Ярослав Мудрый Павлищева Наталья
Посреди монастырского дворика стояла старая каменная церковь — протатон. Стук в огромную деревянную колоду созывал несколько раз в сутки всю обитель на молитву, в том числе и в полночь, когда слабый голос человека слышнее всего Богу Непременной молитвой отмечался также восход солнца, которым здесь начинался отсчет часов новых суток, хотя все равно трудно было отрешиться от гнетущего убеждения в том, что время здесь остановилось навеки, годы не исчисляются, часы не отмеряются, только дни текут за днями в монотонности молитв, в непрестанности тяжелого труда, который часто кажется напрасным, ибо не знаешь никогда, кому попадет и попадет ли вообще в руки пергамент, над которым склоняешься в течение многих месяцев, а то и лет.
Несколько десятков мужчин, одичавших и душевно очерствевших от одиночества. Никогда не стриженные головы, волосы собраны под скуфьей, огромные черные и рыжие бороды, лишь глаза поблескивают да выдаются носы. Встречаясь, иноки взаимно целуют друг другу руки. Видимо, никто из них никогда не изведал женского поцелуя, а теперь и вовсе не испытает его, ибо в «Святых архангелах» запрещено появление не только женщин, но вообще какого бы то ни было существа женского пола. Не может быть тут ни курицы, ни ослицы, братия не пьет молока, не ест яиц, горячая пища запрещена также, чтобы не разжигать тела. В монастырской трапезной на стене картина Страшного суда, где карают грешников, которые объедались и опивались в мирской жизни. Посреди трапезной — амвон, с которого один из иноков во время обеда должен читать Священное писание, в то время как братия торопливо глотает фасоль с оливками или овечий сыр с сухим хлебом; игумен, сидящий в конце стола, может в любой миг зазвонить в колокольчик — и тогда конец обеду, нужно молиться, и никому нет дела до того, успел ли ты там что-нибудь перехватить, выпил ли свой стакан вина, единственную здесь радость для многих, в особенности для тех, которые выполняют только черную работу и никогда не будут посвящены в высокое искусство создания и оформления книг.
Сивооку, который даже в скитаниях на тяжелой работе при Какоре все же привык к широкому вольному миру, обитель «Святых архангелов» показалась хуже тюрьмы. Когда он малость пришел в себя с дороги, познакомился со всеми монастырскими регулами, ему стало так страшно, будто он завтра или послезавтра должен был умереть и его похоронят вон там, за кипарисами, под стеной, на крошечном монастырском кладбище, где виднеется один лишь крест, а потом, через несколько лет, откопают его кости, отделят от них череп, ссыплют в длинный дубовый ящик — «костницу», а на черепе напишут над глазными впадинами имя владельца и выставят рядом с другими в каплице. Что напишут — Сивоок, Божидар или Михаил? Потому что имел он теперь сразу три имени, получил третье после принятия креста.
Вот здесь следует сказать о второй неволе, в которую попал Сивоок.
У Какоры каждый мог иметь своего Бога. «За Богов ваших и грехи ваши не отвечаю!» — выкрикивал пьяный купец. Были у него христиане, были сторонники Бога Иеговы, были мусульмане, более же всего было таких, как Сивоок, — язычников; каждый хранил своих Богов, придерживался своей веры, никому не чинил препятствий, никто никого не принуждал принимать иную веру.
Однако в «Святых архангелах» Сивоок должен был принять крест на следующий же день и без всяких колебаний и сопротивления, иначе он оказался бы за воротами монастыря, снова одинокий и бессильный среди одичавшей пустыни, гор и лесов.
Игумен позвал Сивоока в свою келыо, посадил на самодельный деревянный стул, не стал удивляться, что русич до сих пор не сподобился крещения, не спрашивал о его желании, а только изложил ему очень сжато неизбежность всемогущей новой веры. Христос сказал: «Идите и обучайте все народы». Святой Мефодий, который разнес великое учение по многим землям, однажды направил своего посланца к одному северному властелину и велел ему сказать: «Хорошо было бы, сын мой, если бы дал окреститься добровольно на своей земле, в противном случае будешь взят в неволю и вынужден будешь принять крест на земле чужой, попомнишь мое слово».
Еще говорил игумен, но это уже были только повторения сказанного ранее, а у Сивоока перед глазами стоял тот далекий тяжелый крест на первой могиле его жизни, на могиле деда Родима, и еще один крест — на монастырском кладбище, над каким-то горемыкой иноком. Вот так жил, метался по белу свету, где-то сражался, где-то ел и пил, случайно поцеловал одну или нескольких женщин, а закончилось все тем, что оказался между двумя крестами, и дальше идти некуда, заперта твоя жизнь между этими мрачными знаками, ненавистными и тяжкими, будто окружающие горы, которые придавили, кажется, весь мир.
И вот так, страдая в безнадежности и безвыходности, принял Сивоок крещение, принял еще одно имя — Михаила, носил теперь под толстой шерстяной рясой на замусоленной ниточке кипарисовый крестик, была теперь у него новая вера, на которую мог опираться, как старик на посох, и надеяться, как тот старик на крутую горку.
Но радостей новая вера не принесла, дала она лишь подавленность духа, воспринималась как тяжелейшая, наверное, неволя, и, быть может, чтобы забыть эту неволю отбросить ее, так отважно и легко углубился Сивоок в новое для него дело — украшение книг и писание икон на деревянных досках, открыл в себе способность, рожденную ненавистью, тогда как игумен Гаврила обусловливал это просветлением заблудившегося тавра.
Что же касается неволи третьей, то угнетала она не одного лишь Сивоока и даже не обитель «Святых архангелов», а все Болгарское царство, о чем следует рассказать особо и более подробно.
Издавна уж так повелось, что в мире существуют два самых больших государства, и главное чувство, господствующее между ними, — глубокое недоверие и тяжкая вражда, будто между библейскими братьями Каином и Авелем. Любые сравнения рискованны, но можно все же решиться применить сравнения. Болгария и Византия длительное время были именно такими двумя враждующими великанами. Ромеи еще в седьмом веке, при императоре Константине Погонате, были позорно изгнаны с берегов Дуная, унаследованного Византией от римлян, и даже вынуждены были платить дань болгарскому царю. Когда двое дерутся, почти всегда появляется третий, который сначала присматривается к схватке, чтобы потом выступить в роли торжествующего пожинателя плодов победы. Так и во время почти трехсотлетнего противоборства между Византией и Болгарией за морем возникла новая могучая держава — Русская, но она была далеко по сравнению с болгарами, расположившимися на берегу Черного моря и чуть ли не под самыми стенами Царьграда, поэтому византийские императоры попытались склонить русских князей к совместным действиям против болгар,[21] и им это даже удалось сделать, и князь Святослав, непобедимый в те времена воин, захватил болгарскую столицу Преслав, изгнав оттуда тщедушного царского сына Бориса, который заботился не столько о величии своего царства, сколько о сохранении своей власти и налаживании отношений с боярами — бондами и кавханами. Но получилось так, что Святослав, сам того не ведая, оказал вдруг Болгарии величайшую услугу, благодаря которой болгары снова возвратили свое величие. К тому времени в Преславе, в глубокой темнице под башней-тюрьмой, сидел уже много месяцев храбрый комитопул Самуил, брошенный туда Борисом без суда якобы за сговор против Богом данного царя Болгарии.
Самуил, а также Давид, Моисей и Аарон были комитопулами, то есть сыновьями комита (правителя по-ромейски) Охридской области[22] Николая Мокрого. Уже Николай Мокрый был вельми храбрым воеводой, а его сыновья выросли еще более храбрыми и после смерти отца, унаследовав каждый свой город, стали открыто возмущаться нерешительностью царских сыновей Бориса и Романа. Распространились слухи о том, что Борис — незаконный царь, что нужно было бы избрать достойного царя, имелся в виду, возможно, хоть Роман, которого прозвали Скопцом за слишком уж голый подбородок, но у Романа не было в достатке того, что называется разумом или государственной мудростью, — черт, которые у царствующего брата Бориса отсутствовали вовсе, зато Борис в избытке был наделен холодной жестокостью и душевной черствостью.
Самуил с несколькими своими верными людьми тайком приехал в столицу, но там был узнан и брошен в подземелье с жестоким повелением «не показывать узнику дневного света». Так бы и сгнил там отважный молодой комитопул, если бы в одну из зимних ночей не подошли к стенам Преслава могучие воины, которых болгары называли тавроскифами, и со страшными криками не пошли на штурм. Вооружены они были тяжеленными, в полтора раза более длинными, чем виденные до сих пор, мечами, длинными копьями, которые не ломались от самой большой тяжести, а в левых руках несли щиты величиной с двери царского дворца.
Они взяли столицу одним натиском, еще в ту же самую ночь развели костры на улицах Преслава и спокойно ужинали, ужинали так неторопливо и вкусно, что трапеза их затянулась, собственно, до завтрака, а тем временем из города бежал кто мог, иные прятали свои Богатства или пользовались случаем и набивали себе сумки или же просто животы, — добродушные русичи никому не мешали, они просто отдыхали после изрядной работы, сам князь был среди них и велел никуда не спешить, ибо вокруг уже зима, поэтому, видимо, лучше остаться здесь, в этом великом и Богатом городе, и спокойно перезимовать.
Самуил бежал из башни в ту же ночь. У него не было сил выбраться из подземелья — его вывели под руки, ему нашли коня и, чуть ли не привязав к седлу, поскорее выпроводили из Преслава, чтобы ехал к своим братьям, набирался сил.
Потом было несколько тяжелых лет для Болгарии. Хотя Святослав отошел за Дунай, но ромеи заняли отвоеванные им земли, распространились по Болгарской земле, словно эпидемия, разорвали страну на две части, захватив все восточные области, все морское побережье и придунайские земли. Вот тогда и поднялись против Византии западные болгары во главе с братьями-комитопулами Давидом, Моисеем, Аароном и Самуилом Мокрыми. Такого еще не видывала Болгарская земля: шли мужчины, женщины, даже несовершеннолетние дети, вооружались кто чем мог, шли без всякого призыва и понукания, нагоняя страх не только на ромеев, но и на собственных бояр, продавшихся врагу ради личной выгоды. Перепугались и сыновья болгарского царя Петра — Борис и Роман, бегством хотели спасти свою жизнь, и ничего лучшего не придумали, как бежать в Византию, но на горном перевале Бориса, переодетого в ромейскую одежду, убил болгарский лучник, приняв его за врага, а Романа вернули на родную землю и провозгласили царем.
Царей и императоров часто называют: Великий, Храбрый, Справедливый, — но такие имена даются подхалимами, лизоблюдами, поэтому история если и сохраняет их в дальнейшем, относится к ним с известной долей скептицизма. Зато если уж дает имя своему властелину народ, суждено ему быть вечным и будет оно характеризовать его более исчерпывающе, чем все описания придворных летописцев и славословия наемных историков. Правда, имена, наделяемые народом, в большинстве своем имеют характер негативный, но тут уж ничего не поделаешь, правда всегда жестока. Звучат эти имена приблизительно так: Кровавый, Скупой, Паскудный. Могут наименовать короля Красивым, но так и знай, что король этот был безобразным. Если уж нарекут Святым, то читай: Дьявол. Царь Роман был прозван Скопцом, и касалось это, вероятно, не только его внешности, но и характера, которым не отличался, точнее, и вовсе его не имел. И хотя он именовался царем всех болгар, власть была в руках отважных братьев-комитопулов, которые не жалели жизни ради освобождения родной земли от ромеев.
В ожесточенных боях погибли два брата — Давид и Моисей, а между теми двумя, которые остались, непременно должен был разыграться спектакль, отрежиссированный еще тем неизвестным, но гениальным режиссером, который создавал когда-то библейскую главу про Каина и Авеля.
Старший из этих двух комитопулов — Аарон, имевший под своей властью Средец[23] с окраиной, решил, что именно он, а не самый младший, Самуил, должен выступить первым претендентом на царский престол. А поскольку он ничем не мог засвидетельствовать своих преимуществ перед Самуилом: ни личной отвагой, ни любовью к родной земле, ни необычайными качествами человеческими, — потому и решил искать поддержки не где-либо, а у самого византийского императора. Запутанное и злое было это дело. Византийский император Василий П Македонянин, который со дня своего вступления на престол имел множество хлопот с подавлением бунта полководца Варда Склира и с придворными интригами первого министра евнуха Василия, не мог выступать против Болгарии открытой войною, а прибег к войне тайной. Имея всюду своих доносчиков, он вскоре узнал, что Самуил, в сущности, покинул свою столицу Охрид, дабы не видеть опостылевшей жены Агаты, и большую часть своего времени проводит на Преспанских озерах рядом со своей любовницей Беляной, для которой на одном из островов Малого Преспанского озера велел даже соорудить городок и церковь. Император подослал к Самуилу из Италии двух опытных зодчих, увлек его строительными делами настолько, что Самуил на много лет оставил военные походы и возвел на Малом озере целый город под названием Пресна и перенес туда свою столицу. Конечно, человек не может всю жизнь посвятить лишь одной какой-нибудь страсти, в особенности же если им с детства овладела ненависть к врагам родной земли, поэтому Самуил все-таки опомнился своевременно и снова пошел на ромеев, взял Фракию, Македонию, околицы Фессалоник, Фессалию, Элладу, Пелопоннес, большую ромейскую крепость, затем освободил всю Дунайскую Болгарию, за исключением отдельных городков во главе с византийскими топархами.
