Поэтка. Книга о памяти. Наталья Горбаневская Улицкая Людмила
Когда-то у тебя спросили, как тебя лучше называть – «поэтом» или «поэтессой», и ты ответила, что тебе больше подходит польское слово «поэтка».
Петр Мицнер
Наталья Горбаневская
- Милый, милый, удивлённый,
- вижу, вижу: над тобой
- с деревянною трубой
- ангел деревянный.
- Он трубит, но глух и тих
- голос дерева сухого,
- и неслышно слуху слово
- с пересохших губ твоих.
- За стеной в застенке тонким
- стоном вспыхнул трубный глас,
- ангел вспыхнул и погас,
- уголь в угол, да и только.
- Сохнет, сохнет трубный глас,
- сохнут слёзы возле глаз.
- Дождь по веточке зелёной,
- ангел гаснет удивлённый.
В книгу вошли письма и фотографии, хранящиеся в Международном обществе «Мемориал» и в Архиве Научно-исследовательского центра Восточной Европы (г. Бремен).
Шифр фонда Натальи Горбаневской – FSO 01–024-Bremen.
В книге опубликованы фотографии из семейного архива Ярослава и Иосифа Горбаневских, а также работы Бориса Биргера из личного архива Наталии Биргер.
Книга публикуется по соглашению с литературным агентством ELKOST Intl.
© Улицкая Л. Е.
© Фонд по управлению наследственным имуществом Иосифа Бродского. Разрешение на публикацию письма дано в память об участии Н. Горбаневской в жюри Фонда стипендий памяти Иосифа Бродского
© Н. Биргер, репродуцирование картин Б. Г. Биргера
© ООО «Издательство АСТ»
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
Биографическая справка и библиография
ГОРБАНЕВСКАЯ Наталья Евгеньевна (26 мая 1936 – 29 ноября 2013) – поэт, участница правозащитного движения 1960– 1970-х годов. Училась на филологическом факультете Московского, затем Ленинградского университетов. Закончила заочное отделение в Ленинграде в 1964 году (дипломная работа – о двух первых романах Тынянова). Ранние стихи Горбаневской получили поддержку и одобрение Б. М. Эйхенбаума, позже А. Ахматовой. Горбаневская была дружна с ленинградской группой молодых поэтов – Бродский, Бобышев, Найман, Рейн. Первая подборка стихов появилась в самиздатском журнале «Феникс» (1961). В 1965–1968 годах в печати появились девять стихотворений. Впоследствии Горбаневская исключила большинство ранних стихов из основного собрания (как и многие более поздние) и на этом основании дезавуировала в специальном письме, переданном из Бутырской тюрьмы, сборник «Стихи» (Франкфурт-на-Майне, 1969), выпущенный без ее ведома на основе старых самиздатских подборок. Стихи тех лет Горбаневская оформляла в виде небольших машинописных тетрадок, которые и стали композиционной основой последующих сборников, особенно трех первых – «Побережье» (1973, корректор – И. Бродский), «Три тетради стихотворений» (1975) и «Перелетая снежную границу» (1979).
