, какой извет на меня сочинят?
— Все они, батюшка воевода, волжские разбойники, от века в век, — буркнул Афонька, но смолчал, как кричал посадский про погибшую по вине воеводы женку. Заверил только: — Ивашку возьмем в его доме, ночью, и тихо.
Но поздно вечером, когда воеводские доверенные ярыжки с Афонькой за вожака вломились в открытые двери избы подьячего, перепуганная женка со слезами, то и дело завывая в голос от недоброго предчувствия, пояснила, что Ивашка, ее непутевый муж, как с утра ушел из дома, так и не объявился по сию пору. И никто не приволок его, как бывало прежде, к порогу пьяного до бесчувствия.
— И где его, пьяницу горького, нечистый носит, не ведаю! — голосила баба, не обращая внимания на то, что докучливые ярыжки обшаривали бедную избу от подполья и до чердака — малость через трубу на крышу не пролезли! — Нет его нигде! — было таково объяснение ярыжек, когда они явились к воеводе.
— Так искать по всей Самаре! Опросить всех, кто последний раз видел его в кабаке и с кем он вылез оттуда! — взволновался не на шутку Алфимов. — Не убег же он вослед калмыцким налетчикам, и не щука он — укрыться в воду от глаз людских!
Искали и день и два, переворачивали Самару с ног на голову, да все впустую: сгинул бесследно кучерявый подьячий. И только через неделю по вороньему гвалту в одном из глухих овражков близ дубравы нашли тело, полусъеденное зверьем и птицами… Горожане угрюмо перешептывались, говоря, что смерть недуром закружила над городом, дьяк Брылев радовался в душе, Алфимов от досады грыз костяшки пальцев, однако подступить со строгим сыском к дьяку не решался из-за отсутствия улик и не зная, с кем еще он в тайном сговоре против воеводы, кто бы мог послать на Москву извет на воеводское самоуправство…
Зато бездомный кабацкий ярыжник Томилка, связав в два узла нехитрый скарб стрелецкой вдовы, вечером, как пропасть подьячему Ивашке Волкову, перебрался из чулана Семки Ершова в просторный прируб к Якову Брылеву и зажил там вольготно, будто сам хозяин полудома. А людям сказали, будто Томилка откупил прируб у дьяка за приличные деньги, нажитые, правда, как шептали самарские женки, не совсем честным трудом…
И Брылеву бы утешиться таким поворотом дел, да поутру, как объявился труп Ивашки Волкова, дошла до Самары страшная весть… Екнуло сердце у дьяка, когда стрелецкий пятисотенный дьячок Мишка Урватов, всунув голову в приоткрытую дверь горницы приказной избы, с порога по глупости своей сразу же брякнул:
— Дурные вести пришли, дьяк Яков! От Саратова на легком струге пришли гонцы до Синбирска! Их перевстрел сам воевода, допытывал, и я слыхал, как те гонцы известили его, будто вор Стенька Разин уже Царицын под себя прибрал и побивает воевод, приказных и государевых служивых людишек!
Дьяк Брылев вскочил с лавки и встал над столом, словно громом сраженный: ведь там, в Понизовье, и самарские стрельцы с его единственным сыном Ондрюшкой!
Когда глупый дьячок, вдоволь наглазевшись на неподвижного дьяка, закрыл потихоньку дверь и, должно, пересказывал эту новость подьячим и писарям, Яков Брылев, медленно приходя в себя, обернулся в угол с иконой Иисуса Христа, начал креститься и шептать со страстной надеждой в голосе:
— Великий Боже! Сделай так, чтоб сын мой, кормилец мой и догляда моя в старости, кровинушка моя Ондрюшка уберегся от лихой пули казацкой, от лихой сабли донской, от пушечного ядра каленого!
Молился, не ведая, что его кровинушка Ондрюшка бьется в эту минуту не с донскими казаками, а все с теми же набеглыми калмыками да башкирцами, которые и под Самарой стояли не один день…
Глава 6
Гроза идет с Понизовья
1
Под стать осенним увалистым гусям, струги, раскачиваемые боковой волной, вереницею оставили стрежень и потянулись к берегу.
Михаил Хомутов, не заботясь о безопасности, с носа судна глядел на левый берег реки, на Саратов: деревянный городок стоял в устье небольшой степной речушки и представлял из себя острог с приземистыми круглыми башнями, к острогу совсем близко лепились, будто в постоянном страхе ища защиту, небольшие посадские слободки с неказистыми домами, низкими амбарчиками, хлевушками и бурьяном заросшими банями.
— Эко… — пробормотал рядом с сотником Никита Кузнецов, не в силах согнать с лица печаль расставания с родным домом. — Будто и не уезжали из Самары: тот же песок, та же городьба… Только наша Самара на высоком берегу Волги, а тут…
— Тутошние деревянные городки будто родные братья схожи друг с другом, — поддакнул Митька Самара. Он встал за спиной Хомутова, высокий, сутулый, облокотясь на ратовицу бердыша, и глядел на мирный, издали так казалось, городок. — Это вам не Астрахань, тамо кремль вона каков, из камня да из кирпича.
