Путешествие в Закудыкино Стамм Аякко
– Я говорю… я спросил… как ты велел… а он говорит…
– Что говорит? Не мямли, говори яснее!
– Он сказал, что благословляет только добрых и на доброе…
– И ты…?
– И я…
Царь замахнулся острой, как бритва, саблей… – Малюта зажмурился, заслоняясь от смертоносной стали руками, – … и с силой отшвырнул её в дальний угол комнаты.
– Что ты наделал? Что ты наделал, Малюта? – Иоанн, схватившись за голову, как помешанный, мерил аршинными шагами огромную комнату и всё повторял и повторял одно и то же. – Что ты наделал? Что ты наделал?
– Так я ж… что ты, Государь?… ты ж сам велел, – осмелился подать голос опричник.
– Что я велел? Я велел тебе благословение взять, а ты?
– Так… я думал…
– Ты думал! Что ты думал?! Что ты вообще можешь думать?! А ну, сгинь прочь с глаз моих, не то прибью, как собаку!
Опричник отполз на четвереньках к двери и скрылся от греха подальше за портьерой.
– Что ты наделал? Что ты наделал, Малюта? – продолжал стенать Царь, обливаясь горючими, обжигающими глаза и сердце слезами. – Последнего соратника, единственного друга потерял я. Что же теперь делать? Что делать? Один я остался. Один. Совсем один! Что теперь будет с Россией?!
Царь остановился перед освещённым живым пламенем лампадки образом Спаса и упал на колени. Губы сомкнулись, голос стих, утонув в непримиримой борьбе света и тени. И только глаза – живые, мокрые от слёз глаза зашептали молитву, жадно впиваясь в образ, пытаясь сквозь густой, непроницаемый для обычного человеческого взгляда слой краски отыскать свет, жизнь, мудрость и любовь. Силясь в неудержимом стремлении охватить необъятное, понять неподвластное никакому разуму, услышать непроизносимое и, отразившись от непробиваемой твердыни мёртвого дерева, вернуться назад через полные слёз глаза в недосягаемые глубины души человеческой горячею живою верою.
– Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго, – прошептали уста, а тело, неподвластное больше воле, подчиняясь только сердечной боли покаяния, крестообразно раскинув руки, пало ниц пред образом на холодные плиты пола, орошая камень горячими как пламя неугасимого огня слезами.
Глубокой тёмной ночью, когда последние лучи солнца давно уже скрылись за горизонтом, когда огромная полная луна в окружении колючих звёзд достигла наивысшей силы сияния, а гулявая, блудливая Москва только-только вошла в азарт от разыгрываемой по улицам города ночной вакханалии, в большой комнате, освещенной слабым, крохотным огоньком неугасимой серебряной лампадки, отражённом от чудотворного образа Спаса Нерукотворного, сидели трое.
– Да. Так оно и было, – сказал первый – древний старик с длинной седой бородой, в старой, изрядно поношенной скуфье на голове, с ветхой сумой и длинным, выше человеческого роста посохом, лежащими на полу возле ног.
– Было, – коротко подтвердил второй – худой, измождённый долгой-предолгой жизнью человек, с некогда красивым, но высохшим от времени и забот лицом, впалыми щеками, выдающимися острыми скулами и носом, большим, изборождённым морщинами умным лбом и тусклыми, мокрыми от слёз глазами.
Где-то в тёмном углу жалобно заскулил третий – большой лохматый пёс неизвестной породы.
– Послушай, Рассказчик, – сказал старик, ставя на стол высокий бокал, полный так и не тронутого красного как кровь, вина, – что-то не пойму я никак, то он у тебя тиран, изверг кровожадный, то, ни дать, ни взять, отец родной, любящий да заботливый.
– Да. Таков он и есть, – ответил Рассказчик, туша сигарету в другом, наполовину ещё полном вина бокале.
– Юродивый прямо, – продолжал старик, задумавшись, но вдруг оживился. – Только что-то среди Христа ради юродивых я Блаженного Иоанна не встречал, а?
– Ты сам-то не юродствуй, Прохожий, это ведь тоже не твой чин, – Рассказчик взял со стола свой бокал с плавающим в нём окурком и тут же вернул его на место. Затем поднял с пола полупустую бутылку, отхлебнул прямо из горлышка и закурил новую сигарету. – Среди казнённых им тоже ведь ни одного Великомученика, а?
Рассказчик ещё отхлебнул вина, откинулся на спинку кресла и отрешённо поднял мутные глаза кверху. Его неподвижный стеклянный взгляд, казалось, не видел, не замечал ничего вокруг, но проникая сквозь старые, надёжно сложенные потолок и кровлю, сквозь незыблемость небесной тверди всё дальше и глубже, узрел незримое ни для кого из смертных и вёл теперь с Ним немой диалог. А губы самопроизвольно произнесли: «Любви ради юродивый».
Помолчали.
– Пора мне, Рассказчик, – старик встал, поднимая с пола посох и закидывая суму за плечо. – Не нам с тобою судить, не нам и величать.
– Погоди, монах. Вот ты мне скажи, старче, – Рассказчик обнажил в блаженной улыбке четыре уцелевшие зуба и хитрым прищуром посмотрел в глаза Прохожему. – Иуда Искариотский хороший был человек?
– Что ты? Побойся Бога. Он же Христа предал.
– А если бы не предал, если бы остался таким же верным учеником, как Пётр, как Иоанн, как другие апостолы, Иисус что, не спас бы человечество, омыв его грехи Кровью Своей Святой?
«Не кощунствуй, крамольник! – мог бы сказать на это Прохожий. – Уж не хочешь ли ты оправдать Иуду?», – но промолчал, зная, что ответ даст сам Рассказчик.
