Пушкинский том (сборник) Албитов Андрей

Россия! В проблему поездки поэта в пределах империи включены: сам Государь, его брат великий князь Константин (категорически против!), начальник Третьего отделения генерал Бенкендорф… Вот из воспоминаний чиновника этого Отделения:

«Когда ген<ерал> Бенкендорф объявил Пушкину, что Его Величество не изъявил на это соизволения, Пушкин впал в болезненное отчаяние, сон и аппетит оставили его, желчь сильно разлилась в нем, и он опасно занемог. Тронутый вестью о болезни поэта, я поспешил к нему. <…>

Человек поэта встретил нас в передней словами, что Александр Сергеевич болен и никого не принимает.

– Кроме сожаления о его положении, мне необходимо сказать ему несколько слов. Доложи Александру Сергеевичу, что Ивановский хочет видеть его.

Лишь только я выговорил эти слова, Пушкин произнес из своей комнаты:

– Андрей Андреевич, милости прошу! <…>

– Правда ли, что вы заболели от отказа в определении вас в турецкую армию?

– Да, этот отказ имеет для меня обширный и тяжкий смысл… <…>

– Если б вы просили о присоединении вас к одной из походных канцелярий: Александра Христофоровича или графа Нессельроде… это иное дело, весьма сбыточное, вовсе чуждое неодолимых препятствий.

– Ничего лучшего я не желал бы!.. И вы думаете, что это можно еще сделать? – воскликнул он с обычным своим воодушевлением.

– Конечно, можно. <…>

– Превосходная мысль! Об этом надо подумать! – воскликнул Пушкин, очевидно оживший.

– Итак, теперь можно быть уверенным, что вы решительно отказались от намерения своего – ехать в Париж?

Здесь печально-угрюмое облако пробежало по его челу.

– Да, после неудачи своей я не знал, что делать мне с своею особою, и решился на просьбу о поездке в Париж.

…Мы обнялись» [90].

Так Париж и Грузия становятся в судьбе Пушкина на некоторое время синонимами недоступности, то есть и Грузия становится заграницей. Париж, возможно, и достижим, если воспользоваться «правом каждого дворянина на выезд». Но это значит поставить себя в положение невозвращенца. Грузия, выходит, еще более недостижима, ибо в пределах империи решения власти неоспоримы. Впрочем, и Грузия доступна, если стать сотрудником Третьего отделения… И в те времена это толкуется однозначно, как в наши: «Пушкину предлагали служить в канцелярии Третьего отдатения!» [91] – восклицает в своей записной книжке Н.В. Путята.

Невыездной, невозвращенец, сотрудник – ничего себе выбор! Весь набор.

Границы свободы, обретенной Пушкиным после возвращения из ссылки, не только определились, но и замкнулись. Год мечется невыездной Пушкин, делая предложения чудесным невестам – Ушаковой, Олениной, будто они тоже Париж или Грузия. Успевает, однако, написать «Полтаву». Наконец, он делает предложение Наталье Гончаровой и удирает на Кавказ без всякого разрешения ни женитьбы, ни поездки…

«Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее едва начинали замечать в обществе. Я полюбил ее, голова у меня закружилась; я просил ее руки. Ответ ваш, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию. Вы спросите меня – зачем? Клянусь вам, не знаю, но какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни Вашего, ни ее присутствия» (Пушкин – будущей теще, 5 апреля 1830 года).

2

Необыкновенное чувство свободы и молодости охватило его. Встречи с друзьями, простота и равенство военных биваков, свобода реальной войны – будто это Петербург был казармой, а здесь – увольнительная. Пушкин играет в обретенную свободу, как дитя. Он без конца переодевается – то в черкеску, то в красный турецкий фес, то в странный маленький цилиндр, обвешивается шашками, кинжалами и пистолетами. Казалось бы, сейчас ему полюбоваться пропущенными кавказскими красотами – невтерпеж! «Едва прошли сутки, и уже рев Терека и его безобразные водопады, уже утесы и пропасти не привлекали моего внимания. Нетерпение доехать до Тифлиса исключительно овладело мною». Тридцатилетие свое он встречает по дороге в Душети, увязая в грязи по колено. «Блохи, которые гораздо опаснее шакалов, напали на меня и во всю ночь не дали мне покою».

Тифлис надолго запомнил поэта! Он бросился в глаза не только его поклонникам – простые люди кивали головами и расспрашивали, кто это. Он выходил на рассвете в нижнем белье покупать груши и тут же поедал их без всякого стеснения, шатался по базару в обнимку с татарином, нес охапку чуреков… Из всех его непривычных здесь нарядов самым ярким был плащ свободы, который развевался за ним. Этот ветер, раздававшийся вслед за поэтом, ослепительный его смех запомнили люди, не ведавшие ничего о его поэзии.

Были и другие радости – тифлисские бани, пиры со старыми русскими и новыми грузинскими друзьями, был ими устроенный первый и последний в его жизни 30-летний юбилей, «праздник в европейско-восточном вкусе»… Вот свидетельство одного из участников:

«Тут была и зурна, и тамаша, и лезгинка, и заунывная персидская песня, и Ахало, и Алаверды (грузинские песни), и Якшиол, и Байрон был на сцене, и все европейское, западное смешалось с восточно-азиатским разнообразием в устах образованной молодежи, и скромный Пушкин наш приводил в восторг всех, забавлял, восхищал своими милыми рассказами и каламбурами. Действительно Пушкин в этот вечер был в апотезе душевного веселия, как никогда и никто его не видел в таком счастливом расположении духа…» [92]

Но и это была еще не вся радость, к какой рвался Пушкин… Сильнее всего его манило поле боя!

Воинственность Пушкина в этом походе просто поразительна. Как ни стерегут его от опасности, он умудряется ускользнуть и оказаться в первых рядах, с саблей наголо или подхватив пику убитого только что казака. И он просто вне себя от того, как быстро бегут турки, чуть ли не топает ногой в детском гневе: когда же, когда удастся ему столкнуться с врагом один на один! Столкнуться ему, слава Богу, не удастся, но нам достанутся строки:

  • Мчатся, сшиблись в общем крике…
  • Посмотрите! каковы?…
  • Делибаш уже на пике,
  • А казак без головы.