— Ну вот, заскрипели ворота, башня рот раскрыла, начальство выплюнула встречь нам! — съязвил Аникей Хомуцкий: после недавнего «гостевания» в пытошной у астраханского воеводы Прозоровского он иначе как с желчью не мог говорить о воеводах и боярах.
— Жаль, не прихватили с собой самарского ката Ефимку поспрошать у тутошних людишек, так ли хорош их воевода, как и наш Алфимов. Не запрячь ли их в одни сани да не пустить ли кататься по дну Волги? — подхватил слова пятидесятника Никита Кузнецов, не больно таясь от ратных друзей, стоявших пообок с ним.
— Ну-ну, остерегитесь языком резво махать у жаркого костра! — притишил опасный разговор Михаил Хомутов. — Ненароком каленый уголек может прилипнуть! В походе мы нынче, а не дома в застолье.
Струги ткнулись в мягкий песок, застучали убираемые на места весла, длинные тяжелые, изрядно надоевшие за многодневную дорогу. По сходням, соблюдая старшинство, сошел поначалу стрелецкий голова Тимофей Давыдов, за ним — казанские сотники. Сошли со своих стругов и самарские командиры Хомутов и Пастухов. Чуть повыше приречного песка навстречу государевым ратным людям вышли саратовские начальные люди — воевода Кузьма Лутохин да сотник саратовских стрельцов Гурий Ломакин.
Саратовский воевода росту среднего, пушистые усы и седая борода выдавали его возраст, переваливший уже за пятьдесят, но живые серо-синие глаза, несмотря на темные круги от бессонницы, свидетельствовали о живости натуры и веселом нраве характера, когда человек при любой обстановке старается устоять на ногах и не терять присутствия духа. Ухватив руку Давыдова, протянутую для приветствия, воевода вскинул на Кузнечика радостные глаза — будто дитя, истосковавшись по родителю, в походе бывшему — и не скрыл своей все-таки озабоченности.
— Вот, нет худа без добра, видит Бог! — молодым и звонким голосом воскликнул Лутохин, заглядывая в усталое лицо сдержанному стрелецкому голове. — Только вчерашним днем грянула с Понизовья страшная весть, а ныне с верхних городов Господь вас к Саратову наслал, не иначе! Фу-у, сразу на душе полегчало, а то минувшую ночь привиделось, будто волокут меня воры, в мешок упиханного, по этому вот песку, да еще и приговаривают, что страшиться воды, дескать, нечего…
— Да что за беда такая приключилась? — сдвинул брови стрелецкий голова. — Изволь объясниться, воевода! Неужто от князя Прозоровского какие смутные вести?
— Ах, да-а, — опомнился Лутохин, сгреб в кулак бороду, и радость на его лице враз сменилась скорбью. — То, что нами пережито, для вас еще неведомо! Как же! От черного вестника с Понизовья известились мы, что голова московских стрельцов Иван Тимофеевич Лопатин воровскими казаками Стеньки Разина… разбит!
Короткое слово «разбит» ударило в уши стрелецким командирам, будто пищальный выстрел над шапкой!
— Как так разбит? — Тимофей Давыдов даже споткнулся на ровном месте. За его спиной, оглушенные роковым известием, молча переглядывались сотники.
— Вдребезги! — с неуместной лихостью выкрикнул воевода, словно речь шла не о государевом войске, а о горшке с кашей, отчего семья принуждена будет лечь спать голодной.
Сотник Ломакин, оглядываясь косящими темными глазами — не прослышали бы об этой страшной вести стрельцы и посадские, — делал предостерегающие знаки воеводе, но тот отмахнулся: все едино шила в мешке не утаишь, как ни то да вылезет!
— О прискорбном несчастии известились мы от бежавшего из-под Царицына московского стрелецкого пятидесятника по имени… Как, бишь, его звали? — Лутохин повернулся к Ломакину за подсказкой. Гурий недовольно пожал плечами, выказывая этим, что таким мелочам он в голове места не оставляет, поважнее заботушки теснятся в ней до черепного треска! — Ну, да Бог с ним, с именем, — махнул рукой воевода. — Идемте, сотники, — и он повернулся вполоборота к стрелецким командирам. — В городе подыщем место для пристойного размещения вашим начальным людям. — И широко зашагал рядом со стрелецким головою Давыдовым. — Московский пятидесятник живописал нам словами, что стрельцы числом в тысячу человек на малых стругах шли к Царицыну, чтоб выручить тамошнего воеводу Тургенева… Да в семи верстах выше города, на Денежном острове, напало на них скопище воровских казаков числом раз в пять или шесть поболее, учинилась пальба с обеих сторон! Стрелецкий голова Лопатин не из пужливых, стал к городу пробиваться. Едва вышли его стрельцы под городские стены, как тут их из пушек почали бить… — Воевода умолк, потому как от пережитого волнения дух перехватило.