– Впрочем, преступление Иудино не умаляется, и злодейство не извиняется попустительством Божьим и промыслом Его, – Рассказчик снова стал серьёзен и задумчив. – Не об Иуде я, а о спасении России… О Любви и о предательстве, идущих рука обруку…
Прохожий подумал с минуту и, поправив на голове скуфью, направился к выходу, не удостоив ответом вопрошавшего. Возле самой двери он остановился.
– А всё-таки, роман твой должен быть написан, – сказал на прощание старик.
– Я не пишу романов, монах, – ответил Рассказчик.
– А про Иуду зачем спросил?
– Думать буду… Потом расскажу…
– Ну, как знаешь.
Прохожий вышел.
Рассказчик посидел ещё в старом скрипучем кресле, докурил сигарету, наконец встал, бросив окурок в бокал, и подошёл к окну. Там, за окном, в слабом ещё свете зарождающейся зари, возле древнего как мир исполинского дуба, густо поросшего большими зелёными листьями, стоял Прохожий, любуясь цветущим деревом. Монах поднял голову на окно, улыбнувшись, помахал Рассказчику рукой и, поправив суму на плече, пошёл своей, одному ему ведомой дорогой. По площади, называемой Красной, где его уже поджидали двое его спутников, мимо Василия Блаженного без крестов на маковках, через Воскресенские ворота на Охотный Ряд, мимо Большого театра, до сих пор упрятанного в леса, сквозь разгульные, хмельные компании новых русских – новых, судя по костюмам да по блестящим лакировкой железным коням, а по сути, всё тех же … по крутому, поросшему травой и кустарником берегу Неглинки, в прозрачных водах которой пока ещё водится рыба, далее через Петровские ворота прочь из Москвы, из города, в котором как-то хитро всегда уживались бок о бок друг с другом добро и зло, святость и порок, преступление и покаяние.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«Промеж запоями
я вам пишу, пишу…
Чего же более,
вернее, как иначе?
Покуда я хоть что-нибудь да значу,
отечеству я искренне служу.
Отечество мне должное воздаст,
как только оно выйдет из запоя.
Ведь каждый наш чего-нибудь да стоит.
Ведь каждый наш на что-нибудь горазд».
Руслан Элинин. Русский поэт.
Книга четвёртая
Лепрозорий[27]
XXI. Кино не для всех
– Нянька! Нянькаааа! Няааа-нькааааа!
Насмерть напуганный человек, поджав ноги, сидел, забившись в угол огромной царской кровати. Яркий свет идеально круглой луны, беспрепятственно проникая сквозь оконные стёкла, освещал невероятных размеров комнату, рисуя всё её убранство призрачным мертвенно бледным сиянием. Древняя лепнина на стенах и потолке отбрасывала причудливые тени, будто живые, обступавшие со всех сторон и медленно, почти незаметно подкрадывающиеся к кровати. А значит к тому, кто тщетно пытался укрыться от них в её огромности, обложившись от страха подушками и закопавшись в одеяло так, что только одно лицо оставалось не спрятанным от ночных страшилищ. Бледность лица, ещё более усиленная лунным сиянием, один в один сливалась с батистовым постельным бельём. Так что если бы не ошалело круглые от страха глаза, лихорадочно бегающие по пространству комнаты, и бешено стучащие дружка о дружку зубы, то наличием человека в постели можно было бы вообще пренебречь.
– Нянька, – проскрипел он уже еле слышно, вдруг выскочил из-под одеяла и, как был в одной ночной сорочке и в чепце, заметался по комнате, включая лампы, бра, торшеры и прочие электроприборы, попадающиеся ему под руку.
Через секунду целое помещение уже ярко светилось всем, что только способно было излучать хоть сколько-нибудь лучистой энергии. А ещё через мгновение из-за массивной резной двери послышались быстро приближающиеся, тревожно шаркающие шаги. Когда они подкрались совсем вплотную, створки бесшумно распахнулись, и в комнату вкатилась, словно на лыжах, маленькая, кругленькая женщина весьма преклонных лет.
– Ну што ты, што ты, сердешный, – прошамкала она одними губами беззубого рта, подъезжая к неспешно приходящему в себя человеку. – Пошто оргию-то тут учинил среди ночи? Запужалси бедненький? Чай, приснилось што?
– Почему ты не приходила? Я же звал тебя, – залепетал чуть не со слезами на глазах человек, в то время как тёплые, мягкие женские руки обняли его за плечи и повели к кровати. – Я же кричал: «Нянька! Нянька!», а ты всё не шла и не шла. Почему?
– Дык што ж? Спала я, маленький мой. Пошли-нито в постельку, пошли, милай.
– Да, спала! А почему ты не приходила? Я же звал тебя, звал!
– Говорю ж, спала. Снотворную давеча выпила, насилу уснула. Не слыхала, значить.
– Но я же звал тебя, звал. Почему ты не приходила? Почему?
– Ну, как табе ещё объяснить, сыночок? Штоб ты понЯл башкой своей несуразной. Понимашь, стара уже твоя нянька, совсем стара. Уснуть самой никаких возможностев у ней нетути. Котору уж ночь не сплю. Вот дохтур твой мене лекарству-то для сна и прописал. Я выпила – и как убитая. Не слыхала я ничё. ПонЯл чё ли?
– Ага! Не слыхала! Но я же тебя звал, звал. Почему ты не приходила? Почему?