Участвовала в ряде акций (защита политзаключенных, сбор подписей и других), была одним из инициаторов и основателей журнала «Хроника текущих событий» (начал выходить в апреле 1968 года) – вероятно, наиболее значительного достижения движения (в год ее отъезда журнал поместил статью «“Хроника” о своем основателе»). 25 августа 1968 года была участницей демонстрации против вторжения в Чехословакию (помимо общих для демонстрантов политических и этических причин, у Горбаневской очень силен интерес к западнославянским культурам, отразившийся в ряде ее стихотворений, переводах с польского, позднее – в контактах со славянскими эмиграциями в Европе). Не была осуждена вместе с остальными демонстрантами, т. к. в это время кормила новорожденного ребенка, успела до ареста составить документальную книгу о демонстрации «Полдень. Дело о демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади» (Франкфурт-на-Майне, 1970) – главная прозаическая книга Горбаневской, ей предшествовал очерк «Бесплатная медицинская помощь» – о советской психиатрической больнице – и статьи в «Хронике текущих событий», позже – статьи и заметки в журнале «Континент» и газете «Русская мысль»). Арестована 24 декабря 1969 года, приговорена к принудительному лечению в Казанской специальной психиатрической больнице, освобождена 22 февраля 1972 года. В 1975 году эмигрировала во Францию, с 1976 года жила в Париже, работала в журнале «Континент» до перевода редакции в Москву. До 1988 года делала передачи на радиостанции «Свобода», с 1981 года работала в газете «Русская мысль», с 1999 года – в журнале «Новая Польша», публикуясь в нем как автор и переводчик. С 2005 года гражданка Польши. 3 июня 2008 подписала Пражскую декларацию о европейской совести и коммунизме. 23 октября 2008 года Наталье Горбаневской было присуждено звание почетного доктора Люблинского университета имени Марии Кюри-Склодовской. Автор полутора десятков книг стихов; переводчик с польского, чешского, словацкого и французского. По итогам 2010 года Горбаневская стала лауреатом международного литературного конкурса «Русская премия» в номинации «Поэзия». 25 августа 2013 года Горбаневская приняла участие в демонстрации на Красной площади под лозунгом «За вашу и нашу свободу». Баннер с лозунгом у Лобного места развернула группа из 12 человек, из которых 10 были задержаны полицией. Горбаневскую полиция не тронула. В 2013 году Наталья Горбаневская была награждена почетной медалью Карлова университета за заслуги в борьбе за свободу, демократию и права человека. Скончалась 29 ноября 2013 года в Париже. Похоронена на кладбище Пер-Лашез.[1]
Сочинения: Побережье. Ann Arbor, 1973; Три тетради стихотворений. Bremen, 1975; Перелетая снежную границу. 1974–1978. Paris, 1979; Ангел деревянный. Ann Arbor, 1982; Чужие камни. N-Y., 1983; Переменная облачность. Paris, [1985]; Где и когда. Paris, [1985]; Цвет вереска. Tenafly, 1993; Набор. М., 1996; Не спи на закате. Почти полное избранное. СПб., 1996 (фактически – 1997); Кто о чем поет. М., 1997; 13 восьмистиший и еще 67 стихотворений. М., Тверь, 2000; Последние стихи того века. М., 2001; Русско-русский разговор: Избранные стихотворения. Поэма без поэмы: Новая книга стихов. М., 2003; Чайная роза. М., 2006; Развилки. Самара, 2010; Круги по воде. М., 2010; Прильпе земли душа моя. М., 2011; Штойто. М., 2011; Прозой о поэзии. М., 2011; Осовопросник. М., 2013; Города и дороги. М., 2013.
Переводы: И тогда я влюбилась в чужие стихи… Избранные переводы из польской поэзии. Варшава – Краков, 2006; Мой Милош. М., 2012.
Публицистика: Полдень. Дело о демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади. Frankfurt/M., 1970 (расширенное и дополненное издание: М., 2007).
Составление: Несломленная Польша на страницах «Русской мысли». Париж, 1984; Росси Ж. Справочник по ГУЛАГу. В двух частях. Издание 2-е, дополненное / Текст проверен Натальей Горбаневской. – М.: Просвет, 1991.
Людмила Улицкая
«Свет мой и сила»
Это книга о границах памяти… Они оказались подвижны и прихотливы. Ничего среднестатистического, никакой общей картинки. И Наташа, великий редактор, уже не может выправить наших воспоминаний: одни помнят ее легкой, невесомой, парящей, другие – тяжелой, почти непереносимой, вздорной. Она бывала безмерно щедрой и безмерно эгоистичной, несгибаемой, непоколебимой и уклончивой. Умела слышать тончайшую музыку и быть совершенно глухой к обращенному к ней воплю. Полной правды не напишет никто – она выше наших человеческих возможностей.
