Ярослав Мудрый Павлищева Наталья
Князь услышал проклятие Бурмаки на переправе. Карлик тащился за перевозчиками, мешал им делать свое дело, бранился на чем свет стоит.
Перевозчики посмеивались над глуповатым карликом, кто-то позвал его к чугунку с ухой. Бурмака побежал туда, начал хлебать уху и при этом ругал изо всех сил того, кто его кормил.
— Чтоб тебе кость поперек горла встала!
— А приведите-ка его ко мне, — велел Ярослав.
Бурмака не захотел идти к князю.
— Ежели нужно, пускай сам притащится ко мне, — выкрикнул Бурмака. — Или у него, может, ноги отнялись? Или покорчило? Или какая хворь напала?!
Ярослав никогда не стерпел бы напоминания о его несчастных ногах, но тут почему-то не обратил внимания на брань карлика, почти послушно пошел, прихрамывая, к Бурмаке, сказал ему примирительно:
— Хочешь ко мне в службу?
— А пускай тебе нечистая сила служит! — трахнул о котелок деревянной ложкой карлик. — Дураком ты был, дураком и останешься. Золота нацеплял на себя, как собака колючек. Сапоги зеленые. Не из жабьей ли кожи пошили тебе холуи?
— Будешь иметь и золото, и сапоги такие же, и все, как у меня, — пообещал Ярослав, сам еще не ведая, зачем ему этот слюнявый отвратительный крикун.
— Подкупить хочешь Бурмаку? — закричал карлик. — Так не дождешься же! Золота твоего не хватит для моей мудрости. Чтоб ты подавился своим золотом, награбленным и накраденным!
Смеялись все: перевозчики, княжеские люди, сам Ярослав. Князь подумал: вот такой пускай себе бранит. Никто всерьез не примет его брань, а перед Богом — оправдание: не вознесся в гордыне, выслушиваешь каждый день слова хулы. Лучше самому держать возле себя глуповатого хулителя, чем ждать, пока придет умный и укажет всем на твои настоящие прегрешения и преступления.
Так Ярослав взял с собой Бурмаку, выделил ему место возле себя, назначил княжью одежду, княжий стол, подкладывали карлику на пиршествах куски такие же лакомые, как и князю, наливали те же вина и меды в такие же ковши, — все он имел, как у князя, с одной лишь разницей: всего чуточку больше. И одежда большая, и обувь, и украшения, и куски за обедом, и ковши с напитками. Вот так, имея все словно бы княжеское, карлик еще больше был осмеян за несоблюдение меры. А единожды утратив меру, он ни за что не мог найти ее и в своей речи: все, что он ни говорил, окружающим казалось бесконечно глупым и смешным. К проклятиям Бурмаки все привыкли, удивлялись вельми лишь те, кто слышал его впервые: карлик разрешал себе такие слова о князе, такие выходки, что другому на его месте давно бы снесли голову или же вырвали язык, а с этого как с гуся вода. Чудно ведется свет!
Но Ярослав за эти безмерно тяжелые двенадцать лет твердо убедился в том, что даром ничто не дается, все нужно нанять и купить: и воинов, и прислужников, и хвалителей, и даже хулителей. Он никогда не был щедр на пенязь, берег каждую куну, не любил расточительства, но в то же время видел, что на каждом шагу нужно платить.
Так было с наемниками Эймунда еще тогда, в Новгороде, когда Ярослав готовился выступать против князя Владимира, да и с самими новгородцами, которым обещал правду, писанную лишь для них, особую, выгодную. И когда столкнулся со Святополком возле Любеча на Днепре, все это помогло, окупилось сторицей — беспощадно были разгромлены дружины Святополка, не помогли им и печенеги, не помогло ни хвастовство киевлян Святополковых, ни глумление над новгородцами, которых киевляне обзывали плотниками, а Ярослава — колченогим (словно бы угадывая, что снова охромеет он через два года!). И когда сел Ярослав в Киеве, щедро заплатил и варягам, и новгородцам: старостам по десять гривен, а смердам по гривне, а новгородцам всем тоже по десять гривен. И дал им грамоту, чтобы по ней жили, строго придерживаясь того, что предписал им.
Однако Святополк не смирился со своим разгромом: уже через два лета стоял под Киевом с печенегами, которые шли к нему, будто собака на свист, привлекаемые обещанными грабежами богатого стольного города. Эймунд посоветовал нарубить зеленых ветвей и воткнуть их в городские валы, чтобы не дать печенежским стрелам залетать в Киев. Потом уже сам князь надумал послать на валы киевских женщин в украшениях, чтобы заманить жадных биармийцев[61] броситься на штурм. Сверкали на солнце серебряные и золотые наголовники, сверкали драгоценные камни на одежде, а еще ярче сияли красотой своей киевлянки, равных которым по красоте трудно было где-либо найти; распаленные печенеги бросились на город, они обложили Киев такой силой, какой никогда еще и не видывали здесь, но Ярослав намерился все же дать им бой, его подбивали к этому варяги, обещая выстоять, да и сами киевляне предпочитали вступить в бой, чем молча ждать неизвестного; все городские ворота были закрыты, кроме двух: у верхних ворот остановился Эймунд с дружиной, а у тех, которые вели на Перевесище, — Ярослав во главе киевлян. Печенеги рванулись в ворота, они вскакивали в узкий и тесный проход по нескольку человек сразу, и их тут же рубили насмерть воины, ждавшие врага по ту сторону ворот. Но сила у печенегов была такая огромная и такое страшное нетерпение владело всеми теми, кто напирал сзади, что наконец дикие степняки прорвались в перевесищанские ворота, оттеснили дружину Ярослава, самому князю впилось вражеское копье в правое колено, Ярослав с огромным трудом выдернул из раны железный наконечник, но не отступил, рубил врага и дальше своим страшным мечом. Подоспели к нему варяги, кто-то догадался закрыть ворота, печенегов, прорвавшихся в Киев, вылавливали по одному и убивали на месте грабежа или насилия, которые те чинили умело и быстро. В городе запылали церкви и дома, загорелась деревянная София, сооруженная еще княгиней Ольгой для сохранения святынь, привезенных ею из Константинополя; запылал весь Киев, охваченный ярким пламенем, но еще страшнее была месть киевлян, которые вышли за городские ворота и преследовали убегающих печенегов до самой Ситомли, рубили их, топили в Ручье, в Днепре, в Ситомле.