– Тьфу ты пропасть! Эко табе дурню головку-то напекло вчерась в Давлосе ентом вашем, соображалку-то нАсквозь прошибло. Ну, што уж тут поделать? Слухай сюды, болезнай. Ста-ра… Понимашь? Но пришла ж таки. Ложись милай, ложись. Вот нянька табе щас укроить … вот так. Чаво запужалси-то? Приснилось чай што?
Человек, совсем уже успокоившись, лежал в своей постели, укрытый по самый подбородок мягким пуховым одеялом. Близость родного существа придала ему уверенности и защищённости. Глазки больше не бегали по комнате, зубки не стучали, а природная бледность лица несколько оживилась едва заметным румянцем, видимым впрочем, только на фоне идеально белоснежного белья. Но некоторая озабоченность, неестественная для него напряжённость мысли всё ещё жили своей обособленной жизнью в глазах, придавая выражению лица неопределённую степень задумчивости и, где-то даже, интеллигентности. Это ежели приглядеться.
– Приснилось, нянька. Приснилось. Представляешь, никогда не снилось, ну, ни разу ничего не снилось, а тут взяло и приснилось. Почему это так, а, нянька?
– Ну, ты всегда, ещё с детства малость таво, недалёкай был. Што ты так встрепенулси-то? Ништо, ништо, успокойси. Мене можно … я ж нянька твоя … табе с измальства на руках своих вот ентих самых взростила. И сопли твои подтирала и какашки за табе подмывала. Я те не министер какой-нито и не ентот, как его, не алигахтур. Мене не бойси, я не выдам. Так што там у табе стряслось-то? Што приснилось?
– А приснилось мне, нянька, вот что. Представляешь, … комната … огромная такая, как аэродром … и пустая…. Ну, совершенно пустая…. А посередине комнаты той … тумбочка стоит.… Знаешь, нянь, как в армии, солдатская такая, только выдвижной ящик у неё почему-то снизу. Представляешь?
– Ну, ну, представляю. Чего завис-то как мобила? Эка табе глючить сегодня. Дальш-то чё?
– А вот чё…. Подхожу я, значит, к этой тумбочке …. Тихо всё так кругом…, как в морге …. А я подхожу, значит, … подхожу…
– Ну, подходишь, подходишь. Чё затянул-то волынку?
– … не буду рассказывать, раз перебиваешь. Ложись вот сама и смотри.
– Ой… где уж тут? Насмотрисси за тобой. Ну, давай, давай, рассказывай, а я табе пузень поглажу. Ты малой был, любил енто шибко.
– Ну вот. Подхожу я, значит …. Никого нет, тишина, хоть глаз выколи …. А я смотрю…. Эх! Ёпэрэсэтэ, ящик-то у неё снизу …. Думаю себе – а чего это у неё так, ну, не как у всех? Ведь должен быть сверху…. Меня это сразу как-то обеспокоило, нянь, понимаешь … напрягло как-то. Открываю я тот ящик, а он … пустой…. Представляешь? Я снимаю штаны, засовываю их прямо туда, закрываю и …
– Ну, што? Што И? Опять табе вдругорядь заклинило!
– А ничего… Сон кончился…. Вот к чему это, нянька, снится такое, а?
– Тьфу ты пропасть! И приснится ж тако дурню! Ну, откуду мне знать, с чего табе тумбочки солдатски со штанами сняться?! Ежели б дельно чё, а то… тьфу. И ты от ентой хреновины испужалси так?
– А вот и не от этой! Не только от этой! – разобиделся человек в чепце, да так сильно и с таким справедливым негодованием, что даже отвернулся от няньки на бочок, подставив ей свой недвусмысленный зад. – Не буду больше рассказывать, раз ты обзываешься! Я тебе не ребёнок, я уже большой! Я президент Российской Федерации в конце концов!
– А по мне хоть сам Анжела Девис. Тот хоть чернявенький был, башка у его ещё така, … а ты … для меня ты всё одно сопливай засранец. Президент он! Как сралси-то в штаны, не был президентом? Будто у нас всяко недоразумение не может быть президентом! Ну, ладно, ладно, не дуйся уже. Пошутила я. Што, няньке уж и пошутить нельзя? Не дурень, не дурень, успокойси. Так, глупОй малость, ну да это ж ничё. Иванушка-то тож дурак был, а и Кащея победил и разных там богатств нахапал. А табе и осталось только-то Кащея побить. Всё остальное ты уже и так натырил. Ну ладно, ладно. Давай я табе спинку почухаю. Ты когда малой был шибко енто дело приветствовал. Давай уже, рассказывай, чё дальш-то было.
Человек всё ещё дулся, отвернувшись в сторону. Но край одеяла приоткрыл. И сорочку ночную приподнял до плеч. Как бы не нарочно.
– Всё равно не буду рассказывать…. Вот здесь почухай, и тут ещё. Ой…, – замурлыкал он от наслаждения, покрываясь крупными мурашками. – Ну ладно, слушай. Только этот сон закончился, снится другой, ещё страшнее. Представляешь? Значит, та же комната … и тоже пустая вся….
– С тумбочкой? – вставила нянька.
– Да нет! Не перебивай. Комната пустая совсем … и тихо так … как … как под одеялом … а посередине стоит …
– Тумбочка?
– Да замолчи ты, старая! Никакая не тумбочка, а … девочка …
– Робёнок чё ли?
– Сама ты «робёнок», – передразнил он старую. – Женщина! … Только молодая и … и красивая очень … ну просто очень, нянька, очень … как на Тверской, аж либида у меня разыгралась … только … это … ну, это … ну, всё у неё сзади …
– Тьфу ты пропасть! Извращенец ты какой-то, и сны у табе извращенецкие! Чё ж тут красивого-то?
– Ну, так уж … я уж не знаю …
– Ну и ты чё?