«Можно подумать, — отчего-то с неприязнью подумал Михаил Хомутов, шагая в двух саженях за воеводой, — что не Лопатин вел безнадежное сражение с казаками, а говорливый саратовский воевода!» — и невольно передернул плечами: ведь и они должны были влиться в войско Лопатина!
— Набежали воровские казаки со всех сторон, похватали тех, кто жив остался и бросил ружье на землю, а не схоронился в камышах… Более полутысячи стрельцов пало от злодейских пуль и сабель, около трех сот увели на весла к своим стругам да еще и выговаривали: «Зачем вы бьетесь за изменников-бояр, а не за государя? Вот мы встали за государя и хотим послужить ему, боярскую измену в Москве поизвести с корнем!»
— Ишь ты-ы! — только и нашелся что высказать на такое кощунство Давыдов.
— Да-а, каково рассудили, разбойники? Выходит, государевы великие бояре — изменщики, а заступники на Дону объявились! Не диво ли, что темные стрельцы по тем укоризненным выговорам и впадают в воровскую веру… как это и с царицынскими стрельцами случилось. Одна надежда на астраханскую ратную силушку. Ужо князь Иван Семенович Прозоровский грянет на Царицын, ужо накормит разбойников доброй березовой кашей!
Михаил Хомутов, вспомнив ликование астраханцев по возвращении Степана Разина из персидского похода, в сомнении подумал: ничем не лучше тамошние стрельцы царицынских да и саратовских с самарскими, которые только и ждут возможности добраться до Алфимова…
— Вот так незадача вышла! — вставил наконец-то слово в быструю речь воеводы стрелецкий голова. — Нас послали в подмогу Лопатину, а его и след простыл… Где его теперь искать? Да и жив ли?
Воевода Лутохин помрачнел щекастым лицом, махнул рукой в сторону Волги, удрученно сказал:
— Смерть от разбойных казаков принял.
«Вот нашего бы воеводишку Алфимова с его прехрабрым маэром Циттелем сюда, в Саратов, поближе к горячему месту! Куда как ретивы на словах… Ну, брат Мишка, — и он глянул на своего ратного друга, а у того печаль на лице, словно бы над могилой родителя склонился с прощальным поклоном и последней горстью земли в руке, — влипли мы с тобой… и со своими стрельцами! Что делать будем?»
Похоже было, сотник Пастухов без слов понял его смутные беспокойные мысли, потому как тихо сказал:
— Сломал козел голову по самую бороду! — и плюнул под ноги в досаде. — Грех о покойнике так говорить, да зачем полез на город один, не разведав, кто там сидит, один, с малой ратной силой? Знал о нашем выходе, а не дождался! Может статься, расхрабрился до безмерия, один намыслил Стеньку Разина срубить под корень, а глядь — себя обухом в лоб хлестнул… нас здесь на такое же разбитие обрек! Вот и выходит, что мы не спавши, себе беду наспали, как тати лесные…
С такими тяжкими мыслями они вошли в город, тесный, пыльный, с плетнями и амбарами, с ребятишками в придорожных зарослях полыни и высокой лебеды. Завидев воеводу и незнакомых стрелецких командиров, мальцы враз затихали, прятались в пыльном бурьяне, оставив на время свои шумные игры. На пороге саратовской приказной избы прибывших встретил суровый лицом, седоусый стрелецкий командир из московских стрелецких полков. Цепким взглядом темно-серых глаз он оценивающе оглядел сотников, назвался:
— Лаговчин Василий, голова московских стрельцов. В Саратове от приказа Тайных дел для обороны средней Волги от воровских казаков. А посему и ваш теперь старший командир, ежели в скором времени не последует какого разъяснения, куда вам следовать. Прошу в горницу, не мешкая, накормим обедом. И о ваших стрельцах озаботимся. — Лаговчин приметил, что один из казанских сотников, не из православных, спросил: — Ты язык калмыков разумеешь? Изрядный толмач надобен.
Сотник не удивился таким спросом, ответил с легкой улыбкой:
— Я токмо обличьем схож с татарином, но крещен и Прозван Марком Портомоиным, потому как родитель мой содержал в Нижнем Новгороде бани и портомоечную. А родимая матушка и в самом деле из крещеных татарок, по матушке — и глаза черные, и волос прямой и темен… В чем нужда, сказывай, голова.
— Ныне поутру мои стрельцы изловили калмыцкого подлазчика, теперь в погребе сидит и скулит от холода. Пытал его словесно — к чему под Саратов явился, да по-нашему не разумеет ни слова. Альбо хитрит, бестия. Сумеешь снять спрос?