И так проходил год за годом, лето шло за летом. И нужно же было Сивооку в своем непреоборимом стремлении к свободе попасть на эту измученную землю, которая в скором времени должна была превратиться в сплошную огромную неволю, быть может, самую большую в тогдашнем мире.
Тот, кто хочет слушать историю, должен вооружиться терпением.
Весной тысяча четырнадцатого года верные люди донесли Самуилу, что этим летом следует ждать василевса. Ромеи могли войти в Болгарию двумя путями: из Адрианополя на Пловдив, через Траяновы ворота, или же из Мосинополя и Солуня у реки Струмещница и дальше, через Рупельский перевал, между Беласицей и горой Сегнел. Траяновы ворота для Василия навсегда оставались местом позора, он каждый раз избегал их, видимо, должен был обойти их и на этот раз. Поэтому Самуил решил ждать ромеев в Струмице, за Рупельским перевалом. Вновь, как и во все предыдущие годы, у василевса был значительный численный перевес. Василий собрал семьдесят тысяч воинов, тогда как у Самуила насчитывалось едва ли около сорока тысяч. Вновь каждый из них избрал присущий для него способ действия; Василий лез напролом, уверенный в непобедимости своей силы, а Самуил брал умом и хитростью. Он не стал запираться в заоблачной твердыне Струмице, не отважился выйти в Серское поле, чтобы дать окончательный бой византийцам, поскольку знал, что речь идет не о его собственной чести как полководца и не о царской славе или хвале, а стоит за ним целое царство, стоит Болгария, за которую пали его братья Моисей и Давид, он сам казнил родного брата Аарона, Болгария, которой он отдал семьдесят лет своей жизни, которую довел до величайшего могущества, а теперь должен был либо все потерять, либо же с честью отстоять.
Самуил выбрал наиболее удобную теснину между горами Беласица и Огражден по течению реки Струмешница и велел строить между двумя хребтами высокую непробиваемую стену из огромных каменных глыб. Это ущелье называлось Ключ, или по-ромейски — клисура Клидион. Кто хотел проникнуть в Болгарию, непременно должен был пройти через Клидион, а пройти теперь не мог тут никто, потому что клисуру пересекала чудовищная стена, которую с другой стороны охраняли по меньшей мере двадцать или тридцать тысяч болгарских воинов, на стене горели неугасающие костры, в медных котлах клокотали смола и масло, на площадках возвышались горы камней для катапульт, в хорошо оборудованных укрытиях затаились умелые стрельцы со скорострельными кутригурскими луками[24].
Василий знал о преграде в клисуре Клидион, но не повернул назад, упорно продвигался к месту, где ждал его Самуил. А тем временем болгарский царь послал трехтысячный полк во главе с воеводой Несторицей в тыл ромеям под Солунь, чтобы, применяя свой давнишний способ, отвлечь внимание василевса, напугать его возможностью окружения, разделить византийские силы.
Битва под Солунем и в теснине Ключ началась одновременно. Император сначала послал под стену трубачей с глашатаями, чтобы предложить болгарам открыть ворота и впустить ромеев, но на стене не стали слушать глашатаев, оттуда полетели камни, раздался свист и выкрики.
— Виждате, виждате ли това нещо? — показывая огромный меч, ревел какой-то Богатырь, обращаясь к ромеям — Ще изтърбуша с него вашия васелевск като шопар![25]
Император, чтобы разжечь свое войско, сам подъехал поближе к стене в сопровождении молодых протокелиотов и седых спафариев, был, как и всегда, закован в темное железо, только посверкивали белым золотом бесчисленные царские инсигнии па нем, да еще у белого императорского коня хвост и грива окрашены были персидской хной под багрец, чтобы напоминать царственные краски, присвоенные василевсу.
— Ты си копиле й майка ти беше дрипла![26] — закричали императору со стены. Злые стрелы полетели на василевса, перепуганные протокелиоты умоляли императора, чтобы он хоть немного отъехал подальше от опасности, но Василий упорно стоял у стены, вперив темный тяжелый взгляд куда-то вниз, кажется, на свои руки, сжимавшие луку седла.
— Хей, — кричали ему со стены болгары, — ти слез долу и не чекай да те смъкнем с кука![27]
Тогда Василий махнул рукой, давая знак идти на штурм, и отъехал назад к своему шатру, чтобы следить за ходом битвы.
Ромеи запели боевой тропарь и двинулись по зеленой лужайке, тащили огромные деревянные плоты, чтобы перекрыть ров вдоль стены, везли на волах пристенные башни, несли высокие лестницы, катили длинные бревна, чтобы по ним взбираться на стену, придвигали катапульты для метания камней, прилаживали к воротам гигантский таран с железной бараньей головой на конце. Так началась эта последняя битва.
Тридцать шесть дней упорно, неотступно, яростно бил император стену в Клидионской клисуре, посылал новые и новые тысячи на штурм, хотел взять болгар голой силой, никого не слушал, не подпускал к себе, как всегда, не желал ничьих советов и уговоров, всю свою жизнь он одолевал врагов силой, других способов не знал и не верил в них, сила была его святыней, поэтому снова и снова велел он бить ворота бараньими головами таранов, долбить их камнеметами, бросал на смерть новые и новые тагмы послушных своих воинов.
По ночам ромеев заедали тучи комаров, вылетавших из Струмешницких болот в войсках началась лихорадка, заболел и сам император, печально светились немногочисленны костры в византийском лагере, продовольственные отряды не успевали подвозить еду для такого огромного множества людей, сбитых в кучу в узкой долине.
А у болгар на стене весело полыхали костры, клокотала смола в медных котлах, которые мгновенно опрокидывались на головы нападающих, как только начинался очередной штурм, там звучали не протяжные песни-молитвы, как у византийцев, а яростные выкрики, сам царь похаживал среди защитников с сыном Гаврилой-Радомиром и племянником Иваном-Владиславом, по всему было видно, что на этот раз Василий разобьет свою упрямую ромейскую голову о болгарскую стену, несмотря на все его упорство, несмотря на численное преимущество, даже несмотря на утрату Самуилом отборного полка Несторицы, потому что тщеславный воевода, нарушая царское веление, задумал взять Солунь штурмом, а не просто напугать ромеев, выпустив при этом из виду, что к осажденным может прийти подмога по морю, и она пришла незаметно для болгар, в Солуне собралась изрядная сила византийского войска, болгары были разбиты наголову, один лишь Несторица с несколькими уцелевшими воинами прибежал к царю, склоняя повинную голову, которую, как известно, меч не сечет, но и толку от нее, глупой, мало…
В дальнейшем стряслась еще одна беда. Ромеям удалось прислонить к стене одну башню, и с верхней площадки сыпанули закованные в железо воины на стену к болгарам. Царь лично бросился туда, чтобы столкнуть врагов, у него еще была сила в руках, несмотря на преклонный, семидесятилетний возраст, он не хотел уклоняться от самого страшного, давно уже приготовился, ожидая василевса, и на подвиг, и на смерть, поэтому и бросился в самую гущу схватки, хотя ближайшие люда, в том числе и Гаврила-Радомир, удерживали его от этого. В бою Самуила прикрывали со всех сторон, и все же кто-то из ромеев изловчился и ударил царя из-за спины по шлему. Потеряв сознание, Самуил с окровавленным ухом упал, его подхватил сын, вынес из боя и, взяв для прикрытия пять тысяч воинов, быстро поскакал в Струмицу.
Но и это не сказалось на болгарской обороне. Башня была отодвинута от стены, ромеи отбиты, Клидионский перевал по-прежнему оставался непроходимым для василевса, никакая сила не могла пробиться сквозь преграду, поставленную Самуилом, но никакая сила не могла теперь и оттащить от этой стены Василия. Император не выходил из шатра, ни с кем не хотел разговаривать, мрачно молчал, грозно посматривая большими глазами из-под черных с проседью бровей на протокелиотов, мало ел, еще меньше спал, и казалось, что он поклялся положить тут все свое войско, чтобы потом либо возвратиться в Константинополь одиноким, либо самому лечь костьми в Клидионе.
Где-то в подоблачной Струмице в тяжком забытьи лежал старый болгарский царь, утверждалась вельми несвоевременно песня о том, что «царят болен лежит», — так рано или поздно к каждому приходит тот неизбежный миг, когда все дела мира решаются без твоего участия, даже главнейшее дело твоей жизни развивается или губится кем-то другим, и уже ты не способен что-либо сделать, чем-либо помочь, потому что сам ты оказался на шаткой грани между бытием и небытием и проваливаешься, низвергаешься в бездну, из которой еще никто не возвращался…
А тут, в Клидионской клисуре, в пышном царском шатре, украшенном императорским стягом, лежал почерневший от лихорадки и упорной злости, накапливавшейся в течение тридцати лет против болгар, другой старый человек, и его сознание затмевала только злость и черная ненависть к великому народу, не желавшему покоряться ему, императору всех ромеев. А почему тот или иной народ должен подчиняться какому бы то ни было императору? Над этим императоры не задумываются. И уж если отправляются они в походы во имя грабежей и порабощения, то не любят возвращаться с пустыми руками. А он тридцать лет непрестанно выступал против Болгарии и тридцать лет возвращался назад почти ни с чем. И еще: его походы каждый раз начинались с тех самых мест, где когда-то родился основатель великой Македонской императорской династии Василий Первый, через столетие кровь Василия Первого возродилась в жилах Василия Второго, буйная, дикая, злая кровь багрянородных детей, внуков и правнуков того молодого македонского крестьянина, который пришел когда-то в Царьград босой, с пустым мешком за плечами и уснул у стен столицы возле монастыря. Он подался в Царьград потому, что мать его увидела вещий сон: как у нее из чрева вышло золотое дерево, разрослось и покрыло тенью весь их дом. Он еще не знал, где найдет это золотое дерево, но был силен, как дикий зверь, располагал неисчерпаемыми запасами здоровья, беззаботности и упорства, потому-то потащился из-под Адрианополя в столицу, прихватив на всякий случай обыкновенный пустой мешок, чтобы, по крестьянскому обычаю, не оказаться с пустыми руками там, где можно будет что-то урвать. И пока он спал перед воротами монастыря святого Диомида, куда его не пустили даже ногой ступнуть, игумену, который после трапезы тоже прилег отдохнуть, приснилось, что с неба слышится неземной голос и этот голос велит ему: «Пойди и введи в монастырь владыку земного». Игумен проснулся и велел взглянуть, кто стоит за монастырскими воротами. Ему доложили, что там никого нет. Он снова задремал, но теперь уже явился ему ангел Господний и повторил те же самые слова: «Пойди и введи…». Игумен сам вышел за монастырские ворота, но, кроме босого молодого здоровилы, который храпел на солнышке, смачно пуская слюну, никого не увидел и, творя молитву, снова вернулся в свою келью, сел за священную книгу, но снова неожиданно уснул и увидел самого Господа Бога, который сурово посмотрел на него и сказал: «Пойди и введи в монастырь того, кто спит за воротами, ибо это — император». Тогда перепуганный игумен побежал за ворота, разбудил молодого бродягу, поцеловал ему руку и, кланяясь, пригласил в обитель. Там его одели в шелковую одежду, кормили наилучшими яствами, поили драгоценнейшими винами, тот пил и ел, материнский сон сбывался, его мешок, судя по всему, тоже пригодился; в те времена никто ничему не удивлялся, жизнь была простой до смешного: либо тебе могли срубить голову без всякой причины, либо ты становился императором, наверное, такой же странной была судьба тех, кто имел, счастье или несчастье родиться в великой державе, ибо считалось, что чем большая держава, тем больший беспорядок царит в ней, и это, мол, от Бога.
Простодушный игумен приветствовал молодого бродягу как императора. Он отдавал ему надлежащий почет в течение целого месяца, а тот принимал и еду, и питье, и почет, потому что не ведал о такой вещи, как угрызение совести, — раз предвещено ему стать императором, так что же он должен был делать? Только одно — стать рано или поздно императором Византии. Ибо разве не надевали задолго до него багряные мантии и не обували пурпурные сандалии люди такие, как он сам, или еще более ничтожные и жалкие? Юстин был таким же самым крестьянином из Македонии и точно так же пришел в Царьград босым, с мешком за плечами. Лев Первый был мясником. Лев Исавр был ремесленником, Лев Пятый и Михаил Второй — конюхами у великих вельмож.
Василий тоже начинал с конюшни, своим умением обуздывать диких жеребцов он пришелся по душе Михаилу Третьему, потом он показал, что обладает не только железными кулаками, но и железной волей, беспощадно расчистил себе место при дворе, стал соправителем, а потом собственноручно убил Михаила и стал императором, оправдав материнский сон о золотом дереве и своем путешествии в Царьград с пустым мешком, в который он втиснул целую империю.
Все это, наверное, заговорило в Василии Втором — подхватил он пустой мешок своего великого предка и не мог теперь возвращаться в столицу, не заполнив этот династический мешок, ибо уже и так потратил на это тридцать лет своей жизни. Но, унаследовав от своего предка упорство и ярость, он не обладал ни капелькой хитрости, которой в избытке обладал его предок, если и не в военном деле, то хотя бы в борьбе за собственные выгоды. Василий Второй полагался только на силу, брал всегда силой, хотел и тут решить все тупыми ударами в стену, и никто не мог отговорить императора от ложного намерения. Но снова, как и тридцать лет назад под Средцом, пробрался в императорский шатер поседевший, изрубленный в битвах, опытный и коварный Никифор Ксифия, некогда протоспафарий, а теперь пловдивский стратиг, и смело сказал императору:
— Тут не пробьемся. Нужно, чтобы кто-нибудь нашел обходную дорогу.
