Метроленд Барнс Джулиан

— О нет, доктор, неужели мне грозит…

— Боюсь, что так. У вас очень тяжелый случай, за последнее время я такого и не припомню. Вот посмотрите. — Он поднял со стола пустой бокал Мики.

— Нет, нет, нет… я не могу, я не буду, — завопил Мики и уронил голову на руки.

— Вы должны это видеть, — твердо проговорил Дейв. — Нужно заставить себя посмотреть в лицо грубой реальности. — Он приподнял голову Мики и провел стаканом перед носом у «пациента». Мики изобразил глубокий обморок.

Я понял, в чем дело. Я бы понял гораздо раньше, если бы не был так занят спектаклем. Похоже, я выиграл этот раунд. Меня приняли в компанию.

4. Счастливые пары

Когда я не был с Анник и не бродил по улицам в одиночестве, наблюдая за многообразием жизни — вот вдруг монашка, а вот clochard с номером «Le Monde», а вот шарманщик выводит до жути печальный мотив, — я проводил время с Мики, Дейвом и Марион. После месяца вместе они стали неразлучны. Невольно напрашивалось сравнение с «Жюль и Джим», на что Мики обычно отвечал с обескураживающей и самоуверенной прямотой, что он, наверное, выступает в роли Жанны Моро. И это действительно было так: он был лидером, зачинщиком и провокатором, а остальные двое соревновались за его внимание. Дейв старался вовсю — показать, что он первый друг Мики; Марион делала вид, что ей вообще все равно. Неуверенный в собственном статусе в этой маленькой тесной компании, я ходил вместе с ними по кафе и барам, сопровождал их в походах в музей Гюстава Моро (gardien ни разу нас не узнал) и в спонтанных поездках за город — в Бос или на шоколадную фабрику в Нуазеле, совершенно безумное место.

Родители Марион пребывали в блаженной уверенности, что она посещает курсы, которые организаторы назвали — с присущей всем галлам скромностью — «История цивилизации»: семинары по Декарту, лекции по Кодексу Наполеона,[103] посещение консерватории в рамках ознакомления с творчеством Рамо, экскурсии в Версаль и Севр. Марион всегда находила причины, чтобы не сидеть дома. Например, пообедать со мной — вполне подходящая причина.

Мы стали встречаться раз в два-три дня в маленьком кафе-ресторане под названием «Le Petit Coq»[104] на площади Республики (метро Фий дю Кальвер); обычно мы брали длинные сандвичи размером с мелкую таксу. Это были отнюдь не свидания двух любовников, которые прячутся от окружающих. Мы встречались с Марион просто потому, что у нас обоих было свободное время. Мы часто и помногу обсуждали Мики и Дейва. Я усиленно практиковался во вновь открытой для себя честности и прямоте и выдавал донельзя серьезные аналитические рассуждения относительно моих новых друзей; Марион была более сдержанной в своих оценках, но при этом и более великодушной. Я заметил, что она была очень практичной в суждениях и достаточно проницательной. Она всегда все подмечала: любую неопределенность или претенциозность. С ней было легко и приятно общаться, но у нее была одна привычка, которая жутко меня раздражала, — она задавала вопросы, от которых, как я надеялся, я благополучно бежал и о которых не собирался задумываться до возвращения в Англию.

— И что ты думаешь делать? — спросила она как-то раз, в нашу третью или четвертую встречу вдвоем.

(Делать? Что я думаю делать? Что она, интересно, имеет в виду? Может, намекает на постель? Да нет, вряд ли. Хотя в тот день она выглядела на удивление хорошенькой. Она вымыла голову, и ее мальчишеская стрижка смотрелась просто прелестно. А розовое с коричневым платье весьма аппетитно облегало фигуру. Что я думаю делать? Нет, вряд ли она хотела сказать…)

— Ты имеешь в виду вообще… по жизни? — Я усмехнулся, надеясь, что она тоже улыбнется, тогда все станет ясно.

— Ну конечно. А что здесь смешного?

— Ну… просто забавно. Ты — первый человек моего возраста, кто задает мне этот вопрос. Это звучит… как-то уж очень по-взрослому, то ли. Как обычно родители говорят.

— Прости, я не хотела показаться занудной. Просто мне любопытно. Ты сам вообще задавался этим вопросом?

На самом деле у меня в этом не было необходимости — обычно этот вопрос мне задавали другие. Когда я был маленьким, этот вопрос исходил вертикально, то есть сверху вниз вместе с оранжевыми десятишиллинговыми банкнотами на Рождество, и всякими школьными канцелярскими принадлежностями, и какими-то странными порошочками и микстурами, а иногда — и с легкими подзатыльниками. В юности он исходил уже под другим углом (но все равно сверху вниз) — от озабоченных твоим будущим благополучием учителей, вооруженных многочисленными инструкциями и весомым словом «жизнь», которое они произносили так, будто это было какое-то военное снаряжение. И наконец, когда я стал студентом, этот вопрос доходил до меня уже горизонтально: от родителей за бутылочкой вина за ужином, от преподавателей, с которыми мы обменивались анекдотами на тему секса, и однажды — от девушки, которая почему-то решила, что этот вопрос должен подействовать на меня как афродизиак. Интересно, а когда угол наклона опять изменится: когда я буду смотреть сверху вниз на этот вопрос?

— Ну, наверное, моя основная проблема в том, что я не загадываю далеко вперед. На самом деле есть много профессий, которыми я бы хотел заняться. Например, я был бы не против стать генеральным директором Би-би-си, потом мне бы хотелось иметь свое издательство, а заодно и картинную галлерею, и чтобы еще оставалось время руководить Королевским филармоническим обществом. Еще я бы с большим удовольствием стал генералом или министром, хотя — это уже на крайняк, если не выгорит все остальное. И еще мне бы очень хотелось водить паром через Ла-Манш. Также меня привлекает архитектура, хотелось бы попробовать себя и в этой области. Ты, наверное, думаешь, я шучу. Но я совсем не шучу, правда.