– А я подхожу к ней …
– Ага, штаны, значит, сымашь и в тумбочку их, – догадалась нетерпеливая нянька.
– А вот и нет! Вот и нет! Будешь встревать, вообще рассказывать перестану, – человечек уж и впрямь разобиделся весь. Даже чуть не заплакал от досады на старую.
– Ну, што ты, што ты, сердешнай? Ладно уже, молчу, молчу.
– Так вот …. Штаны, значит, снимаю … а она мне и говорит: «У меня есть парень, зовут его Анатолий, и я его люблю» …
– Какой такой Анатолий? Хто таков? Эт рыжай што ли?
– Это уж я, нянька, не знаю. Она ведь мне фамилию не сказала, – человек задумался, да так сильно, что даже печать мысли отразилась на его лице.
– И што?
– И всё. Сон закончился.
– Тьфу ты! Так што ж … што ж ты штаны всё свои …? Надо бы сперва фамилиё спросить, … про погоду там, … искусство разно, … а потом уж…
– Погоди, нянька, это ещё не всё, – не допустил на этот раз человек оскорблений в свой адрес. – Ещё третий сон был.
– Да? А, ну давай. Давай. Только учти, милай, ежели снова про тумбочку, али про бабу с титьками назад, то я енто дело слушать наотрез не согласная. Мне ентово …
– Да не. Не про тумбочку. Тут совсем другое. Ещё страшней.
– Да? Ну, рассказывай. Рассказывай. Только давай, я табе пяточки пошчекачу. Ты когда малой ишшо был, оченьно енто дело уважал, прям заливалси весь.
– Не, не надо, нянька. Там страшно.
– Да-а-а! А, ну давай, давай-нито. Слухаю.
Человек снова лёг на спину, укрылся одеялом под самый подбородок, видимо искренне веря, что это нехитрое приспособление может уберечь его от нападок коварных и злых привидений. И, подняв взгляд к потолку, начал рассказ.
– Сплю я, значит, сплю и вижу третий сон. Будто стою я в большой комнате совершенно один … и тихо так …
– Как на кладбИще… – подсказала нянька.
– Да …
Человек остановился на полумысли и с ещё бОльшим, просто-таки пристальным вниманием вперил взгляд в потолок, пытаясь, видимо, отыскать там вторую половину мысли. В комнате повисла долгая, давящая своей торжественностью пауза. Стало настолько тихо, что слышно было, как далеко-далеко на улице по булыжной брусчатке мостовой прошла смена караула.
– И што дальш-то? – осторожным шёпотом произнесла не на шутку заинтригованная нянька.
– Дальше?… – человек еле-еле, с большим трудом выходил из сковавшего всё его сознание ступора. – Дальше вот что …. Я снял штаны …, и сон закончился.
Оба собеседника тяжело молчали. Первый, подавленный торжественностью минуты, вперив многозначительный, полный мистических думок взгляд в потолок. Вторая, со снисходительной материнской любовью глядя на первого. Взгляд её выцветших белёсых глаз красноречиво говорил: «Как есть глупОй, с детства на головку-то слабенький был. Што уж тут поделать? Робёнок ведь ишшо, не наигралси в Штирлицав, хоча и президент уже».
– Нянь, а нянь, – прервал, наконец, паузу первый, – вот ты скажи мне, к чему такие сны могут сниться?
– Ну, это кому как, милай. Коли нормальный мужик, то баба к бабе, штаны к штанам, а тумбочка к прибытку стал быть, али наоборот, к дому казённому. Это у каво што на роду написано.
– А мне? Мне к чему это приснилось? И баб у меня завались, и штанов, и дом казённый в полном моём распоряжении. И чего мне ещё не хватает?
– А Бог его ведаить. Знаю, что говно, вообще-то, сниться к деньгам, а вот твоё …, этого я ну никак распознать не могу. К чему табе деньги-то? Скор ты уж шибко, што да, то да. Терпелка в табе не работаить. Пошто штаны-то сразу сымал? Нет бы обождать, поглядеть, чаво там. Можа чё и узнал бы побольше. Эх ты, сновидец Иосиф.[28] Только казённы дома-то разны бывають. Ну, ничё, ничё. Обойдётся. Давай ужо на бочок и баиньки, время-то ночь-полночь. Глядишь, чё-нито ещё привидится. Спи давай, сердешный, и я пойду. А хошь, колыбельну табе спою?
– Ага. Спой, нянька, спой. Ландыши. Только на немецком, ладно.
Человек отвернулся, уткнулся носом в подушку и засопел. Нянька погладила его по соломенной голове, поправила ночной чепец, укрыла любовно одеялом по самые уши, с детства слегка оттопыренные, и затянула медленно-протяжно: «Карл Маркс штадт, Карл Маркс штадт». Затем, не прерывая пения, обошла, переваливаясь с боку на бок, всю комнату, выключая на ходу светильники и бесполезные в этот час электроприборы. А когда помещение снова наполнилось единственно лунным сиянием, прошаркала, словно на лыжах, прочь. Что ж, ночью спать нужно, ночь она на то и ночь. Всё успокоилось в старом кремлёвском дворце. Только слышно было, как где-то далеко-далеко на улице по булыжной брусчатке мостовой прошла смена караула, бдительно охраняющего слуг народа и их смердящего идола от народа же. Что ж, каков народ, таковы и слуги. Таковы и идолы.
– Ну что, всё видел?