Кажется, эти неудачи в атаках чуть-чуть разочаруют его. На обратном пути он предастся с той же страстью картежной игре. Даром что весь его побег на Кавказ объяснялся многими как затеянный шулерами, чтобы пощипать кавказских толстосумов за ширмой Пушкина. Допущение это «тяжелое согрешение против памяти Пушкина… Пушкин до кончины своей был ребенком в игре и в последние дни жизни проигрывал даже таким людям, которых кроме него, обыгрывали все» (Павел Вяземский) [93].

3

Короче, вся эта авантюра с путешествием в Арзрум была едва ли не самой безмятежной и счастливой во всю пушкинскую жизнь. Доказательство тому возвращение, как в зеркале повторившее предотъездные страсти. Уже в дороге читает он русские журналы, где «…всячески бранили меня и мои стихи… <…> Таково было мне первое приветствие в любезном отечестве».

Первым делом – к невесте. «Вдруг стук на крыльце, и вслед за тем в самую столовую влетает из прихожей калоша. Это Пушкин, торопливо раздевавшийся» [94].

Вторым – письмо от Бенкендорфа: «Государь Император, узнав, по публичным известиям, что Вы, милостивый государь, странствовали за Кавказом и посещали Арзрум, высочайше повелеть мне изволил спросить Вас, по чьему позволению предприняли Вы сие путешествие. Я же со своей стороны покорнейше прошу уведомить меня, по каким причинам не изволили Вы сдержать данного мне слова и отправились в закавказские страны, не предуведомив меня о намерении Вашем сделать сие путешествие» (14 октября 1829 года).

Пушкин – Бенкендорфу 7 января 1830 года: «Покамест я еще не женат и не зачислен на службу, я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию. В случае же если оно не будет мне разрешено, я бы просил соизволения посетить Китай с отправляющимся туда посольством».

Через десять дней приходит отказ императора с замечательной мотивировкой, что такая поездка слишком расстроит его денежные дела и в то же время отвлечет его от его же занятий.

В марте 1830-го Пушкин вынужден объясняться по поводу еще одной самовольной отлучки, на этот раз в Москву. В том же месяце, соблюдая на сей раз дисциплину, он просится в Полтаву, и император «решительно запрещает ему это путешествие».

Симметрия во всем: на Кавказ не пускают автора «Кавказского пленника», в Полтаву – автора «Полтавы»…

И ему ничего не остается, как отправиться в Болдино, написать там ВСЁ, как перед казнью («Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю…»), и – жениться.

Так и останется Грузия – единственной в его жизни «заграницей». Такой она, с легкой его руки, достанется в наследство и всей последующей русской поэзии, всегда искавшей и находившей в Грузии единственное прибежище и место отдохновения от имперских гонений.

18 апреля 1990

Габриадзе как пушкинист

Друзья, вроде нас с Шиллером, долгие годы тесно связанные общими интересами, постоянно встречавшиеся для взаимного обмена мыслями и мнениями, так сжились друг с другом, что смешно было бы считаться, кому принадлежит та или иная мысль. Многие двустишия мы сочиняли вдвоем, иногда идея принадлежала мне, а Шиллер облекал ее в стихи, в другой раз бывало наоборот, или Шиллер придумывал первый стих, а я второй. Ну как тут можно разделять – мое, твое! Право, надо уж очень глубоко увязнуть в филистерстве, чтобы придавать хоть малейшее значение таким вопросам.

Гёте. Вторник, 16 декабря 1828

Мы сошлись на Пушкине в 1965 году. Он утверждал, что живописец – только Ван-Гог, я утверждал, что поэт – только Пушкин.

Страстно споря, мы выпили. Доспорились мы до того, что, пусть он будет хоть какой живописец, но прозаик он превосходный («Письма к Тео»), и пусть он будет хоть какой поэт, но график он замечательный.

Под сенью двух неоспоримых авторитетов мы выпивали уже более основательно и бесспорно.

Таким образом я могу датировать, что уже тогда Резо высоко оценивал графику Пушкина.

«Хорош НИКОГДА не был, а МОЛОД был…» (Пушкин, 1835).

Мы были молоды.

Цилиндр, бакенбарды, пелерина, трость… Вот и Пушкин. Первый эскиз куклы «Пушкин» Резо сделал в 1984 году – так он из этого набора и состоял. Две детали не сразу бросились мне в глаза…

Под достаточно прорисованными головой и туловищем болтались две едва намеченные, как ниточки, ножки. Это было, впрочем, естественно для марионетки: ее водят сверху, и ноги ей нужны лишь для реализма: они у нее ходят безвольно и сами, как у пьяного. Каково же было мое восхищение, когда я прочитал (с большим опозданием) скандальную фразу Синявского о том, что «Пушкин вбежал в русскую поэзию на тонких эротических ножках»…

Ножки на эскизе были в точь такие!

А в цилиндре Пушкина был заключен домик-фонарь с номером; такие висели у нас в стране на каждом доме с незапамятных времен. Их заменили на круглые светящиеся линзы лишь в 70-е. Номер почему-то был 13.

Так, одним росчерком пера, вряд ли особо раздумывая, Резо соединил воедино своих предшественников: «Прогулки с Пушкиным» с «Пушкинским домом» – произведения, вряд ли им столь уж внимательно прочитанные.

Вряд ли он способен слишком долго слушать или читать, тем более изучать. Двоечник и гений. Первое надо преувеличить, о втором скромно умолчать. Или и первое преувеличено, и второе.

Если Резо видит или слышит что-либо достойное признания, то сначала лицо его мрачнеет, потом озаряется восторгом, и потом лицо это уже больше не обращается к предмету, вызвавшему в нем столь непредвиденную реакцию, как восхищение: толчок воображению уже дан и завидный предмет в нем растворен.

С него по-прежнему достаточно Руставели и Дюрера, Пушкина и Галактиона. Их достаточно раскрыть, чтобы…

Меня всегда занимало, что у Пушкина Сальери прописан ярче и глубже Моцарта…

Что делал бы Пушкин в Испании?

Не догадаетесь.