Биография Наташи уже написана… И в этой книге тоже будут намечены вехи ее жизненной истории. Но эта книга о другом – о том месте, которое Наталья Горбаневская занимает сегодня в нашем мире, в частном пространстве каждого из знавших ее лично, и о том, что подвиг ее жизни был не политическим, как считают миллионы людей, а чисто человеческим – о чем знают немногие. И этот подвиг далеко не исчерпывается тем общеизвестным фактом, что она вышла на Красную площадь в августе 1968 года, протестуя против введения советских войск в Чехословакию. Наташа совершила и множество других подвигов, очень тихих и трудных. Маленькая ростом, в каких-то измерениях навсегда оставшаяся девочкой, в течение жизни она выросла в человека огромного масштаба, сохранив радостную детскость до смертного часа.
Она была в юности категорична и нетерпима, в старости – мягка и сострадательна. Жизнь ее семьи, бабушки, матери, ее самой, ставшей и матерью, и бабушкой, заслуживает отдельного рассказа, потому что и здесь просвечивает работа судьбы, удивительной наследственной верности, достоинства, жертвенности, которые так ярко прочерчены в женщинах Наташиного рода.
Те, кто знал Наташу только по ее стихам, кто любил ее поэзию, понимают, что в ее творчестве – она не любила этого слова, но смерть меняет лексику, и теперь писание стихов в дребезжащем московском трамвае или в парижском автобусе можно не смущаясь называть словом «творчество» – лирика была слита с мотивом гражданственности, а любовь, которой она была одарена, распространялась не только на любимых ею людей, но охватывала весь мир – средоточием этого мира был русский язык, Россия.
29 ноября 2013 года ранним утром я возвращалась из аэропорта Домодедово домой, и наша бедная подмосковная природа, уже заснеженные, но еще не потерявшие всей листвы деревья, остатки деревень и полей, отступающие перед агрессией растущего московского пригорода, вызвали в памяти Наташины стихи, которые я бормотала до самого Павелецкого вокзала. Это мой внутренний автомат – всегда, когда меня трогает природа, когда мир вдруг открывается в его необыденном, подлинном виде, приходят на ум эти стихи. В это утро Наташи уже не было на свете, но я об этом еще не знала.
Л. У.[2]
- Я в лампу долью керосина.
- Земля моя, как ты красива,
- в мерцающих высях вися,
- плетомая мною корзина,
- в корзине вселенная вся.
- Земля моя, как ты красива,
- как та, что стоит у залива,
- отдавшая прутья свои,
- почти что безумная ива
- из тысячелетней любви.
- Земля моя, свет мой и сила,
- судьба моя, как ты красива,
- звезда моя, как ты темна,
- туманное имя Россия
- твое я носить рождена.
Тот день
Ярослав (Ясик) Горбаневский, сын
С самых разных сторон – любовь
В четверг 28 ноября мать зашла ко мне (она жила в десяти минутах ходьбы). Принесла мне супа. Во-первых, потому что очень любила одаривать супом своего произведения, и во-вторых, потому что я был после операции на ногу и ходил так-сяк, вот она и принесла мне супчику. Принесла супу и выглядела в тот момент не ахти: у меня приступ, – сказала, – пойду приму ванну. Приняла ванну, приобрела более свежий вид, выпила кофе и побежала обратно к себе. Надо было доделывать дела перед предстоявшим 1 декабря отлетом в Питер.
Вечером того же дня к ней зашел Копейкин Толя. На суп. Просидел у нее где-то до одиннадцати вечера и ушел, оставив в ее обычном состоянии.
В те же примерно одиннадцать вечера мать отправила Пустынцевым в Петербург мейл, что если они свободны, то она готова с ними пересечься третьего числа.