И как там, под Средцом, ненавистно взглянул на него Василий, ибо никто не смел вмешиваться в замыслы василевса, долго молчал, потом сказал:
— Возьмешь мерию стратионов и через четыре дня ударишь болгарам в спину. Иначе — будешь ослеплен.
Ксифия поклонился и вышел из шатра. Никто не толкал его молоть языком перед императором, но отступать теперь было поздно, и он повел пять тысяч стратионов в дикие горы, а через пять дней ударил защитникам Самуила в спину, и болгары, с которыми не было ни царя, ни царского сына, растерялись, а тут еще с другой стороны одновременно со всем войском пошел на штурм император, и клекот страшной битвы поднялся из тесной клисуры до суровых молчаливых вершин, битва была бесконечно долгой, но еще более длинным был летний день 1014 года июня двенадцатого индикта, до вечера все закончилось, кто пал убитый, кто выскользнул из мертвой ромейской западни, а многотысячное войско Самуила, которое уцелело, было зажато между каменной стеной и Струмешницким болотом, разоружено, войска уже не существовало, на мизерном лоскутке политой кровью земли столпилось много тысяч раненых, искалеченных, страдающих людей, сдавшихся на милость победителя.
Тожество победителя? Удовлетворение выигранной битвой? Превосходство над потерпевшими поражение? Можно бы перечислять множество ощущений, переживаемых великими и малыми воинами в великих или малых битвах и сражениях. Но тут речь шла не об обыкновенной войне, и победил в ней не просто полководец или властелин — восторжествовал заклятый враг целого народа, и ничего не имел он в своей злобной душе, кроме необъяснимой, как и его многолетняя вражда к болгарам, жажды мести.
Василий позвал к себе в шатер катепана Куцукуса, прославившегося не столько доблестью, сколько жестокостью к побежденным, и о чем-то долго с ним говорил без свидетелей, которых всегда старался избегать, памятуя слова полководца Варда Склира, того самого Склира, который много раз пытался взобраться на императорский трон, а потом, в последний раз разбитый Василием, пришел в шатер к императору, седой, почти ослепший от старости и тяжелых походов, и сказал своему врагу и победителю: «Никому не доверяйся и лишь немногим открывай свои замыслы».
И в ту ночь Василий открыл свой самый ужасный из всех известных в действиях Византии замыслов одному лишь Куцукусу, но вскоре о нем должен был узнать весь мир.
Катепан Куцукус появился на следующий день в красной накидке поверх своей обычной одежды, и это указывало на то, что он назначен главой всех палачей ромейского войска. Потом он собрал под свое управление палачей, присяжных и просто охочих, взял в помощь несколько тагм войска, в долине Ключа были разведены огромные костры из дубовых и буковых дров, палачи стали у костров, засунули в огонь длинные мечи, двурогие вилы, а воины отделили от пленных первую сотню несчастных и погнали туда, где их ожидала неизвестность.
Никто ничего не видел, не понимал, от первого нечеловеческого крика вздрогнули сердца даже у самых жестоких ромейских воинов, а среди тысяч пленных прокатилось нечто подобное крику или стону, а там от костров, один за другим, раздавались болезненные, душераздирающие крики:
— Майчице![28]
— Очите ми![29]
— Изгоряха![30]
И жуткий запах пополз от костров, запах горелой человеческой кожи, он наполнял долину, его уже слышали пленные возле болота, достигал он и пригорка, где возвышался пышный императорский шатер и где в окружении свиты неподвижно стоял ромейский василевс.
Там, возле костров, несчастные рвались из рук воинов, умоляли о пощаде, проклинали своих мучителей, угрожали, а неторопливые палачи со спокойной деловитостью извлекали из огня раскаленные мечи и вилы и ширяли ими болгарам в лицо, выжигали глаза старым воинам и молодым новобранцам, лишали зрения и тех, кто уже насмотрелся на происходящее на этом свете, и тем, кто не успел налюбоваться ни небом, ни горами, ни реками, ни красивыми девичьими лицами. Да и может ли человек на свете насмотреться, налюбоваться когда-нибудь?
Когда первая сотня пленных была ослеплена, катепан Куцукус, распоряжавшийся расправой, подал знак одному из палачей, и тот подведенному к нему последнему пленнику выжег лишь один глаз. Одноглазого толкнули в толпу скрюченных от боли и отчаянья — он должен был быть поводырем своим искалеченным братьям.
— Заведи ги на вашья царь, кучето Самуил![31]
Много дней длилась нечеловеческая расправа в долине Струмешницы, Василий отдал палачам четырнадцать тысяч болгар, сто сорок сотен воинов Самуила были ослеплены, и на каждую сотню был выделен один одноглазый поводырь, и слепые, воя от невыносимой боли, ибо нет более тяжкой и дикой боли для человека, чем боль от ослепления, разбегались по горам и долам, часть одноглазых бежала от своих слепых побратимов в первую же ночь (днем они боялись убегать, еще не могли освоиться с тем странным состоянием, когда сто человек смотрят на тебя средь бела дня и ничего не видят, поэтому выбрали для бегства темную ночь). А слепые, лишившись помощи, гибли в водоворотах, забредали в непроходимые дебри, умирали от голода и жажды, будучи неспособны найти воду, умирали от ран, от зноя, от диких зверей, потому что были беспомощнее малых детей и не умели защищаться даже от бродячего пса слепые расходились дальше и дальше, нагоняя ужас на всю Болгарию, они проходили мимо родных домов, неопознанные и несчастные, одни и вовсе не ведали, куда и зачем направляются, другие решили отыскать в своей вечной тьме царя Самуила, надеясь, что, быть может, он защитит их, спасет, даст убежище.
А Самуил пришел в себя после раны и замкнулся на острове Преспе, знал о победе василевса в Клидионе, но ничего об ослепленных. Не знал он и о том, как долго и тяжко идут они к нему, блуждая по дорогам Болгарии, и когда тысяча или две, а может, и десять тысяч слепых остановились на том берегу пролива, отделявшего столицу Самуила от берега, ободранных, беспомощных, жалких, и племянник Иван-Владислав прибежал к царю и крикнул, чтобы гнали их прочь, Самуил велел:
— Пустите их сюда.
Он вышел на берег, чтобы встретить первую лодью со слепыми, стоял у самой воды, старый, поседевший, — с угасшим взглядом, моросил холодный дождик, но царь стоял без шапки и полными горя глазами смотрел на своих бывших воинов.
Они вываливались из лодей грязными, смердящими купами лохмотьев, неприкрытых костей, незажившие глазные впадины источали кровь, вызывая невыносимую боль в сердце старого царя они окружили своего царя хватались за его одежду старались дотянуться руками до его лица, плакали невидящими глазами.
— О царь, татко ти наш, помогай ни, при тебе сме дошли.[32]
Самуил протягивал к ним руки, гладил их бедные головы, плакал вместе с ними.
— Деца мои, сынове мои, войницы мои добре, войницы мои храбре, народе мой…[33]
И встал на колени перед слепыми, а потом повалился на песок и умер.
Так рассказывают еще и сегодня болгары, и так оно и было на самом деле.
А Василия Второго прозвали Вулгарохтонос, то есть Болгаробоец, и с этим зловещим прозвищем он вошел в историю и остался там рядом со всеми другими, которых человечество старательно сохраняет в своей памяти.
На этом можно было бы считать законченной повесть об исторических прозвищах, если бы не Сивоок, имевший неосторожность родиться именно в эти смутные времена и неосмотрительно шедший в самый водоворот событий того обезумевшего столетия.
Отзвуки битвы на Клидионском перевале донеслись и до монастыря «Святых архангелов», игумен Гаврила правил молитвы за победы над ромеями, молились денно и нощно иноки… Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас, аминь. Оставлены все повседневные дела, покончено с раздвоенностью, которая удивляла Сивоока в иноках: молятся и одновременно твердо стоят на земле, занимаются делами земными, носят дрова, выпекают хлеб, переписывают книги, сплетничают друг о друге, беззаботно спят и сладко упиваются вином, выкраденным из монастырских подвалов.
Но никак не мог он понять, как могут эти несчастные иноки вымаливать у своего Бога спасения для родной земли, поскольку у них Бог — общий с ромеями, и где-то в ромейских монастырях точно так же тысячи немытых черноризцев взмывают взлохмаченные бороды к небу и молят о том же самом, о чем молят и встревоженные болгарские братья. Что же это за Бог, который умеет служить сразу двум враждующим народам, и в самом ли деле он такой всемогущий, и хитрый, и ловкий, чтобы успевал давать и нашим, и вашим? И как он это делает? Вертится туда и сюда, как гулящая девка что ли? От пророка Исайи: «Племя злодеев, сыны погибельные!». О ком это? Болгары — про византийцев, а те — про болгар? Что же это за святые слова, если их можно повернуть, как копье, куда хочешь, в зависимости от того, в чьих руках оно окажется? Или: «Перестаньте вы надеяться на человека, которого дыхание в ноздрях его ибо что он значит?». А Сивоок привык полагаться именно на человека, на собственную силу на мощь своих рук, и ему смешно было теперь смотреть на здоровенных бородачей, которые стояли на коленях в темной монастырской церквушке и беспомощно вздымали руки к небу в то время как где-то их братья бились насмерть с врагом. А почему бы не взять в эти медвежьи лапы какое-нибудь оружие или просто дубину да не поспешить и самим туда, где кипит битва? Жизнь уже научила Сивоока не стоять в ожидании событий, он твердо знал что всегда нужно вмешиваться самому бросаться в самый водоворот, врываться в самый ад боя и состязания, ибо только там настоящая свобода, настоящий размах для силы, только там чувствуешь себя живучим и неподвластным смерти.
Он начал тайком подговаривать кое-кого из иноков бежать из монастыря, сам не верил в свои уговоры, но получилось, что иноки только и ждали толчка извне, им как раз не хватало такого отчаянного человека, как приблудный рус, они охотно согласились с мыслью о том, что не надо надеяться на Бога, а самим послужить земле, родившей их и давшей им силу Конечно, Сивоок мог бы уйти за далекие горы и один: он легко уговорил своих первых знакомых Тале и Груйо, но хотелось вырвать из тихой обители как можно больше здоровых иноков, ибо хотя и сам просидел тут два года, так и не смог привыкнуть к тому, чтобы растрачивать молодую силу таким странным образом. Он говорил одному: «С этой силой, добрый человек, можно разогнать целую сотню ромеев». Говорил другому «Ах, если бы я имел такой острый глаз, как у тебя!». Говорил третьему: «Разве кто-нибудь знает лучше тебя эти горы!». Уговаривал четвертого: «А выпьем, братья, да и махнем с Богом!». Еще другому предлагал: «А ну-ка, давай поборемся, кто сверху, того и слушать!». А некоторых просто пугал: «Доберутся ромеи и сюда, сожгут вас и растопчут. Чего же ждать!».
Быть может, кто-нибудь и донес игумену об этих уговорах Божидара, но отец Гаврила не вмешался своевременно сделал вид, что ничего не замечает, и ключник монастырский вынужден был тоже не обращать внимания на исчезновение запасов из кладовых, потому что какое значение имел кусок солонины, когда под угрозой находилась вся Болгария?
Вот так и собрал Сивоок-Божидар инока к иноку и тихим теплым утром вывел свою братию за монастырские ворота и впервые за два года снова был на свободе, мог еще раз пройти по тем самым тропам, по которым добирался сюда, но теперь уже не вслепую, а влекомый определенной целью, и не один, а с целым товариществом отчаянных иноков, готовых ко всему доброму и злому.
Одетые в шкуры, в толстые шерстяные или полотняные дрехи, с кожаными высокими клобуками на никогда не мытых головах, с длинными бородами, обутые в мохнатые постолы, а то и вовсе босые, вооруженные кое-как — самодельными копьями, тяжелыми палицами, двумя или тремя на всех мечами, — они побежали по горам так быстро, будто именно им надлежало решить исход величайшей стычки между войсками ромеев и болгар. Они почти не спали, ели на ходу, в невероятной спешке приникали к воде, когда попадался в пути ручеек, торопились дальше, подгоняя друг друга выкриком.
— Вървете, вървете, люди Божи![34]
Но, как ни спешили они, все равно опоздали хоть чем-нибудь помочь защитникам Клидиона, а из монастыря выбрались преждевременно, а то и вовсе напрасно, ибо, не ведая, шли навстречу собственной гибели.
Потому что уже вершил в долине Струмешницы свою дикую месть Василий Второй, и уже первые сотни слепых отправились в отчаянии в родные горы, и потом десятка полтора уцелевших чудом доберутся до глухой обители «Святых архангелов», и отец Гаврила примет их на место блудных своих сыновей, бежавших в неизвестность, и через множество лет пронесется слух о странном монастыре в непроходимых горах, монастыре слепых иноков, но не об этом речь.
Василевс послал в Царьград гонцов с вестью о победе над болгарами, а за ними снарядил еще новых гонцов с новеллой к брату Константину и к жителям Константинополя, которая начиналась так: «Наша царственность Василий Второй, император ромеев, брат императора Константина, всем, кто прочтет или выслушает эту новеллу, шлет наше поздравление!».