— Пущай приведут, как ни то потолкуем. — Марк Портомоин, войдя в приказную избу с прочими сотниками, тако же снял шапку и перекрестился, глянув продолговатыми черными глазами на иконостас за медной лампадкой в правом углу довольно просторной и чистой горницы. В левом углу у окна примостился мордастый дьяк со своими бумагами и пучком заточенных гусиных перьев.
Воевода услал его с наказом сготовить стрелецким командирам скорый, но не скудный обед и подать сюда, в горницу. Задев боком письменный стол и сдвинув его с места, дьяк боком-боком протопал к двери, бухнул ею и затопал по крыльцу в дом напротив приказной избы.
— Экий медведище! — воскликнул удивленно стрелецкий голова Давыдов. — Ему бы пушкой на струге играть, а не перьями скрипеть! Слышь, воевода, пошто держишь такого молодца в пустяшном деле?
Кузьма Лутохин засмеялся, прошел к столу дьяка, взял с него исписанный лист, повернул к свету. Стрелецкий голова Лаговчин пояснил:
— Это я донесение в приказ Тайных дел повелел сочинить этому Вертидубу, как в шутку кличут его саратовские горожане да и посадские тоже… Да и подлинное имя ему под стать — Лев Федоров сын Савлуков. Весьма разумен, по два раза одно и то же ему втолковывать не надобно. Видите, поутру велел ему приготовить обстоятельное извещение в Москву, а вижу, что и готово.
— Чти сам, голова, секрета большого нет. А им тако же знать надобно, — воевода передал бумагу Лаговчину, и тот неспешно развернул листы, быстро пробежал глазами. Стрелецкие командиры, усевшись на лавке, слушали сообщение о здешних обстоятельствах и больших тревогах за город.
— «За малолюдством служилых людей города Саратова держать будет некому, — читал стрелецкий голова Лаговчин выборочно из длинного донесения. — Да на Саратове ж для поспешения твоим великого государя ратным людем всяких хлебных запасов твоих великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича… дворцовых и икряных и синбирских промыслов, и великого господина святейшего Иосифа, патриарха Московского и всея Руси, и преосвященного Лаврентия, митрополита Казанского и Свияжского, и живоначальные Троицы Сергиева монастыря, и многих твоих великого государя торговых и всяких чинов людей многие запасы на Саратове есть…» — Василий Лаговчин положил на стол донесение, добавив от себя: — Не приведи, Господь, ежели в скором времени грянет под Саратов разбойное скопище изрядной силой, тогда все сие богатство окажется в руках Стеньки Разина, ему в усиление и на прокорм… Чу, ведут калмыцкого подлазчика!
Двое бородатых стрельцов втолкнули в горницу упиравшегося кряжистого пленника в теплом халате, в шапке с меховой оторочкой, в тупоносых сапогах из белой кожи. Пленник встал у двери, расставя кривые ноги шире плеч, словно находился на зыбкой палубе струга и опасался упасть. Изредка, должно быть от боли, кривил губы под свисающими ниже подбородка усами и подергивал стянутые за спиной руки.
Сотник Портомоин спокойно подошел к калмыку, уверенно глянул в настороженные глаза. Степняк понял, что спрос будет вести человек, хорошо знающий его язык и теперь не отвертеться от разговора… Марк спросил о чем-то, калмык шевельнул длинными черными усами, зыркнул на воеводу, который спокойно уселся на свое место за большим столом. Потерев побитую до синяков щеку о правое плечо, пленник нехотя ответил.
— Он служит сотником у калмыцкого тайши Аюки, — перевел Марк Портомоин слова пленника. — И здесь от тайши как доверенный доглядчик о ратной силе города, надо думать, — добавил от себя сотник. И еще спрос. И ответ, который заставил стрелецких командиров насторожиться:
— Он сказывает, что тайша Аюки не согласился с другими калмыцкими тайшами о большом походе…
Воевода Лутохин — словно кто жару под него сыпанул! — взвился с места, подбежал к подлазчику, дернул за рукав теплого стеганого халата.
— Говори, что за поход и куда сватаживаются калмыцкие тайши? Не к разбойному ли атаману Разину в подсобники? Скажи ему, Марк, коль без обмана ответит, спущу в степь беспомешно и коня ворочу с его поклажей. Еще и от себя гостинцы дам немалые!
Сотник Портомоин, иной раз в затруднении подбирая нужные слова, долго втолковывал калмыку речь воеводы. Выслушивая толмача, калмык распрямлял спину, в глазах исчезла настороженность, сверкнули искорки надежды на избавление от сырого и холодного погреба, что, похоже, было для него страшнее петли…
Выслушав его торопливый ответ, Портомоин повернулся к воеводе пересказать, а тот воротился к своему месту, но не сел, а стоя, внимательно поглядывал то на калмыка, то на толмача. Выдавали его волнение пальцы, изломавшие большое гусиное перо.