На следующий день, в пятницу 29 ноября, Зоряна, которая всегда у матери убирала, пришла готовить ее к отлету. Она пришла часов в пять вечера (может, в четыре) и, увидев, что мать спит, стала прибираться на кухне. Прибравшись, решила ее разбудить. Позвала и, когда мать не откликнулась, подошла. Мать лежала как обычно, свернувшись калачиком, положив кулачок под щеку. Когда Зоряна попробовала потеребить ее, оказалось, что рука уже холодная.
Зоряна позвонила в слезах, я прибежал.
Сообщил ближайшим друзьям, они были в тот же вечер, без них было бы совсем тяжело. Первым делом надо было вызвать врача, чтобы констатировать смерть. И думать, что делать дальше. Врач долго не шел – сначала они ходят по тем, кто жив еще. Пришел, записал смерть во сне, предположительно рано утром того дня. 3–4–5 часов ночи.
Не помню всех, кто был в тот вечер. Помню, был Новиков Миша, потом Копейкин. Ушел спать, оставив Копейкина у матери. Мать продолжала лежать, как если бы мирно спала.
На следующий день с утра бегал по делам. Мэрия, городская похоронная служба. Спешка, потому что начинаются выходные, в которые ничего не сделаешь, а сроки, в которые похороны должны быть, кратки.
Мы думали похоронить мать на Монпарнасском кладбище. Тут вокруг – кафе, в которых она пила кофе и играла во флиппер (эдакий электрический бивиард, где надо шариком выбивать цели и зарабатывать очки) с сыновьями, с друзьями, в последнее время – с внуками. Наверное, она была единственной в Париже бабушкой, которая играла с внуком во флиппер. Монпарнасское кладбище – с Бодлером вместе.
Но в похоронной службе нам сказали: чтобы похоронить на Монпарнасском кладбище, нужны связи с каким-нибудь крупным политиком, лучше всего министром. Вот буквально только что люди хотели, просили у мэрии, у кладбищенской администрации, а потом наконец нашли министра, и вот – получили шестиместную могилу. Иначе, – объяснили нам в похоронной службе, – хоронить можно либо там, где хоронят бедных, это дешево и в далеком пригороде, либо там, где хоронят своих родных обыкновенные люди – в пригороде недалеком.
Мать, когда как-то мы спросили у нее, как ее хоронить, сказала, что хотела бы лежать в земле, но вообще, хороните меня так, как вам будет проще, – добавила она. Жить она хотела обязательно в Париже, а вот где потом лежать, ее не очень волновало.
Я был готов хоронить мать на кладбище для обыкновенных людей – она, думаю, против ничего бы не имела. Но есть у нас знакомые и с министрами (на тот момент, правда, бывшими), так что мы с ними связались и попросили чего-нибудь предпринять. Так как на Монпарнасском было бы хорошо.
Это всё выходные. Суббота-воскресенье. В понедельник утром должны быть решены два вопроса: что делать с телом до похорон и где хоронить? С телом было два варианта: или в funerarium, крематории, где перед похоронами будет полчаса попрощаться, или оставить дома. Слава Богу, Лилька Колозимо убедила нас оставить мать дома. И все дни до похорон (до среды вечером) родные, друзья прощались с нею, сидели у нее, создавая иногда странное ощущение, что всё как при жизни. Ведь и раньше бывало: друзья сидят, а она, устав, ложилась, отворачивалась, засыпала, а друзья еще некоторое время сидели, болтали, пили вино, курили…
Эти выходные я звонил всем друзьям (и друзья звонили дальше, чтобы никого не забыть), в частности, позвонил и Тьерри Вольтону. И говорю ему – так-то и так-то, где хоронить будем, не знаем, министра, чтобы на Монпарнасском, еще не нашли, что дальше будет, неизвестно. А он мне в ответ: ДА У МЕНЯ ЖЕ ЕСТЬ ДЛЯ НЕЕ МЕСТО!
Сейчас, – сказал Тьерри, – дай только полчаса проверить бумаги, так ли всё и не путаю ли я чего. Через двадцать минут позвонил, говорит – да, в могиле Наташи Дюжевой остается место, и это место принадлежит ему, и это место он отдает матери.