Далее василевс сообщал, что в ознаменование своей великой победы он посылает жителям царственного града тысячу пленных варваров, которые должны быть ослеплены на второй день после того, как приведены будут в столицу, на Амастрианском форуме, в соответствии с обычаями, а также с «Книгой церемоний» императора Константина Багрянородного, и да будет это величайшим триумфом для жителей царственного града и благодарностью для доблести войска, которое добыло для Византии желанную победу, освященную Богом.
Так пятнадцатая тысяча пленных болгар, оставив четырнадцать тысяч своих товарищей на ослепление в долине Струмешницы, тронулась в далекий поход, в конце которого их ожидало нечеловеческое наказание, ибо об этом никто из них не знал, а кто догадывался, тот отгонял от себя страшные мысли, ибо человеку всегда хочется надеяться на лучшее, и не верит он в смерть даже тогда, когда стоит в яме или под петлей виселицы.
Начальником ромейской тагмы, которая вела пленных в Царьград, был назначен Комискорт[35], человек мелкий телом и душой, злой по характеру и завистливый ко всему на свете. В походах он вершил роль надзирателя стратигова шатра, в битвах никогда прямого участия не принимал, поэтому никогда не брал и добычи, а только считал да делил уже добытое, глотая слюну на чужое и задыхаясь от злости и зависти. Маленькое сухое его личико обросло до самых глаз и до невысокого лба цепкими колючими волосами. Из-под этих волос раздавался точно такой же колючий голос, и если бы можно было из Комискорта вылущить душу, то душа его непременно должна была быть колючей, будто еж или тот железный трибол, который бросают под копыта коннице, чтобы ранить коней.
Комискорт очень гордился своим поручением, шедшим от самого василевса, он вдолбил себе только одно: в столицу нужно привести ровно тысячу болгар, ни больше ни меньше, поэтому главное его занятие на протяжении всего пути заключалось в непрерывном подсчете пленных, их пересчитывали утром и днем, вечером и ночью, перед тем, как допустить к ручейку, чтобы напились воды, и после того, охранять болгар, собственно, было совсем не трудно, потому что на каждого пленного был один вооруженный воин, каждый ромей, ложась спать, привязывал болгарина к себе ремнями, которые все византийцы предусмотрительно брали с собой, отправляясь на войну, ибо всегда надеялись захватить себе невольников, точно так же как набить полную кожаную сумку драгоценными вещами; ремни у ромеев были очень крепкие, умело расставленные охранники никогда не спали Комискорту, казалось, не следовало бы и беспокоиться о целости своих пленников, а больше думать о том, чтобы как можно скорее кратчайшими путями выбраться в Пловдив или Адрианополь, а там уже и в Царьград, где все подготавливалось для многолюдных торжеств, для невиданного триумфа византийского оружия.
Но потому ли, что среди пленных было много тяжелораненых, или потому, что слишком жестоко обращалась охрана с невольниками, но вскоре Комискорту доложили, что до тысячи не хватает полтора десятка человек.
— Куда девались? — проскрипел он.
Ему доложили, где и как, от каких ран кто умер, кого добили, поскольку тот не способен был передвигаться. Ну, так. Но через несколько дней обнаружилась недостача трех пленных, которые исчезли невесть куда и как. «Бежали!» — брызгая слюной, кричал Комискорт, хотя сам не верил, что кто-либо мог ускользнуть от такой пристальной стражи. Ведь подумать только; один на одного! Все пленные связаны. Голодные и изнуренные до предела. Кроме того, им некуда бежать, ибо всюду — ромейская сила, Болгарии уже нет. И все-таки бежали. Сначала двое, потом трое, потом еще один. Получилось, что человек может бежать отовсюду. Вся тысяча не может, но три-четыре всегда найдут способ освободиться.
Комискорт собрал своих пентеконтархов, лохагов и декархов и коротко велел:
— Тысяча не может нарушаться. Добирать до тысячи первых болгар, которые попадутся под руку. Важно число. Больше ничего.
Он ощерился, зубы у него тоже были острые, как у рыси.
И случилось так, что дружина Сивоока в тот же день столкнулась с печальным походом. Иноки двигались не по дороге, а немного в стороне и, наверное, разминулись бы с пленными, но один из иноков повел лицом напротив ветра и, принюхиваясь, сказал:
— Миризмата на човека отдалено се усеща…[36]
А через некоторое время они и в самом деле увидели внизу, на одном из поворотов великого царьградского пути, тяжелое облако пыли, которое медленно продвигалось им навстречу.
— Пойду посмотрю! — рванулся туда Сивоок.
— Ще те убият[37], — попытался удержать его Тале.
— Не так это просто, убить меня! — засмеялся Сивоок, помахивая пудовой суковатой палкой, которой мог бы свалить коня.
Но ему не пришлось идти разглядывать, потому что передняя византийская стража, получившая уже приказ подавать знак, как только заметит хотя бы одного заблудившегося болгарина, заметила монахов, и на гору отовсюду начали взбираться не менее сотни яростных ловцов людей.
Неопытные и простодушные иноки не очень прислушивались к тревожным выкрикам Сивоока, сбившейся беспорядочной купой они бросились в одну сторону, заспешили вниз, надеясь, что тот, кто бежит вниз, всегда наберет больший разгон, чтобы проскочить мимо того, кто взбирается вверх, но получилось так, что византийцы очутились и над ними, и с одной стороны, и с другой, и внизу уже подтянулась на дорогу вся тысяча Комискорта, с которой бессмысленно было вступать в борьбу; местность напоминала огромную серую миску, негде было ни спрятаться, ни укрыться, всюду ты был виден, человек среди голой местности, мертвых камней, будто муха на миске, но муха может хоть взлететь, а что может сделать человек? Растерявшись, бедные иноки заметались, пытаясь найти хоть какой-нибудь выход, они забыли о своем хотя бы и хлипком оружии и о своей силе, только Сивоок мужественно ударил по ромеям, надеясь пробиться, и свалил несколько человек. Ему уже казалось, что он уйдет от ромеев, но тут набежало сразу несколько десятков разозленных, брызжущих слюной бородачей, на Сивоока набросили ременную петлю, а сверху навалились на него запыхавшиеся, потные, дикие от ненависти люди.
Его скрутили ремнями, он легко растолкал плечами всех, как только встал на ноги, тогда византийцы изловчились привязать его к двум длинным палкам и так повели вниз, будто лютого, страшного в своей силе зверя.
Первую добычу нужно было показать самому Комискорту, тот сидел верхом на коне, на голове у него, несмотря на невыносимый зной, был железный позолоченный шелом с белой гривой, и это было единственное на нем белое, а все остальное — черное, колючее, отталкивающее.
— На колени! — крикнул Сивооку кто-то из ромеев, умевший говорить по-болгарски. И черный всадник ощерил острые, белые до синевы зубы, довольный быстрым выполнением своего приказа А Сивоок только взглянул на него и отвернул голову и увидел, что ведут к нему точно так же связанных ремнями его товарищей, иноков в высоких клобуках, в шерстяных и полотняных изорванных дрехах, несчастных и измученных, и тогда он снова смело взглянул на черного колючего всадника и промолвил.
— Аз падам на колена само пред Бога[38].
— Он не болгарин, он не болгарин! — закричали иноки, подбегая к Сивооку надеясь освободить хотя бы своего русского побратима, но Сивоок-Божидар, испугавшись вдруг, что ромеи послушают иноков и отпустят его, гордо поднял голову и крикнул:
— Почему бы это я не должен быть болгарином! Болгарин есмь! Болгарин!
Год 1014. Осень. Константинополь
Якоже глагалеть: в чем
застану, в том ти и сужю.
Летопись Нестора
тот город любил легенды, жил ими полторы тысячи лет, родился тоже, собственно, из легенды, которую привез в парусах своего утлого суденышка дерзкий молодой грек из Мегары в 658 году до нашей эры. Грека звали Визант, это было простое, ничем не прославленное в те времена имя, но молодой мегарец великодушно пожертвовал его для истории. Он мог бы сидеть себе в родном городе, ловить рыбу или собирать оливки, выходить в море и вновь возвращаться к родному берегу, но он отважился направиться навстречу будущему, которое так заманчиво сверкало в пурпурных волнах Эгейского моря. Визант подговорил еще нескольких мегарцев; чтобы не дразнить Богов, они решили прислушаться к божественным советам, побывали в Дельфах и вот теперь плыли упорно на север, в поисках незаселенных берегов, располагая только молодостью, ветром в парусах, да еще напутствием Дельфийского оракула, довольно странным и неожиданным: «Заложить город напротив людей слепых». В молодости охотно поддаются голосу судьбы, поэтому Визант без колебаний отправился на поиски места, где мог бы заложить город, но одновременно знал также, что следует быть зорким, чтобы не пропустить дара Богов; поэтому, когда увидел бугристый выступ земли, который жадно погружался в теплые воды, будто гигантский усталый пес высунул язык и хлебнул морской воды, когда увидел раздольный пролив к северному морю, увидел длинный, похожий на рог изобилия, залив, в котором, могли бы поместиться все корабли мира, а совсем сбоку, на противоположном берегу, — финикийский город Халкедон, Визант понял значение слов оракула: только слепые могли не заметить этого благословенного куска земли, словно брошенного Богами между Пропонтидой, Босфором и Золотым Рогом.
Так был заложен город на высоком глиняном мысе. Из греческого судна был перенесен треножник, над которым горел огонь, вывезенный, по обычаю предков, с Мегары, были заброшены в море сети, поймана первая рыбина, впоследствии в бухту, названную Золотым Рогом, пришвартовался первый корабль, еще позднее, наверное, прискакал из неизвестности первый дикий фракиец и послал в шатер, под которым горел священный мегарский огонь, первую стрелу. Все это было, но все забылось довольно быстро, город вырастал из легенды, ловил рыбу, торговал, защищался от врагов, город приобретал славу во всем мире, а имя унаследовал от своего основателя и назывался — Византий.
Место, выбранное молодым мегарцем, оказалось удобным, но и довольно хлопотным. Все войны почему-то шли именно через эту, самую узкую часть Босфора; персидский царь Дарий ставил здесь свой мост из кораблей, идя на греков; через Византий возвращались домой десять тысяч греческих наемников Кира, прославленных Ксенофонтом; Спарта, дабы досадить Афинам, во что бы то ни стало стремилась разрушить Византий; Афины же, в свою очередь, чтобы донять Спарту, морили Византий голодом. Такова участь всех, кто оказывается на перепутье: к ним сплываются наибольшие богатства, но следом за ними идут те, которые хотели бы богатства прибрать к своим рукам. Если хочешь подольше продержаться, то будь либо могучим, чтобы дать отпор, либо хитрым. Византийцы еще не могли похвалиться могуществом, поэтому выбрали хитрость. Несколько столетий балансировали они между теми, кто послабее и посильнее, каждый раз принимая сторону победителя, и это давало им возможность не только уцелеть, но и расцветать, город разрастался, богател, и огонь Мегары, привезенный Византом под дырявым парусом, теперь полыхал над золотым треножником в беломраморной святыне.
Но однажды византийцы просчитались. В войне между двумя римскими цезарями — Септимием Севером и Песцинием Нигром — избрали последнего, но более сильным оказался Септимий, в жилах которого текла дикая кровь дакийцев. Как ни яростно сопротивлялись византийцы (из женских волос изготовляли тетиву для луков, голодая, ели убитых), все равно Септимий захватил город, уничтожил оставшихся в живых жителей, разрушил все здания, велел повалить стены. Казалось, мегарский огонь угас навсегда. Однако тот же самый Септимий Север через некоторое время заново построил Византий, ибо невозможно было пренебречь таким важным местом; но по-настоящему город поднялся ‘лишь во времена императора Константина, который решил перенести сюда столицу Римской империи и назвал город Новым Римом. Константин не принадлежал к ангелам, — он был настоящим римским императором, о чем можно судить хотя бы по тому, как казнил он по навету своей второй жены Фавсты родного сына Криспа и двенадцатилетнего сына своей сестры, а потом, узнав, что это была клевета, велел и саму Фавсту утопить в ванне с кипятком. Византий видел жестокость и раньше, но это была чужая жестокость, теперь он имел своего собственного императора, а чего только не стерпишь, лишь бы иметь у себя властелина… Ибо положение столицы имеет множество преимуществ, и прежде всего — это непременное и бесспорное право на расцвет. Константин построил дворцы, храмы, бани, акведуки, форумы, Августей, ипподром; из Олимпии, Дельф, из Коринфа и Афин брали статуи, колонны, мозаики, все, что только возможно было перенести, сооружали особых размеров корабли, чтобы переправить эти сокровища в новую столицу; разграбили до основания древние храмы Артемиды, Афродиты и Гекаты. Держа в руках копье, Константин провел им полукруг между Пропонтидой и Золотым Рогом, указывая, где именно должна пройти новая стена, которая защищала бы город от всех опасностей; проложена была главная улица Меса с огромными форумами, украшенная колоннами и статуями, на ближайшем к дворцу форуме, который впоследствии получил название форума Константина, была установлена вывезенная из Греции багряная колонна с бронзовой статуей Аполлона, обращенного лицом на восток. В правой руке Аполлон держал скипетр, а в левой — бронзовый шар как символ властвования над всей землей. А внизу на колонне была высечена надпись: «Господи Иисусе Христе, охраняй наш город».
Кто бы после всего этого стал вспоминать, скольких Константин велел убить, скольким отрублены головы, скольких бросил на съедение львам императорского зверинца, сколько посажено на кол, а скольким велел залить вовнутрь расплавленную медь или свинец!