Нюхал бы розы. Удрал бы от посла («Ты понимаешь, от какого посла?» – шепотом спросил меня Резо). Гитарой подгонял бы коня. Ловил бы в речке скользкий камень(так написал Резо на отсутствующем рисунке…)

Вся щедрость, отпущенная Резо, уходит у него в фантазию. Приносит он мне, скажем, очередной лист. На нем четыре Пушкиных возлежат в разных позах: истома, нега, лень и нежелание пробуждаться. Рисунок хорош: в каком росчерке этого неленивого перышка помещается каждый из подобных оттенков? «Мне нравится чем-то, – скромно говорит Резо, – только я не знаю, о чем это?» – «Как о чем? – возмущенно вдохновляюсь я. – Пушкин спит, так что нельзя сказать, что он ничего не делает». – «А здесь?» – «Пушкин пока ничего не делает». – «А это?» – «А здесь Пушкин уже ничего не делает». – «А тут?» – «А здесь он продолжает ничего не делать».

Так рождается сюжет. Резо вселяется в Пушкина. Из неги рождается одиночество. Вот Пушкин один качается на доске. Вот Пушкин играет во дворе с собачкой. Вот Пушкин заглядывает в стоящую там же бочку, и Резо тут же подписывает: «Не то последний огурец, не то первая лягушка…»

Если мне кто-нибудь скажет, что эта мысль недостойна Пушкина, то я не поверю. Пушкин у Резо – живой, вот и весь секрет волшебства рисунка.

Сложнее оказалось оправдать все эти почеркушки по линии пушкинистики…

Нелегко застичь Пушкина за работой (миф о моцартианской легкости), еще труднее доказать, что он ничего не делал. Пришлось определиться с точностью до единственного дня: 26 сентября 1835 года в Михайловском, – и всё встало на место: и тоска, и вдохновение: «Уже старушки нет…». Весь день ничего не делал – однако между ничегонеделанием написал «Вновь я посетил…». Так возникает книжка «Один день Александра Сергеевича», рождая серию «Трудолюбивый Пушкин».

Кто знает, в какой позе Пушкин признавался в любви к даме? играл со своими детьми? писал стихи в постели и верхом? как он погонял ямщиков? какие сражения образов происходили у него на подушке или промокашке? это знает клякса и волосок, приставший к перу (№ 86) Резо Габриадзе.

Если Пушкин – живой, то какая еще может быть точность? значит, пушкинистика найдется…

1998

Утроение Пушкина [95]

  • И пред созданьями искусств и вдохновенья
  • Трепеща радостно в восторгах умиленья.
  • Вот счастье – вот права…
Пушкин. «Из Пиндемонти», 1836

Чем больше мы недоумеваем, почему Пушкин не так же прославлен на западе, как у нас, тем больше убеждаемся, что и та слава, которая есть, досталась ему через оперы Чайковского. Почти все его произведения так или иначе «прооперированы» в музыке. Но и оперу еще надо поставить, а романс исполнить, будто между нами и Пушкиным может встать еще кто-то третий, как Дантес или «памятник нерукотворный», или, скажем, иллюстратор (комментатор чем хорош, он всегда третий). Само собой, русское изобразительное искусство тоже не осталось в стороне. Не говоря о декорациях и костюмах…

Попытка донести до других, что такое Пушкин, столь же общенациональна, сколь индивидуальна. Но и попытки всех смежных искусств, включая балет и скульптуры, только умножили имя поэта, а не раскрыли его. Это он им помог, а не они ему. Сколько Пушкина ни дополняй… а у него всё равно больше. И если музыка, сама по себе, может оказаться прекрасной, то с иллюстрированием значительно сложней: тут вам видение и образ внушаются и даже навязываются с гораздо большей непосредственностью, чем в музыке. Начиная со «Сказок Пушкина» в детстве… Жил старик со своею старухою… Почему они именно такие? Восприятие текста оказывается парализованным на всю жизнь толкованием художника.

Вы сейчас держите в руках тройной шедевр – замысла, выполнения и понимания – книгу. Тут у меня как у противника, в принципе, иллюстрирования текста не возникает возражений. Попробую сам с собою разобраться, почему. «Я сказал: виноград, как старинная битва живет»… Само собой, Мандельштам имел в виду гравюру. Старинность есть как бы ее признак. «Маленькие трагедии» удалены и во времени и в пространстве на несколько веков не только от нас, но и от Пушкина.

1

Попробуем задать несколько вопросов самому Пушкину. Зачем он перенес время и место действия в другие эпохи и страны? И разве они такие уж маленькие эти трагедии? Во-превых, большую трагедию я уже написал… сказал бы Александр Сергеевич, имея в виду народную драму «Борис Годунов». Не исключено, что именно следом была писана «Сцена из Фауста», которую, по жанру, так и тянет внести в список «маленьких трагедий» как родоначальницу (что и проделывали В. Ходасевич и ряд других составителей). Потом АС написал и «маленькую комедию», пародию на шекспирову «Лукрецию»… сколько можно было еще продержаться «в духе шекспировом»? Пришлось минимализировать замыслы, их было слишком много, делить на три. Да и сами посудите, разве может один человек, даже Пушкин, написать столько, сколько в одну Болдинскую осень 1830 года? Пришлось себя разделить на троих: на Белкина, чьи повести, на переводчика, чьи трагедии, и что-то написать самому, скажем, «Бесы»… или вдруг про Балду. Тоже выбор… Пришлось писать втроем, в три руки, то один, то другой, то третий. Любой нормальный писатель, тем более Пушкин, не пишет сам: за него пишет автор.