Вот тогда и допустил князь тяжелейшую ошибку. Считая, что навсегда покончено с набегами на Киев, он ответил отказом Эймунду, который требовал повышения платы варягам; князь даже посмеялся над ярлом, когда тот начал запугивать князя. А требовали варяги и вовсе невероятного: вчетверо повысить им плату! Следом за варягами и киевская дружина пришла к князю с требованиями, им уже мало было, что по милости князя Владимира они ели на серебре-золоте. Ярослав отмахнулся. Он не любил войны, жаждал покоя и тишины. Призвал к себе людей книжных, священников, странствующих иноков, с ними сидел во Владимировом тереме, ездил иногда в Бересты, молился там в церкви святых Апостолов, узнал пресвитера княжьей церкви Иллариона, человека тихого, мудрого постника. Говорили о царстве небесном, о вечном блаженстве, о делах высоких и прекрасных; там был отдых для души, забывались горластые варяги и ненасытные дружинники, забывалась даже суровая и неприступная княгиня Ирина, которая в Киеве сразу прониклась холодной чванливостью, вспомнила, что она королевская дочь, собирала вокруг себя каких-то принцев и ярлов; съезжались к ней со всего севера искатели богатств и престолов, княгине уже мало было теремов, которые удовлетворяли когда-то и княгиню Ольгу и князя Владимира, забыла она о каменном доме своего отца с неуютной, промороженной проклятыми свейскими морозами лункой на верхотуре, заводила речь о сооружении нового двора, достойного ее высокого происхождения. Все вокруг требовали платы, так, будто князем Ярослав стал лишь для того, чтобы набивать и набивать в чью-то там глотку золото и серебро.
Собственная жена, обленившаяся и обнаглевшая до предела, отказывалась подчиняться; дружинники сидели на своем детинце в Киеве, грелись на солнце, играли целыми днями в кости и зернь, напевали каждый день одно и то же:
Спустим медные челны — золотые весла!
Ты встречай гостей, Дунай, господине ласковый,
Встречай-привечай, на Царьград провожай —
Там ждет молодцов служба царская,
А житье-бытье, что боярское…
Варяги покинули Ярослава, пошли искать более щедрого хозяина. Дружина хотя и не пошла никуда, ибо была все-таки своя, но часть ее с воеводой Золоторуким тоже побрела куда-то, чуть ли не к ромейскому императору внаем, так что пришлось князю собирать дружину новую, частично из новгородцев, частично из киевских людей, — с тех пор он всегда вынужден будет окружать себя каждый раз новыми людьми, потому что трудно положиться на кого-либо, никто долго не выдерживает в службе, каждый сам себе на уме, хлопочет прежде всего о себе…
Чтобы доказать всем недругам и изменщикам свою мощь, Ярослав еще той же осенью после разгрома печенегов со свеженабранной дружиной поплыл по Припяти против польского Болеслава, чтобы ударить по нему в отместку за Святополка. Перед этим Ярослав заключил договор с германским императором Генрихом. Согласия достиг легко, потому что в Киеве у него была мачеха, последняя жена князя Владимира, немка, дочь графа Ку-но от брака его с дочерью императора германского Оттона Великого. Были они словно бы родичами с германскими императорами, свободно обменивались послами и гонцами, которые проходили через землю чехов; кроме того, император германский искал себе сообщника, чтобы ударить на Болеслава, потому что князь польский дошел уже до такой наглости, что забивал железные столбы, назначая границы своей державы, уже не в дно рек польских, а даже и немецких, наезжая к ним во время многочисленных своих победных вылазок.
Вот так и поплыл осенью Ярослав по Припяти с войском немногочисленным и еще молодым на службе у нового князя Киевского, окружил Бересты над Бугом, но город держался твердо, хотя помощь ему и не приходила ниоткуда. Да и какая могла быть помощь? Только неопытность Ярослава могла толкнуть князя к союзу с императором, который думал прежде всего о себе и своей власти (а кто же не думает об этом?), и меньше всего занимали его чужие хлопоты. Ярослав отошел от Берестов и возвратился в Киев без потерь, но и без прибыли; он как-то не предполагал, что на его долю выпадет так много, быть может, еще больше, чем на долю его покойного отца, походов и стычек, его втягивали в войну вопреки его воле и желанию, уже и до этого он чувствовал отвращение к битвам, а теперь и вовсе возненавидел это напрасное дело; однако всю зиму готовился к отпору Болеславу, остался одиноким, брошенный всеми, даже Новгород присылал мало подкреплений, пришлось строго напомнить Коснятину Снова призвал посланцев от варягов, но варяги теперь требовали плату большую, чем в Новгороде, в двенадцать раз, к тому же — не серебром, а только золотом.
Коварство со стороны властелинов, жадность и наглость наемников — вот с чем столкнулся тогда Ярослав, и уже до конца дней своих сам он не будет ни коварным, ни грабителем, будет пытаться быть по-своему прямодушным, хотя иногда и слишком дорого придется ему платить за это. Покамест же платил собственным покоем. Снова искалеченный, так, будто Бог обрушил на него давние, еще детские болезни, на ногах теперь держался не совсем твердо, поэтому отдал предпочтение коню, а еще лучше — лодье, снова посадил свое войско на суда и поплыл по Днепру, а там по Припяти — навстречу Болеславу, который готовился на Буге к решительному удару.
Сблизились они в июльскую жару, Буг обмелел до неузнаваемости, поляки налаживали мосты для переправы, Ярослав велел мешать им, засыпать их стрелами, дразнить похвальбой. Он, как и в Новгороде когда-то, ездил всюду сам, ко всему присматривался, подбадривал воинов, смеялся над выкриками Будия, который угрожал полякам: «А вот мы прободем трескою толстое чрево вашему Болеславу».