Когда-то давным-давно мать работала в «Русской мысли», и там тогда появилась совсем еще юная Наташа Дюжева. И мать взяла ее под свое крыло, стала учить журнализму, обращению с текстом, и вообще они подружились. И Наташу Дюжеву, чтобы отличать ее от моей матери, стали звать «маленькая Наташа». И вот они дружили, маленькая Наташа вышла замуж за французского журналиста и публициста Тьерри Вольтона, мать стала крестной матерью их сына Стефана, но вскоре у Наташи Дюжевой открылась лейкемия да еще и открылась с запозданием, и Наташа Дюжева умерла. Похоронили ее на кладбище Пер-Лашез, мы с Толей Копейкиным поставили на могилу деревянный православный крест собственного нашего изготовления из бургундского дуба.
Между прочим, в начале нашего телефонного разговора Тьерри, которого друг Копейкин всегда считал эдаким плоским атеистом, вдруг взял да сказал: вот теперь обе Наташи снова вместе, возобновили старые привычки… и только потом, в ходе разговора узнав, что нет на кладбище места, предложил матери место рядом с его Наташей.
Мать лежала, свернувшись калачиком, до вечера понедельника вечером, когда пришла молодая добрая красивая женщина, чтобы сделать все необходимое, чтобы тело могло пролежать до похорон. Потом она лежала чуть более торжественно, но всё такая же маленькая.
Приехал с юга-запада Франции брат Оська с женой и дочерьми, фотографиями которых был уставлен стеллаж матери. Прилетел из Польши мой старший сын Артур. Смогла прибыть Оськина старшая дочь Нюся из Москвы, каким-то чудом получившая шенгенскую визу за два дня. Она получила польскую визу. Все внуки собрались проводить бабушку. Мой младший шестнадцатилетний сын Петька, который незадолго до этого строил с бабушкой планы совместной поездки в Москву, отреагировал на смерть бабушки резко болезненно, пинал стены, бил какие-то флаконы. Потом не хотел идти прощаться, ходил как в воду опущенный. Ходил мимо бабушкиного дома, вызывал меня звонками пройтись поговорить с ним о бабушке… Наконец, решился и пришел посмотреть на бабушку, прежде чем ее закроют. Как хорошо, что до самых похорон мать лежала дома.
Я пишу этот сухой текст о днях смерти моей матери, подсчитываю дни: в пятницу вечером сообщение о смерти, в среду в послеобеденное время – отпевание, похороны. Четыре с половиной дня. Сколько людей за это время проявили столько теплоты, любви, уважения. Во Франции, в России, в Чехии, в Польше. Сейчас трудно всё упомнить. Когда умирает мать, всё же пребываешь в несколько шоковом состоянии. Помню, однако, ощущение, что волнами идет – вживе, по телефону, по Интернету, с самых разных сторон – любовь.
Анатолий Копейкин
Последний вечер
28 ноября 2013 года я встретился в одном парижском кафе с одной тетенькой, а потом собирался встретиться в другом парижском кафе с другой тетенькой. Вторая тетенька прислала, однако, эсэмэску, что она пока что будет ужинать, а потом созвон.
Ну ладно. Созвон так созвон. И, чтобы не сидеть тупо часа три в каком-нибудь кафе, я решил заехать к Наталье Горбаневской и посидеть у нее. “Sup est?” – послал я ей эсэмэску примерно в восемь вечера. “Da”.
“Skoro budu”, – написал я и поехал в ее сторону. По пути заехал в магазин “Monoprix” и купил нашего любимого миндального такого печенья, карамельного такого, две пачки, к чаю.
Когда я пришел, Горбаневская поставила на газ суп, а потом, когда он нагрелся, ушла на кухню и долго не появлялась.
– Наташ, ты чего?
– Я, Копейкин, знаю, что ты не любишь фасоль, и я ее вылавливаю.