2

У автора из-под руки выползает строка, над ней склонилась его курчавая голова, над которой витает маленькое божество, именуемое Гений. Тоже, между прочим, три уровня. И вот текст ложится на бумагу плоско, будто ничего этого не происходило. «Идеальная иерархия слов», – определил феномен Пушкина Лев Толстой. Точнее не определил никто. И где она? Слова лежат на плоскости равноправно, одна лишь их последовательность иерархии не обеспечит. Ее обеспечивает третье измерение, невидимое, но возрождающееся в читателе: расстояние до найденного слова, некая проекция вдохновения. Текст – это объем, тело. Оно движется, набирает скорость. Текст – это вид энергии. Она-то и передается читателю: чтение – это соавторство. Энергия эта пробуждается в душе читателя как сопереживание мысли и чувства, которые посетили давным-давно. Совсем другого человека. А на бумаге по-прежнему всё спокойно: буковка за буковкой – слово; слово за слово – строка; строка за строкой – страница. С кем и как поделиться впечатлением? Впечатление – это второе прочтение, когда книга дочитана до конца. Она снова обретает объем, но объем в сознании. Он больше, чем кирпичик захлопнутой книги. Художнику даруется возможность интерпретации. Остается выбрать технику. Графика? Акварель? Гравюра? Казалось бы, на то воля самого художника. В конце концов, у кого что лучше получается… Но волен ли и сам Пушкин, выбирая жанр? Но именно «Повести Белкина» – проза, а «Маленькие трагедии» – драматургия. Я уже неоднократно приходил к идее, что творческие взрывы Пушкина суть его глубокие душевные кризисы или восстания, когда он не знал, как жить дальше: то ли жениться, то ли за границу сбежать, то ли засесть писать. Игрок и фаталист в нем дополняли друг друга. Можно выстроить параллельно «Повести Белкина» и «Маленькие трагедии» и интерпретировать их как варианты выбора судьбы – матримониальной или поэтической. Внезапно написанная «Сказка о попе и о работнике его Балде» – вещь не столь уж шуточная: «А с третьего щелка вышибло ум у старика». Сказка эта открывает жанр «неволшебных» сказок (скорее, притч), продолженных впоследствии «Сказкой о рыбаке и рыбке» и «Сказкой о золотом петушке» (между которыми, что еще ироничней, поместится «Петербургская повесть»). Выходт, в ту же Болдинскую осень 1830 года Пушкин утраивает проблему выбора (варианты ставок): о небесплатности любого предложения и выигрыша, о расплате. Пушкин пишет о выборе, порождая жанр; художник выбирает технику, чтобы этому просоответствовать. Как нелепо переписать «Повести Белкина» как драмы, так нелепо вообразить себе «Маленькие трагедии» прозой. Так же и выбор техники для художника, берущегося эти тексты иллюстрировать. «Хорошо представляю себе, как иллюстрировал бы „Золотую рыбку“, но как, например „Онегина“?» – задумывается художник.

3

У Пушкина красивый почерк, черновики его прекрасны и с точки зрения графики, и тут он любого графика переубедит. Но если талантливый график еще может попытаться проиллюстрировать прозу Пушкина, то с драматургией куда сложнее, даже невозможно. Может, оттого, что графика ложится на бумагу почти так же плоско как текст? Драматургия же подразумевает объем еще и в пространстве сцены. Мы говорила о букве, слове, строке, странице… Вот с буквицы и начнем. У нее есть высота, ширина и глубина. Попробуем измерить глубину – прорвем бумагу. Пушкин бумагу не рвет Почерк его летит. И вдруг – вензелек, то ли от задумчивости, то ли от счастья. И тут мы приходим к идее гравюры. Зачем такая усложненная техника? Зачем воспроизводить все в обратном порядке, как в зеркале? Зачем прорезать столь неподатливый материал, вплоть до стали? Зачем прибегать к средневековой алхимии, азартно ожидая оттиска? (Впрочем, Фаворскому работать с железным деревом – самшитовыми досками, было бы легче.) Выходит, чтобы вернуть слову его объем и глубину, утраченные в книге, но восчувственные художником. Вот зачем понадобился Пушкину Фаворский! «…Читаю Пушкина и прихожу от него в восторг…»

Пасха, 1912. «У меня раньше мурашки бегали, когда стихи читали…» 19.Х.1946. «…Делаю кое-что для Пушкина в Детгизе». 4.XI.1949. «Работаю сейчас над „Маленькими трагедиями“ Пушкина. Гравирую Скупого, Моцарта и т. д. Делаю отдельную книжку для Гослитиздата. Что-то выйдет?» 30. апр. 1959. «Какое счастье, что Россия имеет Пушкина!.. Как же страшно иллюстрировать его!..» 1963. «Картина похожа на рассказ, начатый с конца». 10 дек. 1951 [96]. Но ведь так и с замыслом рассказа… это потом он переворачивается в последовательность текста. Выходит гравер воспроизводит технику письма. Зеркально. Так, кстати, и родилось книгопечатание: вырезание букв наоборот. Драматургия процесса воспроизводит драматургию содержания. Зеркально. Да не очень… «У меня был хороший Дон Гуан, эскиз. Донна Анна на коленях молится, а Дон Гуан тоже на коленях изъясняется ей в любви. В издательстве мне сказали: на коленях нельзя, она молится – нельзя. Пришлось делать по-другому. Надо было делать „Пир во время чумы“ Пушкина, но сказали „Зачем делать английский город? У нас столько хороших русских городов…“ Ну, я сделал пустой английский городок». 27.III.1951. Приятно иметь дело с людьми!

«Я был счастлив, что мне в Гослитиздате предложили заявить любую тему и выбрать любой формат. И я взял „Маленькие трагедии“ Пушкина, потому что их давно люблю…»

«„Скупой рыцарь“ – самая простая вещь для иллюстрирования. Она суровая. Люди суровые. И в сущности и отец скупец и жадный, но также жаден и сын, только по-другому.

„Моцарт“ труднее всего мне дался. Я представил себе, что Сальери злодей, и до сих пор думаю, что он злодей, и это изобразил. Меня упрекали в том, что слишком его злодеем сделал, что он все-таки художник…»

«Он конечно контрастен Моцарту в понимании искусства, но, кроме того, хотя он и фанатик, он ханжа. Я хочу сказать, что он не величественный образ…»

«„Каменный гость“ – там, собственно, странно звучит этот традиционный конец, эта статуя – в сущности вся такая блестящая вещь. Когда я иллюстрировал эту вещь, делал эскизы, то у меня в конце концов получилось как бы стихотворное изложение, стихотворная композиция, подобие фигур, их положение, параллельность и перпендикулярность создавали как бы рифмы. Иногда это ассоциативное было. Например, в том месте, где на кладбище Дон Гуан признается Анне – там получилось, что сзади могильный памятник плачущей женщины, как бы повторяется ее движение. А он ей говорит, в сущности сочиняет, а сзади ангел, лицемерный ангел изображен а качестве памятника. И они параллельны и друг друга повторяют.

А если возьмем „Пир во время чумы“, то вся вещь звучит в песне Председателя:

  • Всё, всё, что гибелью грозит,
  • Для сердца смертного таит
  • Неизъяснимы наслажденья —
  • Бессмертья, может быть, залог!

Вот это собственно тема всей вещи.

Концовка – это лопата, факелы и розы. Сочетание такое, что розы фасной формы – глубина, они смотрят на вас. А лопата и факелы – это профильные формы, и сочетание одного с другим дает композицию». 1964.