И снова, как и в войне с императором германским, везло Болеславу. Он стоял с войском возле укрепленного города Волына, получал подкрепления из Червенских городов, харчевые отряды отовсюду доставляли ему все необходимое, прибывали новые и новые отряды, пришли обещанные Генрихом триста саксонцев и пятьсот угров. Болеслав до поры до времени отсиживался в Волыне, пил себе да гулял с чужими женами, хотя сам же и ввел в своей земле наказание для похитителей чужих жен и развратников: велел ставить их на торговище на деревянный помост и прикреплять к этому помосту, вбивая — хотя и не годилось бы об этом говорить — в мошонку огромный гвоздь. Рядом клали острый нож, предоставляя обреченному трудный выбор: либо умереть позорной смертью на торговище, либо собственноручно отрезать эту часть тела.
Русские кричали с противоположного берега, обзывая Болеслава бабником и вонючей требухой, но тем дело и ограничивалось, потому что поляки не обращали на это никакого внимания, у них было все необходимое, в то время как противник питался пойманной дичью да выуженной в Буге рыбой, говорили, что даже сам князь Ярослав от безделья и отчаянья сидел с удочкой над Бугом, ожидая невесть чего.
По ночам жгли костры, отгоняли назойливых комаров, которые налетали из лесов и болот. Когда жара сменялась дождем, все мокли под злыми небесными водами — не было ведь никакого убежища и укрытия, лишь для князя разбили шатер, но Ярослав старался больше быть среди воев, стремился выказать свою доброту, свою мягкость и честность. И чего этим достиг? Болеслав был и такой, и сякой, и злой, и жестокий, и неправедный, а войско твердо стояло за него, и соседние властители пошли ему в подмогу, а русский князь, покинутый всеми, должен был довольствоваться лишь собственной честностью да мудростью, коими он превосходил всех императоров, королей и князей, но мудрость не дала ему ни силы, ни спокойствия. Так уж испокон веков заведено, что все решал меч.
Пока польское войско собиралось, разрасталось, наращивало, свою силу, русские проявляли все большую и большую тревогу, то и дело прибегая к попыткам переплыть Буг, хотя и опасались неизведанных речных быстрин; то тут, то там внезапно возникали стычки, раздавались боевые кличи, звучали рога, поляки лениво отстреливались, продолжая тем временем подтаскивать к берегу тяжелые бревна для сооружения мостов. Чтобы помешать Болеславу навести мосты, Ярослав расположил в этих местах опытные отряды своего войска, однако Киевский князь не мог еще сравниться в военной хитрости с умудренным Болеславом, которого боялись даже варяги, — польский князь перехитрил и Ярослава: подстрекнув его воинов к еще одному заплыву ради мнимого натиска на поляков, он уже взаправду обрушился на них, выслав навстречу им сначала пеших воинов, а потом и конницу. Буг оказался не столь уж и глубоким, люди и кони вплавь легко пересекли середину, быстро и безжалостно перебили «наступающих» русских; усиливая натиск. Болеслав выпустил из засады отряд конницы и, что было мочи, ударил по слабым отрядам Ярослава, в то время как отборнейшие без дела стояли там, где предполагалось наведение мостов; страшная резня там учинилась, с убитых беспрепятственно срывали доспехи, сам Ярослав чуть было не погиб: внезапно захваченный чуть ли не у самого берега, он яростно отбивался от наседавших на него врагов и все-таки прорвался с двумя новгородцами и молодым киевским отроком, но все они были пешими, у них не было ни одного коня; с невероятными трудностями выбрались они с открытого места в близлежащий лес и там — о счастье! — наткнулись на возок медовара, что прикатил к войскам, наверное, в надежде на невиданную прибыль, а попал в кромешный ад побоища и теперь не знал, что делать, метался перед своими конями, хотел их выпрягать, но, видно, жаль было бросать и возок с медами, медовар тяжело дышал, вытирая пот, лившийся по мясистому лицу и промокшей насквозь бороде, но не в медоваре суть, а в жизни князя; отрок подбежал к коням, потянул одного за уздечку, и в это время прилетела откуда-то стрела, то ли чужая, то ли наша, угодила коню в шею, черная кровь брызнула прямо на отрока, какой-то миг конь еще стоял, не падал, но видно было, что вот-вот он рухнет: медовар смекнул наконец, что пахнет здесь отнюдь не медом, мигом выпряг второго коня, затянул его поглубже в лес, остановился, рассматривая своих неожиданных гостей, — наверное, узнал князя либо догадался, что перед ним человек не простой, потому что протянул повод в его сторону и сказал, запыхавшись:
— Бери коня!
Ярослав еще колебался. Ему хотелось броситься назад, туда, где схватка, но оттуда не доносилось ничего отрадного, вдали прошмыгивали одинокие беглецы, за которыми гнались враги. Разгром, полный разгром!
Тогда князь, тяжело прихрамывая, подошел к коню, отрок помог ему взобраться на него, медовар дернул за повод, побежал впереди, потянул коня за собой.
— Не долго ты так пробежишь, — сказал ему Ярослав.
— А ничего. Ты не смотри, что я толстый, у меня внутри все хорошо утрамбовано, — тяжело дыша, отвечал медовар. — А когда не в силах буду бежать впереди, то побегу, держась за твою ногу.
— За стремя годилось бы держаться, да нет его, — горько улыбнулся князь.
Те трое тоже бежали следом за князем немного поодаль, чтобы на случай угрозы прикрыть его отступление.
— Кто ты еси и как зовешься? — спрашивал тем временем Ярослав у своего Богом посланного спасителя.
— Медовар, а зовусь Ситник. Из Дерев я, до Киева от нас далеко, а это, думаю… к князю… такой ведь мед… Ох… не могу… А ты… В самом деле князь?
— Князь. Садись ко мне. Конь у тебя хороший, понесет и двоих.
— Тяжелый я, княже… Вельми… Требуха у меня., камень..
Ситник передал поводья князю, пристроился сбоку, держался за порты Ярослава, шептал через силу:
— Ох, смерть моя… Ой Боже!..
