Пушкинский том (сборник) Албитов Андрей
«Мне всё хотелось у него спросить: „Что видишь, друг?“»
«…никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина».
Эта страница письма отцу поэта есть точная прозаическая копия известного его стихотворения на смерть Пушкина; на наш взгляд, самого нежного поэтического отклика на смерть Пушкина:
- Он лежал без движения, как будто по тяжкой работе
- Руки свои опустив…
Но у Пушкина уже был близкий образ… В стихотворении «Труд» (1830):
- Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный,
- Плату принявший свою…
Момент послесмертия Пушкина, так точно «зарисованный» Жуковским, тут же переходит в Бессмертие.
Начинаются таинственные, вовсе не до такой степени оправданные опасениями III отделения перемещения мертвого поэта, начинается музей…
А.И. Тургенев, сопровождавший тело Пушкина, пишет в дневнике:
«6 февраля. Я бросил горсть земли в могилу; выронил несколько слез <…> и возвратился в Тригорское. Там предложили мне ехать в Михайловское <…> Дорогой Мария Ивановна объяснила мне Пушкина в деревенской жизни его…»
Только сровнялась могила Пушкина – и первая экскурсия по «памятным местам» – залог нынешнего заповедника.
Пушкин не оставил нам прощального стихотворения. Это за него сделал Лермонтов, открыв свою собственную поэтическую Судьбу. Он не ведал о существовании пушкинского «Памятника» и возвел ему свой… Кончились школьные переложения из учителя, сколь бы вдохновенны они ни были (большинство поэм до 1837-го). Лермонтовское «Смерть поэта» всё зиждется на реминисценциях из поэта оплакиваемого (VI глава «Евгения Онегина», «Андрей Шенье»…) – поверхностного параллельного чтения VI главы и «Смерти поэта» достаточно, чтобы в этом не усомниться. «Хладнокровно – ровно», «убит!», «увял» – Лермонтов сам отсылает нас к Ленскому, воспетому «им с такою чудной силой», – но именно при столь прямых заимствованиях, сколь напоено стихотворение Лермонтова внезапной и самостоятельной поэтической силой! И «Памятник» Пушкина, который потомки постепенно назначили «завещательным» стихотворением за неимением такового, и «Смерть поэта» Лермонтова – одинаково сложены, скроены из предыдущих стихов и мотивов Александра Сергеевича, но пушкинское, будучи «про себя», этим же и сковано, так и осталось сложенным из «блоков», а лермонтовское – сплавлено великим чувством, энергией новорожденного гения. Оно воспламенено тем чувством, которое возможно выражать лишь в отношении другого, не в отношении себя.
В сознании общества рождается Лермонтов, чтобы метеором выгореть в его плотных слоях. Гоголю – не для кого больше писать: «Моя утрата всех больше. <…> Что труд мой? Что теперь жизнь моя?»
Пушкинская эпоха кончалась еще раньше его гибели. Он ее длил изо всех сил, как мог. С его смертью она кончилась, так, будто она была один человек. В огромной степени это так и было.
Благодаря Пушкину его эпоха для нас и умнее, и осмысленнее себя. Она сдвинута на его гений. События ее доходят до нас уже в его оценке и окраске, хотя оценка эта, в свое-то время, была уникальна, или опережающа, или нехарактерна, то есть была современной лишь в своей точности и качестве, но не в присущести ни современности, ни эпохе.
Пушкин вобрал в свой контекст не только Языкова, Вяземского и Баратынского (поэтов, так или иначе с ним что-то в поэзии «деливших»), но почти что и декабристов с Чаадаевым (всегда имевших к Пушкину свой счет и свою претензию). Лермонтов отделился разве – и то после Пушкина… Смирдин и Плетнев, Булгарин и Греч, Бенкендорф и Дубельт, да и сами Александр и Николай – всего лишь спутники с его орбиты. И все эти сестры, кузины, княжны… С чего бы нам знать, что был такой добрый генерал Инзов, в какой другой эпохе знаем мы генерала, с которым имел дело, скажем, даже Лев Толстой? Казалось бы, ближе и понятней нам?
В какой мере вобрал, а в какой создал?… Читая переписку, чаще всего поражаешься его снисходительности. Сам будучи мальчиком, он разговаривает и со взрослыми, как с детьми. Не обижаясь на их бессмысленные суждения, он старается не задеть их возражением (показательна его переписка с друзьями-литераторами). Его идеалы дружества всегда в работе, он собирает, соединяет круг, как бы круг этот, в свою очередь, не разъединял его с собою… Это одиночество; есть доля разочарования в друзьях по духу Музам и т. п., в не смущенном ничем пристрастии к неписателям Пущину или Нащокину.
И еще, он – щедрее. Пока современники выцеживали и взвешивали свою оценку, боясь передать (особенно в последние его годы), это он писал о Баратынском, а не Баратынский о нем, это он дал сюжеты Гоголю, это он опубликовал Тютчева (хотя, возможно, и не оценил его в должной мере)… Это даже так, что он своей смертью уступил место Лермонтову, дав и ему взойти на его краткий срок, дав недолго посветить и его сумрачному светилу (два солнца вместе не сверкают…).
И какой бы еще человек выдержал столь пристальное рассмотрение нации на протяжении полутора веков столь бурной и переменчивой отечественной истории?
А природоохранная функция поэта – сохранность усадеб и пейзажей, уцелевших или даже возрожденных из праха лишь силой его имени? Он остановил вокруг себя время, оно застыло, он один населяет его. Силой своего имени он переплел одну из наиболее сохранившихся Красных книг времени – пушкинскую эпоху.