Благодарные современники поскорее прозвали Константина Великим, а столицу наименовали Константинополем, в ознаменование чего была выпущена медаль с соответствующей надписью. На медали, точно так же как и на царских монетах, вычеканили фигуру, символизировавшую благополучие Константинополя: молодая невеста на троне, голова ее покрыта прозрачным покрывалом, а поверх покрывала диадема из оборонных башен, в руках невеста держала рог изобилия, а ногами опиралась о борт корабля.
Так и плыл с тех пор Константинополь дальше и дальше; сменялись во дворцах императоры, в скором времени город уже не вмещался на тесной площадке, очерченной стеной Константина, и новый император, Феодосий (правда, уже не Великий, а Малый, названный, видимо, так из-за того, что множество лет был под пятой своей жены Евдоксии), велел возвести новые стены, которые были названы Длинными, или же (в его честь) стенами Феодосия. Император Юстиниан после разгрома, учиненного Константинополю участниками восстания Ника, решил сделать столицу еще краше, чем во времена Константина, и в числе других чудес построил величайшее чудо тогдашнего мира — храм святой Софии.
Одни строили, другие разрушали. Как сказал поэт Тарас Шевченко: «Той муруэ, той руйнуэ…»[39]. В восьмом столетии император Лев Исавр довольно старательно уничтожал иконы, а поскольку слово «икона» означает любое изображение, любой рисунок, то можно себе представить, сколько шедевров навеки утрачено для человечества в той «идеологической борьбе». Кроме того, Исавру не понравилось константинопольское книгохранилище, основанное еще Константином и расширенное другими императорами, особенно Юлианом. Там насчитывалось около 36 тысяч рукописей, в числе которых были и древнейшие, вывезенные из Рима, Греции и Египта, хранилась там легендарная кожа дракона длиной в 120 футов с записью на ней произведений Гомера. Лев Исавр велел сжечь книгохранилище вместе с учеными, которые там находились!
Правда, Феодосий, который в стремлении во что бы то ни стало заработать прозвище Великого, много сил отдал жестокому преследованию и уничтожению язычества и христианских ересей, считая, видимо, что этого недостаточно, чтобы прочно осесть на страницах истории, велел разрушить знаменитую Александрийскую библиотеку. Она была основана при храме Сераписа Птолемеем Фисконом и пополнена Марком Антонием перевезенной для Клеопатры библиотекой Пергама, состоящей из 200 тысяч книг и свитков. Там была собрана мудрость всего древнего мира. (Кстати, Пергамское книгохранилище возникло в свое время как свидетельство культурного соперничества между Александрией и Пергамом. Когда Птолемей Филадельф основал в Брухионе — аристократической части Александрии — первую большую библиотеку, царь Пергама Евмен принялся за это и в своей столице. Опасаясь соперничества, Птолемей Епифан запретил вывоз папируса, на котором тогда писали. В поисках материала для письма Евмен изобрел то, что теперь известно под названием «пергамент», то есть выделанные соответствующим образом телячьи и ягнячьи шкуры.) Феодосий издал указ об уничтожении этого очага языческих знаний.
Об императорах можно рассказывать долго. Повелевали, ходили в золоте и шелках, распоряжались богатствами империи, считали крайне оскорбительным для себя, если их не признавали мудрецами, боговдохновенными руководителями, безгрешными судьями дел Божьих и людских. А судили жестоко, безжалостно, даже друг друга. Скажем, был такой император Маврикий, довольно глупый, ограниченный, скупой, но чадолюбивый. Имел много детей и очень их любил. Когда императорский трон захватил Фока, названный Кентавром, он не просто расправился с предшественником, а велел убить у него на глазах всех детей, а уж потом казнить его самого. Вскоре история повторилась. Царский трон захватил Ираклий, Фоку за бороду выволокли из императорского дворца и под надзором нового властелина отрубили ему голову.
Само собой разумеется, Ираклий вошел в историю не за то, что вытащил из дворца своего предшественника за бороду и бросил его под солдатские мечи; ему принадлежит новелла о введении в Византийской империи греческого языка взамен латинского. Сделать это было тем легче, что в самом Константинополе и в большинстве фем греческий язык уже давно вошел в быт, а латинский существовал лишь как государственная условность. Но заслуга есть заслуга. Точно так же, как безусловной заслугой императора Константина Багрянородного стала его «Книга церемоний», которая по крайней мере избавила всех последующих императоров от хлопот размышлять над тем, когда во что одеваться, с кем разделять трапезу, как устраивать приемы и торжества, ибо господствовало убеждение, что Византийская империя мгновенно развалится, как только в сложном и издревле установившемся ритуале придворных и столичных церемоний что-то будет пропущено или сделано не так.
Особенно гордился своим дедом царствовавший вместе с Василием Вторым его младший на два года брат, император Константин. В длинном списке византийских императоров он значился как Константин Восьмой. Это свидетельствовало, как часто повторялось среди императоров имя Константин, а еще говорило о том, что народ византийский, судя по всему, любил букву «К». Константин еще в молодые годы пришел к этому выводу, а раз это так, то не стоило заботиться ни о чем другом, кроме соблюдения, хотя на первый взгляд и обременительного, но в конечном итоге приятного, императорского способа бытия, то есть устраивать торжественные церемонии, пышные охоты в окрестностях Константинополя, игрища на ипподроме, гонять мяч на циканистрии, играть в кости, есть, пить, развлекаться, любить женщин. Правда, император, очевидно, должен был заботиться еще и о другом. Например, следить, чтобы провинции исправно выплачивали надлежащую дань, чтобы в столице всегда вдоволь было хлеба, мяса, вина, что-то там делать для оживления торговли и ходить в походы против врагов, которые вечно осаждали империю со всех сторон, откровенно посягая на ее богатства. Но есть же на небе Бог, и все земное в помыслах и воле его. Высшие силы распорядились так, что Василий унаследовал от своей матери Феофано железную руку и вкус к завоеваниям и господству, а Константину досталась от матери только внешность, по натуре же своей он больше походил на деда своего Константина Багрянородного, который тоже когда-то отдал все управление государством в руки всемогущих придворных евнухов, а сам окунулся в книжную мудрость. И вот пока один император в своем черном железном одеянии годами — пропадал в военных походах, даже не появляясь в столице, его брат выполнял все остальное, что надлежало выполнять императорам для поддержания внешнего, показного блеска царствования, для удовлетворения константинопольской толпы и ослепления иностранных гостей.
Можно себе представить, как обрадовался Константин, когда прибыли от царствующего брата гонцы с хрисовулом, в котором сообщалось о победе в Клидионской клисуре, а потом прискакали новые гонцы с вестью о тысяче болгарских пленных, подаренных Василием для триумфа в столице.
Он решил дополнить своего деда! Соединить византийскую церемонию императорского выхода с триумфом римских цезарей. Препозитам велено было разработать последовательность всех действий торжества. Сам император собственноручной подписью красными чернилами скрепил послание к народу Константинополя. Начались великие приготовления, ведшиеся с особой спешкой в последнюю ночь перед триумфом. Сам епарх Константинополя Роман Аргир следил за тем, чтобы Меса и все форумы, по которым пройдет триумфальная процессия, были украшены лавром и плющом, ергастерии[40] завешаны шелковыми тканями и драгоценными коврами. Начищали до блеска свои секиры экскувиторы, протостраторы готовили убор для царского коня; шли приготовления также и на Амастрианском форуме, но это уже относилось к делам мрачным и тайным, о которых прежде времени никто не должен был ни ведать, ни говорить.
Император спал в эту ночь прекрасно. Он уже перебрался из Перловой палаты в Карисийский зал, где была зимняя опочивальня, защищенная от резких ветров Пропонтиды, ибо хотя еще и стояла в Константинополе теплая осень, но Константин, как и брат его Василий, любил спать голым, поэтому и перешел в зимнюю опочивальню, а в летнюю жару лучше чувствовал себя в Перловой палате — золотой свод, поддерживаемый четырьмя мраморными колоннами, и вокруг мозаики со сценами императорских охот, а с обеих сторон спальни-галереи, ведущие в сад, полный благоухания и птичьего щебета. Перед столь важным государственным событием следовало бы отдыхать в главной спальне Большого дворца — мозаичный пол с изображением царской птицы, павлина с блестящими перьями, по углам в рамках зеленого мрамора — четыре орла, готовые к полету императорские птицы, на стене — императорская семья основателя Македонской династии Василия. Руки у всех протянуты к кресту — символу истребления Но изнеженный император вынужден был отдавать преимущество теплу перед пышностью. Поэтому ночь перед триумфом он провел в зимней спальне, украшенной карисийским мрамором.
А болгар, измученных голодом и жаждой, держали на ногах всю ночь по ту сторону городской стены, а рано утром, наверное, именно в тот момент, когда китонит натягивал на императора шитые красными орлами и царскими знаками тувии, воины погнали через Карисийские ворота в город, и они пошли по долгой Месе, ободранные, грязные, заросшие до самых глаз; от них, измученных изнурительным походом, разило тяжким запахом, и еще шел от них мертвый дух, который всегда идет от людей обреченных, униженных до предела, и богатые византийцы затыкали носы и отворачивались, брезгливо бормоча: «Смердящие кожееды!». А болгары тяжело шаркали по белым мраморным плитам самой роскошной на земле улицы, шли мимо высоких домов, украшенных портиками, шли мимо ергастерий, спрятанных под глубокими арками, которые защищали прохожих от непогоды и солнца; пленные наполнили эту улицу, славившуюся как зеркало византийского богатства и роскоши, и если бы не мрачные охранники комискорта, могло бы создаться впечатление, что болгары внезапно овладели самым сердцем Константинополя, но воины шли по бокам плотной настороженной стеной, а болгары были столь изнурены и столь крепко закованы в колодки, что даже у самых отважных и бодрых из пленников опускались плечи и отворачивались взгляды от всех шелков и ковров, от золота и серебра, от плюща и лавров. Но чем ближе к центру города продвигались они, тем теснее окружала их пышность, от которой кружилась голова и не хотелось дышать, а хотелось просто упасть вот здесь и умереть, не ожидая, что будет дальше, какому надругательству придется подвергнуться от безжалостных ромеев еще, ибо трудно им было представить большие страдания и надругательства, чем те, которые испытали они по пути в Константинополь.
— Эй, брат, долго ли еще? — спрашивали у Сивоока его товарищи, потому что все уже знали, что Сивооку во время службы у купца пришлось побывать и здесь, в ромейской столице.
— На конский торг, — смеялся через силу Сивоок, пробуя задирать голову, чтобы показать ромеям свою ненависть и презрение к ним, но из его затеи — ничего не получалось, кроме разве лишь того, что привлекал к себе внимание, но он и без того отличался среди пленников светлыми волосами, пшенично-золотой, в цепких завитках бородой. — Есть тут такой дьявольски уютный форум, на котором ромеи проводят конские ярмарки. Какие кони там бывают! Из Арголиды и Аттики кони, которых объезжали сыновья амазонок, кони из Каппадокии, из Вифинии, из Фригии, кони с Сицилии, о которых молвлено, что их кормили цветами, так выхолены они были; рыжие, как лисы, ливийские кони и сивые угорские жеребцы, которых мы приводили сюда с моим купцом Какорой; были там также кони арабские, турецкие, персидские или же мидийские, обуздывать которых заставляли именно таких невольников, как мы. Сумеешь обуздать дикого скакуна — получишь волю. Не сумеешь — погибнешь.
— Черта бы объездил, лишь бы только на свободу! — сказал кто-то сзади. Над ним посмеялись, потому что клонился от ветра, был такой же слабый, как и все.
— Ну так вот, — продолжал свой рассказ Сивоок, — там были кони, натертые оливой, вычищенные серебряными скребницами, с гривами, расчесанными золотыми и агатовыми гребнями. Кони — будто женщины! А какие у них ноги были! — Он с сожалением взглянул на свои босые, окровавленные, избитые о камень ноги, на покрытые засохшей кровью и струпьями ноги своих товарищей. — Чистые и стройные ноги, вынесенные из странствий и скачек по самым сочным травам мира, ибо нет ничего лучше, чем побегать по свежей зеленой траве, братья! Кони знают в этом толк. А еще чем хорош этот Амастрианский форум, так это подстилкой. Ромеи не знают ни травы, ни соломы для подстилки. По персидскому обычаю, они применяют для этого хорошо высушенный конский навоз. Мягко, тепло, пахуче! Вот бы нам поспать на таком ложе!
— Да, хорошо бы поспать! — вздыхали слушавшие Сивоока, отгоняя с души мрачную тревогу, которая все плотнее и плотнее охватывала пленников, чем больше углублялись они в каменные нагромождения ромейской столицы.
— А еще нет на свете лучшего развлечения, как меняться конями, — продолжал Сивоок. — Покупаешь какую-нибудь клячу, а там — отвернулся, перебросил ей гриву на другой бок, распустил хвост да почистил копыта — и уже продаешь как хорошего скакуна.
— Вот уж врет! — сказал кто-то лениво, лишь бы сказать. Но Сивоок даже обрадовался этому возражению потому что была зацепка, подал голос кто-то живой среди этих умерших от бесконечных мук людей, и он даже рванулся к этому человеку, но колодка, в которую был закован вместе с еще двумя болгарами, не пустила его, да и ромейский воин, тяжело ступавший рядом, замахнулся на него держаком копья.
— Эй, не вру, браток, — покачал головой Сивоок, — просто моего духа кони не выносят Они бесятся от одного моего вида. Встают на дыбы, как только я подхожу.