— Никогда тебя не забуду, — сказал князь, — боярином тебя сделаю… Ближе всех к себе поставлю…
— Ох, смерть, — шептал из последних сил Ситник, — ох, ох!..
Бежали они не в Киев — что бы они там делали? Болеслав шел на стольный град с войском, подступали уже к Киеву, кажется, и печенеги, вновь накликанные ненавистным Святополком, а у Ярослава только и людей было, что трое воинов да медовар со спасительным конем, да еще несчетные остатки, беглецы, собиравшиеся возле насадов на Припяти. Так и решил князь как можно скорее направиться в Новгород, а уж там велел мигом изготовить для себя суденышко, чтобы идти еще дальше, аж за море, к своему тестю, королю свейскому, просить у него помощи для отвоевания Киева, где осталась дочь его Ингигерда, княгиня Ирина. Осталась там и сестра Предслава, на которую уже давно зарился распутный Болеслав, и мачеха, и самая младшая сестра Мария Добронега.
Но Коснятин сам поставил к вымолу суденышки для князя и сам же с новгородцами ночью изрубил их и имел нахальство прийти к князю с острым топором, заткнутым за пояс, и известить, что они не допустят бегства Великого князя Киевского, а еще раз станут за него, чтобы вернуть ему стол Киевский.
Обида была великая, но у Ярослава не было выбора, он должен был стерпеть и промолчать. Новгородцы немедля начали собирать новое войско и деньги для наема варягов и дружин, а собирали от мужа по четыре куны, а от старост по десять гривен, а от бояр по восемнадцать гривен, снова просили Эймунда с дружиной, ибо тот недалеко и зашел, отсиживался тем временем в Полоцке, у племянника Ярослава — Брячислава. Князь принял все условия варягов, речь шла теперь о самом главном — по первому снегу хотел он ударить в Киеве на Святополка, которого, по слухам, киевляне встретили с открытыми воротами, видимо, остерегаясь печенегов, обложивших город, а старый Анастас Корсунянин вывел всех своих попов навстречу новому князю, прослужил торжественный молебен, подарил Болеславу Польскому величайшие святыни церкви Богородицы — мощи святого папы римского, Климента. Болеслав же, забыв о своей брачной жене Оде, бесстыдно положил себе на ложе Предславу, захватил в плен княгиню Ирину, которая как раз была в ожидании, взял и семейство Владимира; рассказывали, что польский князь ударил мечом в киевские врата, и выщербил меч, и хвалился, что будет теперь этот меч для всех польских властелинов такой же ценностью, как священное копье германских императоров или венец императоров ромейских. С несметными дарами отправил Болеслав аббата Туни к германскому императору Генриху, велел ему в изысканных выражениях поблагодарить Генриха за поддержку и заверить его в искренней приязни. Взятие Киева вселило в польского князя такую уверенность в своем могуществе, что он прямо из русского стольного града снарядил большое посольство к ромейскому императору Василию, призывая византийцев к верности и приязни, если не хотят они в его, то есть Болеслава, лице иметь последовательного и неодолимого врага, в чем свидетелем и посредником пусть выступит между ними сам всемогущий Бог, который укажет ласково, что ему по душе, а земным владыкам на пользу.
Есть в человеке много непостижимого для него самого: Ярослав издавна был приучен к мысли, что все таинственное и высокое принадлежало Богу, зато людям должен быть присущ здравый смысл. Но вот война, убийства, брат идет на брата, голод, неправда, коварство — разве это не поражения здравого смысла, разве это вяжется с ним? Как всему этому помочь? Чем победить? Где спасение?
Не помогало ничто: ни молитвы, ни благочестивые беседы, ни книги, ни даже ободряющие вести об успешной подготовке к новому походу против Святополка. Ярослав словно оцепенел телом и душою, перед его глазами и до сих пор стоял тот июльский день на Буге, позорное бегство по зеленому лугу, бесконечные провалы искалеченной ногой в рытвины и ямки, потом тяжелое дыхание и стон Ситника, потом горячее, мокрое тело Ситника позади на коне, еканье конской селезенки, мягкий стук копыт, все реже и реже, ожидание погони, и тогда, на коне и на лодье, и даже тут, в Новгороде, тоже ожидание. Чего? Погони или посольства? Но Болеслав, захватив Киев, снаряжал послов к могущественным императорам — что для него какой-то там разбитый враг? Святополк же если и имеет намерение убрать своего самого опасного соперника, то сделает это тайком и внезапно. Кому верить? Ярослав не верил теперь даже Коснятину. Почему Коснятин изрубил лодьи?
Поверил в Ситника. Человек, который готов был принять смерть ради князя, не может предать. Ярослав укладывал Ситника спать в горнице, что вела в княжескую ложницу. Велел, чтобы тот сопровождал князя всюду по Новгороду: и в церковь, и на вымолы, и к плотникам, и к оружейникам. Сам обучал новоиспеченного боярина (который еще и богатством не владел — жили надеждами на победное возвращение в Киев) владеть мечом и копьем, велел постичь еще и грамоту, ибо на княжеской службе человек должен все уметь, поехал вместе с Ситником в основанную им еще во время княжения в Новгороде школу, где десятка полтора детей боярских и купеческих, сидя на деревянных скамьях, выцарапывали на кусочках бересты костяными писалами неуклюжие буквицы и повторяли следом за худым черноризцем первые житейские истины:
— Курица разгребает мусор и добывает из него зерно.
— Кот очищает дом от мышей.
— Конь, имеющий гриву, возит нас.
— Стиснутая рука называется кулаком, разжатая рука называется ладонью.
— Человек бывает сначала младенцем, дитятей, потом отроком, юношей, взрослым мужем, потом стариком.
Ситник был ошеломлен от удивления и возмущения, услышав эти детские распевания.
— И кто же кормит этого попа? — спросил он Ярослава. — Неужели ты, княже?
— Еще и отдельную плату выдаю ему за учительство, — степенно ответил князь.
— Да что же это за наука? Кто этого не знает? Кот ловит мышей!
— А попробуй-ка сказать что-нибудь так складно, — улыбнулся Ярослав.
— Ну… — Ситник запнулся. — Ну что тебе сказать, княже?