В какой мере равнялся Пушкин на Петра? Трудно «переходить на личности», легко впасть… Но вот мы говорим: пушкинская эпоха с не меньшим основанием, чем эпоха петровская.
Пушкин ни в чем не устарел до сего дня, он читается, может, и с новым, но никак не с меньшим восторгом: он – живой. Но вот то и любопытно, что при этом влияние его на саму русскую жизнь куда значительнее, чем влияние на последовавшую русскую поэзию.
Два крестьянина сказали, в его и в наше время, по-мужицки ТОЧНО:
«Александр Сергеевич Пушкин помер; у нас его уже более нету!..» (Кольцов, 1837).
«Влияния Пушкина на поэзию русскую вообще не было. Нельзя указать ни на одного поэта, кроме Лермонтова, который был бы заражен Пушкиным. Постичь Пушкина – это уже надо иметь талант» (Есенин, 1924).
Кратко и ясно.
Это сейчас мы изрыли пушкинскую эпоху своими ходами. Со смертью Пушкина никто еще не знал, что это – эпоха. После лермонтовского стихотворения, после шока посмертного номера «Современника» («кто был и кого потеряли!..») эпоха провалилась в небытие и забытье надолго. Забылось даже, какого он был роста (от 155 до 167), был ли он красив или похож на обезьяну, курил или не курил, ВСЁ ли он написал или не ВСЁ, скверный был характер или легкий, до сих пор не могут разобраться с Натальей Николаевной… забылось, и все умерли. Спросить некого. Остались (все сходятся в воспоминаниях) – улыбка ослепительная и смех «до кишок». Стихи остались. Даже места, где пролилась его кровь у Черной речки, через 20 лет участник дуэли Данзас находил с трудом («кустарника этого мы уже не нашли, он вырублен, и земля разделена»). Показания разошлись: слева или справа от дороги? И обелиск на месте дуэли, у которого мы скорбим, возможно, вовсе не там, и мы его крови не топчем…
Но какого красного цвета эти белые январские дни его смерти!
Помнил ли Пушкин, что умирает вместе с Петром… но Достоевский, сказавший свою «тронную» пушкинскую речь за полгода до смерти, готовящийся к выступлению по поводу дня смерти Пушкина и умирающий в тот же день, – точно, что знает об этом!
И вот Блок, «Записная книжка», 1918 год…
27 января. «Двенадцать»
28 января. «ДВЕНАДЦАТЬ»
29 января… «Сегодняя – гений».
«Бывают странные сближения»… (Пушкин).
«„Скифы“ соответствуют „Клеветникам России“. Случаются повторения в истории» (Блок. Дневник. 21 (8 февраля) 1918 г.).
«Чуть было не поссорился я со двором <…> Однако это мне не пройдет» (Пушкин. Дневник. 22 июля 1834 г.).
«…ты слишком неосторожно берешь иные ноты. Помни – тебе не „простят“ „никогда“» (Белый – Блоку, 17 марта 1918 г.).
«Доколь в подлунном мире / Жив будет хоть один пиит…» Блоку – 37 лет. «Двенадцать» – это дуэль, в которой он погибнет.
Красное и белое. Кровь на снегу.
1980–1984
Каменноостровская месса
(В преддверии 70-летия столетия гибели Пушкина) [72]
Проблемы так называемого Каменноостровского (Страстного) цикла, вобравшего в себя наиболее значительные лирические стихотворения последнего года жизни АС Пушкина, мучают воображение исследователей на протяжении последних десятилетий.
Дело в том, что четыре стихотворения поэт пометил римскими цифрами II, III, IV и VI, а I и V и, возможно, VII – никак не обозначил (то ли не написал, то ли не дописал, то ли не мог предпочесть, то ли забыл о намерении, то ли не успел…). Все это сообщает циклу интригующую завещательность и не может не беспокоить праздные умы. В книге «Предположение жить. 1836» [73] я, как мог, уже касался этого, и, казалось бы, хватит. Однако от моего агента поступили новые Х-материалы…
А. Битов
I. «А я пошел дальше вас!..»
(Корреспондент Боберов)
Как ты да я!
Пушкин, «Моцарт и Сальери»
…Сами себе иззавидовались! – писал мне мой корреспондент-пушкинист А. Боберов из Мытищ. – Пишу тебе ночью, в четыре утра, в больнице, причем пишу во тьме, на ощупь.
Ошибка нашего восприятия в том, что для нас Пушкин – всё время Пушкин. Между тем он не сразу им стал и поэтому погиб. Сначала и он был комок кричащий и несмышленый. Потом стал носителем фамилии своих родителей, про которых кому-то было известно, кто они такие. Лишь с 12 лет Пушкин: Петербург, лицей, «Зеленая лампа», «старик Державин» etc. Конечно, такого идиота нет, что думает, что родился бронзовый отрок, Опекушин или Аникушин, размером с настольную зеленоватую лампу, а потом стал расти и дорос до площадных размеров, то есть до наших с вами времен. Таких идиотов, конечно, нет, однако мы именно такие.
Нет сил молитву прочесть…
Андрей Георгиевич! Состояние мое миновало (Пушкин помог…), продолжаю свой «ответ Чемберлену» более осмысленно.
Андрей Георгиевич! Конечно, Вам нечего больше сказать, я вас понимаю и не осуждаю. Переиздание Ваше роскошно и мне недоступно. Не на мою пенсию. Так что в этом смысле спасибо за присылку. Хотя могли бы и сразу прислать, еще в 1999 году, благо использовали меня напропалую, еще тогда, четверть века назад, ехидно на меня ссылаясь. Ладно, воруйте! всё теперь… но хоть бы не перевирали!