Поезд метро мчался, стуча колёсами о стыки рельс, огромным червем вгрызаясь в густой мрак подземелья. Мчался давно уж, не сбавляя скорости, не останавливаясь на станциях. Да и станций-то никаких не было, всё один длинный, нескончаемый тоннель. В пустом вагоне на жёстком казённом диване сидели двое – молодой человек, совсем ещё юноша и древний седой как лунь старец с длинным посохом в деснице.
– Что это было? Кино? – с трудом выдавливая из себя слова, спросил юноша, когда с экрана противоположного им вагонного окна исчезло, погаснув, живое изображение огромной, освещённой лунным сиянием комнаты со спящим в ней человеком. Кроме плотного непроницаемого мрака «экран» больше ничего не показывал.
– Кино? А что ж, и вправду кино. Только кино не для всех, – ответил старец, откашливаясь в кулак. – Новое кино. Нетрадиционное. Небось к тому, что по телевизору каждый день смотрите, попривыкли уже, за правду принимаете? А оно вот как.
– Вы хотите сказать… – юноша медленно перевёл недоверчивый взгляд от окна на старика, пытливо и въедливо уцепился взором в его глаза и, не найдя в них ничего кроме чистоты и строгости, смущённо потупил взор.
– Не просто хочу, а говорю. Потому как знаю. И тебе то знать надобно.
– Мне? Зачем мне это?
Молодой человек вдруг подумал, что с того момента, когда он вслед за стариком зашёл в вагон, когда за его спиной с шумом закрылись двери, и поезд тронулся, углубляясь во мрак тоннеля и оставляя, наконец, в прошлом станцию «Площадь революции», с того самого момента прошло уже минут пятьдесят. Он не смотрел на часы, но примерно столько времени они неслись, не убавляя хода. И с интересом наблюдали в вагонном окне, будто на плазменном телевизоре закрытую от всех глаз жизнь того, кого он, Женя Резов, не то чтобы уважал, но побаивался, это уж точно. «Неужели это правда? Неужели он таков?» – думал про себя Женя, а вслух почему-то спросил.
– Куда мы едем?
– Пока никуда. Я же говорил тебе – часто бывает, и ни туда, и ни сюда, а так, по кругу. Всю обувь до самых пят стопчешь, а всё на месте. Всё от направления зависит.
Женя медленно и всё ещё недоверчиво оглянулся назад, где за его спиной должно было быть такое же, как и напротив, вагонное окно, затянутое с той стороны скользким прилипчивым мраком. И он неизбежно сел бы на месте, если бы уже не сидел. За стеклом незыблемо как скала, как твердь земная, не исчезая, не двигаясь, не меняясь, утверждая своё безраздельное могущество над человеком, над всей бренностью его бытия, простиралась «Площадь революции». А вагон между тем мчался, стуча колёсами о стыки рельс, покачивался, кренился на поворотах, завывал встречным потоком воздуха в вентиляции и никак не мог вырваться из гнетущего плена, как не старался.
– Вот ты знаешь своё направление? – отвлёк Женины мысли от созерцания всей этой фантасмагории старик.
– Знаю… – ответил Резов, но как-то нерешительно. – Теперь уж и не знаю.
– Вот! – одобрительно сказал старец, – Направлений много, выход один. И чтоб найти его нужно выбрать верное направление. Всяк человек в своей жизни имеет выбор. Не всяк его делает. Большинство так и ходят по кругу под дудку да бубен, кружатся в суете своей, копошатся, а всё на месте. Так и жизнь проходит. «Все так живут». Вся Россия, как цирковая лошадь, кружится и кружится вокруг «Площади революции» и ни на шаг от неё. А ты должон!
– Я? Почему именно я?
– А кто ж, как не ты? Пушкин что ли?
– Но ведь столько людей кругом?
– Где?
– …
Ни в вагоне, ни на перроне станции кроме них не было ни души.
– Каждому, сынок, свой выбор уготовлен и роль своя, и дело своё. Можно и мимо дела пройти, не заметить, или не схотеть заметить. Только чё ж тогда на жизнь пенять? Что посеешь, то и пожнёшь, где постелил, там и спи.
Женя снова поднял глаза на окно-экран, убедился в том, что мрак за его стеклом никуда не делся, не отпустил, не поредел даже, осторожно, чтобы не быть замеченным в маловерии, скосил взгляд назад, на незыблемую «Площадь революции» и незаметно ущипнул себя за ногу.
– Ой! – подпрыгнул он от резкой боли.
– Что? Не пропало наваждение? Ты, сынок, всё ещё ничего не понял. Я ж не неволю тебя. Не хочешь выбирать, выходи, кружись как все. Заставить не могу. Только всё одно ко мне воротишься. Не тот ты человек, чтобы как лошадь по кругу. Не таков.
– Откуда вы знаете, каков я? Кто вы?
– Прохожий, – так же просто и спокойно, как и прежде ответил старец. – А откуда знаю? Знаю и всё. Положено мне знать. Кому ж, как не мне?
– Хорошо, будь по-вашему. Я согласен. Скажите только, где выход? Что делать-то надо? Какой выбор я должен предпринять?
– Выбор всегда перед глазами, хотя и не очевиден. Постарайся узреть его. А я помогу.
– А если я не хочу никакого выбора?! Если не хочу ничего выбирать и вообще менять! Я живу спокойно, никого не трогаю, никому не мешаю. Что вам от меня надо?! Почему я должен обязательно что-то выбирать?!
– Должон. Иначе нельзя. Человек не выбирает родителей, родину, час рождения и смерти. Остальное всё выбирает и делает сам. Должон делать сам. Но из лени ли, из нежелания ответственности часто предпочитает, чтобы за него решали и выбирали другие. Но он забывает, что, отказываясь от выбора, он уже делает свой выбор, и ответственность за него только увеличивается. Многократно.