— А вот так, как дети. Скажем: огонь светит, жжет и превращает в пепел все, что в него кладут.
Ситник наморщил лоб, покрылся потом, но не смог выдавить из себя ни единого слова.
— Дивно вельми, — растерянно бормотал он, — будто ветром выдуло все из головы… Не иначе, какое-нибудь наваждение на меня. Не поп это, видно, а волхв… У меня сразу подозрение к нему…
— А что ты скажешь про князя Коснятина?
— Какой он князь? Ты — князь. А больше никого не может быть. Это он и выталкивает тебя поскорее в Киев, чтобы самому тут остаться. А ты не верь ему, княже. Никому не верь. Вот смотри на меня: я никогда никому…
— Надобно всегда иметь верных людей, — сказал Ярослав и сам подумал: «Где же они, твои верные? Не Коснятин ли, который опозорил тебя, разрубая ночью твои лодьи со своими новгородцами? Вот три лета миновало, как отправился ты на захват Киевского стола, а никого возле тебя не осталось — одни убиты, другие погибли бесследно где-то, третьи предали, бежали, отшатнулись…».
Вот тогда наконец отважился вспомнить для себя прошлое, попытался ожить душой, взял для охраны небольшую дружину из варягов, взял Ситника и, прикрываясь отговоркой, что желает немного отдохнуть на охоте, помчался за леса к Шуйце. Что там с нею? Какой она стала?
И не узнал двора на Задалье. Новый дубовый частокол охватывал теперь в десять раз большую полосу леса, окружая старую усадьбу, на новом подворье выросли какие-то строения, не законченная тогда церковь уже давно, видно, была достроена, а в стороне от нее стояла еще одна церковь, большая, просторная. Неужели все это Шуйца?
Ситник застучал в деревянные ворота из дубовых бревен, сбоку приоткрылось окошечко, выглянуло, как и когда-то, женское лицо, молча взглянуло на всадников, спряталось, не промолвив ни слова. Ситник выругался:
— Али не видишь, старая дура: князь перед тобой!
И после этого им не открывали очень долго; Ярослав уже подумал было, что повторится то же самое, что и три лета назад, когда Шуйца, видно, прослышав о его сватовстве к Ингигерде, обиделась на него и не пустила к себе — так он тогда и уехал, не увидев ее, уехал на битвы и славу, а может, и на смерть и позор, но ей было все равно. Всем все равно, никому нет дела до него, княжение делает человека бесконечно одиноким, окружают тебя только враги, чем больше у тебя побед, тем больше врагов, чем выше станешь, тем большая зависть окружает тебя, — может, зависть убивает великих людей даже чаще, чем войны. Уже хотел было сказать Ситнику: «Ох, правду молвил, никому не следует верить», но снова открылось окошко, выглянуло то же самое равнодушное лицо, сказало невозмутимо:
— Князю можно, а больше никому.
И загремели запоры.
— Тю, глупая баба! — крикнул Ситник. — Так я и отпустил бы князя «одного!
— Поедешь со мной, — сказал князь, а варягам велел располагаться под деревьями.
Ворота открыли две довольно молодые женщины, но обе… в монашеском одеянии.
— Это что? — удивился князь. — Кто вы?
— Обитель Божья, — сказала та, что первая выглядывала в окошко.
— Тю, — засмеялся Ситник, — бабы уже в попы полезли. Да еще молоденькие!
Он наклонился, чтобы ущипнуть одну из монахинь, но она неторопливо оттолкнула его руку.
— Монастырь? — Ярослав осматривался по сторонам. Огородцы, полоска озимых, какие-то фигуры в черном суетятся возле хлевов и коровников, куры возле навоза. Вот оно и есть: «Курица разгребает мусор и добывает из него зерно».
— Как же называется монастырь? — спросил Ярослав.
— Шуйский.
Это уже было немного легче. Еще одна затея взбалмошной Шуйцы. Пусть будет так. Первая женская обитель на Руси. Под княжьей рукой. Пусть.
— Так ведите меня к Шуйце, — приказал вполне уверенно.
— Игуменья Мария на молитве, — получил в ответ.
— Что? Шуйца — игуменья? Мария?
Монахиня молча пошла впереди княжеского коня. Вторая закрывала ворота.
Ситник, которому Ярослав ничего не говорил, куда едут и к кому, с любопытством смотрел по сторонам, бормотал:
— Ну и бабье! Вот так да!
Князь оставил его на большом дворе, а сам поехал к малой церкви, поставленной еще при нем, доехал до паперти, слез с коня, привязал его к березе и, прихрамывая, осторожно пошел по ступенькам, стараясь прикрыть хромоту. Церковь внутри была голой — ни единой иконы, ни единого рисунка, только три свечи горят в глубине, а перед ними — темная фигура на коленях, неподвижная, окаменевшая. Ярослав тихо подошел, опустился на колени рядом с фигурой, осенил себя широким крестом и лишь после этого взглянул на соседку, и она не удержалась, взглянула на него. И он узнал и не узнал свою давнюю Шуйцу; благочестие было в ее глазах и на устах, вся закрыта была черным, нежно белела только щека, повернутая к князю, и излучался от нее тот же самый запах, что и тогда в лесу, свежий, пронзительный запах молодости.
— Шуйца, — прошептал Ярослав, словно бы боялся вспугнуть Богов и их ангелов, — Шуйца!
— Зачем приехал? — тоже тихим голосом спросила она.
— К тебе.
— Поздно.
— Никогда не поздно к тебе.
— Обреклась я святому Богу.
— А я?
— Покинул меня. Забыл.
— Никогда не забывал.
— Теперь поздно.
— Шуйца!
— Теперь я Мария.
— Мария-Шуйца…
— Не гневи Бога…
— Так давай помолимся и уйдем отсюда…
— Куда?
— К тебе.
— Там теперь сестры.
— Ну, тогда в леса…
— А там грех…
— Я не счастливый, — сказал он жалобно.
— Знаю. Молись.
— Ты ж не верила моему Богу.
— А кому верить? Нет выбора.