Идея читать Пушкина подряд, что он написал, конечно, моя! Вы назвали это непрерывный текст, опубликовали, и – пожалуйста! она уже ваша! И всё-таки, как мне ни больно, что вы меня обобрали, приятно подержать такую книгу в руках! ВЭБ [74] и Пушкин, подумать только! «…под залог шалей и серебра». Вы-то ничего, небось, кроме Пушкина и меня, не заложили… Впрочем, комментарий M.H. Виролайнен превосходен (недаром она отмежевывается от вашего произвола в расположении текстов), а факсимильная «Капитанская дочка» вне похвал. Это же надо – тиражировать единственный в мире экземпляр! Но и тут не вы первый: В.В. Набоков задолго до вас закончил свой четырехтомный комментарий к «Евгению Онегину» именно таким образом, факсимильно воспроизведя прижизненное издание романа. Но сама «Капитанская дочка»!! – в жизни такую не видел: надо же еще и такое пережить! особенно любуюсь штампом библиотеки и исходящим номером на титуле. Портрет ваш на суперобложке отвратителен!
Впрочем, идея, конечно, у многих была раньше, чем у Вас, даже у П.В. Палиевского… сделать надо! тут я могу отдать вам должное, вашей предприимчивости: академическое собрание по этому принципу вы опередили.
Впрочем, всё равно не вы первый: один отличный прецедент имел место до вас: Н. Эйдельман с его «Болдинской осенью» [75]. У него это вышло и изящней, и оправданней, без Вашей немецкой последовательности и тупости. И всё равно я пошел дальше вас всех!!!
- Опять услышу: «Пушкина не троньте!»
- А он на оборотах Пиндемонти
- Творил что хочешь, не стыдясь нимало
- Незнанья языка оригинала.
- Едва взглянув, узрев на горизонте
- Громаду Гёте или Ювенала,
- Помножив их на свой летучий гений,
- Лишь сделал их живей и современней.
- (Стал современнее оригинала.)
Я посягнул на реставрацию так называемого Каменноостровского цикла (или, как его, кажется, обозначил г-н Старк, «Страстного»). Эти II, III, IV, VI («Из VI Пиндемонти») так гипнотизировали исследователей, как меня и Вас. Сколько их было! Что только не подставляли на место пропущенных I, V и VII!! Вы в своем «Предположении…» были, пожалуй, немного трезвее. Но зачем же было так бунтовать против «Памятника»?! это у Вас что-то школьное. Тут даже Роднянская с Гальцевой [76] имели повод вас покритиковать. Ведь если понимать этот цикл как «Страстной», то, кроме семи дней недели, остается и восьмой, любимый праздник Александра Сергеевича – Вознесение. Чем «Памятник» не Вознесение над нашей земной плоскостью? Но и заподозрить АС в тупом следовании плану Страстной недели нелепо. Великий пост и Страстная пятница наличествуют в цикле, но остальное всё может быть притянуто только за уши, настолько это личное и принадлежащее его собственным страстям. Совмещение своих страстей с Христовыми, я полагаю, им отвергается (см. «Мирскую власть»).
В конце концов, у Пушкина неизвестно, что бездоннее – замысел или творение. Вы справедливо выписываете его лирику 1836 года в хронологический ряд и сразу отвергаете первое, «Художнику», как более случайное и к делу не относящееся. А я походя построю вам скульптурный, скажем, цикл, вместо «Страстного», причем в той же хронологии.
- Грустен и весел, вхожу, ваятель, в твою мастерскую:
- Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе:
- Сколько богов и богинь!..
- Тут Аполлон – идеал, там Ниобея – печаль…
- Весело мне! Но меж тем в толпе молчаливых кумиров —
- Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет;
- В темной могиле почил художников друг и советник.
…
- Но у подножия теперь креста честного,
- Как будто у крыльца правителя градского,
- Мы зрим – поставлено на место жен святых
- В ружье и кивере два грозных часовых.
…
- Стихи бесстыдные прияпами торчат,
- В них звуки странною гармонией трещат…
…
- И пред созданьями искусств и вдохновенья
- Трепеща радостно в восторгах умиленья…
…
- Решетки, столбики, нарядные гробницы…
…
- Купцов, чиновников усопших мавзолеи,
- Дешевого резца нелепые затеи…
- На место праздных урн и мелких пирамид,
- Безносых гениев, растрепанных харит,
- Стоит широко дуб…
…
- Я памятник себе воздвиг нерукотворный…
Разве всё и тут не сходится? Более того, даже бодро продолжается:
- Юноша, полный красы, напряженья, усилия чуждый,
- Строен, легок и могуч, – тешится быстрой игрой!
…
- Юноша трижды шагнул, наклонился, рукой о колено
- Бодро оперся, другой поднял меткую кость.
- Вот уж прицелился… прочь! раздайся, народ любопытный…
А ведь это – после «Памятника»! Разве тут нет борьбы с античной темой, лирики с монументальностью? Об этом – никто, потому что прислонить не к чему. Не Юноши.
Пумпянский с Лотманом обязательно должны были бы об этом писать… но у нас в мытищинской библиотеке их книг я не нашел, как и «Сатир» Ювенала, которые ох как нужны мне были!
Так что ваша книга послужила мне единственным источником. И на том спасибо.
Итак, я решился (мне было очень плохо). В конце концов, это именно Вы меня разозлили, спровоцировали, раззадорили (можете считать, благословили), приписав некой Л.Я. Гинзбург славу «основоположницы экспериментального литературоведения» [77]: мол, ты сначала попробуй сделать то, что исследуешь: выкинешь в корзину, зато хоть что-то поймешь.