— Теперь твой дух не тот, — сказал ему один из товарищей по колодке.
— А почему бы и не тот? — дернул Сивоок свою светлую бороду. — Дух в человеке всегда остается один и тот же. Это лишь тело уменьшается или увеличивается. Но какая польза от тела? А дух возносит тебя и на зеленые горы, и на самое небо… И на конскую ярмарку он вознесет очень скоро…
Сивоок хорошо знал, что на Амастрианской площади происходят публичные казни; возможно, и еще кто-ни-будь из пленных слышал об этом, но никто не обмолвился ни единым словом, да и сам Сивоок разглагольствовал о конском торге на Амастрианском форуме, надеясь в глубине сердца, что ведут их все же куда-нибудь в другое место, возможно, чтобы просто показать столичным жителям как военную добычу, потому что в столице всегда полно бездельников и дармоедов, жаждущих зрелищ, а какого же еще зрелища нужно, когда перед твоими глазами передвигаются, будто бессильные привидения, некогда могучие воины, сотрясавшие империю, воины, прошедшие со своим царем Самуилом по планинам и рекам, умевшие прорубаться мечами сквозь самые плотные ряды византийских катафрактов, одним лишь мужеством бравшие чужие твердыни, а свои защищавшие с таким упорством, что одолеть их можно было только коварством и изменой.
Но даже и тот, кто надеялся, что гонят их по главной улице Константинополя ради удовольствия столичной толпы, горько ошибался, ибо это еще было не все, — самое страшное ждало их впереди, а покамест они снова должны были возвращаться по той же самой Месе, но на этот раз уже в рядах триумфа.
Триумф начали чины синклита. Они шли пешком, придавая всему шествию ту неторопливость, которая всегда отождествляется с торжеством. Впереди всех выступал проедр синклита[41] в розовом хитоне с Золотыми галунами, перепоясанный пурпурным с самоцветом лором, в белой хламиде, отороченной золотыми галунами с двумя тавлиями золотой парчи с листиками плюща. Синклитики и силенциарии[42] тоже все в белых хламидах с золотыми тавлиями.
За синклитом шел отряд трубачей, подобранных один к одному, одетых в суконные скараники, прошитые золотыми нитками, с изображением императоров.
Серебряные трубы играли триумфальные марши не столько для придания ритма походу, сколько для того, чтобы привлечь внимание толпы.
За трубачами терпеливые мулы тащили тяжелые возы, нагруженные военной добычей, присланной из Болгарии императором Василием, конные экскувиторы, одетые в мундиры царской расцветки, охраняли ценный обоз, а охранять было что: на возах лежали целые вороха золотых и серебряных монет и слитков, дорогое оружие, драгоценные украшения и одежда, атрибуты царские и боярские, золотая и серебряная посуда удивительной чеканки болгарских умельцев, ожерелья из жемчуга, янтаря, агата, сердоликов, конская сбруя с золотыми и серебряными украшениями, с бирюзой и рубинами, слитки свинца и олова, вырезанные из редкостных сортов дерева предметы, которых в Константинополе не видывали никогда, рыбацкие сети и весла, меха и шерсть, высокие сосуды с вином.
Далее катились причудливо разукрашенные колесницы с вылепленными на них изображениями величайших твердынь Болгарии: Струмицы, Водена, Средца, Видина; другие колесницы изображали отдельные болгарские провинции: Преспа, Пелагония, Соек, Молис.
Поток возов и колесниц прерывался шествием болгарских воевод и священников, перешедших на сторону ромейского императора. Воеводы и бояре в одежде мышиного цвета несли впереди себя подушечки с положенными на них золотыми венцами, а священники держали в руках кресты и книги, и еще множество книг в драгоценных оправах везла за ними на огромном возу четырехконная упряжка.
Затем шел отряд флейтистов — пайгнистов. В голубых хламидах. Флейтисты исполняли что-то оживленно-глуповатое, за ними двигалось стадо из ста белых быков, а потом катилась низкими белыми валами тысяча болгарских овец. Погонщиками быков и овец были воины из отряда комискорта, точно так же запыленные, заросшие, точно так же пропотевшие и охрипшие, как в долгом переходе до этого; их темная, отнюдь не парадная, изношенная военная одежда, все их оснащение, весь вид черно-мрачный еще больше оттеняли белый цвет животных, которые завтра должны были стать добычей константинопольских мясников, тех самых, которые гордо шествовали позади овечьей отары с ножами и тяжелыми топорами в руках, с засученными рукавами, в черных кожаных передниках, с черными бородами, со свирепым выражением лиц.
После отряда флейтистов атлеты вели на цепях несколько медведей, пойманных в болгарских лесах, звери угрожающе ревели, трясли головами, цепи звенели, испуганно вскрикивали по обочинам Месы ромейки, но атлеты прочно держали медведей, словно бы показывая тем, что наибольшее страшилище ничего не стоит, когда оно заковано в железо.
И это в самом деле была правда, ибо сразу же за укрощенными медведями тяжело брела тысяча пленников, еще совсем недавно грозных воинов, а теперь бессильных и отданных- на милость победителей. Победители шли по бокам точно такие же, как и те, что сопровождали гонимых на убой быков и овец, — умудренные евнухи-препозиты императорского двора тонко продумали все до мельчайших подробностей; любой болван из константинопольских зевак мог без малейших усилий провести параллель между бессловесной скотиной и пленниками, которые хотя и имели человеческий облик и, быть может, наделены были даром слова, но заслуживали той же самой участи, что и скотина. Ибо что уж там речь, когда повсюду звучит всемогущий звон оружия! А ромейское оружие — славнейшее в мире!
Замыкали шествие пленников зловеще-таинственные люди. Все как один безбородые, все со странными двурогими вилами на плечах, все одетые в одинаковые голубые с золотым шитьем безрукавки, подпоясаны широкими красными платками, поверх безрукавок у них были бледно-голубые греческие плащи — эпилорики, на головах — башлыки из той же самой ткани, что и безрукавки, шли с равнодушным видом, с пустыми, словно бы белыми глазами; ромеи узнали их сразу, что-то кричали этим слишком уж голубым евнухам, которые тщетно пытались прикрыть свою мрачность поднебесным нарядом, точно так же как не могли утаить свою безбородость перед тысячью черных огромных болгарских бород, — не трудно было догадаться, кто такие эти евнухи. Сивоок, собственно, сразу же и догадался, но молчал, ибо что он должен был говорить товарищам?
Тяжкий смрад облаком полз над колонной пленников, поэтому в триумфальном шествии был сделан небольшой перерыв, по Месе прошли служители храма с кадильницами, в которых жгли миро, ладан и восточные благовония, и уже только после этого появился в триумфе сам царственный Константин, улыбающийся толпе: в правой руке он держал лавровую ветку, а в левой — берло из слоновой кости, осыпанное изумрудами и бриллиантами, с огромным рубином сверху Два препозита вели императорского коня, а от этих двух начинались две шеренги препозитов в светло-зеленой одежде, вышитой львами в больших кругах. Препозиты шагали величественно-неторопливо, в такт их походке затаенно продвигались вперед львы на одежде, словно бы верша дозор вокруг священной особы императора, и от этого лицо Константина расплывалось в еще большей улыбке, он плыл, еще более самодовольный, над зелеными львами, будто небожитель, всеблагий и сверкающий. Что же, деспотизм часто бывает улыбающимся.
За императором, на конях, покрытых драгоценными чепраками, ехали магистры, патрикии, с ними, тоже верхом, спафарии-евнухи с мечами и спафарии бородатые со спафоваклиями, то есть алебардами, шли за царем также гетерии варяжские, цаконы с фигурами львов на панцирях, турки-вардариоты в красных плащах и высоких колпаках лимонного цвета, с палицами — манклавиями на поясе и жезлами в руках.
В соответствии с «Книгой церемоний» Константина Багрянородного, в момент императорского шествия следовало также еще вести впереди, на расстоянии двух полетов стрелы, коней царских числом сто или двести с пурпурными чепраками и воркадиями. Но это предписание не было выполнено из-за чрезмерной растянутости триумфального шествия, зато не было сделано и отступлений от правила, по которому император должен был останавливаться, начиная от ворот Халки и Августея, возле Милия, возле церкви Ивана Богослова, возле портика дворца Лавса, возле претория и на антифоруме, а потом и на самом форуме Константина. Всюду император выслушивал акламации и актологи, то есть славословия, от димол, которые выполняли роль так называемого народа; величания сопровождались танцами и музыкой, выступали здесь мимы и ряженые скурры, скамрахи или масхары, атлеты, шуты, потешники.
После форума Константина, где была самая продолжительная остановка возле порфирной колонны, император должен был еще слушать приветствия в Большом эмволосе, для чего пришлось триумфальное шествие провести чуточку в сторону, а потом возвращаться назад, чтобы пройти Артополию с ее хлебными рядами, где у умирающих от изнурения болгарских пленных запахи свежего хлеба вызвали спазмы, а Константина величали с особенной старательностью, и более всего выкрикивали хвалу дармоеды, которые только и знают, что жрать, пить, развлекаться.
После этого триумф вылился на форум Тавра — самую большую площадь в Константинополе с высоченной витой колонной императора Феодосия посредине. Император Константин, заботясь о развлечении толпы, часто велел сбрасывать с этой колонны приговоренных к смерти. Собиралось огромное множество зевак, зрелище было жуткое. На форуме Тавра триумфальная процессия разделилась. Пока императора принимали возле Модия, а потом возле церкви Девы Дьякониссы, где он потом вместе с патриархом совершал трапезу, из колонны триумфа отделены были болгарские пленники и направлены к Филадельфию, а основное шествие двигалось дальше вниз по улице, ведшей к форуму Быка.
Впереди пленников пущены были только трубачи, а позади с прежней мрачной невозмутимостью двигались странные евнухи с двурогими вилами на плечах. Трубы звучали резко и отрывисто, будто хищные птицы, воины, уже не сдерживаемые торжественностью общего похода, дали волю своей злобе, гнали пленных чуть ли не бегом, выталкивая вперед тех, кто сохранил больше всего сил; никто не мог понять, зачем эта перестановка, никто не знал, куда так спешат охранники; быть может, только Сивоок наконец со всей ужасающей отчетливостью понял то, чего боялся более всего: юс в самом деле гнали к Амастрианскому форуму, который сегодня должен был стать не местом конской ярмарки, как всегда, а местом казни.
Перед входом в Филадельфий возвышались установленные на тетрапилоне в виде арки две огромные бронзовые руки. Обреченные должны были пройти под этими руками. Собственно, никто из болгар и не заметил странной арки, ибо столько уже прошли они арок, эмволов, форумов, улиц, зато Сивоок слишком хорошо знал, что это за знак, он невольно отпрянул назад, попытался пропустить мимо себя хотя бы несколько пар, но старый, как трухлявое дерево, ромейский воин, который давно уже заприметил Сивоока и преследовал его чуть ли не половину пути в столицу, понял хитрость «белого болгарина» (так прозвали его ромеи) и с проклятиями выставил его в самые первые ряды.
Сивоок в последний раз оглянулся на огромный форум Тавра, до отказа запруженный народом, воинами, высокопоставленными богатеями и юродивыми, которые вытанцовывали и выкрикивали свои присказочки. В последний миг их колонна также была разделена, — вытолкнули только передних, отсчитав ровно сотню, а остальных остановили на форуме то ли в ожидании очереди, то ли в ожидании милости победителей. Ибо тот, кто остался по эту сторону бронзовых «Рук», прозванных византийцами «Руками милосердия», мог избежать кары; пройдя же под руками, ты утрачивал какую бы то ни было надежду на избавление. «Дать бы отсюда деру!» — в последний раз попытался взбодрить себя Сивоок, проходя как раз под бронзовыми «Руками» и оказываясь, следовательно, на своем, быть может, последнем пути, с которого нет возврата.
Трубы кричали угрожающе и злобно. Стража гнала пленников вниз по улице скорее и скорее. Вслед за пленниками шествовали равнодушные евнухи в разукрашенных одеждах. Зловеще молчали толпы по обочинам улицы Здесь уже не слышно было величальных выкриков, замерли громкие песни, не выкаблучивались шуты и потешники. Здесь царила суровая скученность, ожидание страшного, неотвратимого.
И пленные бегом, из последних сил, умирающие, заполняют тесный Амастрианский форум, охраняемый царской гвардией, позади которой бурлят людские толпы. Посреди форума какие-то суетливые люди, одетые точно так же, как и евнухи, следующие за пленниками, только без золотого шитья на одежде, хлопочут у переносных горнов, полных докрасна раскаленных углей. А на земле, возле горнов, разбросаны толстенные цепи, такие тяжелые, что одной лишь своей тяжестью способны были задавить человека.
И вот наконец пленных остановили. Дальше идти было некуда. Неторопливо вышли евнухи в бледно-голубых эпилориках, навстречу им от горнов бросились раздувальщики адского огня, и стало видно, что все они — бородатые, в отличие от евнухов, но все почтительно склоняются перед безбородыми, ибо были, судя по всему, лишь помощниками загадочных царских евнухов; и в самом деле, безбородые передали бородатым свои коротенькие двурогие вилы, помощники возвратились к горнам и мигом воткнули эти вилы в огонь, а Сивоок уже знал теперь хорошо, что никакие это не вилы, а обыкновеннейшие жигала, которыми ромейские палачи выжигают обреченным глаза, и ему впервые в жизни стало так страшно, что и сам не ведал, что бы сделал: разрыдался бы, заревел ли дико или бросился на своих врагов, если бы имел возможность?