– А я не хочу! НЕ ХОЧУ! – Женя заметно нервничал. Он вскочил с дивана, оглядел пустой вагон, ища выход, и не найдя его, заговорил постепенно повышая голос, переходя на крик. – Почему? Почему именно я? Я столько учился, хорошо учился, получил интересную, нужную всем профессию, … только начал работать, первый день, первый рабочий день …. Зачем мне всё это? За что мне это? Я что, хуже всех? Вон сколько никчемных людишек, которые только и могут горлопанить, изображая из себя лидеров, вождей, вершителей судеб! Берите их, пусть они спасают мир! А меня оставьте, пожалуйста, в покое! Я домой хочу! Я есть хочу … спать хочу … я жить хочу спокойно!
Резов разошёлся не на шутку, и если бы не почтенный возраст старца, он бы, наверное, схватил его за грудки …. Но гнев как-то вдруг схлынул, разбился в брызги, натолкнувшись на спокойный, уверенный и добрый взгляд Прохожего.
– Говорю же тебе, я не неволю. Выбор делаешь ты сам, и никто за тебя его сделать не может.
Женя, обезоруженный таким отпором, как подкошенный рухнул снова на диван.
– Значит, … я могу идти? – с сомнением, не веря в подобное разрешение ситуации пролепетал Женя.
– Можешь. И это тоже выбор. Но твой ли выбор? Иди, милок, иди.
Резов медленно поднялся с дивана и попятился к двери вагона, всё ещё опасаясь, что старик схватит его за руку и посадит на место. Но тот не шелохнулся. Он смотрел добрыми, улыбающимися глазами прямо в глаза Жене и взгляд его, казалось, говорил: «Иди, иди, не бойся. Я не держу тебя. Ежели б и хотел, не смог бы удержать». Потом, вздохнув глубоко и протяжно, отвернулся к окну, опёрся подбородком на посох, закрыл глаза и замер.
Женя неожиданно для себя понял, что смотрит на старика через стекло, находясь уже по ту сторону окна, на перроне. Прохожий вдруг вздрогнул всем телом и медленно поплыл в сторону. За ним, постепенно набирая скорость, поплыли диваны, поручни, окна, двери вагона, и вскоре уже весь голубой состав промчался мимо и скрылся в темноте тоннеля. Резов снова остался один на «Площади революции».
Над станцией повисла плотная, густая тишина. Всё остановилось, замерло. Движение воздуха, мыслей, стук сердца в груди, даже само время вдруг повисло на тонкой ниточке, раскачиваясь из стороны в сторону и не решаясь, куда продолжить своё движение. И стоит ли его вообще продолжать? Женя поплёлся к эскалатору, в который уже раз за эту ночь ища выход из «вну» во «вне». Его шаги таяли, исчезали в мягкой вате гранитного пола, так и не успев прозвучать. Одно только в нём жило, еле теплилось, трепыхалось ещё, упрямо не желая сдаваться – маленькая, совсем крохотная, невесомая как молекула летучего газа надежда на то, что в конце поднимающегося вверх тоннеля он увидит даже не выход на улицу, а вообще хоть что-нибудь отличное от «Площади революции». Но упрямая лента эскалатора не могла, а может, не желала в эту безумную ночь вливаться никуда более, кроме как в эту проклятую, полную бронзовых привидений станцию. Они смотрели мёртвыми глазницами на вынужденного гостя и тихо хихикали. Да они просто издевались над ним, показывая на него пальцами, нашёптывая на ухо друг другу несомненно обидные и даже оскорбительные для Жени слова.
– Ах, вы так! – закричал оскорблённый в лучших чувствах Резов. – Ну так получайте же! Получайте!
И он, машинально издав боевой клич, стал методично и со знанием дела дубасить, мутузить и окучивать одну за другой бронзовые фигуры. Те, охая и ахая, но, не переставая хихикать, раскалывались на части под его молотобойными ударами, рассыпались в песок, в прах, в пыль… и всё хихикали, хихикали, хихикали …. Тяжёл он выбор без выбора.
XXII. Байки деда Пустомели
(Лирическое отступление N 3)
Давнё-ёхонько то повелось, в те ещё времена, когда в решете воду носили да угли ёй поливали, чтоб, значит, шибче горело. В огне-то том бельишко стирали да на болото сушить носили. Когда в сапоге кашу варили да крыши ёй конопатили; от мороза снегом куталися, а на жару тулуп примеряли. Тогда-а ещё жил дед Пустомеля, и было ему в те времена годов без малого три сотни с лишком. А сколько сейчас стукнуло, про то никто не ведает. Так-то вот.
Бывало, соберутся мужики во чистом поле силушкой-то помериться, удаль молодецкую показать да похвастаться. Кто пуговку малую к сетям оглоблей пришиват, кто из брёвен лапоточки дочурке своёй плетёть, кто с комаром на кулачках тешится да так, что ажник кости трещать, а кто щелбанами валун-каменюку по полю катат-перекатыват. Один пухом гагачьим ветер ловит, а другой ему помогат – супротив ветру, значит, мочится, кто сильнее будет. Да побеждат, слышь ты, ветра-то. Да мало ль веселья в народе, забав богатырских, к коим силушку-то приложить похвастаться.
А как притомятся мужики, натешатся – соберутся гуртом возле костерка бражки-веселушки попить да покалякать за жизнь. Глядь, а дед Пустомеля уже тут как тут, будто звали его. Усядутся мужики поудобнее, варежки поразевают да слушают. А дед-то, ну, Пустомеля тот, и рад языком-то чесать, чай не оглоблей…
Об Игнате и гранате.