Для начала я построил три списка… Кстати, с чего это Вы взяли, что Пушкин не оставил нам никакого плана собственных сочинений! Вы сами-то составленную вами книгу читали?
Итак, три списка. Я их не буду комментировать: уж столько-то вы знаете, чтобы их уразуметь. Всё на моей совести, и я от нее не отказываюсь. Но взглядом своим на V как на единое целое из двух неоконченных стихотворений – горжусь! Именно после них могут стоять три таких личных, таких программных, таких окончательных стихотворения, как «(Из Пиндемонти)», «Кладбище» и «Я памятник себе воздвиг…».
И нисколько они не похоронные! Соедините их концовки – никакого окончания жизни тут нет – не робкое предположение жить, как у Вас, а явственное продолжение жить.
Основные принципы «реконструкции» легко понять из трех приведенных ниже списков: хронологического, пушкинского и моего.
1. «Художнику» – 25 марта
2. «Подражание италиянскому» – 22 июня
3. «Напрасно я бегу к сионским высотам…» – (неоконч.?)
4. «Из Пиндемонти» – 5 июля
5. «Мирская власть» – 5 июля (июня?)
6. «Отцы пустынники и жены непорочны…» – 22 июля
7. «От западных морей до самых врат восточных…» – (неоконч.)
8. «Кн. Козловскому» – (неоконч.)
9. «Когда за городом, задумчив, я брожу…» – 14 августа
10. «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» – 21 августа
11. «Была пора: наш праздник молодой…» – (неоконч.)
12. «Родословная моего героя» – нач. сент. (датировка растянута)
13. «На статую играющего в бабки»
14. «На статую играющего в свайку»
15. «Канон в честь Глинки» (одна строфа) – 13 декабря
I?
II «Молитва»
III (Подражание италиянскому)
IV «Мирская власть» V??
VI (Из Пиндемонти)
VII???
1. «Напрасно я бегу к сионским высотам»
2. Молитва («Отцы пустынники…»). Великий пост
3. (Подражание италиянскому). Страстная пятница
4. Мирская власть. Страстная пятница
5. «Из Ювенала» = 7+8 по хронологии
6. (Из Пиндемонти)
7. Кладбище («Когда за городом…»)
8. «Из Горация» («Я памятник себе…»). Вознесение
II. Опыт реконструкции
(А. Боберов)
Слушай же!
Пушкин, «Моцарт и Сальери»
- Напрасно я бегу к сионским высотам,
- Грех алчный гонится за мною по пятам.
- Так ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
- Голодный лев следит оленя след пахучий.
- Но если мне со львом в неравной битве
- Не совладать, то дай мне Бог в молитве
- Проститься с миром… [78]
- Отцы пустынники и жены непорочны,
- Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
- Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
- Сложили множество Божественных молитв;
- Но ни одна из них меня не умиляет,
- Как та, которую священник повторяет
- Во дни печальные Великого поста;
- Всех чаще мне она приходит на уста
- И падшего крепит неведомою силой:
- Владыко дней моих! дух праздности унылой,
- Любоначалия, змеи сокрытой сей,
- И празднословия не дай душе моей,
- Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
- Да брат мой от меня не примет осужденья,
- И дух смирения, терпения, любви
- И целомудрия мне в сердце оживи.
- Как с древа сорвался предатель ученик,
- Диявол прилетел, к лицу его приник,
- Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной
- И бросил труп живой в гортань геены гладной…
- Там бесы, радуясь и плеща, на рога
- Прияли с хохотом всемирного врага
- И шумно понесли к проклятому владыке,
- И сатана, привстав, с веселием на лике
- Лобзанием своим насквозь прожег уста,
- В предательскую ночь лобзавшие Христа.
- Когда великое свершалось торжество
- И в муках на кресте кончалось Божество,
- Тогда по сторонам животворяща древа
- Мария-грешница и пресвятая Дева
- Стояли, бледные, две слабые жены,
- В неизмеримую печаль погружены.
- Но у подножия теперь креста честного,
- Как будто у крыльца правителя градского,
- Мы зрим – поставлено на место жен святых
- В ружье и кивере два грозных часовых.
- К чему, скажите мне, хранительная стража?
- Или Распятие казенная поклажа,
- И вы боитеся воров или мышей?
- Иль мните важности придать царю царей?
- Иль покровительством спасаете могучим
- Владыку, тернием венчанного колючим,
- Христа, предавшего послушно плоть Свою
- Бичам мучителей, гвоздям и копию?
- Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила
- Того, чья казнь весь род Адамов искупила,
- И, чтоб не потеснить гуляющих господ,
- Пускать не велено сюда простой народ?
- От западных морей до самых врат восточных
- Не многие умы от благ прямых и прочных
- Зло могут отличить. Рассудок редко нам
- Внушает, как довериться богам.
- «Пошли мне долгу жизнь и долгие года!»
- Зевеса вот о чем и всюду и всегда
- Привыкли вы молить – но сколькими бедами
- Исполнен долгой век! Во-превых, как рубцами,
- Лицо морщинами покроется – оно
- В пустыню зноем лет превращено:
- А во-вторых… прости мне Князь Козловский
- Прерву здесь я свой перевод неловкий…
- Ценитель умственных творений исполинских,
- Друг бардов английских, любовник муз латинских:
- Ты к мощной древности опять меня манишь,
- Ты снова мне перелагать велишь.
- Простясь с живой мечтой и бледным идеалом,
- Я приготовился бороться с Ювеналом,
- Чьи строгие стихи, неопытный поэт,
- На русский перевесть я было дал обет.