— Слышь, воевода! Сказывает, что многотысячная толпа набеглых калмыков, совокупившись с разбойными шайками изменщиков-башкирцев, идут к Волге, чтоб, перейдя реку, пограбить правобережные города. Толпа уже в сборе и в дороге к нам.
Воевода Лутохин едва за голову не схватился, да опомнился — вражеский доглядчик видит! Вскинув руки, он сцепил их на груди, словно сдерживая себя от каких-то резких поступков, вновь спросил через толмача:
— Какою дорогою идут? И есть ли угроза нашему городу альбо Самаре или Синбирску? Допытай истину от этой некрещеной людины! Господи, ну что ты еще пошлешь на бедную Русь?!
Выслушав длинный и сбивчивый ответ, сотник Портомоин кратко известил воеводу и стрелецких командиров:
— Ежели не лукавит бес степной, то часть войска сделает, ежели уже не сотворила такового, набег на Самару, город разграбить и сжечь. А бльшая часть идет по Иргизу, чтоб, переплыв Волгу, кинуться на города без должного стрелецкого охранения, где их не чают видеть!
— Далеко ли они от Волги теперь? — уточнил стрелецкий голова Лаговчин, голосом выказывая невольное беспокойство.
Пленник, поеживаясь, ответил, что войско теперь, должно, днях в четырех от Волги, он послан к Саратову проверить, много ли стрельцов в городе. А ежели мало, то и тайша Аюка может соблазниться удачливым набегом на Саратов, хотя бы пограбить посады, если не удастся захватить самого города.
Стрелецкий голова, оставив в покое бороду, в раздумии побарабанил пальцами о стол, решил:
— Надобно, воевода, сего калмыка с нашим письмом и с гостинцами отпустить к тайше Аюку, уведомив, что ратная сила в Саратове — пущай сам подлазчик это узрит воочию! — достаточная для их побития! А он, Аюка, лучше бы с нами совокупился супротив донских разбойников. Тогда и будут ему от великого государя гостинцы великие и щедрые… — И, обратившись к сотнику Гурию Ломакину, повелел: — Чтоб через час сего доглядчика и близко от города не было! Сопроводить полусотней конных стрельцов. Да чтоб стрельцы озаботились досмотром дальних мест, нет ли где по урочищам калмыцких скопищ для набега.
— Сделаем так, стрелецкий голова, — заверил сотник. — Я самолично покажу доглядчику прбывшую к городу по Волге рать, а потом — вон в степь!
Кузьма Лутохин, без всяких отговорок повелев дьяку Савлукову писать послание к тайше Аюке, сам заторопился собственноручно готовить дорогие подарки беспокойному степному соседу, лишь бы избавить город от возможного нападения. Стрелецкие же командиры, перекусив на скорую руку, поспешили к стругам — предстоял нелегкий поход вверх по Волге, к устью Иргиза, чтобы там встать заслоном и не пустить кочевников на правый берег.
— Весьма важно вам, стрельцы, прибыть к Иргизу прежде калмыков и в выгодных местах поставить дозоры для наблюдения калмыцкого подхода и приготовления к сражению, — напутствовал Давыдова московский голова Лаговчин. — В сабельную сечу не лезьте — положите всех стрельцов! И Саратов без ратной силы останется, и степняков не остановите. Пушки да пищали — вот ваша сила!.. Ну, как говорится на Руси, с Богом, братцы!
На землю опустились предвечерние сумерки, когда, едва передохнув, казанские и самарские стрельцы на стругах отошли от берега и с поднятыми парусами двинулись вверх по Волге, навстречу нежданному и нечаянному из степи набеглому противнику.
Опершись на локоть, Никита Кузнецов с вершины заросшего бурьяном холма оглянулся — за спиной, на волжских просторах, длинной цепочкой вытянулись двадцать легких стругов, которые дружно взмахнули веслами, развернулись носами к противоположному берегу и начали легко удаляться…
— Кинули нас степным хищникам на растерзание, — проворчал слева от Никиты давний дружок Еремка Потапов, тут же звонко хлестнув себя по щеке, порченной оспой. — Треклятое комарье! Покоя нет, учуяли живое тело, невесть из каких берлог налетели!
Справа от Никиты в таком же бурьяне утонул с пищалью и с бердышом длинный Митька Самара. Он щурил голубые глаза — из-за дальних увалов всплывало большое оранжево-красное солнце. Улыбнувшись на Еремкино ворчание, Митька серьезным голосом сказал:
— Крепись, Ерема! Комар — тако же тварь Божья, пить-есть хочет! Вот степняки, те не нашего Бога дети, от Аллаха! Но и они идут к Волге, должно, соскучившись по здешней стерлядке, и нам худого не сотворят… Разве что шапку с головой снимут, альбо на аркане по кочкам поволокут. Да это — тьфу! — не беда! Ежели повезет и голова оторвется, так и вовсе можно будет вскочить на ноги да и убежать прочь!