Но Марион ничего не сказала. Она просто смотрела на меня со странной улыбкой, в которой, кажется, сквозило легкое раздражение.

— Я хочу сказать, я на многое способен. Наверное… Но с другой стороны, я не знаю, на что я способен. Иногда у меня возникает такое чувство, что я не совсем в подходящем возрасте. У тебя такое бывает?

— Нет.

— Я имею в виду, что ты, может быть, думаешь, что я еще не повзрослел, но на самом деле мне часто кажется, что я намного старше своих лет. Знаешь, это забавно, но иногда мне хочется быть стариком — таким крепеньким старикашкой лет шестидесяти пяти. С тобой такое бывает?

— Нет.

— У каждого человека есть «свой» возраст, который ему больше всего подходит и в котором он себя чувствует в полной гармонии с собой. Мне кажется, что для большинства людей этот «правильный» возраст лежит в промежутке между двадцатью пятью и тридцатью пятью, так что они не заморачиваются вопросом, что делать дальше, но даже если такой вопрос возникает, он не кажется слишком сложным. А потом, когда они минуют «свой» возраст, им кажется, что их постоянные раздражение и досада проистекают из так называемого кризиса среднего возраста, когда впереди маячат старость и смерть. Но главное в том, что их лучшие годы прошли и их уже не вернешь.

— Странно. Тебя что, привлекает батарея лекарств на тумбочке и спотыкаться на каждом шагу на улице?

— Я сказал: «крепенький старикашка шестидесяти пяти лет».

— Ага, стало быть, это будет блаженная старость: загородный домик, прогулки на свежем воздухе, мягкое кресло, камин, томик Пикока[105] и любящие внуки, которые пекут тебе булочки.

— Не знаю. Я не рисую каких-то конкретных картин. У меня просто такое чувство. Да и то — иногда.

— Может, тебя просто пугает борьба за существование?

— А почему обязательно надо бороться за существование?

Ха, она так легко не отделается. Тем более что она сама подняла эту тему. И пусть не думает, что если она собирается стать государственной служащей, то ей все можно.

— А как ты думаешь обеспечивать жену и детей?

— Какую еще жену?! — Я испуганно оглянулся через плечо. Перед мысленным взором предстала явственная картинка: двое детишек в ботинках «Старт-райт» и со школьными ранцами за плечами стоят на дороге и смотрят вперед — причем дорога, понятно, символизирует дорогу в большую жизнь. Но вот жена не представлялась никак. Хоть ты тресни. Чего она добивается, Марион? К чему вообще весь этот разговор. — Мне еще рано жену.

— Почему?

(Самое интересное, что она вовсе меня не подкалывала и не задирала: она держалась вполне дружелюбно, но при этом до жути настойчиво.)

— Мне всего двадцать один. И у меня…

— Что у тебя?

— У меня связи с девушками.

— Во множественном числе?

— Ну, не одновременно, конечно.

— А почему нет?

(Почему я никогда не могу предугадать, в каком направлении зайдет разговор?)

— Ну, хотя я и не принимаю сексуальную этику христианства, я все же считаю, что девушка должна быть одна. Иначе это уже измена.

— Забавное заявление. А разве семейные отношения — это не связь с девушкой?

— Да, наверное. Ну и что?

— Ну, ты же сказал, что сначала у тебя будут связи с девушками, а потом ты женишься.

— Я не говорил, что непременно женюсь.

— Да, не говорил. Но подразумевал.

(Ничего я не подразумевал.)

— Почему ты так думаешь?

Она склонила голову набок и принялась сдвигать в кучку крошки от сандвича у себя на тарелке. Потом подняла глаза. Почему ты всегда знаешь заранее, что сейчас тебе скажут какую-то гадость?

— Ты не из тех одиноких волков, которые никогда не женятся.

— Ну, все зависит…

— От того, встретишь ли ты подходящую девушку в подходящее время?

— Да, наверное, так.

— На самом деле не так. То есть так тоже бывает… или, вернее, тебе так кажется… или начинает казаться, когда ты потом вспоминаешь, как это было. Но обычно причины, почему люди женятся, совсем другие.

— ?..

— Благоприятный случай, талон на обед, желание иметь детей…

— Да, наверное.

— …страх состариться в одиночестве, собственнические чувства. Я не знаю… мне кажется, что большинство людей женятся потому, что им не хочется признаваться себе, что они никогда не любили настолько сильно, чтобы решиться связать свою жизнь с другим человеком. Это своего рода извращенный идеализм, желание доказать себе, что ты способен на наивысшие переживания.

— Знаешь, а ты еще больший скептик, чем я.

Мне было так странно слышать, что молодая девушка говорит подобные вещи, более уместные для разговора «крутых мужиков», в которые я сам-то верил лишь наполовину, но о которых любил рассуждать. (Анник никогда ничего такого не говорила, а я считал ее самым честным человеком на свете.) Но у Марион это была не бравада; она говорила так, как будто делилась простыми и непреложными наблюдениями. Она опять улыбнулась:

— Если под словом «скептик» ты подразумеваешь «циник», то я никакой не циник.

— Ты, наверное, начиталась Ларошфуко, «Il ya certains gens…».[106]

— Я знаю эту цитату. Но я ничего не начиталась. Это мои наблюдения. — Она внимательно на меня посмотрела. Мне было приятно, что она на меня так смотрит. — Одна моя подруга недавно вышла замуж. Мы с ней ровесницы, а ее мужу под тридцать. За неделю до свадьбы мы собирались пойти в кино, все втроем, но она заболела, простудилась… так что мы пошли с ним вдвоем. Разговор зашел о женитьбе. Он рассказывал, с каким нетерпением ждет этой свадьбы, как мыслит себе их дальнейшую жизнь — что все у них будет хорошо, хотя, разумеется, в любом браке есть свои сложности… ну, в общем, обычные разговоры перед свадьбой. Но потом он сказал: «Но если честно, это не самая большая любовь в истории человечества».