- Но, развернув его суровые творенья,
- Не мог я одолеть стыдливого смущенья…
- Стихи бесстыдные прияпами торчат,
- В них звуки странною гармонией трещат —
- Картины чуждые латинского разврата
- И… к русской милой Музе нет возврата…
- Не дорого ценю я громкие права,
- От коих не одна кружится голова.
- Я не ропщу о том, что отказали боги
- Мне в сладкой участи оспоривать налоги
- Или мешать царям друг с другом воевать;
- И мало горя мне, свободно ли печать
- Морочит олухов, иль чуткая цензура
- В журнальных замыслах стесняет балагура.
- Всё это, видите ль, слова, слова, слова [79].
- Иные, лучшие мне дороги права;
- Иная, лучшая потребна мне свобода:
- Зависеть от царя, зависеть от народа —
- Не всё ли нам равно? Бог с ними.
- Никому
- Отчета не давать, себе лишь самому
- Служить и угождать; для власти, для ливреи
- Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
- По прихоти своей скитаться здесь и там,
- Дивясь божественным природы красотам,
- И пред созданьями искусств и вдохновенья
- Трепеща радостно в восторгах умиленья. —
- Вот счастье! вот права…
- Когда за городом, задумчив, я брожу
- И на публичное кладбище захожу,
- Решетки, столбики, нарядные гробницы, —
- Под коими гниют все мертвецы столицы,
- В болоте кое-как стесненные рядком,
- Как гости жадные за нищенским столом,
- Купцов, чиновников усопших мавзолеи,
- Дешевого резца нелепые затеи,
- Над ними надписи и в прозе и в стихах
- О добродетелях, о службе и чинах,
- По старом рогаче вдовицы плач амурный,
- Ворами со столбов отвинченные урны,
- Могилы склизкие, которы также тут
- Зеваючи жильцов к себе наутро ждут, —
- Такие смутные мне мысли всё наводит,
- Что злое на меня уныние находит.
- Хоть плюнуть да бежать…
- Но как же любо мне
- Осеннею порой, в вечерней тишине,
- В деревне посещать кладбище родовое,
- Где дремлют мертвые в торжественном покое.
- Там неукрашенным могилам есть простор;
- К ним ночью темною не лезет бледный вор;
- Близ камней вековых, покрытых желтым мохом,
- Проходит селянин с молитвой и со вздохом;
- На место праздных урн и мелких пирамид,
- Безносых гениев, растрепанных харит
- Стоит широко дуб над важными гробами,
- Колеблясь и шумя…
Exegi monumentum…
- Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
- К нему не зарастет народная тропа,
- Вознесся выше он главою непокорной
- Александрийского столпа.
- Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
- Мой прах переживет и тленья убежит —
- И славен буду я, доколь в подлунном мире
- Жив будет хоть один пиит.
- Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
- И назовет меня всяк сущий в ней язык,
- И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
- Тунгуз, и друг степей калмык.
- И долго буду тем любезен я народу,
- Что чувства добрые я лирой пробуждал,
- Что в мой жестокий век восславил я Свободу
- И милость к падшим призывал.
- Веленью Божию, о муза, будь послушна,
- Обиды не страшась, не требуя венца,
- Хвалу и клевету приемли равнодушно,
- И не оспоривай глупца.
Два пункта такой наглой решимости все же поясню:
1. «Напрасно я бегу к сионским высотам…»
Честное слово, мне всегда хватало этих четырех строчек, чтобы ставить их номером один (I) в цикле! Но уж больно важен переход в пушкинский номер два (II), в «Молитву» (она печаталась под этим названием дореволюционными публикаторами; название было снято уже в советское время не иначе как по антирелигиозным соображениям, однако столь же условное название «Подражание италиянскому» про Иуду было сохранено (явная непоследовательность подхода, случившаяся по тем же соображениям).
Еще я подумал, что у Пушкина не встречается законченных четырехстрочных стихотворений, кроме эпиграмм: самые краткие – восьмистишия. Вот и не удержался… уж не обессудьте.
2. Однако всю свою поэтическую неуклюжесть по номеру V (пятому) я себе прощаю: тут цель оправдывает средства. Никто еще не решился, кроме меня, объявить, что два незаконченных стихотворения (и у вас они следуют хронологически одно за другим!) «От западных морей до самых врат восточных…» и «<Кн. Козловскому>» являются одним незаконченным двухчастным стихотворением, которому с наибольшим основанием может принадлежать таинственный номер пять (V). Именно здесь
- Стихи бесстыдные прияпами торчат,
- В них звуки странною гармонией трещат…
Слишком уж много подряд из кого-нибудь… («Из италиянского», «Из Ефрема Сирина», «Из Пиндемонти», «Из Ювенала»… так и «Памятник» можно произвести из Горация, как продолжение ответа кн. Козловскому?!) Как в лесу. И он сам себя зовет: ау Пушкин! где ты?
Именно здесь происходит треск отказа от «службы» и возвращение к себе, именно здесь всаживает Пушкин свою шестерку (VI) в ранее написанное стихотворение («Из VI Пиндемонти» долго сохранялось публикаторами как подлинное авторское название), именно здесь переходит он к личному манифесту. Как Вы правы, что любой срез по пушкинскому тексту образует свою законченность! Так я грубо соединил его «скульптурный» ряд в последовательное идолоборство… Сложите теперь окончания стихотворений V–VI–VII–VIII (по моему списку, и все – августовские…) – какая мощь самоутверждения!