Ближние стрельцы засмеялись, а Еремка, не принимая шутки в такую минуту, заметил нервно:
— Ты, Митяй, как базарный тать у чужой лавки, — ему голову сняли, зато шапку чужую снес… Позри, сколь нас здесь лежит супротив тысяч калмыков?
Успокаивая стрельцов, Аникей Хомуцкий громко пояснил причину отхода стругов:
— Стрелецкий голова нас не кинул, а отошел чуток, оттуда им сподручнее будет из пушек палить по степи, а не в откос берега, ежели стоять совсем близко.
— А-а, — смекнул теперь и тугодум Еремка. — Ну, коль так, то и я спокоен, даже если нас с Митяем на арканах по степи поволокут! Стало быть, наш канун еще не отпет! — и он, посмеявшись над собой, прилег поудобнее, умостил на кочке пищаль и уставился взором на далекие взгорки.
Слушая товарищей, Никита поглядывал по сторонам — сотня самарских стрельцов Михаила Хомутова перекрыла берег Иргиза по его южной стороне, сотня казанцев под командой Марка Портомоина затаилась на севере от устья реки, их отсюда не разглядеть из-за высоких деревьев на берегах степной реки. Могучие кроны осокорей под стать былинным богатырям по одному и группами высились над зарослями ивняка и кленов, шумно выясняли в них какие-то свои дела крикливые вороны.
За два дня и три ночи встречь течению струги прошли верст сто тридцать, и теперь бережения ради от внезапного нападения и поджога горящими стрелами стрелецкий голова Тимофей Давыдов с тремя сотнями стрельцов отошел к стремнине и встал на якоря. Для тех, кто залег в секрете, у кромки берега оставили легкие челны, чтобы уйти от кочевников в случае неотвратимой опасности. Давыдов знал, что на виду у стругов с пушками степняки не отважатся на переправу, вряд ли кто из них доплывет до правого берега из-за пищального огня.
— Худо будет, братцы, ежели отобьем степняков от Волги, — негромко, думая о своем, выговорил Никита, повернувшись лицом к востоку, откуда надо было ждать врага.
— Отчего же? Напротив, пущай бегут в свои степи, не погонимся зорить их кочевья, — не сразу понял Никиту Еремка. — А вообще, мне нет охоты бить их ни здесь, ни там… в их улусах. Чего не сидится людям, а?
— Ладно, ежели побегут в свои улусы, — Митька Самара понял лихое опасение Никиты. — А ежели всем скопом хлынут к Самаре? Велико ли там ратное войско у нашего разлюбезного воеводы? Разве что сворованным у Никиты подсвечником откупится? Так и одного подсвечника жадным тайшам мало будет, потребуют достойного откупа! — Митька умостил голову на сгиб ладони, измяв коротко стриженную русую бородку. — Нам бы теперь дома быть, а не здесь…
— Ох ты-ы, Господи! Спаси и помилуй наших домочадцев! — закрестился Еремка, вспомнив жену и трех ребятишек. — Вона какая незадача нам, а? Аникей, может, пустим их за Волгу? Пущай себе идут куда глаза глядят…
— Михаил Хомутов сказывал ведь, аль забыли, что часть орды уже пошла к Самаре… Должно, теперь стрельцы Юрка Порецкого да рейтары на стенах бьются, — напомнил молчавший до сих пор Гришка Суханов. Никита не видел его рыжей головы с бесцветными бровями и с бородой, будто из пучка спелой соломы, но по голосу догадался — тоже волнуется за оставленную в Самаре женку Степаниду и четверых ребятишек, старшему из которых, Ивашке, едва за десять годков перевалило. Что-то с ними будет, ежели он, родитель их, сгибнет в этих зарослях прииргизья альбо еще где? Какова тогда им жизнь уготовлена? Ради прокорма скудного писаться в холопы к чьему-то двору? Это боярину хорошо, у него где ногтем ни поскребешь, там и грош, а у бедного стрельца — вошь!
Гришка перекрестился, отгоняя от себя черные думы, вздохнул с тоскливым томлением в груди:
— Неужто не отобьют степняков от города, а? Ведь Самара крепка стенами… Да и пушками тако же…
— Помогай им Бог! — отозвался на сетования Гришки Никита Кузнецов и тронул Митьку за локоть. — Чу, братцы, позрите! Да не туда! А ближе к Иргизу! Во-она, по мелколесью не верховые ли едут гужом?
— Где это? — насторожился пятидесятник Хомуцкий и на колени привстал, чтобы лучше видеть из-за мелкого кустика бузины.
Присмотрелись — точно, верхоконные! Человек двадцать. Ехали без всякой предосторожности краем прииргизских зарослей. Над всадниками торчали копья, за плечами можно было разглядеть луки.