Она стала не только твердой, но и мудрой за эти годы. А может, и тогда была такой? Когда не хотела менять свою свободу, когда рвалась и к нему и от него одновременно, когда пускала и не пускала его к себе!
— Так оставишь меня? — горячо прошептал он.
— Молись.
Он подумал, что пришлет сюда из Киева умельцев для украшения церкви. Чтобы все здесь заиграло такими красками, как сверкало у него перед глазами, когда увидел Шуйцу. Пришлет, если дойдет до Киева, а дорога предстоит далекая и тяжелая. Как тяжко человеку жить на свете. Лишь любимая женщина может иногда облегчить твою ношу.
— Шуйца, — неистово прошептал он, — я поцелую тебя! Вместо иконы! Как Богородицу!
И не дал ей возразить, быстро наклонился к ней, прикоснулся губами к нежной щеке, пахнувшей молодостью.
Остался в монастыре на ночь, утром Мария-Шуйца выпроводила его и строго наказала не посещать обитель, пока будет сидеть в Новгороде.
— Я приеду к тебе из самого Киева! — горячо пообещал Ярослав.
— Почто болтать пустое, — горько сказала она, потому что хорошо уже знала неверную натуру князя, знала, что забудет ее, как только снова сядет на Киевском столе и снова уйдет в высокие державные заботы.
— Приеду! — Князь перекрестился. — Вот увидишь.
— Бог все видит. — Шуйца становилась недоступной игуменьей Марией. Благословила князя и его орошенного потом боярина, который, кажется, так и не опомнился в этом бабьем царстве, не стала ждать, пока они выедут за первую ограду даже, пошла в свои покои.
— Твердая жена, — вздохнул Ситник, — пробовал я тут что-нибудь выведать — никто ничего!
— Кто тебя просил выведывать! — прикрикнул на него Ярослав.
— В привычку уже входит, — чистосердечно признался Ситник, — для спокойствия моего князя светлого стараюсь!
— Меды ситить разучишься.
— Что меды! Будет князь — будут и пиво, и меды, а не будет — зачем все это?
— Люблю тебя, Ситник, — растроганно промолвил Ярослав, — не встречал еще таких людей, хотя и всяких повидал.
Ситник молчал самодовольно. Обильно покрывался потом, вздыхал, казалось ему, что во чреве у него что-то даже ворчит, будто селезенка у коня на полном скаку. Ох, и начал бег, хороший взял разгон, только б не свалиться, держись, Ситник, ох, держись!
…С наступлением морозов повел Ярослав собранное войско и принятую на службу варяжскую дружину Эймунда на Киев, без помех дошел до самого стольного града, приветствовали его повсюду точно так же, как и тогда, когда шел на стол впервые. Видно, Святополк, несмотря на все свои уловки и метания, не нашел себе опору у киевлян, ободранных дотла его тестем Болеславом; опасаясь гнева горожан и мести Ярослава, Святополк, покинув свою жену Регелинду и все богатство, бежал ночью в степи и помчался снова — уже в который раз — к печенегам, к этим странным степным людям, которые не помнили ни кривды, причиненной им Святополком и Болеславом, ни коварства, ни обманов и снова еще раз приняли окаянного князя, а потом летом еще раз пошли, по его наущению, на Киев, выбрав тот путь, который посоветовал он перед смертью князя Владимира; и Ярослав встретил их на Альте, там, где ждал орду когда-то молодой Борис, и была страшная битва с трех заходов, но не будет здесь речи о битве, а только о ее власти над людскими душами — печенеги не выдержали, разбежались по степям, а Святополк, с трудом собравший мизерную дружину, подался в западные земли, верно рассудив, что пока стоит Киев, за него можно драться, ибо Киев стоит и борьбы, и даже самой смерти.
В Киеве в княжьих палатах сидела Святополкова жена Регелинда — родственница и враг одновременно. Ярославу никогда не приходилось ее видеть, и он представлял ее почему-то злой и ненавистной, а оказалось — ошибся. Регелинда, еще совсем юная, высокая, крепкая, отцовской, видимо, породы, вошла в гридницу, где ждал ее князь, и начала над всем смеяться: над своим мужем, что бегает как заяц, над самой собой и над отцом своим, который пытается перехитрить весь мир, и даже над Ярославом — за его мрачность и печаль в глазах.
— Печален, ибо жена моя и вся семья — в руках у твоего отца, в плену, — сказал ей Ярослав.
— Выменяй их за меня. — засмеялась Регелинда.
— Ты ведь одна, а их вон сколько. Бояр моих тоже завел в Польшу князь Болеслав.
— Ну, так хоть жену свою — за меня.
Потом и в самом деле прислал Болеслав своего епископа с предложением обменять на Буге дочь на княгиню Ярослава, и упрямо отстаивал святой отец волю своего властелина, добиваясь еще и довыкупа за княгиню, ибо та уже была не одна, а с прибылью: родила сына в начале сего года. Пришлось князю торговаться — и за жену, и за сына, которого не видел и не знал даже о его рождении. Крещен ли отрок? Но как же можно без отца? Позвал Ситника, велел собираться в дорогу.
А торг тем временем и дальше продолжался. Выгнал Господь торгующих из храма своего, так они, выходит, засели на княжеских столах, что ли?
Пришел Эймунд, начал подговаривать Ярослава, чтоб снарядил его с надежными людьми в погоню за Святополком.
— Все едино, княже, пока жив твой брат, не знать тебе покоя, — пряча свои бегающие глазищи, промолвил варяг.
— Не зови его братом. Суть братоубийца.
— А кто убивает, тот сам достоин смерти.
— Не стану убийцей.
— На то есть люди, — улыбнулся Эймунд, — княжье дело — платить.
— Пошел прочь, — снова сказал Ярослав, — глаза б мои не видели тебя.
Эймунд спрятал улыбку в бороде, вышел из княжьих сеней. А ночью взял с собой десять конных варягов да еще коня в запас и тронулся из Киева на запад.