«…лопата, факелы и розы» – надгробие мастера. Между ним и Пушкиным уже нет третьего.

15 июня 2005 г.

Пушкин и компьютер

  • Компьютер, «грязный мой сундук»!
  • Когда едва соображая,
  • В тебе заводится Паук,
  • Остаткам мысли угрожая,
  • И увязаю я как в тине
  • В твоей всемирной паутине —
  • Какую клавишу нажать!..

«Пушкин опять ничего не делает, только ковыряется в грязном сундуке своем…»

Первыми, как поэта не стало, сундук раскрыли жандармы, сшив суровой нитью свою пагинацию – всё, как оно там лежало. Неоценимый вклад! Именно «мундиры голубые», сами того не ведая, сохранили было его «файлы», как они существовали в сундуке: в той непоследовательности, в том беспорядке. Сохранили ли пушкинисты хотя бы жандармский порядок? Вряд ли.

Они упорядочили его. Сохранился ли сам сундук?

Мне сладко воображать его дорожность и потертость: этот верный друг сопровождал поэта по всем ссылкам и поместьям. «Ты не представляешь, как весело удрать от невесты и засесть стихи писать!» Как еще можно начать Болдинскую осень, не поковырявшись в грязном сундучке своем? Причем тут вьюга «Бесов», когда за окном дождливая осень?

Почему сразу следом первая повесть Белкина и почему «Гробовщик»? И почему из этого следует, что привстав из-за стола и выглянув в окошко на дождливый двор, надо вдруг осерчать на отечественную критику и написать уже с натуры: «Румяный критик мой, насмешник толстопузый…»

К вопросу о «народности»…

  • И только. На дворе живой собаки нет.
  • Вот, правда мужичок, за ним две бабы вслед.
  • Без шапки он; несет подмышкой гроб ребенка.
  • И кличет издали ленивого попёнка,
  • Чтоб тот отца позвал…

Какое царство интонации! Но опять, этого не споешь.

Так он и пишет, жонглируя, как Шива, в четыре руки (сразу в нескольких файлах): то стихи, то письмо, то драму, то прозу.

Была также и ваза («корзина»), упомянутая Гоголем, в которую Пушкин сбрасывал записки с беглыми мыслями, дабы не убежали, а потом вылавливал не глядя по одной (как его же герой-импровизатор из «Египетских ночей»).

«Компьютерная память» – еще одно доказательство единства всего пушкинского текста как написанного, так и ненаписанного – позволяла ему мгновенно собрать любой текст воедино в любой точке (воткнув перо в чернильницу, как «флешку» в комп).

Без Пушкина, вне его головы, куда труднее оказалось собрать его текст воедино.

В 1837 году вышел посмертный пятый номер «Современника», целиком посвященный неопубликованному Пушкину, собранный и отредактированный Жуковским, и взорвал сознание даже ближайших друзей и коллег поэта.

В 1855 году вышли «Материалы для биографии Пушкина» Анненкова и опять стали потрясением уже для следующего поколения читателей. Выдвигаю предположение, что одним из таких читателей стал Толстой, заменивший для себя последнюю строку уже всем известного «Воспоминания»: «строк печальных» на «строк постыдных».

Это вполне могло быть после прочтения отвергнутых самим Пушкиным замечательных строф, про которые можно лишь гадать, почему он не пошел на их публикацию при жизни.

  • Я вижу в праздности, в неистовых пирах,
  • В безумствах гибельной свободы,
  • В неволе, бедности, в гоненьи и в степях
  • Мои утраченные годы.

И ничего «постыдного»: он просто не хотел жаловаться Ангелам:

  • Но оба с крыльями и с пламенным мечом. —
  • И стерегут и мстят мне оба…
  • И оба говорят мне мертвым языком
  • О тайнах счастия и гроба.

Работа наборщиков и текстологов, следовавших за Пушкиным, на десятилетия опережала компьютерную эру.

Куда трогательнее становится подвиг пушкинистики тридцатых годов. Например, золотой том Томашевского. Хотелось ему, чтобы Пушкина в томе оказалось 1001 страница, помеченная арабскими цифрами! Пометил предисловие римскими… 1001 и получилась.

И я не хочу это иначе объяснить, как любовью.

Или составители «Словаря языка Пушкина», неоценимого и уникального издания, созданного вручную, без всякого компьютера, поштучно считая пушкинские слова на пальцах и на счетах.

Это именно их труды стали основой для компьютерных программ по Пушкину, уже технически подтвердивших единство пушкинского текста: набери любое пушкинское словосочетание и поймешь, откуда оно. Можешь собрать Пушкина не только хронологически, но и в любой цикл: по временам года, по годовщинам, по друзьям и возлюбленным… Наберешь «собранье пестрых глав» – и вот тебе и глава и строфа.

Золотой век и Наполеон

Век Просвещения, мощно продвинувшийся при Екатерине, оказался не завершенным, а прерванным. Прервала его даже не смерть великой государыни, а начало Французской революции, ввергшее весь мир в состояние тревожного исторического ожидания и породившее Наполеона. Россия дождалась победы в отечественной войне 1812 года и опять замерла в ожидании великих перемен – вплоть до восстания декабристов.

От застоя до застоя – таким всегда был ритм Империи.

Чудо золотого века русской литературы сопряжено с этим ритмом и риском:

  • Свободы сеятель пустынный,
  • Я вышел рано, до звезды;
  • Рукою чистой и безвинной
  • В порабощенные бразды
  • Бросал живительное семя —
  • Но потерял я только время,
  • Благие мысли и труды…

Пушкин написал эти строки в 1823 году. Уже открыта «даль свободного романа», уже его раздражает сравнение с Байроном, судьба его уже созрела к ссылке в Михайловское. Лермонтов в эти годы еще не классик, а первоклассник. 1823–1841! До окончания Гоголем первого тома «Мертвых душ» в 1842 году сколько пройдет времени? А это и есть весь наш золотой век, включивший в себя гибель Грибоедова, Пушкина и Лермонтова. Каких-то двадцать лет… вот оно, наше всё! Пригоршня золотых.