— Не чают нас встретить, вот и едут смело, — процедил Никита сквозь зубы и по знаку Хомуцкого трижды прокричал кукушкой, потом, через полминуты, еще трижды, давая условный знак. Спустя малое время рядом объявился Хомутов — он с полусотней Алексея Торшилова был в сотне саженей правее, на соседнем, более крутом холме.
— Вижу, братцы, вижу, — опередил Хомуцкого сотник. — Вона, зрите, через увал еще идут! Да кучно как!
Густые брови Хомуцкого сошлись к переносью. Сидя на корточках рядом с Михаилом Хомутовым, он, заслонив рукой глаза, чтобы не слепило приподнявшееся над землей солнце, зорко всматривался в прикрытую кустами и бурьяном даль пологого увала — через него легким бегом не согретых еще после ночи коней шли сотни кочевников. И только из-за недавнего дождя степь не дымилась клубами пыли, которые обычно указывают на место движения конного войска.
Рядом с сотником объявился второй пятидесятник Алексей Торшилов. В его кучерявой темной бородке торчал прицепившийся репей. Перехватив насмешливый взгляд Хомуцкого, Торшилов скребанул пальцами, как бороной, по бороде, ухватил репей и, морщась, выдрал его, швырнул в бурьян. На красивом лице с правильными чертами промелькнула добродушная улыбка, Алексей пошутил над собой:
— Надо же, не разглядев, должно, мордой в куст сунулся… Нацеплял репьев, как баран длинным хвостом!
— Ништо, калмыки посшибают с нас репьи… — усмехнулся Аникей. — Вона сколь их близится!
— Что делать будем? — спросил Торшилов, окидывая взглядом все новые и новые сотни всадников, идущих с небольшими промежутками через увал. — Или сойдем к челнам?
— Надо попытаться остановить налетчиков и тем дать знак тайшам, что через Волгу дороги им нет! Сотворим сражение! — решительно сказал Михаил Хомутов, поискал глазами, позвал Беляя. — Ивашка, ты перейди через Иргиз к Марку Портомоину да скажи: ежели супротив него нет калмыков, так чтоб шел на южную сторону и затаился, а как калмыки на нас навалятся, то б ударил им в спину и к нам бы поспешал. Вместе и отойдем опосля к челнам. Уразумел?
— Да, сотник, передам, — ответил пожилой стрелец с пушистыми усами. Много повидавший за свою долгую ратную службу, он был спокоен перед лицом новой опасности, серые, в морщинах, глаза не выказывали тревоги. С поклоном отойдя от сотника, он скоро пропал в приречных зарослях.
Проводив взглядом Ивашку Беляя, сотник Хомутов отдал нужные команды. Здесь, на берегу Иргиза, осталась полусотня Хомуцкого. Сам Михаил с полусотней Торшилова будет на холме ближе к срезу волжского берега, где и станет ждать в полной готовности Хомуцкого, чтобы прикрыть отход его стрельцов пищальным боем.
— А там, с подходом сотни Марка Портомоина, позрим, как поведут себя калмыцкие тайши. Упорно ли полезут на нас альбо малость охолонут и за ум возьмутся.
Пока готовились, передовой отряд калмыков приблизился уже на полверсты к засаде, остальные были версты за две, не далее. Пятидесятник Аникей Хомуцкий, оглядев из-за куста почти незаметное свое войско — стрельцы умели маскироваться на местности, — громко сказал в последнее напутствие:
— Изготовьтесь к залпу! Рукой не дрожите, стрельцы! Ворог своей волей залез на нашу землю! Наших жен да детей умыслил похватать в полон для продажи в тяжкую и позорную неволю! И нам добра от них не чаять! Так что навострите глаз, озлите сердца! Вот так! Теперь они уже под пищальным огнем!
Передовой дозор, объезжая боковой овраг у Иргиза, сместился от густых зарослей прибрежья саженей на сто к югу и очутился как раз против холмика со стрельцами, залегшими в высоком бурьяне: красных шапок не разглядеть издали.
— Еще малость подпустим к себе! — негромко командовал Аникей Хомуцкий. — Вот теперь уже и разглядеть можно, где конь, а где хозяин! Когда и седину в усах пересчитать сумеем, тогда и бабахнем! Стрельцам из десятка Митяя с нами залпом не бить! Ударите опосля по тем, кто уцелеет, чтоб не успели поворотить, пока пищали будем перезаряжать!
— Понятно! — отозвался Митька Самара и дал знак своим стрельцам.
Но всадники вдруг остановились, словно налетели на неприметную глазу крепкую препону, протянутую через степь. Видно было: что-то их сильно взволновало, и они, крутясь на разгоряченных конях, один другому показывали рукой в сторону Волги.
— Неужто наших товарищей на холме у берега приметили? — забеспокоился пятидесятник Хомуцкий и оглянулся. Нет! Не стрельцов в зарослях разнотравья увидели зоркие степняки, а приметили струги, которые длинной вереницей выстроились вдоль Волги, около левого берега и покачивались на спокойной воде. Еще минута, и всадники повернут коней прочь…
— Пали-и! — скомандовал Аникей Хомуцкий, поняв, что теперь кочевники в открытую к берегу не приблизятся.