— И как ты на это отреагировала?

— Сначала я была в шоке. Прежде всего потому, что он собирался жениться на моей подруге. Но самое главное, мне было трудно поверить, что человек может жениться, предварительно не убедив себя в том, что никто никогда никого не любил так сильно, как любит он.

— Ты рассказала об этом своей подруге?

— Нет. Потому что по здравом размышлении я поняла, что его слова меня вовсе не возмутили. Наоборот. Подобная честность достойна всяческого уважения. И еще я подумала, что и подруга, наверное, считает так же, только не говорит об этом. Тем более что они оба взрослые люди, дееспособные и умственно полноценные, и мне не стоило вмешиваться в их дела.

— Да, наверное.

— А потом мне вдруг пришло в голову, что если на свадьбе они смотрелись как любая другая счастливая пара, то и другие счастливые пары, наверное, не испытывают друг к другу такой уж великой любви.

— Логика не безупречна.

— Может быть. Но наблюдение верное.

— Да, наверное.

У меня не было никаких оснований для спора; не было никаких доводов против.

Повисла неловкая пауза, как будто в нашем разговоре был некий скрытый смысл, который мы не хотели признать, но который упорно рвался наружу. Я посмотрел на нее в упор и только тогда — в первый раз — заметил, какого цвета у нее глаза: темно-серые, как парижские крыши после дождя. Она не улыбалась.

— Только не делай поспешных выводов, — вдруг сказала она.

— В смысле?

— Ну, если ты вдруг почувствуешь какую-то опасность, ты можешь подумать, что ты мне нравишься.

— А какая она… ну, просто из любопытства… эта девушка, с которой у тебя связь, как ты это определяешь?

— А что плохого в таком определении? Анник.

— Анник.

Что я мог рассказать? У меня было странное ощущение, что все, что я буду рассказывать, будет предательством. Но если я вообще ничего не скажу, Марион может подумать, что я стыжусь своей девушки. Даже малейшее колебание может быть воспринято так, как будто я лихорадочно соображаю, как бы ловчее соврать.

— Ты не обязан мне ничего рассказывать… в конце концов, это не мое дело.

— Нет, я хочу рассказать… то есть я вовсе не против, чтобы рассказать. Она… она очень искренняя и честная… и очень эмоциональная, и… (Господи, что еще?)… и я никогда ей не вру.

— Это хорошо. — Марион встала и полезла за кошельком, чтобы заплатить свою половину счета. — И не волнуйся, я не буду тебя смущать.

Я вдруг понял, что у меня горят щеки. Когда Марион попросила меня описать Анник, я обнаружил, что почему-то представляю ее только в момент оргазма, когда она извивается подо мной. И еще я обнаружил, что мне трудно переводить наши с Анник отношения в слова непривычного английского языка.

— Я не смущаюсь, мне просто…

Она швырнула на стол пару монет и ушла, даже не попрощавшись. Я с остервенением набросился на остатки моего сандвича — влажный кусок пресного «дырчатого» хлеба. Допивая кофе, я поперхнулся. С чего я так разволновался и даже расстроился? Может, мне нравилась Марион? Почему я жалел, что она ушла? В этом что-то такое есть — когда тебе нравятся сразу две девушки. А ты нравишься им. Но я не был уверен, что нравлюсь Марион. «Классные сиськи», — пробормотал я себе под нос; хотя, если честно, я понятия не имел, классные они или нет. Впрочем… конечно, они были классными. Хотя бы уже потому, что они вообще были. Потому что они «обитали» в бюстгальтере с крючочками сзади и всякими потайными резиночками и штрипками, которые иногда видны из-под платья. Они были классными потому, что — если тебе повезет — тебе разрешат на них посмотреть. Или даже потрогать.

Но это я только храбрился. Главной чертой Марион, насколько я успел заметить, была ее прямота и простота в хорошем смысле слова. Она вся излучала физическое здоровье. Рядом с ней я себя чувствовал немного лгуном, даже когда говорил правду. Впрочем, то же относилось и к Анник. Интересно, это совпадение — или это нормальное состояние мужчины рядом с любой девушкой? И как это выяснить?

Я заплатил по счету и прошелся до площади Республики. Дюма-pre[107] построил здесь свой thtre historique,[108] где ставил свои же пьесы. Публика занимала очередь за двое суток, чтобы попасть на открытие. Успех был просто ошеломляющим, и тем не менее через десять лет этот проект сделал его банкротом. Такого великого времени больше не было — великого времени и великих амбиций. Дюма въезжал на конюшню, хватался руками за потолочную балку, сжимал ногами бока коня и приподнимал его от земли. Также он утверждал, что у него разбросано по миру 365 внебрачных детей — по одному ребенку на каждый день года. Поразительная жизненная сила. Но спускаясь в метро, я подумал, что с тех пор все изменилось. Мир измельчал, и люди тоже. Взять хотя бы внебрачных детей: теперь уже никого этим не удивишь.

5. Je t'aime bien[109]

Вопрос о наших с Анник отношениях привел меня в замешательство еще и вот по какой причине: я ничего не рассказывал ей про Марион. Она знала о моих trois amis anglais[110] — этакое безопасно бесполое выражение, — но не знала про наши с Марион обеды tt--ti.[111] Я ничего не рассказывал Анник, потому что рассказывать было не о чем. Хотя, с другой стороны, если мне не о чем было рассказывать, то почему я чувствовал себя обманщиком? Это была любовь, или вина, или просто признательность за хороший секс? И вот что странно: «чувства» — это то, что ты чувствуешь; тогда почему я никак не мог определиться, что именно я чувствую?