Ситник опасался более всего, чтобы его не обманули. Подсунут какую-нибудь бабу, назвав ее княгиней, а как узнаешь, ежели отродясь не видел Ярославовой Ирины? От Болеслава можно ждать всего — коварный человек он. Вот почему долго размышлял боярин, кого бы взять ему с собой, и решил пригласить пресвитера Берестовской церкви Иллариона. Человек бывалый, набожный, семейство князя знает вельми хорошо, на него и положиться можно, хотя во всем мире, откровенно говоря, трудно положиться на кого-либо. К Бугу с той стороны первыми подъехали польские посланцы с русской княгиней. Ситник не торопился, потому что могли еще и не приехать, а он бы стоял над рекой как дурак. Точно так же не спешил он со своим посланцем и дождался все-таки с противной стороны человека на переговоры. Было решено, что с каждой стороны предварительно должны убедиться, в самом ли деле там княгиня Ирина, а тут дочь Болеслава. Когда и это сделали, и пресвитер Илларион возвратился с того берега и, осенившись крестом, поклялся перед Ситником, что нет подмены, боярин дальше стал морочить голову супротивным посланцам, добиваясь, чтобы обмен прошел на середине реки таким образом, что два челна с высокими княгинями сблизятся, гребцы придержат челны вместе, а княгини перейдут каждая к своим, по возможности одновременно, хотя желательно, чтобы княгиня Ирина первой перешла, потому что она с дитятей, да и земля Русская — больше Польской, а сказано ведь: кто покорится перед высшим, тот заслуживает большой хвалы и добротой излучается его лицо.
Все это рассказывал Ситник потом самому князю Ярославу, и лицо его сверкало не столько добротой, сколько прозрачными капельками пота самовлюбленности и чванства, вызванных хорошо исполненным повелением.
— Хотели обмануть меня, да не тут-то было.
Болеслав, однако, обманул не Ситника, что было бы слишком мелким для такого великого и славного человека, — он обманул даже историю. От своей третьей жены Эмнильды он имел сыновей — Мешка, который впоследствии унаследовал престол (к сожалению, ничего больше, ибо не прозвали его Великим, как Болеслава, — а Гнусным), и Оттона, а также двух дочерей, одна из которых родилась со значительными телесными изъянами и, собственно, навеки бы осталась незамужней, если бы не имела высокого происхождения, другая же была Регелинда. Первую дочь Болеслав выдал за немецкого маркграфа Германа, владения которого граничили с польскими землями и которому, следовательно, приходилось заискивать перед таким могучим властелином, как Болеслав. В свою очередь, Герман всегда выступал за своего тестя перед германским императором, хотя и упрекал иногда Болеслава за его дочь-калеку. Но польский князь хорошо знал, что разделил своих дочерей именно так, как нужно: худшую — для графа, ибо что такое маленький граф между двумя землями? А лучшую — для князя Киевского, который превосходит всех и славой, и Богатством, и могуществом. Но когда со Святополком ничего не вышло и Регелинда возвратилась к отцу с пустыми руками, хитрый Болеслав предложил графу Герману отправить свою несчастную супругу в монастырь и жениться на ее сестре. Это устраивало всех, кроме той, которая должна была идти в монастырь, но ее не принимали во внимание. Регелинда же стала графиней, и когда позднее в Наумбурге сооружался собор, на его портале рядом с фигурой графа Германа была высечена также и фигура Регелинды. Граф Герман стоит задумчивый и чуточку печальный. А Регелинда и в камне осталась сама собой: с женской небрежностью придерживает на себе одеяние и смеется лукаво и соблазнительно. Так ее и прозвали — Смеющаяся Полька. Болеслав же распустил слух, что имел не двух, а трех дочерей, что Регелинда — это вторая, а за Святополком была лишь третья; никто не мог разобраться в обмане польского властелина, даже епископ из Мерзебурга Титмар, который стал участником похода на Киев и описывал каждый шаг Болеслава, а перед тем описывал жизнь польского князя, начав, кажется, еще до постригов[62], — и тот ничего не мог понять в запутанности таинственной семейной жизни Болеслава и не решился назвать имена дочерей…
Ясное дело, ни Ситник, ни даже Ярослав не могли об этом знать.
А через некоторое время поздней ночью прискакали в Киев варяги во главе с Эймундом, и тот пошел прямо в покои князя, попросился к Ярославу, оторвал его от чтения священной книги греческой, положил к ногам князя — так, что падал свет от свечки, — что-то темное, круглое, страшное.
— Узнаешь ли, княже?
Ярослав вздрогнул. На него смотрели мертвые окаянные глаза Святополка.
— Великий подвиг храбрости свершили мы, — гордо промолвил Эймунд. — Велишь похоронить брата с почестями?
— Сам займись. А я молиться буду, — ответил Ярослав и отвернулся.
Жаль, что Ярослав не выслушал Эймунда, — ему было о чем рассказать. Лихое было дело. Настигли они лагерь Святополка уже у самых Карпат. В старом дубовом лесу, прозрачном и бодрящем. Роскошный четырехугольньй шатер князя, с высоким стягом Святополка вверху (на белом поле — две скрещенные золотые стрелы), стоял под развесистым дубом. Такие дубы когда-то посвящались богам, а этот дуб Эймунд посвятил смерти. Его люди, переодетые в такую же одежду, как и у свиты Святополка, не прячась, нагнули дубовые ветви над княжеским шатром, привязали крепко веревкой верх шатра и стяг, словно бы для укрепления от бурь или вихря. Когда вечером князь начал свою трапезу, Эймунд переоделся нищим, нацепил козлиную бородку, обошел весь лагерь, прося милостыню и присматриваясь к расположению. А ночью, когда все уснули Эймунд с двумя варягами подкрался к шатру, перерубил веревку, дерево распрямило свои ветви, подняв при этом в гору сразу весь шатер, свечи в шатре погасли, варяги бросились во тьму прямо к постели князя и начали наносить удары вслепую, но безжалостно и метко. А потом, захватив голову убитого, бросились бежать…
Обо всем этом Эймунд мог бы поведать князю. Но зачем? Скальды сложат об этом сагу и будут петь ее долго и повсеместно, и прославится Эймунд еще больше, чем до сих пор, а от князя ему нужно лишь золото, и он его получит.