Он окидывал взглядом своих удивительно серых глаз тесный форум, резануло в самое сердце его буйство красок на праздничных нарядах, мягкой осенней позолотой покрывало окрестные здания солнце с удивительно голубого неба; никогда, кажется, мир еще не был таким ласково-многоцветным для Сивоока, как сегодня, но никогда не становился он таким безжалостным к нему; человека лишить самого дорого — глаз!
Горнов было десять, и стража быстро растолкала пленных на десять десяток и поставила каждую напротив «своего» палача, евнухи спокойно снимали плащи, передавая их своим помощникам, которых становилось все больше и больше, затем они, обращаясь к толпе, делали какие-то лениво-приветственные взмахи руками, отчего толпа вокруг площади сразу нарушила молчаливость и заревела от нетерпения, желая как можно скорее увидеть то, ради чего томилась здесь с раннего утра, однако императорские палачи слишком хорошо знали свое дело, чтобы обращать внимание на подзуживание толпы; они с прежним спокойствием и неторопливостью подходили к горнам, доставали оттуда раскаленные докрасна жигала, поднимали их, поворачивали так и сяк, будто выискивая какой-то изъян, потом снова засовывали жигала в огонь, закрыв глаза, складывали на груди руки то ли молились, то ли просто ждали соответствующей минуты, когда появившийся император подаст знак царственной десницей.
Император же, закончив трапезу с патриархом (чтобы не согрешить скоромным, святой отец угощал царя доставленной из далекой Руси удивительной рыбой осетриной, ее вносили на золотых подносах, украшенных хоругвями, и Константин, который любил закусить, встретил воистину царскую рыбу хлопками в ладоши — жестом своего высочайшего восторга), попрощался с главой церкви, которому негоже было присутствовать во время казни вражеских болгар, и переоблачился в багряный, шитый золотом и усыпанный жемчугами и самоцветами коловий (в багряном коловии всегда изображают распятого Иисуса Христа, страдания и царственность сочетались в этой накидке), вместо венца надел тиару и в сопровождении чинов кувуклия в багряных сагиях прибыл на форум, чтобы стать свидетелем вершины сегодняшнего триумфа.
Там он сошел с коня и сел на золотую кафисму[43], а по бокам снова встали в два ряда препозиты со львами на скарамангиях, позади выстроились спафарии с секирами и мечами, которые они держали одинаково: словно палки на плечах, чтобы в любую минуту изрубить в щепу каждого, кто отважится угрожать священной особе императора.
Все было пышно и пестро, как и утром; снова торжественно и приподнято провозглашали димархи венетов и прасынов соответствующие приветствия, повторяемые, согласно правилам церемонии, точно определенное количество раз: «Да помилует тебя Бог, император!» — пятьдесят раз, «Империя с тобой, василевс!» — сорок раз, а всего двести тридцать пять здравиц.
Константин слушал, закрыв глаза, он улыбался, его считали веселым императором, превыше всего любил церемонии и царскую роскошь, ему нравилось выполнять лишь те царские обязанности, которые приносили удовольствие и наслаждение, когда же нужно было утихомиривать врагов, собирать подать, наводить порядок в торговле и ремеслах — он уступал место своему царственному брату, справедливо размышляя, что пусть уж лучше Василий добывает золото, а он, Константин, будет раздавать его веселым толпам обеими руками. А еще: ежедневно посещал бани, катался верхом, сменяя по нескольку раз на день коней, ездил на охоту в Калликратию, тоскующим взглядом осматривал портики вдоль улиц, отыскивая красивое женское личико, присутствовал на всех ристалищах на ипподроме (сооруженном еще Септимием Севером, а по-настоящему завершенном и украшенном Константином Первым, прозванным Великим, ибо и в самом деле был великим), любил женщин, любил вкусно поесть, даже выдумывал блюда, играл в кости, любил развлечения. И, как все любители развлечений, был жестоким человеком, хотя и скрывал эту жестокость за показным весельем.
Пока димархи напевали свои акламации, Константин, причмокивая губами от удовольствия, все еще живя воспоминанием о пышной осетрине, которую они разделили с патриархом под белое вино, присланное в качестве трофея из Пелагонии, неторопливо осматривал форум, небрежно скользил взглядом по болгарским пленникам, надеясь пристальнее присмотреться к ним во время экзекуции, оглянулся на свою свиту, словно бы убеждаясь в том, что все предписания соблюдены. Да, все безупречно, все прекрасно, все происходит согласно церемониалу, выработанному за много веков. Вот он, император всех ромеев, сидит в золотой кафисме, на самом видном месте перед войском, гетериями и народом, перед обреченными на казнь жалкими врагами; по сторонам от кафисмы стоят неподвижно четверо безбородых, ибо так тоже заведено издавна — византийский император должен показывать свою царственность прежде всего перед безбородыми, а уж потом перед бородатыми, стемму же василевс никогда не может надеть перед бородатыми, он может сделать это лишь перед безбородыми. У одних безбородых на головах красные скиадии, у других белые колпаки. Один евнух одет в широкое платье с рукавами, из бледно-зеленой парчи, вышитое огромными кругами, в середине которых стоят львы. Это препозит. Остальные три — в синих стихарях, крапленных белыми точками, в красных мантиях, вышитых лилиями, с двумя золотыми тавлиями на груди. Это — чины суда и справедливости, первые исполнители воли василевса. Их парчовые мантии плотно облегают фигуру и наглухо застегнуты двумя круглыми фибулами у самого воротника. Руки зажаты под этими мешковидными мантиями — томпариями так, что евнухи не в состоянии даже расстегнуть фибулы, а уж о том, чтобы вынуть из ножен меч и ударить императора, не могло быть и речи.
Доверяй, но и остерегайся!
Константин улыбается, полуприкрыв веками глаза, вспоминает патриаршую осетрину и, словно бы повторяя жест на его приветствие, лениво хлопает в ладоши: хлоп-хлоп.
Вот тогда и начинается то, ради чего сегодня подняты на ноги все чины императорского двора восемнадцать высших сановников, шестьдесят главных чинов и еще пятьсот чинов нижних, — и всем им выданы из царского вестиария парадные наряды, такие драгоценные, что за них можно купить целую державу, если бы она где-нибудь продавалась. Все это сверкание золота, парчи, весь этот багрянец, все жемчуга, самоцветы, шелка-влатии, серебро и дорогое оружие предназначались лишь для того чтобы вот здесь, на Амастрианском форуме, подручные палачей-евнухов выхватили из каждого десятка болгарских пленников по одному, при помощи воинов потащили их к горнам, повалили на землю, придавили цепями, а палачи, умелыми движениями вынув из горнов раскаленные добела жигала, среди зловещего молчания, повисшего над форумом, пошли на обреченных. Звенели лишь цепи на несчастных, которые молча барахтались, напрягая остатки сил, беспомощно рвались из рук своих мучителей, силились поднять головы, чтобы взглянуть на белый свет, залитый величием и сверканием ромейских драгоценностей, но ни одному из них не удавалось даже этого, — палачи твердо подходили ближе и ближе к пленным, была какая-то ужасная согласованность в их движениях, точно выверенным жестом каждый из них опустил свое жигало, и над тесным форумом ударил тысячеголосый рев довольных началом зрелища ромеев, и в этом реве утонули нечеловеческие крики первых ослепленных болгар.
Сивоок стоял третьим в своей десятке. Теперь он уже не смотрел вокруг, глазами он уставился только вперед, только туда, где вершилось самое страшное, видел, как лишили зрения первых, потом схватили следующих, хрипели, торопясь, помощники палачей, звенели цепи, разнесся над форумом первый запах горелой человеческой кожи, а Сивоок стоял оцепенело, неподвижно, все что происходило, словно бы его не касалось, и он тоже словно бы превратился в зрителя, как ромеи в пышной одежде взятой из императорских складов ради праздника, как будто в простой одежде нельзя смотреть, как выжигают людям глаза, — не тот будет вкус, что ли?
Ему не верилось. Как же так? Почему? Он даже забыл, что не болгарин, что не подлежит казни за болгарские грехи, хотя какие грехи у людей, не желавших надеть на себя чужое ярмо. Он думал только о том неизбежном, что должно было случиться. Он в последний раз увидит солнце, свет, огонь, и тот огонь, который столько раз приносил ему величайшую радость, станет для него проклятием, навеки лишит его зрения, повергнет в темноту. Как пришел из тьмы маленьким мальчиком, который плакал на чужой дороге, так и уйдет во тьму, а зачем жил, ради чего вбирал глазами самые яркие чудеса земли, — кому до этого дело?
И в те последние минуты, которые остались у него перед тем, как потащат и его к цепям, Сивоок проникся еще более дикой ненавистью ко всем утопающим в драгоценностях шутам, ему хотелось хотя бы чем-нибудь выразить все свое презрение к ним, и поэтому, когда прислужники потащили его к цепям и повисли на нем, чтобы свалить на землю, он стряхнул их с себя, стиснул зубы, выпрямился, весь напрягся навстречу палачу, который уже нес свое раскаленное жигало, а толпы заревели от наслаждения и удовольствия: «Отказался!», «Отказался от цепей!», «Белый болгарин отказался!». Император милостиво махнул рукой, подавая знак прислужникам, чтобы отошли от Сивоока, василевсу было любопытно посмотреть на это незаурядное проявление мужества, он протянул вперед ладони, чтобы — захлопать в них, как только свершится неизбежное над белым болгарином; все теперь следили только за Сивооком и за палачом, приближавшимся к обреченному. Палач почувствовал на себе сосредоточенное внимание, он старался быть равнодушным и спокойным в движениях, ему еще никогда не приходилось быть главным действующим лицом в столичных делах, а он давно мечтал о таком мгновении, у него были свои счеты с этим миром, он тяжко ненавидел все живущее, от последней побирушки до самого василевса, ненавидел все за то, что не был таким, как все, ненавидел за свое уродство, за свою неполноценность. Когда-то давно, еще при другом императоре, он не был палачом, был юношей из богатой семьи, любил жизнь, людей, воспылал симпатией к одной девушке, а поскольку она не поддавалась на его уговоры, он заманил ее в дом к своему приятелю и там вдвоем с приятелем изнасиловал эту непокорную дуреху. Все обошлось бы безнаказанно, но выяснилось, что у дурехи были весьма влиятельные и богатые родственники, об этом происшествии стало известно императору, молодых виновников бросили в тюрьму, где они узнали о повелении василевса: их обоих должны были сжечь живьем на форуме Быка. Тогда он выпросил у сторожа нож, безжалостно отрезал себе все срамные причиндалы и передал императору со словами: «Хочу служить твоей царственности головой, а не срамом, который я сам себе отрезал. То, что грешило, то и наказано, за что же ты хочешь лишить жизни меня, бедного?». Императору понравился неожиданный поступок юнца, и он велел вылечить его и зачислил в придворную службу на должность палача. А тот, другой, был живьем сожжен на форуме Быка, хотя провинность его была намного меньше.
Долгие годы прожил палач в полнейшей неизвестности, затерянный среди множества евнухов, которыми был переполнен Большой дворец, лелея, как все евнухи, мечту отплатить миру за свое позорное отличие от всех других людей; ему еще повезло в службе, он сам стал карающей рукой, с наслаждением выполнял ремесло палача, но вскоре убедился, что от продолжительного занятия одним и тем же делом злость его куда-то улетучилась, он не ощущал теперь ничего, кроме усталости и равнодушия, продолжал держаться за свое ремесло только потому, что не способен был больше ни к чему, боялся, чтобы не отобрали у него хотя бы это, потому считался одним из самых старательных палачей.
Но сегодня в нем проснулось давнишнее, сегодня на нем скрестились все взгляды, сам император следит за каждым его движением, сегодня он им всем отплатит за свою неполноценность, он покажет, как это делается, они никогда еще не видели и, наверное, никогда и не увидят такого ловкого, такого точного и беспощадного палача, как он. Вот он им покажет.
И палач шел на Сивоока всеми годами позора, унижения, нес к нему нерастраченную злость, жигало стало словно бы продолжением его рук, он нес его перед собою, будто свою месть, а этот удивительный белый молодой болгарин, бросивший вызов судьбе, стал для него воплощением мести, которую палач так долго вынашивал в своем сердце.
Император поднял ладони для рукоплескания мужественному болгарину за его выдержку. Ибо не каждый решится на такой поступок: отказаться от цепей и стоя встречать страшнейшую казнь! Константин хотел надлежащим образом оценить поведение белого болгарина, ладони императора должны были всплеснуть в тот самый миг, когда красное железо выжжет пленнику глаза; миг приближался с каждым новым шагом палача, палач шел быстрее и быстрее, всем видна была ярость на его безбородом лице, все видели, как умело целится он своим жигалом в глаза пленному…
И тут произошло чудо.
Палач, словно бы натолкнувшись на что-то невидимое или же споткнувшись на ровном месте, сгоряча остановился и начал приседать медленно и беспомощно. Жигало выпало у него из рук, а он оседал ниже, ниже, потом неуклюже опрокинулся на локоть правой руки и еще, видимо, попытался задержаться хотя бы в таком положении, но не в силах был сделать и этого, упал навзничь и лежал так, будто ожидал, что придет другой палач и выжжет глаза теперь уже ему самому.