Надо честно признаться, мы ничего не знаем об этих золотых мальчиках: ни того, когда они созрели, ни того, с какой скоростью витала их мысль и как передавалась от одного к другому. Одно ясно: возможности их личных встреч несравнимы с нашим временем. Пушкин с горечью завидует английским паровозам и пароходам, которых так никогда и не увидит. Только по письмам мы можем судить о проекциях личных бесед. Но письмо это уже текст, еще и подчиненный автоцензуре, опасающийся перлюстрирования. Где наши с вами письма? Какими усмешками, хмыканьями и паузами обменивались они между собой при встрече…

Пульс общего духа любой нации бьется в определенном ритме: от застоя до застоя – или от кризиса до кризиса, от переворота до переворота, от войны до войны. Поэтому так важен Наполеон.

С чего бы это Пушкин и Лермонтов более скорбели о нем, чем о Байроне?

Я берусь утверждать, что именно Наполеон заразил (зарядил?) весь ХIХ век такой энергией, такой силой амбиции, что именно она стала катализатором не только конституционных изменений в Европе (вплоть до введения нынешнего Евро), но и всей европейской литературы, нашего Золотого века в частности. (Да что говорить! Не только Золотого века – без Наполеона не было бы у нас ни «Преступления и наказания», ни «Войны и мира».)

Никакого производства! Демонстративный, даже воинствующий непрофессионализм. Битва и победа! Вот чем мне так дорога русская литература, особенно ее Золотой век.

Пять-шесть молодых (по сегодняшнему счету) людей, стишки, смешки, а там и стихотворения… не заботясь о публике и лишь иногда о мнении друг друга, справившись с французским языком, как с Наполеоном, вдруг породят за пять-шесть пятилетий по пять-шесть именно русских произведений в пяти-шести новорожденных жанрах, шедевров на все времена… ничего лишнего. А потом дуэль, убийство, безумие – кому что.

Призвание как приговор.

Из интервью к 200-летию войны 1812 года

«Роль захватчика в русской истории»

Ленин и Пушкин – 1969

«Младший братик восьмилетнего Володи Ульянова был, по-видимому, нежный, чувствительный мальчик. Он очень расстраивался от песенки „Жил-был у бабушки серенький козлик…“, а когда доходило до „рожек и ножек“, даже не мог удержать слез. Гимназист первого класса Ульянов решил отучить брата от этой вредной немужественной привычки и, когда они оставались наедине, делал свирепое лицо и страшным голосом неустанно распевал эту песню. Братик забивался под диван и там рыдал до икоты, но Володя не отступал и, через какое-то время, достиг цели: братик уже совсем не переживал за козлика, а лишь за самого себя». (Со слов сестры В.И. Ленина.)

«Вспоминая о своей деревенской жизни в Захарове, Пушкин рассказывал П.В. Нащокину следующий анекдот. В Захарове жила у них в доме одна дальняя родственница, молодая помешанная девушка, помещавшаяся в особой комнате. Говорили и думали, что ее можно вылечить испугом. Раз ребенок Пушкин ушел в рощу, где любил гулять: расхаживал, воображая себя богатырем, и палкою сбивал верхушки и головки растений. Возвращаясь домой, видит он на дороге свою сумасшедшую родственницу, в белом платье, растрепанную и встревоженную. „Братец, меня принимают за пожар!“ – кричит она ему. Для испуга в ее комнату провели кишку пожарной трубы. Тотчас догадавшись, Пушкин начал уверять, что она напрасно так думает, что ее сочли не за пожар, а за цветок, что цветы также из трубы поливают» (П.И. Бартенев).

Пушкин и политбюро

«Товарищ Сталин, вы большой ученый…» Из песни слова не выкинешь.

Никогда не предполагал, что Сталин, Калинин и Хрущев могут добавить что-нибудь к пониманию Пушкина.

Однако это именно Сталин вбил мне в восьмом классе школы, что русский язык мало в чем изменился за последние сто лет после Пушкина, кто бы ни писал за вождя на самом деле «…и вопросы языкознания».

Действительно, можно ли кого-то заподозрить в подражании Пушкину, если он настолько вошел в русский язык? или если кто-то воспользовался после него пятистопным ямбом?

Впрочем, кое-кто воспользовался его неоконченной прозой (тою, которую он, может быть, развил, буде остался жить). Например, «Гости съезжались на дачу» у Л. Толстого и Чехова, «Путешествие в Арзрум» у Мандельштама, «Арап Петра Великого» у Тынянова и Алексея Толстого.

…Но и тут подражания ограничиваются: «Пиковой дамы» и «Капитанской дочки» уже некому написать! Как и «Петербургской повести».

Именно в «Медном всаднике» Пушкину впервые удалость точно обозначить дистанцию между человеком и властью. Правду написать невозможно, искусство это уже неправда. Правда зависает где-то между. Выдержав самую протяженную паузу между тем и другим (между вступлением и повествованием), Пушкин сумел выразить молчанием эту пропасть (как и пресловутое «народ безмолвствует»).

Но никто и не заинтересован в правде, ни народ, ни тем более власть, и тут они наконец близки.

Что бы ни говорили, но власть всегда будет ближе к народу, чем интеллигенция. Потому что удел власти опускать народ до своего уровня, пытаясь создать из него общую массу. Следовательно, ментальный зазор между ними не может быть слишком большим. Попытка же интеллигенции возвысить что-либо до своего уровня приводит лишь к увеличению дистанции вплоть до разрыва. Между умом и глупостью разница не больше, чем между пониманием и знанием.

«Быть может, он для славы мира // Или для счастья был рожден…» – как бы ни был АС снисходителен к талантам Ленского, но выбор для поэта он обозначил четко. П. сам это испробовал и знал, что это – пытать счастье. Поэт это не народ, но и не интеллигент.

Михаил Иванович Калинин (1975–1946) хоть и всесоюзный козел, но человек крестьянский, выразил это неожиданно выпукло в своем мнении о Пастернаке задолго до всесоюзной травли поэта (когда рабочий и колхозница, слитные как монумент Мухиной, выражали собственное мнение: «хоть и не читал, но осуждаю»):

Какой же это поэт, если стихи его не поются? – сказал тогда Михал Иваныч.

Полвека у меня ушло, чтобы постичь всю глубину его мысли.

Некоторое понимание пришло, когда немцы заказали мне статью к столетию Хрущева.

Я вспомнил примечательный семейный рассказ о нем.