Странно устроено княжье ухо: оно слышит только то, что приятно слышать князю. Уже и раньше среди людей пронесся слух о невинно убитых юных князьях Борисе и Глебе, но только теперь, после смерти своего самого грозного соперника Святополка, стало известно Ярославу про чудеса в Вышгороде, где был похоронен Борис, и о нахождении тела Глеба на реке Смядыни. Страшным огнем обожгло ногу варягу, когда он наступил на могилу князя Бориса, другому варягу скрючило руки, потому что он хотел опереться о крест на Борисовой могиле, потом беспричинно вспыхнул верх Вышгородской церкви святого Василия, и церковь сгорела дотла, но все ее богатство сохранилось неприкосновенным. Тело же Глеба, которое лежало четыре года непохороненным, брошенным на растерзание воронью, сохранилось нетленным, и ночью над ним являлся столб огненный, будто пылающая свеча, и ангельское пение слышалось всем, кто мимо проходил, — и пастухам, и ловчим людям…
Конечно же, убийцей братьев был Святополк, этот окаянный князь, который ради собственного блага готов был продать родную землю чужестранцам; однако чудесные знаки из могил невинно убиенных князей упорно связывались с варягами, а всем ведь было ведомо, что варяги крутились только в службе Ярослава, потому и вознамерился он отправить все их дружины из Киева, а потом позвал пресвитера Иллариона, заменявшего покамест епископа, поскольку Анастас Корсунянин бежал с Болеславом в Польшу да там и умер от старости, и поведал про братьев своих мучеников. Тело Глеба было перенесено со Смядыни и похоронено возле Бориса. Потом Илларион собрал весь клир киевский и всех попов, крестным ходом повел их на Вышгород; Ярослав тоже шел с ними, отказался от коня, весь этот дальний и нелегкий путь он перенес, несмотря на искалеченную ногу, и после молебна над невинно убиенными заложил князь клеть на месте сгоревшей церкви святого Василия с тем, чтобы соорудить храм в честь Бориса и Глеба.
И в Киеве все строилось после пожара, который свирепствовал здесь при Болеславе и Святополке; Ярослав не успевал восстанавливать церкви — пылал Киев во время нападения печенегов, только успели малость обновить церковь, как снова пришел Болеслав, снова напустил печенегов на стольный город, осквернил каменную церковь Богородицы, ибо уже уверен был в долговечности своего княжения, а сам намерился пойти с женою в Новгород, чтобы там, в соборе святой Софии, окрестить своего первенца, назвать его в честь отца Владимиром и провозгласить будущим князем Новгородским, потому что род Ярослава должен был теперь укорениться по всем русским землям. Хорошо ведал Ярослав, какой удар наносит он Коснятину. Но что поделать? Тяжкие годы бесконечной борьбы научили его все чаще думать о наследстве, об отчизне, не раз и не два, вспоминая о князе Владимире, Ярослав понимал: нужно делать все, как было. Ничего не нарушать, а если нарушишь — все уйдет из рук. Государство держится устойчивым порядком. Князь Владимир раздавал земли своим сыновьям — раздавай и ты. Чужих не допускай. Сегодня он изрубит твои лодьи, как это сделал Коснятин, а завтра вознамерится и голову твою срубить…
Княгине понравилось намерение Ярослава. Неузнаваемо изменилась она после возвращения от Болеслава. Стала мягкой, ласковой, доброй, влюбленной в князя.
— Ты должна родить детей мне ежегодно, — обрадованно сказал Ярослав, — тебе это к лицу, от этого ты становишься словно бы святой.
— Все едино не народишь сыновей на все русские города, — засмеялась Ирина, — слишком много у тебя городов.
— Будет еще больше, — гордо пообещал Ярослав.
Из-за варягов между ними возникла стычка. Ирина требовала оставить в услужении хотя бы небольшую дружину, Ярослав же твердо решил отправить всех.
— Нужда возникнет — позовем, — сказал он твердо.
Тогда княгиня поставила свои условия. Молчала с момента приезда в Киев, но теперь наконец не стерпела.
— Если же так, — сказала с холодностью, знакомой Ярославу с их первых новгородских дней, — тогда послушай меня.
— Изволь. — Ярослав думал, речь идет о каком-то капризе женском, и готов был сразу же удовлетворить, но она сказала совсем о другом, Ярослав никак этого не ожидал.
— Не хочу больше видеть твоего боярина на княжьем дворе.
— Какого боярина? — удивился князь.
— Этого… мокрого, который всегда отвратительно потеет…
— Ситника?
— Не знаю, как зовется, и ведать не хочу.
— Да чем он тебе?
— Страшный человек.
— Он спас мне жизнь, — сказал князь.
— Не хочу, чтобы он был здесь.
— Но ведь это же — единственный верный мне человек.
— У тебя есть жена.
— Не могу уважить твою волю, — твердо сказал Ярослав, — ты жена моя возлюбленная, но дела державы стоят всего превыше. Не мы делами управляем, а они — повелевают нами. Но обещаю: ты не увидишь больше боярина Ситника перед своими очами.
— Это уже лучше, — вздохнула Ирина, — чего не видишь, то для тебя не существует.
Она не изменила холодного тона, и Ярослав впервые, кажется, понял, какой жестокой может быть жена, а еще подумал, что, быть может, и научится жестокости у жены.
Ночью он долго не спал, читал, ходил по горнице, потом велел позвать Ситника, тот пришел сонный, взъерошенный, чесал под сорочкою грудь, удивлялся:
— Что-то стряслось, княже? Неужели проспал?
— Ничего не стряслось. Знай отныне: будешь приходить ко мне только ночью по делам, чтоб тебя на княжьем дворе никто днем не видел. Понял?
— Да, княже.
— Иди спи.
— Какой же теперь сон? Тревога не даст спать. Что-то, видать, случилось, да только ты не говоришь своему рабу, княже.
— Сказано же: ничего. Договориться с тобой хотел. Идем в Новгород. Ты чтобы был возле меня и чтобы не было тебя. Как дух святой. Понял?
— Ага, так.
— Иди.