– Да разве ж то сила? Эх, мать-перемать…, тьфу! А вот послушайте, мужики, яка силушка-то раньше была, это кода я молодой ещё был да бедовый. В государстве нашем Рассейском стояла тогда деревня одна – Дурья Падь называлась. Это что Дуравского уезду, Дуряевой волости, Дурында-Дурьинской губернии. Жили в ёй мужики здоровенные, крепкие, дурью-то сызмальства налитые, так что самый хилый, махонький из них всех вас вместях одним мизинчиком заломат. Что ты! Дури в них было – залейся. Их все, из других-то сёл, так и величали – дурни, али дураки. Идет, бывало, кто из них по полю, с покосу, стало быть, аль с посеву, в подмышке своёй лошадёнку тащить, а в другой подмышке-то телегу с бабой да с выводком. Так те, завидя такое, как зачнуть орать да глотки драть: «Э-э-э! Гляньте-ка, вон дурак-нито пошёл!». А они не забижались, не-е. Тащить себе и тащить. Чего с него взять-то? Дурак, он и есть дурак.
А был из них один самый здоровенный, самый что ни есть крепущий, такой, что не только вас всех, но и дурней-то своих вместе с вами одним левым мизинчиком заломат. Во как! А звали-величали его Игнат. Хороший был мужик, рассудительный. Так вот, поспорили как-то дураки о силушке Игнатовой – одни говорят, что докинет он гранату до кордона Руси-матушки, а другие, несогласные с ними, спорят. Говорят, что не только до кордона, но и до какой-нито Хранции, али Гишпании дошвырнёт. А ни то и до Америки. И обязательно басурманов там всех этой гранатой-то и подзорвёт к хренам. Во как! Стратегическа смекалка у дурней-то тех была. Ну, поспорить-то поспорили, а кскримент-то ставить надобно. А как же ж? Пошли, стало быть, к Игнату. А тот как раз с огорода своего каменюки за реку швырял. Дык они ему в растопырену ладошку гранату-то и всунули. А чтоб не заартачился Игнат-то, не сорвал кскримент их этот, чеку с той гранаты да и выдернули на вовсе. Теперь хошь-нихошь, а швырять придётся, не своих же подвзрывать-то. А басурманов мериканских этих не жалко, не-е. Они же, басурмане-то эти, своего царя-батюшку, али царицу там, жизни лишили, ироды! Об этом циденте все газеты тогда писали.
А Игнат… Эх… А что Игнат? Постоял, постоял с гранатой-то, поглазел на дураков, да и сызнова начал свободной-то левой рукой каменюки за реку швырять. Ничего не сказал тогда, ни словечка, а только в кскрименте-то этом ихнем участвовать наотрез отказался. Как ни уговаривали его дураки, ни в какую, хоть кол ему на голове теши. Да-а! Я ж говорю, рассудительный был мужик, хоть и дурак. Конечно! Ишь чё удумали, грамотеи, гранатами хрен его знает куда швыряться…! Добро-осит он, аль не добро-осит…?! Ну прямо депутаты, ага…. А ему швыряй…. Тоже мне, нашли, понимаешь, гранатомёт… Они ж ведь тоже люди…! Живые же! Хоть и мериканцы… Жалко ведь, понимать надо!
Обиделся тогда Игнат на дураков, цельный день ни с кем не разговаривал да ночь ещё. А потом простил, конечно, чего уж, нешто мы хранцузы какие. А только так всю жизнь с гранатой той и проходил. А куда ж её деть-то? Взорвётся же!!! И работал с гранатой, и ел с гранатой, и спал с ёй. А что ж, левая рука-то свободна. Жена его поначалу пужалась сильно, особенно ночью – а вдруг во сне растопырит ладошку-то. Что тогда? А потом свыклась, чего уж, и детушек ему ещё народила и вообще. А бабам-то потихоньку сказывала, что с гранатой-то этой оно даже интересней у них всё получается. Ну, это самое-то… Заковыристей, слышь ты, получается. Вот!
До-олго ещё прожил Игнат, и всё с гранатой, не разжимая ладошки. Так и помре с ёй. Вот силища-то кака, мужики, не чета вашей-то теперешней.
– А дальше-то чё? – заприставали мужики. – Граната-то чё? Так и схоронили чё ли с гранатой-то? Дураки-то чё?
– А чё дураки? Дураки, они и в Африке…. Нет, конечно, хоронить с гранатой не стали, не по-христиански это как-то. Когда Игнат в домовине уже лежал, порешили дураки гранату-то из его ручищи вынуть. А как тут вынешь? Лапища-то у Игната будь здоров какая. Всей деревней разжимали, аж взопрели все.
– Ну и чё? Вынули?
– Вынули, конечно. Я ж говорю, дураки-то здоровенны были. С мёртвым-то Игнатом сладили…, насилу.
– Ну и чё?
– Чё?
– Ну, граната-то чё?
– Да ни чё. Чё ей сделается, гранате-то? Граната не дура, она своё дело знает… и сполняет его справно. Деревни то той дурацкой, ну Дурьей Пади-то больше нетути. Так-то! Только я те так скажу, дурней-то тех гранатой не поубивало, не поранило даже. А порасшвыривало по всей земле Рассейской, по всем волостям да губерниям. Прижилися они кто где, корни пустили и живут себе, в ус не дуют. Дуракам-то у нас закон не писан. Напротив, они сами ныне в Единую партию сошлись и сами все законы в Рассее придумывают, никого не спросясь. Про Игната-то и думать позабыли.
Наследник.
В некотором царстве, в сувенирно-демократическом государстве жил да был царь. И было у того царя три раза. Всего-то, кажись, три – не ахти чтобы шибко, но хоть так, у иных-то и того меньше.