Я не знал, как сказать Анник о Марион. Простая констатация факта прозвучала бы нелепо и смехотворно; правда прозвучала бы как ложь. Я подумал, что лучше всего будет упомянуть о ней как бы между прочим. Я долго практиковался наедине в произношении mon amie anglaise, и une amie anglaise, и cette amie anglaise.[112] При упоминании национальности это звучало вполне безобидно.

Удобный случай представился как-то за завтраком (немереное количество кофе и вчерашний хлеб, подогретый в духовке). Мы обсуждали, что будем делать вечером, и Анник упомянула новый фильм Мелвила.

— А-а, да, — небрежно заметил я, — mon amie anglaise его видела. Она (хитрое подтверждение, что это все-таки подруга, а не друг) говорит, что его стоит посмотреть. — На самом деле Марион не видела этот фильм. Вот идиотство: солгать, чтобы сказать правду. Как это вообще называется?

— Ага, тогда давай сходим.

Я подумал, что лучше довести начатое до конца.

— Да, mon amie anglaise очень его хвалила.

— Хорошо, тогда точно пойдем.

У меня было стойкое ощущение незавершенности. Похоже, мы ни к чему не пришли.

— Mon amie anglaise…

— Ты хочешь мне что-то сказать?

— ?..

— Это что, le tact anglais?[113] Анник закурила. Уже вторую сигарету за утро. Она как-то вдруг погрустнела. Сделала две быстрые, нервные затяжки. Раньше я никогда не видел, чтобы она была такой: жесткой, почти свирепой. Это было что-то новенькое.

— Что? Нет. Ты о чем вообще?

— Ты хочешь мне что-то сказать?

— Ээ… ну, насчет фильма… он явно очень хороший.

— Ага. А откуда ты знаешь?

— Мне сказали друзья.

Снова — множественное число, безличное и бесполое. И беспомощное. Вместо легкого и небрежного разговора у нас получалось нечто нервное и беспокойное, с каким-то скрытым подтекстом.

— Мне казалось, ты упоминал какую-то английскую подружку.

— Ээ… ну да. А что? У тебя у самой, что ли, нету друзей-мужиков? (Как-то уж слишком враждебно.)

— Есть, конечно. Но обычно я не поминаю какого-то одного из них три раза подряд, если не собираюсь сказать про него что-то конкретное.

— Ну, наверное, я хотел сказать о… о cette amie anglaise… только то, что она просто подруга.

— В смысле ты с ней спишь. — Анник раздавила сигарету в пепельнице и прожгла меня яростным взглядом.

— НЕТ. Разумеется, нет. Я сплю с тобой.

— Ага. Я это даже иной раз замечаю. Но не все двадцать четыр часа в сутки.

— Я тебе… я тебя не предаю. — Я не смог подобрать по-французки «не изменяю»; в голову приходило только слово adultre, которое подразумевало совсем не тот смысл.

— Альбион — предательская страна. Нас так учили в школе.

— А нас учили, что французы часто ревнивы без повода.

— Но ты, вполне вероятно, даешь мне повод.

— Конечно, нет. Je…

— Да?

Я собирался сказать jе t'aime,[114] но почему-то не смог. На самом деле я не слишком об этом задумывался; и мне не хотелось говорить в пылу ссоры то, что должно быть сказано в спокойной, торжественной обстановке. В общем, я сбавил пафос:

— Je t'aime bien, tu sais.[115]

— Разумеется, я тебе нравлюсь! А как же иначе. Как это рационально, как взвешенно, как по-английски! Ты говоришь это так, как будто мы знаем друг друга уже лет двадцать, а не каких-то пару недель. Откуда такая кошмарная скрупулезность в чувствах?! Почему ты избрал такой способ сказать, что я тебе надоела?! Почему ты просто не написал мне письмо?! Так было бы лучше всего. Напиши мне письмо, очень сдержанное и формальное, и пусть его подпишет твой секретарь!

Она замолчала. Я тоже молчал. Я не знал, что сказать. Меня обвинили в том, что я честен: какова ирония судьбы! Я никогда раньше не сталкивался с такой яростью. Чтобы девушка так на меня психовала — со мной это было впервые. Меня озадачил этот неожиданный взрыв эмоций. И в то же время я испытывал странную гордость: гордость из-за того, что я вызвал такую бурю. И не важно, что страдания и ярость Анник были вызваны моим неумением объясниться; теперь они были моими. Они стали частью меня, моего опыта.

— Мне очень жаль.

— Врешь.

— Я не имею в виду, что мне жаль, потому что я в чем-то виноват; я имею в виду, мне жаль, что ты все неправильно поняла. Мне жаль, что, хотя ты и учила меня высказывать в точности то, что я чувствую и что думаю, я так этому и не научился и поэтому теперь не могу удовлетворить твою потребность в преувеличенно эмоциональных жестах, которые не имеют ничего общего с настоящими чувствами. — Это была не совсем правда, но все же достаточно близко к правде, чтобы разница была несущественной.

— Мне казалось, я учила тебя быть честным, а не жестоким.

Я подумал, что это было очень по-французски (защищаться, нападая на английскую холодность и беспристрастность), а потом я вдруг заметил, что она плачет. Такого со мной еще не было никогда. Еще один «первый раз».