- Иные, лучшие мне дороги права;
- Иная, лучшая потребна мне свобода:
- Зависеть от царя, зависеть от народа —
- Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому
- Отчета не давать. Себе лишь самому
- Служить и угождать; для власти, для ливреи
- Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
- По прихоти своей скитаться здесь и там…
…
- Хоть плюнуть да бежать…
- Но как же любо мне…
…
- На место праздных урн и мелких пирамид,
- Безносых гениев, растрепанных харит
- Стоит широко дуб…
…
- Веленью Божию, о муза, будь послушна,
- Обиды не страшась, не требуя венца,
- Хвалу и клевету приемли равнодушно,
- И не оспоривай глупца.
Именно так происходит не прописанное им в «<Кн. Козловскому>» во-вторых! Именно в V (Виктория!) страсти по Христу (I–II–III–IV) переходят в страсти по Пушкину (VI–VII–VIII) и становятся едиными, подчинившись «веленью Божию», – его окончательный отказ «оспоривать глупца».
И чтобы Вы, любезный Андрей Георгиевич, меня не «оспоривали», я преднамеренно сдвоил не только свой V номер, но увидел и ту же парность во всем так называемого Каменноостровском цикле:
«Напрасноя бегу…» – «Молитва»
«(Подражание италиянскому)» – «Мирская власть»
«<Из Ювенала>» – «<Кн. Козловскому>»
«(Из Пиндемонти)» – связующее, как манифест
«Кладбище» – «Памятник»
Неоконченность как признак неудовлетворенности текстом, как Вы утверждаете, была неотъемлемым пушкинским правом (из «лучших свобод»…) – но он же собирался это дописать! Хотел… иначе зачем это VI в «Пиндемонти» или № I или вставная галочка в «Пиндемонти»?! Не успел… Так как же Вы надеетесь без Него это уточнить?? Почему я буду не прав, выдвигая вообще гипотезу, что «Пиндемонти» IV, а не VI, почему он № I!!!
Не ищите меня больше. Я окончательно сменил адрес, чтобы не жить больше в этом начинающемся на двойку веке. Собственно, я не мог пережить его двухсотлетие. Не обижайтесь, Вы были все-таки единственным человеком, с которым можно было как-то поделиться. Хотя фамилия моя не Боберов, как Вы меня упоминаете (Вы неправильно прочитали первую букву; это как ля и ня у Александра Сергеевича: июнь от июля не различить)… а – Роберов; возможно, и Робберов, если подтвердится мое шотландское происхождение, то я окажусь в родстве с Лермантами.
Не смею больше задерживать…
Не Ваш
Р. Робберов
6 августа 2005 года, Мытищи
III. Посвящается Дорогавцеву
(Андрей Битов)
Я погибал…
Шекспир – Дорогавцев
Не знаю я никакого Боберова! Вот привязался…
И не следовало мне ему книгу посылать. Теперь опять ему НЕ отвечай… думаете, легко? Тем более я его в глаза не видел.
У меня нет никаких сведений о нем, кроме трех его обширных посланий на протяжении четверти века. В первый раз он откликнулся на мою статью «Последний текст» о письме Пушкина О.А. Ишимовой, писанном непосредственно перед роковой дуэлью. Статья была опубликована в «Литературной газете» за 1981 год и побудила А. Боберова (он тогда занимался «Словом о полку Игореве») изложить в письме мне свои по этому поводу соображения. Ссылки на это письмо можно обнаружить в моей книге «Предположение жить. 1836», опубликованной после наступления гласности в 1986 году. По-видимому, сочтя мое цитирование ответом на свое первое письмо, он тут же прислал мне второе: свою поэму «Благодарная Россия» о том, как заяц перебегал Пушкину дорогу в декабре 1825 года. Я ему не отвечал, но поэма эта, безусловно, подтолкнула мое воображение: как раз приближалось 150-летие гибели Пушкина, и я, ощутив себя публикующимся пушкинистом, сам завяз в нем настолько, что написал еще одну книгу «Вычитание зайца. 1825», послужившую теоретическим обоснованием для установки памятной стелы на дороге из Михайловского в Малинники.
То ли совесть, то ли желание похвастаться (я как раз засел за третью книгу, про себя именуя все это «трилогией», – «Глаз бури. 1833» о «Медном всаднике», торопясь к трехсотлетию Санкт-Петербурга)… так вот, то ли то, то ли другое побудило меня однажды свернуть с шоссе и заехать по адресу, обозначенному на конверте А. Боберова. Адрес такой был, но дверь оказалась заколоченной, словно за ней никто не живет.
В недоумении я стоял с книгами в руках… На мой стук откликнулся сосед по лестничной площадке и подтвердил, что Боберов есть и жив и что он может, что надо, ему передать. Я засомневался, но положение мое было дурацким, тем более сосед выглядел вполне прилично и даже кого-то мне напоминал.
Я рискнул оставить книги и этим ограничился, чувствуя себя окончательно расквитавшимся. Но – не таков Боберов!
И я получаю от него третье послание! (Оно приводится в отрывках в первой главе данной публикации.) Послание это было исполнено множества обвинений в мой адрес (включая мой контакт с его врагом-соседом).
Но книги мои до него дошли, и я был чист перед собой в своем понимании.
При чем тут я!
Это, в конце концов, именно из-за Боберова теперь памятник Зайцу в Михайловском стоит, и все утверждают, что всё это я. Срам-то какой! Местный батюшка перестал со мной здороваться: думал, я солидный человек, член Союза писателей.
Но, с другой-то стороны, памятник-то стоит! Как раз на рубеже веков и тысячелетий. Думал ли Боберов, что это памятник дороге, пути, выбору, самой России, а не только Пушкину?
Это всё уже как бы я додумывал, украв у него идею и на церемонию открытия не пригласив. Так уж иззавидовался.
Когда я пытаюсь думать о Боберове снисходительно, то, чтобы как-то представить себе его, вспоминается мне милый сердцу Шекспир-Дорогавцев из Фрязина, был такой. Куда делся?