Никто ничего не мог понять, не понимал, что случилось, и сам Сивоок. Он уже видел, как приближается к его глазам страшное жигало, ощущал его полыхание у себя на лице, сосредоточился на одном лишь желании — не закрыть глаз, еще хотя бы раз взглянуть на мир, хотя уже не видел ничего, кроме раскаленного огня, неотвратимо приближавшегося к глазам.
И внезапно упал палач. Что с ним? Может, в глубине глаз обреченного он увидел весь ужас и всю неизмеримую преступность служения василевсам? Да где там! Просто сердце палача от чрезмерного напряжения раскалилось злостью так, что не выдержало — сдало.
Палача облили водой, но это не помогло. Ему попытались дать лекарство, пустили кровь из вены, — он не подавал признаков жизни. Тогда его оттащили в сторону, чтобы не мешал, а на место палача стал один из его подручных, снова вложил жигало в горн, а оттуда выхватил новое жигало, и Сивоок все это отмечал так, будто все это касалось не его, а кого-то постороннего. На него нашло какое-то оцепенение, он снова готов был стоять и ждать, пока приблизится новый палач. Ибо, быть может, и этот не выдержит взгляда его серых глаз, тоже прочтет в них то, что прочел его предшественник, и его тоже оттянут в сторону, как дохлятину.
Но тут вдруг взорвалась толпа, которой впервые пришлось быть свидетелем такого чуда, и потому сначала воцарилось растерянное молчание, сам император растерялся от такого удивительного стечения обстоятельств он не смог преодолеть своей растерянности своевременно, не успел опередить толпу, а толпа ревела в одно горло: «Помилования! Милосердия!».
Новый палач уже шел на Сивоока, он не прислушивался к тому, что там ревет толпа, и тогда император, чтобы не было поздно и чтобы не прогневать милосердного Бога, положившего перст избавления на плечо белому болгарину, махнул рукой, чтобы палач остановился, и весь форум заколыхался от приветственных криков в честь василевса Константина, добрейшего и справедливейшего среди царственных; палач отошел, Сивоока отвели в сторону, тот, кто стоял за ним, стал жертвой нового палача, а его, чудом спасенного, на почтительном расстоянии поставили напротив императора, который бросил на него любопытный взгляд и что-то сказал своим препозитам, чем была проявлена к белому болгарину уже величайшая ласка как к избраннику высокого провидения, и долго потом в столице рассказывали об этом чуде, о персте Божьем, который указал на удивительно светловолосого болгарина и ниспослал ему спасение.
Сивоок не достоял до конца на форуме, не видел он, как была ослеплена первая сотня и дан ей одноокий поводырь, как ввели с Филадельфия новую сотню, затем еще и еще, до самой ночи продолжалось страшное дело на Амастрианском форуме. Константинополь удовлетворял свою жажду крови и издевательства над беззащитными болгарами, а этого, спасенного Богом и василевсом, провели через весь город еще для одного триумфа, целые толпища сбегались, чтобы посмотреть на него, его поход через столицу длился бесконечно долго, кто-то пробовал по пути кормить его, кто-то давал вино, кто-то бросал цветы, а кто-то плевался, встреченные на Месе скоморохи попытались было увенчать голову Сивоока бараньими кишками, но он разбросал шутов с такой силой, как перед этим на форуме расшвырял подручных палача; наконец, привели его в императорские конюшни, где сопровождающие передали болгарина в руки протостратора с императорским повелением вымыть пленника в бане, переодеть в новую, ромейскую одежду и взять на службу в конюшню. Протостратор что-то говорил Сивооку, до него доносились ромейские слова, большинство которых он, кажется, даже понимал, но разве ему было теперь до этого, разве касались его какие-нибудь слова, разве ему теперь нужно было что-либо? Он смотрел отсутствующим взглядом на протостратора и молча плакал, плакал не над собой, не над своей судьбой, а над судьбой своих товарищей, которые погибали где-то на тесном, окруженном со всех сторон развращенными толпами Амастрианском форуме, плакал он молча, а в душе во весь голос рыдал маленький мальчик из далекой темной ночи на развезенной неведомой дороге.
Протостратор, как и тот палач с Амастрианского форума, был евнухом, он точно так же ненавидел всех бородатых, ибо ненависть у мелких душой всегда рождается к тем, которые имеют то, чего не имеют они, но этому спасенному чудом он извинял его бороду, его молодость, его дикую силу, ибо своим плачем пленный сам себя унижал, а чего еще нужно начальнику, когда его подчиненный добровольно превращает себя в посмешище своими слезами?
Так должен был закончиться этот день для Сивоока: в позоре чужого триумфа, в мученичестве товарищей на тесном, окруженном хищными толпами форуме, в невероятном спасении, в слезах, пролитых то ли над самим собою, то ли, быть может, больше над теми, кто испытывал муки от рук безбородых палачей, — а потом Сивооку суждено было раствориться в анонимности сотен императорских прислужников, этих одетых в смешно разукрашенные наряды, которые должны были свидетельствовать о чьем-то могуществе; ему отвели один этот горький трагический день, чтобы впоследствии стереть какое бы то ни было упоминание о нем как о человеке. По крайней мере, так думал тот протостратор, к которому направили Сивоока. Протостратор был озабочен лишь одним: как можно сильнее унизить этого варвара, а там — пусть исчезнет он среди таких же униженных и забитых, которых определили убирать коней, предназначенных для колесниц, и коней верховых, и коней самого императора, и коней кувуклия, пускай себе одевается в надлежащую для таких слуг одежду: красные чаги, красный скараник с дешевым шитьем, лимонный колпак, персидские хозы для верховой езды, хотя вряд ли будет дозволено ему когда-нибудь сесть на коня из этих конюшен, — а уж если на человека надета так или иначе обозначенная одежда, то не остается от человека ничего, а есть только одежда, свидетельствующая о месте ее собственника в сложном, внешне запутанном, а на самом деле точно размеренном мире царственного города.
Но никто не спросил самого Сивоока относительно его желаний распорядиться своей судьбой, а он, оказывается, и в помыслах не имел полагаться на кого бы там ни было.
Он наотрез отказался брать шутовскую, разукрашенную одежду.
— Обойдусь и так, — сказал он просто. — Ежели хотите меня одеть, то дайте сорочку, но из простого полотна, а не из александрийского царского, да крепкие сапоги, да какую-нибудь простую одежду, лучше всего меховую, но у вас тут мехов не сыщешь, только у императора есть кое-какой мех…
Стратор, который должен был снаряжать нового конюха, попытался прикрикнуть на Сивоока и топнуть ногой, обозвать его таким-сяким болгарином, тогда Сивоок рассмеялся ему прямо в лицо:
— Не так легко и не так быстро, прислужник! Скажи там, кому должен сказать, что одеваться хочу так, как сам хочу, а еще скажи, что я, окромя всего, русич, а с русским князем у ваших императоров мир, потому-то гоже мне было подать жалобу против вашего комискорта, который ловил для своей тысячи людей на всех дорогах, и кого он привел в столицу, того не знает и дух святой, не то что кто-нибудь там…
Евнухи смеялись. Смеялись над неуклюжим ромейским языком Сивоока, смеялись над его надеждой на то, что кто-нибудь станет слушать его жалобы и будет требовать справедливости для такого отчаянного вруна, бродяги. Ибо если ты русич, то почему слоняешься по Болгарии или Македонии? Пойманный — пленник, а раз так, жди, что с тобой сделают Не выкололи глаза — молись Богу, благодари императора. Послали на конюшню — веди себя как следует, чтобы не накликать новой беды на свою дурную голову Не хочешь надевать красивую одежду, а отдаешь преимущество варварскому убору? Темный и забитый еси, потому-то и в самом деле место твое — среди коней, да к тому же на работе самой грязной: чистить навоз, скрести от мочи доски в станках, жить тебе тоже на конюшне, засыпая на куче теплого навоза, — опять-таки благодари Бога, что послал тебе такую теплую и мягкую подстилку под бока.
Уже в конце того же дня спровадили Сивоока на конюшню, но сразу же забрали оттуда, потому что произошла странная вещь кони не выносили нового конюха Они испуганно храпели, ржали, рвались с привязи, били копытами в станки, в конюшне творилось такое, будто вселилась туда нечистая сила.
Как только Сивоока вывели из конюшни, кони успокоились. Чтобы убедиться, его снова послали — в конюшне поднялась еще большая неразбериха.
— Так как, господа ромеи? — хохотал Сивоок. — Чуют ваши лошадки русский дух или нет? Если бы вы так чуяли, было бы очень хорошо, а то ведь что же?
И то ли это событие увеличило славу Сивоока, то ли достаточно было и чудесного его избавления, но на следующий день двинулась смотреть на него огромнейшая масса всякого столичного люда, от высочайших верхов до обыкновенных проходимцев, тут уж ни о какой работе не могло быть и речи, Сивоок сидел себе на солнышке, одетый в длинную белую сорочку с наброшенным на плечи коловием, насмешливо щурился на прибывающих, от нечего делать чертил босой ногой узоры на песке, иногда вступал с кем-нибудь в беседу удивляя ромеев знанием книжной премудрости, или же чуточку пренебрежительно, с насмешкой говоря об их Боге, которого почитать еще не научился, а ненавидеть имел все больше и больше оснований, но об этом, разумеется, говорить считал излишним.
Прибывали магистры и военачальники, придворные дамы и сановитые вельможи, владельцы ергастериев и менялы, которые на время оставляли даже столики в портиках Месы, чтобы взглянуть на это диво, на эти чудом спасенные глаза.
Никто из них не знал, что это глаза художника. Ибо разве об этом вообще можно узнать? Разве у художников не такие же глаза, как у всех остальных? Даже сам Сивоок, хотя и знал о свойстве своих глаз жадно впитывать все цвета, даже он, если бы ему кто-нибудь сказал, что он, возможно, большой художник, засмеялся бы точно так же непринужденно как вчера, когда ему обещали участь конюха.
Да, собственно, кто там и присматривался к его глазам? Хотели просто взглянуть на спасенного Сивоок на день или на два стал для столицы этакой химерой, которую грех было бы не увидеть, этого требовали неписаные законы скучающего, пресыщенного до предела города, наполненного возможно, на добрую треть людьми которые задыхались от роскоши, теми, которые ходили в шелках, златотканых нарядах, опрыскивались восточными ароматами, жили в домах с позолоченными крышами, с дверями из слоновой кости, с мозаичными полами, спали на кроватях из слоновой кости, ели из золотой и серебряной посуды Была сказочка о философе который, попав в гости к одному из таких константинопольских богачей, долго смотрел, куда бы плюнуть, но не нашел такого места и вынужден был плюнуть хозяину в бороду Сивоок поглядывал краешком глаза на чванливое, пестрое, разукрашенное панство, и ему тоже хотелось выбрать такую бороду над унизанным жемчугами воротником и плюнуть, — вот было бы смеху, крику, возмущения и угроз!
Мысленно Сивоок начал выбирать подходящую бороду хотя еще не был уверен, что непременно плюнет в нее, если таковая найдется, но это уже была какая-то работа; вскоре борода в самом деле подплыла прямо к губам Сивоока — бери да плюй! — это была прекрасно ухоженная, круглая, расчесанная, вдоволь надушенная черная борода, которая роскошно выделялась на фоне сиреневого шелкового хитона, и Сивоок удержался от искушения потому, что не заметил на хитоне никаких украшений. Только застежка — фибула из настоящего золота, но тут бросалось в глаза не столько золото, сколько форма фибулы.
Орел распластанный, будто распятый Иисус, работы тонкой и изысканной, размер также был подобран вельми удачно. Самое же странное то, что орел не воспринимался как царский знак, яркое сверкание золота на сиреневом фоне хитона у этого человека не имело ничего общего ни с византийской показной роскошью, ни с сервилистическими атрибутами, привычными среди той надушенной и чванливой толпы, которая окружала сегодня Сивоока. Борода у ромея была красивая, а орел еще краше, Сивооку захотелось даже пристальнее взглянуть на этого человека, да и у того, наверное, было больше любопытства к спасенному, чем у других, потому что он подошел почти вплотную к Сивооку, слышно было его неторопливое глубокое дыхание, сопение, то ли горделивое, то ли самодовольное; стоял он на земле прочно, слегка расставив могучие, коротковатые, правда, ноги, обутые в кожаные сандалии; ноги как-то сразу оказались в поле зрения Сивоока после бороды и хитона с орловидной фибулой, а уж потом охватил он взглядом всю фигуру пришельца и убедился, что перед ним человек не совсем обычный, по крайней мере внешне.
У этого человека была огромная голова с живописно взъерошенным черным чубом, не покрытым, как это заведено у ромеев, никакой шапкой, толстые, будто у арапа, губы, огромный носище и вдобавок ко всему этому, большому, неуклюжему, грубому, — продолговатые, женской красоты глаза!
В этом человеке было много несоответствия. Если поражали на циклопическом лице озаренные почти неземной красотой глаза, то не меньшее удивление вызывали его руки, маленькие, белые, холеные, и атлетический торс, который угадывался даже под широким хитоном; ноги же, хотя дебелые и толстые, тоже никак не вязались с тяжелым, длинноватым, наверное, туловищем, отчего создавалось впечатление, будто человека снизу подпилили, укоротили, как на прокрустовом ложе. Если борода у него являла образец заботливости и ухода, то чуб на голове словно бы принадлежал другому владельцу — такой беспорядок царил в нем. Из этого могучего, грубого тела ожидался, трубный голос, будто в день Страшного суда, на самом же деле человек обратился к Сивооку таким мягким голосом, будто выстелил шелком.