Громыхнул залп сорока пищалей. Темно-сизый дым на время скрыл кочевников из виду, а когда теплый южный ветерок снес пороховую гарь к чащобе, стрельцы увидели, что добрый десяток всадников полег вместе с конями, другие, настегивая коней, стремглав понеслись прочь. Четверо степняков, выбравшись из-под павших лошадей, прошмыгнули в кусты овражка и там пропали. Аникей Хомуцкий привстал на колени.
— Пали-и! — снова выкрикнул пятидесятник, и еще десять пищалей бабахнули вослед скакавшим наездникам. Один упал, откинувшись в седле, но остальные, если кто и был поранен, все же усидели и успели отойти на безопасное расстояние, не сдерживая резвого конского бега.
— Гнаться за спешенными? — спросил Никита Кузнецов. Азарт боя, ярость на то, что степняки воровски налетели на отчий край, охватили Никиту, и он готов был вскочить и бежать за врагом, словно за подранком на удачливой охоте.
— Никак нельзя того делать, Никита! Стрелами из оврага побить могут, — предостерег Аникей Хомуцкий и добавил: — Глядите, второй отряд скачет следом в нашу сторону. Заряжай пищали, братцы! Теперь дело пострашнее будет!
Подобно стае птиц, вспугнутой выстрелами, многосотенная масса всадников, настегивая быстроногих коней и обтекая овражек, широкой лавой устремилась к речному берегу.
— Перезарядили пищали? Все? Ну и добро! Не суетитесь, други, и не такое мы с вами видели! Дурная спешка не помошница, не блох ловить мы пришли, а супротивника на пулю! — Аникей Хомуцкий подавал команды, сам перезаряжал свою пищаль. Не менее трех сотен кочевников неслись к холмику вдоль Иргиза, еще до сотни заходили с юга, норовя отсечь стрельцов от волжского берега.
Тех Мишка Хомутов встретит! — громко крикнул Аникей. — Чтоб всем в одного не палить, стрелять десятками, начиная слева! Первый десяток, цель! — и сам опустился на правое колено, с левого, уперев локоть, выстрелил в ближнего всадника, на плечах которого развевался неперепоясанный ярко-синий халат.
Вслед за его выстрелом ударил один залп, затем с промежутком в полминуты — время на выбор цели, ударил второй, третий, четвертый, пятый… Пороховая гарь на миг закрыла видимость, когда дым снесло, стрельцы невольно поджались — лихие конники, оставляя позади себя побитых, раненых и упавших вместе с лошадьми, бесстрашно продолжали нестись навстречу новому, для многих роковому залпу. Они видели, что стрельцов мало, и это придавало им уверенности в легкой победе.
Пока последний десяток целился, первый изготовился к стрельбе.
— Не робеть, братцы! — кричал пятидесятник, стараясь перекрыть горлом неистовый визг степных конников, которые криком бодрили себя и своих скакунов. — Бей сызнова! Сшибай ближних вместе с седлами! Первый десяток, пали-и!
Справа и чуть позади, одновременно со стрельцами Хомуцкого, открыли такой же скользящий залповый огонь бойцы Алексея Торшилова, встретив пулями тех, кто обходил стрелецкую засаду с южной стороны.
Степняки уже в сотне саженей от холмика! Уже хорошо различимы перекошенные в яростном крике скуластые черноусые лица, вспененные конские губы, угрожающе склоненные длинные хвостатые копья…
Никита тщательно прицелился в грудь коню, хозяин которого, оберегая себя, почти лег в седле, укрывшись конской шеей.
— Получай! — нажав на курок, выкрикнул и восторженно завопил, увидев, как рыжий конь на всем скаку ткнулся коленями в бурьян, перекувыркнулся через голову, подмяв всадника, — копье, пролетев чуть вперед, воткнулось в землю и осталось торчать над полынью. Рядом защелкали торопливые разрозненные выстрелы, ближние всадники чаще всего вместе с конями валились в степной бурьян… Такие же частые выстрелы гремели и у волжского берега.
«Вот и конец нам! — невольно пронеслось в голове Никиты Кузнецова, в пылу боя он не почувствовал страха за свою жизнь, словно кто-то свыше должен о ней озаботиться. Положив пищаль — не успеть перезарядить! — ухватился за ратовище тяжелого бердыша. Их пятеро на одного — не долго стоять…»
Из зарослей Иргиза хлестнул такой пищальный залп, что Никита, забывший на время о сотне Марка Портомоина, даже пригнул к земле голову, решив, что стрельнули но ним. Вслед за стрельбой раскатистое «ура-а!» покатилось от реки в сторону холмика, где, встав с бердышами в две шеренги, изготовились к отчаянной рубке стрельцы Хомуцкого.