Когда у Никиты Сергеевича отобрали власть, у него появилось и время для чтения. Сначала он прятал от жены под подушкой им же разрешенного, а потом снова запрещенного автора («Бодался теленок с дубом»), а потом решил и «Наше Всё» наконец почитать и вот какое выдал опять же рабоче-крестьянское суждение:

Не наш поэт. Какой-то холодный, высокомерный, аристократичный. Мне ближе Есенин и Твардовский.

Никто не сказал честнее.

К 200-летию Пушкина был произведен спонтанный опрос: назвать два любых стихотворения нашего величайшего. Из 100 прохожих 98 назвали «Белеет парус одинокий» и «Ты жива еще моя старушка».

Так Лермонтов и Есенин подтвердили «народность» суждений Калинина и Хрущева.

Впрочем, первым это выразил сам Есенин, отвечая на некую анкету (1924):

Влияния Пушкина на поэзию русскую вообще не было. Нельзя указать ни на одного поэта, кроме Лермонтова, который был бы заражен Пушкиным. Постичь Пушкина – это уже надо иметь талант.

Опять же честно. Талант наш выразился лишь в юбилеях [97]. Советы создавали из русской классики некое чугунное политбюро с генсеком Пушкиным во главе.

Недаром 150-летие Пушкина праздновалось вместе с 70-летием Сталина.

В этом смысле пушкинские стихи не поются.

Музыка смысла ломает мелодию песни.

О «народности» Пушкина

Пушкин не стремился к так называемой народности, а создавал ее как менталитет. Не успел. Мы его всё еще не обрели (как и Пушкина не поняли).

По мечтаниям Гоголя, он нам явится «через двести лет», то есть в 2037 году… Не знаю, как говаривал Зощенко, не думаю. Слишком уже близка эта футурология. И Пушкин опять останется первым, то есть один.

В 1996 году меня пригласили в Принстон в качестве профессора прочитать спецкурс для аспирантов. У меня уже была написана книжка о последнем годе жизни поэта, был изучен материал по 1825, 1829, 1830, 1833 годам. Меня преследовала идея, что весь Пушкин хотя бы однажды должен быть издан в хронологической последовательности, чтобы всем стало ясно его поэтическое хозяйство как единство текстов от первого до последнего слова. Не имея возможности осуществить такое издание, я решил построить свои лекции так, чтобы издать его по этому принципу сначала устно, причем от смерти к рождению, от последнего до первого слова, как бы воскрешая поэта: не монумент, а человек.

Мои слушатели с готовностью согласились, и мы начали читать Пушкина вспять. Я и сам проделал это впервые и как же много для себя открыл!

Опасался я только лицейского периода, поскольку плохо его знал и не хотел наткнуться на то же единство в более слабом исполнении. Но тут подоспели их рождественские каникулы, и я заспешил домой встретить Новый год. В последней лекции скомкал лицей и перешел к генеалогии. Под окном аудитории прогудело такси, чтобы везти меня в аэропорт. «Вот так и Пушкин начал свою жизнь, как каждый из нас, провозгласив первым плачем, что он родился!» Пушкин воскрес. Мои аспиранты застучали по партам, что означало аплодисменты, я подхватил чемодан и улетел.

К 200-летию АС мне удалось осуществить издание всех известных текстов «последнего» Пушкина в хронологической последовательности «Предположение жить. 1836». Толстенный оказался том! Моя книжка утонула в Пушкине как предисловие.

Идея такого издания не могла принадлежать мне одному. Оказалось, она давно принадлежала многим.

Однако мой последний его том оказался в осуществлении первым. Первый же том, с теми самыми лицейскими стихами, которых я так толком и не прошёл, был выпущен Академией наук лишь на следующий год.

Ничего удивительного, что опять вспять, что первое отстает от последнего. Практически невозможно сделать что-нибудь в срок! Нельзя изготовлять постамент раньше памятника. Для памятника, посвященного «175-летию перебегания зайцем Пушкину дороги, а также Восстания декабристов» было готово только место в Михайловском и назначен срок (день в день) 24 декабря 2000 года нашего стиля. А книга «Вычитание зайца. 1825», служившая ему пьедесталом, построенная частично по тому же принципу, что и «Предположение жить. 1836», всё не выходила. Зато памятник успели установить на том самом месте и в срок!

Книга же вышла лишь на следующий 2001 год.

Сейчас я верчу в руках второй («южный») академический томик уже 2009 года издания. Юг интересует меня, чтобы еще раз проверить, с каким новым и зрелым «багажом» П. приедет в Михайловское (т. е. что уже написано, но не опубликовано). Хочу испытать еще раз эффект «чтения вспять». И предчувствие меня не обмануло…

Томик сам раскрывается на сердитой заметке «О французской словесности» 1822 года.

Начав с того, что именно она имела наибольшее влияние на русскую, перечислив достойнейшие отечественные имена, Пушкин заключает: «Вредные последствия – манерность, робость, бледность». И далее:

«Некоторые пишут в русском роде, из них один Крылов, коего слог русский».

«Как можно ей (французской литературе. – А.Б.) подражать: ее глупое стихосложение – робкий, бледный язык – вечно на помочах…»

В отдельное предложение, уже не как имя, а как слово, выделен «Державин». И следом за ним всё заканчивается решительно:

«Не решу, какой словесности отдать предпочтение, но есть у нас свой язык: смелее! – обычаи, история, песни, сказки – и проч.».

Это уже программа.

И на следующей же странице впервые читаю (как я проморгал такое стихотворение!):

  • Наперсница волшебной старины,
  • Друг вымыслов игривых и печальных,
  • Тебя я знал во дни моей весны,
  • Во дни утех и снов первоначальных.
  • Я ждал тебя; в вечерней тишине
  • Являлась ты веселою старушкой,
  • И надо мной сидела в шушуне,
  • В больших очках и с резвою гремушкой.

(«Шушун»… за век до Есенина, однако.)

Хронологическое примыкание этих двух текстов друг к другу не случайно.

Нет, роль Арины Родионовны не только умилительна: французский Пушкин изучил и знал (все в Лицее знали, но только ему досталось прозвище «француз»), русскому – научился, то есть услышал и постиг.

Русскому языку надо учиться у просвирен.