Его часто можно было видеть в начале восьмидесятых, теперь уже прошлого века, в вестибюле ЦДЛ. Там он скромно стоял, чистенький такой и выбритый, и ботиночки… У него на столь же тщательном, как теперь говорят, бейдже, под целлофаном, крупными буквами, будто он участник какой конференции, прямо так и было на груди написано:
Чтобы никто не перепутал. Стоял он так с достоинством и без тени чванства.
Торговал своими (Шекспира) книжками. Это были очень трогательные книжки – их хотелось потрогать: так заботливо они были сделаны. Ручки у него были маленькие, такие же аккуратные, как он сам. (Я с умилением представлял себе эту женщину из Фрязина, которая так его любит.)
Книжки эти были самодельными, пронумерованными, разного формата. Книжки его были маленькие и большие. И совсем маленькие – туда помещался либо один сонет, либо из тайной биографии Шекспира: либо сорок шестой, либо завещанная кровать. (Юрия Домбровского – вот кого не было уже в живых, чтобы оценить Дорогавцева!)
Не так прост был этот Дорогавцев из Фрязина! Он жил вне времени, то есть оказался впереди. Дописывал сонеты Шекспира, расшифровывал его тайнописи… и всё это задолго до Эко или Павича. Носил свой бейджик, опережал самиздат по эксклюзивным изданиям: первая книжка, которую я у него приобрел (рублей за 50 в номинале 1980 года), была под номером 5637. Тиражное, однако, по нынешним временам издание! Какой труд! На обложке роза с поздравительной открытки с Первым мая (поздравление отрезано). Красота! другим словом это не обозначишь. Наверное, я был один из немногих, кто не обходил его стороной и ценил его продукцию, – я запомнил его доброжелательный взгляд.
Я ПОГИБАЛ
КАК ЧЕЛОВЕК, КАК ГЕНИЙ, КАК МЕРЗАВЕЦ —
ВСЁ ВМЕСТЕ ВЗЯТЫЙ!
Эти слова Шекспира в переводе Дорогавцева я взял в 1979 году эпиграфом к роману «Азарт», об одиночке-террористе, задумавшем подорвать себя вместе с Политбюро. Роман остался недописанным, как и Политбюро – недовзорванным… эпиграф – остался его бейджиком. Не знаю лучше слов из той эпохи: это – произведение.
Когда от романа остается эпиграф – это уже что-то античное. Но и это не я написал. Слишком силен оказался эпиграф, чтобы к нему приписать роман.
Так что Дорогавцеву, а вовсе не какому-то Боберову я, единственному, получается, должен. Воспользовался его интеллектуальной собственностью… Не знаю, как отдать. Ничего, кроме вышеприведенного эпиграфа, от него у меня не осталось. Вот вспоминаю. Ищу книжечки Дорогавцева-Шекспира… и не нахожу.
Впрочем, я давно уже ничего не могу найти…
Я не живу ни с кем, но и со мной никто не живет. Ни кот, ни собачка. Я же всегда в дороге…
Когда я (в годы знакомства с Дорогавцевым) поселился в этом замечательном доме, от предыдущего хозяина мне остались в наследство холодильник «ЗИС» и некрасивое растение алоэ – два предмета, которыми он не хотел уродовать свой новый быт. «ЗИС» был того же возраста, что и дом, и он так же исправно работал, как тогда. Он жил и у меня несколько лет, так же ничего не требуя. Однажды он ни с того ни с сего затрясся в агонии и затих. Никогда в жизни не видел я, чтобы техническое существо так по-живому умерло. Кто-то мне помог выволочь его труп на площадку. Через день от него остался только остов. Он был обглодан соседями на детали. Значит, у кого-то он продолжал работать.
Надежные, однако, бывали вещи в эпоху, когда всего было по одному наименованию, без возможности выбора!
С алоэ вышло еще грустнее. Он (оно) мог ждать меня целый месяц без воды. Он не успевал погибнуть ровно тогда, когда я успевал его полить. Однажды, когда я вернулся, то застал в квартире распахнутую форточку, а его замерзшим. Только один нижний крошечный листик подавал признаки жизни. Я отпилил мертвый ствол, закрыл предательскую форточку, полил такыр в горшке… и он благодарно ожил! Он так радовался жизни, как и я ему! Мы снова были вместе.
И вовсе не было это некрасивое растение – я его любил.
Но и еще раз я вернулся домой – в квартире был настоящий мороз, как в блокаду. От порыва ветра распахнулось целиком окно. В кране сталактитом замерзла вода. Алоэ был совсем, навсегда уже мертв.
Недавно у меня за окном появилось самосевное деревце. Я так обрадовался, будто алоэ меня простил, будто душа его переселилась ко мне, но, на всякий случай, за окно.
Когда ты обнаружишь, что у тебя в буфете уже не осталось ни одной серебряной ложки, то задумаешься, не в силах оскорбить никого подозрением, то есть подозревая всех. Потому что обидно. Ты с детства помнил каждую ложечку наизусть, то есть назубок. Назубок ты ее помнил – ее и дарили «на зубок». Как же забыть! На ней было выгравировано «27 IX 1902» – на зубок отцу, она досталась мне, я хотел передать ее сыну, и вот ее нет… Во что она превратилась? В лом серебра, на вес, хорошо, если на бутылку хватило. А чем она была? Фамильной ценностью. Вор ворует не вещь – он ворует ценность, превращая ее в стоимость. Куда девается разница? И какой Маркс ее учтет… Что уж тут говорить об интеллектуальной собственности! Почему с моей полки исчезают только книги, которые дороги лично мне, а более ценные продолжают пылиться? Кому мог понадобиться Дорогавцев?!