— Не плачь, — сказал я и сам поразился, как мягко и ласково прозвучали мои слова. Но она продолжала плакать. Я ничего не мог с собой поделать: я смотрел на нее и думал, сам того не желая, что, когда она плачет, она совсем некрасивая, даже непривлекательная — ее перекошенный рот сейчас совершенно не располагал к поцелуям, волосы липли к мокрым щекам, в уголках глаз собрались морщинки, а под глазами набрякли мешки. Я не знал, что мне делать. Я встал, подошел к ней (по пути отодвинув масленку, так чтобы ее волосы не лезли в масло) и неуклюже присел перед ней. Я не обнял ее — это смотрелось бы снисходительно-покровительственно; я не встал перед ней на колени — это смотрелось бы унизительно; так что я просто присел на корточки и положил руку ей на плечо.

— Почему ты плачешь? — задал я глупый вопрос.

Анник не ответила; она продолжала плакать. Я так и не понял: ее просто трясет от рыданий или она пытается сбросить с плеча мою руку. Но я подумал, что сейчас самое время проявить чуткость. Для начала я решил помолчать. Но потом мне все это наскучило.

— Ты плачешь, потому что я заговорил про ту девушку?

Нет ответа.

— Ты плачешь, потому что думаешь, я тебя не люблю?

Нет ответа. Я себя чувствовал идиотом.

— Ты плачешь, потому что любишь меня?

Я подумал, что такая возможность не исключена.

И вот тут Анник ушла. Она выскользнула из-под моей руки, резко встала, схватила со стола свою сумочку, забыв захватить свой номер «L'Express», и выбежала из квартиры, прежде чем я успел подняться из своего неуклюжего полуприседа. Почему я не видел ее лица, когда она уходила? Почему она держала голову так, чтобы волосы падали ей на лицо, полностью его закрывая? Она уже дочитала «L'Express»? Почему она ушла? Она ушла навсегда или просто пошла на работу? И как это выяснить? Не мог же я позвонить ей в контору и попросить, чтобы она мне разъяснила, что значит это поспешное бегство. Я подошел к игровому автомату и скормил ему парочку старых франков. Где-то теряешь, где-то находишь. Я себя чувствовал этаким Хэмфри Богартом.[116]

Для разнообразия я тоже решил поработать; но не в Национальной библиотеке, где у меня был пусть и ничтожный, но все-таки шанс столкнуться с Анник, а в Музее театра. Я просидел пару часов, зарывшись в папки с данными о неизвестных актрисах 1820-х годов, и почувствовал себя значительно лучше — и с точки зрения душевного равновесия, и с точки зрения сексуальной стабильности. Наверное, изучение жизни давно умерших женщин способствует обретению спокойствия. Во всяком случае, помогает забыть о проблемах.

Я быстренько перекусил в кафе, и толпы настоящих людей помогли мне спуститься на грешную землю из вышних сфер. Я зашел в кинотеатр, где проходил фестиваль Гэри Купера. Пару часов спустя, приведенный в чувства миром иллюзий, я был уже в состоянии вернуться домой. А вдруг она ждет меня там — чтобы сказать, что она меня не поняла и теперь просит прощения за утренний скандал; потом мы могли бы заняться любовью (во многих книгах написано, что после ссоры постель особенно хороша). Хотя, с другой стороны, она может и затаиться в засаде с пистолетом или ножом (французские ножевые изделия как будто специально придуманы для crime passionel[117]). Может, она оставила мне записку. Или даже подарок — кто знает? Может, там будет…

Разумеется, ничего там не было. В квартире все было так, как я оставил, когда уходил. Я упорно выискивал знаки, что Анник приходила сюда, пока меня не было: может, она что-то сдвинула или переложила — в общем, оставила хотя бы какое-то напоминание о себе. Но она не приходила. Сигарета, которую она не докурила за завтраком, так и лежала у нее на тарелке, смятая и переломленная у фильтра. Должно же было остаться хоть что-то, за чем ей бы пришлось вернуться. Но ничего такого не было. Все, что Анник брала с собой, когда оставалась у меня ночевать, умещалось в ее дамской сумочке. И все же она забрала свой ключ — и это могло означать, что она вернется.

В тот вечер я пошел в кино. На тот самый фильм Мелвила, на который мы собирались пойти вдвоем. То есть почти собрались пойти. Я задержался в фойе и пропустил первые девять минут начала, потом плюнул и пошел в зал. Но раздражение не перебило досаду от обманутых надежд. Я так и не смог насладиться фильмом.

Наутро она вернула мне ключ. Прислала по почте. Я тщательно проверил конверт. Но, кроме ключа, там не было ничего.

Я еще долго сидел, тупо глядя в пространство и думая об Анник. Насколько сильно я ее любил и любил ли вообще. Когда я был маленьким, моя седовласая, полногрудая и заботливая бабуля часто спрашивала у нас: «Как сильно вы любите бабушку?» И мы трое — все как один — широко разводили руки и отвечали: «Вот так».

Но разве можно измерить любовь? Она либо есть, либо нет. Это такая внутренняя уверенность… Тем более что все познается в сравнении — и если ты влюблен в первый раз, то откуда ты знаешь, любишь ты девушку или нет, если раньше ты не испытывал ничего подобного? Я мог бы сказать Анник, что люблю ее больше, чем мать. Я мог бы сказать ей, что из всех моих девушек она — самая лучшая в постели. Но это были бы пустые слова.

Ладно, так как быть с этим простым вопросом: любил я ее или нет?

Все зависит от того, что подразумевать под любовью. Где проходит граница между любовью и нелюбовью? В какой момент je t'aime bien превращается в je t'aime? Самый простой отве: ты знаешь, когда ты влюблен, потому что когда ты влюблен, у тебя нет сомнений, любишь ты или нет, — точно так же, как если у тебя дома пожар, ты точно знаешь, что это пожар. Но вот в чем загвоздка: когда ты пытаешься описать состояние влюбленности, ты неизбежно впадаешь либо в тавтологию, либо в метафору. Когда ты влюблен, у тебя ощущение, как будто ты сейчас взлетишь… Или тебе просто кажется, что именно так должен чувствовать себя человек, который сейчас взлетит? Или ты убеждаешь себя, что ты должен чувствовать себя так, как будто сейчас взлетишь?