Первый раз был краткий, но умный, без излишеств там разных, со всякими, значит, предосторожностями и бдительностями, от отца заповеданными. Так что хоть и скромно оно, без вольностей, зато безопасно.
Второй раз был и так и сяк, хоть и с разгуляями да разными там выпендрёсами, но всё же не без смысла, не без порядку и с разумением.
А третий раз, так тот вовсе был дурак, и хоть ты так его верти, хоть этак, со всех сторон круглый дурак и выходить. Потому как сколь не напрягал царь извилину-то после, сколь не морщил лобик свой государственный, а всё без толку. Ничегошеньки не помнит, хоть ты дерись. Может, спьяну оно всё было, или с устатку, а только не зафиксировалось ничё. Так-то вот.
Опечалился царь, закручинился. Да не из того, что не помнит ни хрена, оно то ж не впервой у него с головой-то, то ж и раньше было. Тут беда покруче. Сроку-то государством владеть-править осталось тьфу, всего ничего, без году неделя, а наследничка-преемничка у царя того не было. Ну, ни единого, хоть какого-нибудь завалящаго. Даром и было-то три раза. Сел царь на трон свой, собрал думу в головушку, прямо всю сразу и ну давай её думать. День думает, другой думает, тяжело оно с непривычки-то. Все дела государственные позабросил, даже суку свою любимую до ветру выгуливать позабыл. А на третий день придумал.
Разослал царь гонцов по всем местам да весям царства своего, чтобы, значит, пошукать-порасспрашивать – а нет ли где сыночечка его, наследничка-преемничка. Ведь был же третий раз, а что в нём было, с кем и как, не помнит. Может и получилось чего? Поскакали гонцы в разные стороны, ищут сыском, спрашивают с пристрастием, в карту генетическую пальчиками тычут, сличают.
Долго ли, коротко ли они так рыскали, а только аккурат к Рождеству возвернулись все разом. Выстроились в шеренгу, докладывают.
– Дорогой ты наш еси царь-батюшка, государь и прям-таки отец родной. Все то мы дороги поисхаживали, во все дырочки носы свои позасовывали, всех баб пораспрашивали и мужиков даже на всяк случАй. Так что можем нынче тебе доложить без самой наималейшей утайки всё как есть.
– Ну, так докладывайте! Чё резинку-то из трусов тянуть?! – не вытерпел царь и кулачком так об Конституцию шмяк. Той-то конечно ничё, не впервой, а всё ж обидно.
– Докладаем, – говорят. – Сынов, значит, нету, как и не было вовсе. А вот наследничков завались, хоть в штабеля их укладывай.
Делать нечего. Взял тогда царь первого попавшегося «наследничка» да и назначил преемником. А чтоб не напортачил чего, да мало ль ему убогому чё в башку-то втемяшиться может, сам царь уходить пока погодил да втихаря-то тем государством всё ещё правит. А как же ж? Нельзя ж кому ни попади такую делу доверить. Так-то вот.
О рабах, слугах и сынах.
У нас в Рассее завсегда люди-то разные были. Все там в Европах-то говорят, что мы какие-то не такие, ну, неправильные какие-то. Оно что ж, оно и взаправду так. Иго монгольское, слышь ты, погнали, а Лжедимитрия этого почитай сами до Кремля проводили и на трон усадили. Потом уж, правда, из окошка-то его кувырк, скинули. Да чего уж тут, не по башке, видать, наука. И слышь ты, вот всегда у нас так, то зашибить можем ненароком, то последнюю рубаху с пупа снямши, одарим, обласкаем. И попробуй только не возьми, зашибём пуще прежнего. Вот от чего это? О-о-о! А я тебе скажу. Ага. Вот послушайте, мужики, чё народ-то бает.
Задумал однажды Грозный Царь церкву поставить. Да не простую там какую-нито, а Храм, чтобы, значит, другой такой во всём мире не сыскать было. Ага. Наилучших строителей со всего царства согнал для этого дела. А заморских архитекторов нам тогда и даром не нужно было, сами, вишь ты, с усами. Это теперь без тамошних мы и до ветру-то не дойдём, расплескаем всё в штаны по пути. А тогда не так было. Да. Дык вот, значит. Строят они, строят своим макаром, приказчики к Государю всё шастают, докладают, значит. А как же ж, Царь-то грозный был, у-у-у, жуть. Только по-ихнему, по-приказчикову-то, всё гладко получается, как у еврея в лавке. Засомневался Царь тогда. В Рассее-то так не бывает, отродясь тако не было, чтобы всё чин-чинарём. Порешил Государь сам всё разведать, разузнать. А ежели врут приказчики, то тут Малюта без дела чё-то застоялся, аж прихворнул малость. Снял Царь с себя одёжу царскую, ну, чтобы не признал никто, надел мужицкую, да не совсем чтобы уж, а так, сносную – Царь всё ж таки – и пошёл на строительство.
Пришёл. Глядит. А тааам шум-гам… Всё движется, кипит, работают люди-то. Видит Царь, мужик какой-то тачку с каменюками впереди себя толкает, надрывается, аж взопрел весь. Остановился тот мужик передохнуть чтоб да водицы испить, а Царь уж тут как тут. Спрашивает.
– Здрав буди, работный человек, а скажи-ка ты на милость, чё это ты такое делаешь тут?
– И тебе здраву быти, добрый человек, – отвечает рабочий. – Как это чё? Не видишь разве, каменюки ворочаю. Только ты это, не мешай, приказчик люты-ый, враз по хребтине вдарит, – и пошёл себе дальше с тачкой-то.