Наверное, эти люди любили меня, кто у меня это с… украл, не напрашиваясь или не надеясь на взаимность. Зачем им иначе вещь, одному мне дорогая?
19 августа 2005, Сиверская
А. Битов
IV. Гибель пушкиниста
Я посетил твою могилу – но там тесно; les morts m’en distrai<en>t [81] – теперь иду на поклонение в Ц.<арское> С.<ело> и в Баб<олово>.
Ц.<арское> С.<ело>!.. (Gray) les jeux du Lyce, nos lecons… Delvig et Kuchel<becker>, la posie [82] – Баб<олово>».
С этого бы следовало начинать А. Боберову его список…
Поскольку я привл здесь послание А. Боберова лишь в «личной», содержательной его части, опустив обширный комментарий, оправдывающий, с его точки зрения, вмешательство в пушкинский текст (не говоря о пушкинистике), то свой комментарий я решил построить на основе цитат из комментария А. Боберова. Пусть он будет, раз уж он так настаивает, теперь Р. Робберов. Чтобы получилось подобие диалога.
Битов. Пушкинское хозяйство было очень упорядоченным. Он хранил в памяти все слова, которые употребил. Он возвращался неоднократно и к замыслу, и к неоконченному тексту. Мог и дописать. Мог и воспользоваться, вставив в надлежащий контекст (так было со стихами импровизатора в «Египетских ночах» или с заброшенным «Вадимом» во вступлении к «Медному всаднику»).
Так и «Prologue» нависает предшественником всего цикла, а осуществляется лишь в его конце.
Робберов. Дата «Пролога» слишком размыта, чтобы я мог пристегнуть его к циклу, хотя я читал у М. Алексеева, что он ведет напрямую к «Кладбищу».
Б. Не так уж и размыта. Раскройте «Летопись жизни и творчества»…
Р. Они слишком не подробны.
Б. Достаточно подробны (снимает с полки IV том «Летописи»). Раскройте 1836 год, кажется, апрель…
Р. Ух ты! Никогда не видел такого… Правда, апрель. Дата с 17 по 27… (читает): «Во время одной из прогулок по городу Пушкин посещает могилу Дельвига на Волковом кладбище и, вероятно, в те же дни делает запись об этом» – «Пролог». Да, если в апреле 1836-го, то можно было бы начать и с этой записи… но слишком тогда всё уж закольцовано в его судьбе. Вы же сами были против такой предопределенности, когда сочиняли свое «Предположение жить». Кстати, если цикл «Пасхальный», когда была в 1836-м Пасха?
Б. Не помню. Ранняя была Пасха. Да вы перелистните назад…
Р. (окончательно не выпуская «Летопись» из рук).О, Господи! «Март, 29. В 8 часов утра, во время пасхальной заутрени, после длительной и тяжелой болезни скончалась Н.О. Пушкина». Так это же его мама!
Б. И Пушкин всю ночь просидел у ее постели.
Р. «Март. 26…29. Уже с 26 марта стало ясно, что жить Н.О. Пушкиной остается считаные часы… Видимо, с утра 27 марта Пушкин, оставив все дела, почти безотлучно находился возле матери». Черт! Почему у меня не было этой книги! «Грустен и весел, вхожу я, ваятель, в твою мастерскую…» 25 марта. Какая сила предчувствия!
Б. Тут вы правы: у Пушкина всё начинается раньше, чем происходит.
- Весело мне. Но меж тем, в толпе молчаливых кумиров —
- Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет…
Р. Значит, это еще и до «Пролога»! Значит, я зря не включил «Художнику» в «Страстной цикл». А ведь так хотел…
Б. Что бы вы тогда делали, так уверенно ставя под номером I «Напрасно я бегу к сионским высотам…», переставили бы его под номер V?
Р. Нумера V не отдам!!! Ну, поставил бы «Напрасно…» после «Пиндемонти», как недописанное, к которому он собирался вернуться.
Б. (иронически). Куда там Пушкину до вас… Кстати, не вы первый назначали «Напрасно…» именно первым номером. Задолго до вас это делал еще Сергей Бочаров. К тому же вы его дописали, чтобы оно перетекало в «Молитву». Кстати, у вас там наблюдаются ошибки, которых Пушкин никогда бы не допустил.
Р. (обиженно). V сначала был у меня много лучше. Но потом я выверил каждое слово по «Словарю языка Пушкина», и оказалось, что многих моих слов у Пушкина нет вообще.
Б. Например?
Р. Представляете, нет даже слов пейзаж и ландшафт.
Б. А что же есть?
Р. Только природа и вид.
Б. Значит, ему хватало этих русских слов. И вообще, зачем додумывать то, что у самого Пушкина не получилось?
Р. (возмущенно). То есть как не получилось!
Б. Он обладал неоспоримым правом бросать то, что не получается. Вы слишком хотели вывести цикл напрямую, на позитив, что ли, сделать его жизнеутверждающим… а я думаю, что потому он и не дописывал, что не только не получалось, но и настроение всё более портилось – даже стихи не помогали. Поэтому и у вас не могло получиться по-пушкински.
Р. Так что же у меня так уж не по-пушкински?
Б. «Но если мне со львом в неравной битве…» Тут вроде одного слога для шестистопника не хватает. У вас там вышла клаузула женская…
Р. (грозно). Какая еще женская кляуза!
Б. Да не сердитесь вы так. Я сам в этом не смыслю. Я у профессионала спросил.
Р. А мне казалось, я даже где-то читал, что вы их так же терпеть не можете, как и я…