Неуверенность не означает отсутствия чувств — она означает только, что ты сомневаешься насчет терминологии (или, может быть, это было последствие моего разговора с Марион). Мне кажется, выбор слов так или иначе определяет чувства. Может, мне все же стоило сказать je t'aime (и кто упрекнул бы меня в том, что я говорю неправду)? Назвать — значит наполовину сделать.

Вот о чем я думал, сидя за кухонным столом и сжимая в руке ключ.

Вскорости я обнаружил, что размышления о семантике меня возбуждают.

Так что, может быть, я любил ее?

Разумеется, больше мы с ней не виделись.

Никогда.

Когда Анник ушла, я изыскал кучу предлогов, чтобы не видеться с mes amis anglais. Я вновь воспылал интересом — пусть и во многом притворным — к своим изысканиям в области театра. Каждый день я часами просиживал в Национальной библиотеке, рылся в архивах и аккуратно выписывал на карточки всю более или менее подходящую информацию. Информацию приходилось выуживать буквально по крупицам, но я честно работал, подчас руководствуясь только догадками, где искать материал; библиотечный каталог помогал слабо. Я не стремился к каким-то самостоятельным оригинальным выводам — я лишь собирал и синтезировал наблюдения и мнения других. Разумеется, так и было задумано изначально: выбрать тему, над которой не надо ломать себе голову, чтобы гарантированно обеспечить себе много-много свободного времени.

На самом деле я вернулся к той жизни, которую вел, когда только-только приехал в Париж. Я возобновил свои упражнения на развитие памяти и наблюдательности, которые в последнее время совсем забросил. С их помощью я написал цикл стихотворений в прозе, которые назвал «Парижская тоска»: урбанистические аллегории, язвительные зарисовки характеров, стихотворные строфы, похожие на смутные воспоминания, и абзацы прямых описаний без всяких прикрас, которые постепенно складывались в портрет города, человека и — кто знает? — быть может, чего-то еще. Что меня вдохновило, явствует уже из названия,[118] хотя это было не подражание и не пародия; скорее это был резонанс — основной литературный прием двадцатого века.

Я продолжал рисовать. Эти случайные зарисовки я мыслил как иллюстрации к «Парижской тоске», если когда-нибудь дело дойдет до публикации (не то чтобы я очень к этому стремился — я написал свою вещь, и она уже существовала независимо от того, знал о ней кто-нибудь или нет). Я ходил в кино — исключительно на серьезные фильмы. Когда я был с Анник, мы часто ходили в кино на достаточно непритязательные картины: какой-нибудь вестерн, или старый-престарый фильм, или последний фильм с Бельмондо. Теперь, когда я был один, мне хотелось чего-нибудь по-настоящему глубокого. Я обнаружил, что в одиночестве все воспринимается более осмысленно: ты замечаешь нюансы диалогов, ничем не смущаясь, а выходя из кинотеатра, спокойно перевариваешь увиденное, вместо того чтобы с ходу придумывать какие-то остроумные комментарии. Я стал покупать «Les Cahiers».

Я много читал; я начал готовить, экспериментировал с блюдами французской кухни; я взял напрокат автомобиль и съездил в Сесо и Венсен. В общем, я замечательно проводил время; но каждый раз, когда кто-то стучался ко мне в дверь, у меня замирало сердце и я думал: «Анник?»

Но нет — не она. Один раз это была соседка, которая спросила, нет ли у меня взаймы бутылочки минералки, потому что она забыла купить, а ей не хочется еще раз идти в магазин, снова спускаться по лестнице при ее ревматизме… один раз — мадам Ют. Она была очень недовольна, что ей пришлось подниматься на третий этаж, но мне звонили из Англии, и это могло быть срочно (она имела в виду, что у меня кто-то умер). Когда я взял трубку, отец тут же высказал мне свое недовольство, что ему пришлось ждать целых пять минут (мадам Ют явно не торопилась) и что счет будет астрономическим, но все равно, сынок, с днем рождения. Ага. А я совершенно забыл.

И еще один раз — поздно ночью, — за неделю до моего отъезда в Англию, в дверь опять постучали. Но это был другой стук. Даже не стук, а отрывок мелодии. Костяшки пальцев отбивали ритм, а кончики пальцев выводили мелодию, и все это сопровождалось вполне художественным свистом. В первый момент я запаниковал — решил, что меня пришли грабить какие-то меломаны, но потом я узнал «Боже, храни королеву»[119] и открыл дверь. Разумеется, это были они: Мики, Дейв и Марион. Марион стояла, прислонившись к перилам, — хорошенькая, молчаливая, с пытливым взглядом. Мики вытащил гребешок, обернутый papier de toilette,[120] и насвистел мне «Доброе старое время».[121] Дейв изображал из себя француза — так, как их представляют карикатуристы: вязаная кофта в сине-белую горизонтальную полоску, берет и тонкие усики, нарисованные жженой пробкой. Под мышкой он держал baguette[122] и в довершение ко всему жевал чеснок. Он шагнул вперед и расцеловал меня в обе щеки. Я едва не задохнулся от запаха чеснока, а хлеб уперся мне в живот.

— Бобби Чарльтон, Джекки Чарльтон, Coupe du Monde,[123] Боже, храни королеву.

Мики досвистел песенку до конца. Марион улыбнулась. Я тоже улыбнулся. Они, наверное, сами не поняли, что они сделали, но все было прощено. Мы завалились в квартиру, и я достал бутылку кальвадоса, чтобы отпраздновать. Марион продолжала внимательно наблюдать и улыбаться, а Дейв с Мики пустились в долгие пространные рассуждения:

— Может быть, он болел.