Действительно, Лермонтов лучше поется, чем Пушкин. При жизни Пушкина куда легче пелись любимый им Дельвиг и ценимые им Кольцов и Денис Давыдов. Если не считать множества романсов, сочиненных на его тексты композиторами, начиная с Глинки, я едва нахожу две народных песни: «О вещем Олеге» да «Черную шаль». Хотя как фольклорист работал он неустанно, записав множество песен и сказок. Когда язык возникает в человеке как книга раньше, чем он научится читать на нем, может возникнуть поэт как в неграмотном народе, во всю первозданную фольклорную силу [98].

Раскрываю тот же томик в конце: два последних прилегших друг к другу стихотворения…

  • В чужбине свято наблюдаю
  • Родной обычай старины:
  • На волю птичку выпускаю
  • При светлом празднике весны.
  • Я стал доступен утешенью;
  • За что на Бога мне роптать,
  • Когда хоть одному творенью
  • Я мог свободу даровать.

Можно понять ссыльного поэта… И следом:

  • Мой дядя самых честных правил,
  • Он лучше выдумать не мог.
  • Он уважать себя заставил,
  • Когда не в шутку занемог [99].

Вот какую птичку выпускает он на волю! Размах крыл – первая строфа первого романа в стихах (к своему 24-летию, 28 мая ночью).

Цитирование как текст

Я привел здесь уже столько разнородных цитат, что не могу не задуматься об их качестве.

Цитата вне контекста бессмысленна как неудачный афоризм. В контексте она свидетельствует о качестве самого текста. В статьях для «Современника» Пушкин цитировал так обильно, будто сам ничего в них не писал. Достаточно с нас, что он их читал и придал им значение: то это Георгий Конисский, то Тэннер, то Крашенинников… кто такие? Крашенниникова он не торопясь конспектирует утром перед роковой дуэлью.

«Я научился мужеству меж азиатцев» -это не цитата, а смысл.

Никто бы не позволил Пушкину так цитировать свое чтение в советское время. Кажется, была даже норма не более 25 % цитат: мол, нельзя платить за чужой текст как за авторский. Помню фельетон самого популярного фельетониста начала пятидесятых, прославившегося гонением стиляг («Плесень»), избравшего вдруг своей мишенью литературоведение. «„Ну“, как сказал старик Тургенев», – издевался он над цитированием.

(Нормы на цитирование классиков марксизма-ленинизма, однако, не было.)

Помню, как сам однажды пал жертвой цитирования в 1976 году, сразу после счастливого выхода в свет двух итоговых книг «Дни человека» и «Семь путешествий»… Наш бойкий критик затеял в ЛГ дискуссию об элитарности, явно заказную. Элитарность это было плохо, потому что не для народа. Критерием критику служила «зачитанность» (т. е. затрепанность) и «нечитанность» книг в библиотеках.

«Дело тут, разумеется, не в недостатке писательского мастерства, в чем никто и не собирался подозревать Томаса Манна. Ведь сходные истории у нас случились и с „Игрой в бисер“ Германа Гессе, и с романом Марселя Пруста „В сторону к Свану“. Причина, по-видимому, в той психологической атмосфере, которая давно уже приняла и учла деление искусства на „элитарное“ и „массовое“. И у нас, с легкой руки западных социологов культуры, все чаще пишут о „масс-культуре“, одной из главных черт которой признается занимательность. /…/Романизированные путешествия Андрея Битова, где движение творческого сознания заслоняет жизненный материал, напоминают бег в пустоте. Какая уж тут занимательность…»

Спасибо критику: он первым, даже вперед Запада, поставил меня в столь почетный ряд, укрепив свое мнение непререкаемым Пушкиным: «все жанры хороши кроме скучного».

Утешила меня моя самая сокровенная читательница Е.С. Ральбе (1895–1977), я мог ценить ее мнение: когда мы познакомились, она перечитывала в шестой раз всего Пруста в оригинале. Елена Самсоновна была возмущена статьей: как можно так цитировать Пушкина! Пушкин, с ее слов, сказал ровно наоборот: хватит нам повторять эту французскую пошлость. – Именно она указала мне на ранее нечитанную мною примечательную его прозу, «Путешествие из Москвы в Петербург».

Вырванные из Пушкина строки становятся непонятны, а потому и не поняты.

Пушкин – не поется. Трудно спеть мысль. Поэзия должна быть глуповата… – это он не нам, не будущим поколениям поэтов, принявших это его высказывание к сведению, а, скорее всего, сам себе сказал.

Не то чтоб разумом моим // Я дорожил. Не то чтоб с ним // Расстаться был не рад… – это не поэтическая гипербола, а факт. Не дай мне Бог сойти с ума… – не просто стихи, а молитва.

Сокращение приоритета

  • Любоначалия, змеи сокрытой сей…
Пушкин, 1836

«Так вот, так же у слоников и у бабочек», как сказано в одном бородатом анекдоте о зарождении жизни.

«Энергия заблуждения» (формула Л. Толстого) необходима автору, чтобы осмелиться на свой текст с чувством, что это нечто небывалое. Необразованность тут помогает: я бывал первым, но не долго, слишком часто оказывалось, что и до меня были…

Дошло это до меня, когда я в последний раз оказался в Америке, уже лет пять тому. Дрянная зимняя погода, такой же вид из окна: плоский и белый, озеро Мичиган веет скукой.

Пригласившая меня сторона сэкономила на гостинице и поселила у себя. Милая семья на работе, до вечера выступления я один. Вид на озеро отражается в книжной полке, столь же унылой. Библиотека, особенно случайная, много расскажет вам о хозяине, тем более эмигрантская.

  • Цветок засохший, безуханный,
  • Забытый в книге вижу я…

Перебираю устаревшие книжки, датирующие год решимости покинуть родину, и тут натыкаюсь на книгу, о которой давно слышал, но каким-то чудом не был знаком.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

Грейс Келли: женщина-мечта, женщина-легенда, женщина-сказка.Грейс (Grace) на английском – это и «гра...
Мудрецы дзен говорят, что будущее развивается из нынешних событий, идей и взглядов, и предсказать ег...
Если вы закончили школу до 1985 года, изучали историю Великой Отечественной по мемуарам Жукова, Коне...
Увлеченная астрономией, Кассиопея Баркли не замечает мужчин. Любовь для нее – не более чем биохимиче...
Старинная мудрость гласит: лучше предотвратить, чем лечить. Эту народную мудрость можно с успехом пр...
Сколько раз Надежда Лебедева давала себе слово не впутываться в криминальные истории и не изображать...