— Да нет, с виду вполне цветущий. Может, он был в депрессии.

— Mais il n'est pas boudeur.[124] Может, просто переработался.

— Или любовница его бросила.

Я взглянул на Марион.

— Вполне вероятно, — заключил Дейв.

Они исполнили первые такты «Спасибо, Боже» Мориса Шевалье, причем Дейв изображал скрипача, взяв вместо скрипки baguette.

Я улыбнулся, вроде бы соглашаясь.

Марион улыбнулась в ответ.

6. Взаимосвязи

Бийанкур и пожар на Бирже: это о чем-нибудь говорит теперь? Спросите меня, что я делал в 1968 году, и я отвечу: работал над своим дипломом (обнаружив попутно малоизвестную переписку между Гюго и Колриджем о сущности поэтической драмы, которую я потом опубликовал в ежеквартальном журнале «Современный язык»); влюбился, пережил трагедию брошенного любовника; поднаторел во французском; написал сборник малых литературных форм и выпустил рукописное издание оного сборника в одном экземпляре; изрисовал пару альбомов; подружился с приятными людьми и встретил свою будущую жену.

Если бы мне сказали об этом до того, как я уехал в Париж, я бы до смерти перепугался. Перепугался бы, поразился и, наверное, был бы разочарован. Расширение кругозора и накопление впечатлений — это все замечательно. Но я, наверное, ехал в Париж с большими ожиданиями. Чего я искал? Для начала я собирался познать себя — ярко, живо и пылко. Я также мечтал отыскать разгадку некоего первостепенного синтеза искусства и жизни. Сейчас это звучит наивно. Впрочем, самые важные в жизни вопросы всегда звучат на удивление наивно. А это был, наверное, единственный вопрос, который интересовал меня по-настоящему — еще с наших первых экспериментов с Тони в Национальной галерее. «Кое-кто предпочитает жизнь, но мне больше нравятся книги» — таково было наше с ним кредо, которого мы держались и которое заставляло нас чувствовать себя виноватыми — виноватыми, потому что мы опасались, что наша великая страсть к искусству проистекает исключительно из пустоты в нашей «жизни». Как они взаимодействуют, эти два подхода? Есть ли какая-то точка, где одно уравновешивает другое? И как их различить — должны же быть какие-то критерии? Может быть, жизнь — это тоже произведение искусства; или произведение искусства — это высшая форма жизни? Что такое искусство: может быть, просто роскошное развлечение, которому ошибочно приписывают некую мистическую духовность? Жизнь кончена; но кончено ли искусство?

Я сидел в скрипучем плетеном кресле и ждал, когда будет пора выходить. Лучше уж полчаса здесь и полчаса на Северном вокзале, чем целый час либо тут, либо там, — главное, не дать апатии и одиночеству угнездиться у тебя в душе. Оставайся в движении или — что тоже неплохо — сиди на месте, но в разных местах, чтобы не успеть заскучать.

Все мои вещи уместились в два чемодана, которые уже стояли у двери. Я в последний раз оглядел комнату. Мне было грустно, и в то же время я испытывал смутную гордость от того, что мне грустно. Все это — опыт, правильно? Все это — жизнь. Я не прав?

Слева стояла кровать, где я — и я до сих пор вспоминаю об этом с нежностью — лишился невинности. Мысленно я приобнимаю себя за плечи; вроде как поздравляю. Анник на этой кровати… что-то делает, откликается на мои действия, подчиняется, требует, обвиняет, прощает, уходит навсегда. Разумеется, мы могли бы остаться друзьями. Я не видел ее уже месяц.

Целая полка книг, которые я оставляю здесь. В основном livres de poche[125] — зачитанные до такой степени, что целлофановая обертка отклеилась от гнутых-перегнутых корешков. Над книгами — картина, намалеванная самолично квартирной хозяйкой, скупые краски раннего кубизма, размазанные по полотну с сумрачной сдержанностью Дерена.[126] Не самое лучшее произведение, подумал я в последний раз и улыбнулся, глядя на мой прощальный подарок, оставленный на столе: аккуратная зарисовка вида из окна, где различим каждый карниз, каждая антенна на соседних крышах, каждый автомобиль внизу у подъезда — результат любопытного черно-белого сочетания реалистичной четкости изображения и торопливой смазанной техники. Честно признаюсь, мне самому очень нравился этот рисунок.

Игровой автомат и горсть франков старого образца на полочке сверху. Волшебный, насмешливый механизм: ты кладешь внутрь всякие штуки, а потом — вроде бы в случайном порядке, но на самом деле согласно заданной программе, — получаешь их обратно. Тебе кажется, будто ты в выигрыше, хотя это не так… впрочем, если играть достаточно долго, то ты, наверное, не проиграешь. Тем более что те штуки, которые ты кладешь внутрь и которые потом получаешь обратно, не имеют никакой реальной ценности. Дешевенькие, никому не нужные безделушки, потертые медные кругляшки. Когда у тебя возникает желание потакать своим слабостям, эту машину можно рассматривать как мрачный символ тщеты всего сущего.

Мои чемоданы у двери, такие насмешливо аккуратные, тщательно упакованы.

Дверь, через которую ко мне приходила Анник. И через которую ушла навсегда. Мне все еще хочется, чтобы она вернулась? И вернулась бы она, если бы знала, что я ее жду?

На столе — батарея бутылок виски. По одной — за каждую выпитую мной бутылку кальвадоса. Под столом — корзина для бумаг, про которую я не забыл. Просто мне было лень ее выбрасывать. Я, конечно, не рылся в ней напоследок, но я точно знал, что там лежит. Номер «Hara-Kiri» («journal bte et mchant»[127]) и «Новой литературы»; театральная программка, которых у меня было две одинаковых, так что я выбросил дубликат; наброски к стихам и рассказам; несколько испорченных рисунков; пара писем от родителей; мандариновая корка и записка от Анник, которую она оставила как-то утром, когда ей надо было уйти очень рано: «Pas mal, mon vieux, t'es pas mal du tout. A demain. A.».[128] Это тоже уже был дубликат, который я выбросил за ненадобностью.

Последний предмет в этой комнате — я. Упакованный под завязку, как мои чемоданы, — мне пришлось сесть на себя сверху, чтобы утрамбовать все, что в меня вместилось. Духовные и чувственные эквиваленты театральных программок, разложенные по хронологии и скрепленные резинками. Смотри, все это было — говорят они, когда я мысленно перебираю их снова и снова. Посмотри вот на это, или на это, или на это. Помнишь, как ты откликался на это… а вот на то? А вот это было дерьмово, да? И Господи, если тебе ни капельки не стыдно, тогда я вообще от тебя отступаюсь. Тебе все-таки стыдно? Это хорошо. Значит, ты еще не совсем конченый человек. Ладно, а теперь посмотри на это — здесь ты себя проявил очень даже неплохо. Проявил искреннюю чувствительность, сострадание и, я бы даже сказал (хотя, может, еще рановато употреблять это слово), мудрость. Скорее всего инстинктивную мудрость, а не ту, что происходит из опыта и размышлений; но все равно это достойно всяческих похвал.

Я рассовал все по местам, затянул ремешки покрепче, поднялся с кресла, подхватил чемоданы и вышел. В кармане у меня лежала книжка, которую я начал только сегодня: «L'Education Sentimentale».[129]

Часть третья Метроленд II (1977)

Явления, события и действия есть такие, какие есть, и результаты их будут такими, какими будут; тогда почему мы стремимся к самообману?

Епископ Батлер

Наверное, я уже вырос. Или «повзрослел» — более верное слово… более «взрослое» слово? Если сейчас мне дадут анкету, я с полным правом проставлю галочки во всех соответствующих графах. Я сам удивляюсь, как хитро я замаскирован. Возраст: тридцать. /Семейное положение: женат. /Дети: есть (1). /Работа: есть. /Собственный дом: есть./ Закладная: есть. /(Пока что мое положение прочно.) /Машина: есть, хотя спорно. /Приводы в суд: один раз; признан невиновным после долгого обсуждения «разумных оснований для сомнений». /Домашние животные: нет, потому что от них беспорядок. /Отпуск за границей: да./ Перспективы: уж лучше им быть. /Счастье в жизни: о да. И если не сейчас, то вообще никогда.

Подобные списки я мысленно составляю в голове в те редкие ночи, когда меня одолевает бессонница и в душе поселяется панический страх. Ни с чего, просто так. Категории этих умозрительных анкет могут варьироваться: я специально подбираю самые агрессивные и заковыристые вопросы — чтобы вернее прогнать изменчивые страхи ночи. Здоров. Белый. Чистокровный англичанин. Половая жизнь: регулярная. Не беден. Не инвалид. Не голодаю. Не религиозен. Эмоционально устойчив. Не параноик на нервной почве. Странно, как много характеристик с приставкой «не». Впрочем, даже негативные характеристики могут иметь позитивный смысл, когда ты лежишь в теплой постели рядом с законной женой, а внизу, в кухне, тихонько гудит холодильник. Это как-то обнадеживает. Я снова чувствую, что живу; я вполне доволен собой и своим положением.

Быть взрослым — это действительно обнадеживает. По крайней мере я думаю, что уже вправе считать себя взрослым. Еще два-три года назад я очень напрягался на этот счет. Почему я не заметил момент перехода — почему не видел, как зажегся некий зеленый сигнал, дающий мне доступ во взрослую жизнь, почему не было никакого знака или уведомления из сфер небесных (пусть без громов и молний, но все-таки), что я теперь взрослый?! Но это чувство растерянности постепенно проходит; может быть, потому что никто не оспаривает мое право быть взрослым. Никто не приходит и не говорит: эту подачу ты запорол, ergo, ты не мужчина, давай возвращайся к началу и пробуй еще раз, с новым набором принципов и заблуждений. Мне казалось, что что-то подобное обязательно произойдет и вс снова изменится. Но окружающие меня люди вполне дружелюбны и очень любезны. Иногда у меня возникает мысль, что концепция зрелости — или «взрослости» — держится только на тайном заговоре благовоспитанности и дружелюбия.

Есть и другие способы унять ночные страхи. Иногда, когда я лежу без сна, а где-то там, в темноте, сегодняшний день превращается в завтрашний, я поворачиваюсь к Марион, которая лежит рядом, свесив голову с кровати. Я аккуратно — украдкой — задираю ее ночнушку, которая вечно сбивается у нее в ногах, когда она ворочается во сне. Фокус в том (может быть, Марион тихо потворствует мне, не подавая виду?), чтобы почти овладеть ею еще спящей и разбудить кое-чем посильнее, чем просто поцелуи. На этот раз она никак не хочет просыпаться.

— Что ты делаешь?

— Догадайся с трех раз.

— Мммм.

— МММММ.

— Сегодня какой день, Крис?

— Воскресенье.

— Я что-то устала.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга Владислава Хефнера «Как наладить отношения с мужем» – это практическое руководство для женщин,...
Сегодня ни для кого не секрет, что за коммерческим успехом любого предприятия скрывается умелый прод...
Николай Прокудин – ветеран войны в Афганистане, награжденный двумя орденами «Красная Звезда», медаля...
Разум, в чем бы он ни был воплощен, стремится раздвинуть границы непознанного. Непознанное, как прав...
Любимая актриса советского кино и театра Фаина Георгиевна Раневская знаменита не только актерскими р...
Что могло нарушить тихую, мирную жизнь обитателей маленького американского городка? Что стало причин...