Я понял, что она будет этим заниматься еще полчаса, и попросил ее уступить мне место (это правда, у меня от фасоли изжога). В общем, выловил я фасоль из своей тарелки, мы сели есть суп.
Потом согрели чай и стали его пить с принесенным сказочным печеньем.
– Копейкин, можно я вторую пачку повезу в Москву и подарю там одному человеку? (Она собиралась дней через пять в Москву).
– Само собой, Наташ, – сказал я.
Вторая тетенька мне так и не позвонила, так что после чая я сел за маленький походный нетбук Горбаневской, а Горбаневская села за свой компьютер, и так мы некоторое время просидели на расстоянии метра три друг от друга, пока я не прочел свою френдленту в «Фейсбуке».
Была Наташа в тот последний вечер, как всегда; ничего такого в ее поведении и “рякцыях” подозрительного я не обнаружил.
Где-то в двенадцатом часу ночи я выключил нетбук и отправился домой.
Это был мой последний визит к моему бесконечно любимому другу и товарищу – Наталье Горбаневской. Часов через десять она тихо отошла ко Господу – во сне, в спокойной позе, подперев ладошкой щеку…
Петр Михайлов
Она была с нами
…В этот раз удивительным стечением обстоятельств я оказался в Париже, прилетев туда накануне ее смерти. Мы списались и договорились, что я к ней приду, и, несмотря на то что она собиралась в Москву 1 декабря, она всё-таки просила меня привезти ей сигарет и валидола.
В день ее смерти вечером я к ней пришел, дверь открыл Ясик, растерянный, и сказал, что Наташа умерла. Я вошел, она лежала в глубине комнаты на своей кровати, на правом боку. Она умерла во сне – не умерла, но уснула, такое было ощущение. Французские муниципальные власти позволили оставить тело в квартире до похорон. На следующий день ее перевернули на спину, переодели, так она и лежала несколько дней.
Накануне похорон ее переложили в гроб. Почти каждый день были панихиды, съехались ее внуки, естественно, были сыновья Ясик и Ося, приехали Артур, Нюся, маленькие девочки из Перигё со своими мамами, ее невестками. Все были вместе, друзья приходили почти каждый день к Наташе, сидели за тем же самым столом, она была с нами. Это было устойчивое ощущение. Меня Ясик попросил остаться с ней в ночь накануне похорон, я читал Псалтирь до глубины ночи, и у меня было чувство какого-то торжества, конечно, и печали, горечи расставания, но вместе с тем света, который ей был присущ. Она как жила светло, порывисто, талантливо, так и умерла. И потому горечь расставания, в особенности у близких и друзей, всякий раз смешивалась с радостью и светом.
Арсений Рогинский
А на письменном столе…
Я тоже оказался в квартире Наташи на следующее утро после ее смерти и, конечно, стал смотреть – а что на письменном столе? И на столе рядом с компьютером совершенно отдельно лежал польско-русский словарь Дубровского 1911 года, а рядом в стопочке – ее книжка «Мой Милош» и почему-то Галич на польском…
Михаил Новиков, известный как Ароныч
Как я каялся перед Горбаневской
Мы с Толей Копейкиным сидели за столом в старой квартире Наташи Горбаневской на улице Робера Ленде.
– Кайся, Ароныч, – сказал Копейкин и блеснул очками. – Ароныч, ты должен покаяться.
Как всегда, к середине второй бутылки «Шато Бланьяк» Толя становился агрессивным.
– За что каяться? – не понял. – И перед кем?
– Да вот, – Толя кивнул на Горбаневскую, которая сидела на другом конце стола и правила перевод. – Она за тебя по тюрьмам и психушкам страдала, разрушала советскую власть, а ты в это время состоял в комсомоле, режим укреплял. Кайся, кайся, Ароныч!
– Толь, так ты ведь тоже состоял… – пытался отбиться я.
– Ну, я только на втором курсе вступил, а ты в школе. И ты по убеждению записался, а я по необходимости. Меня Ленка Курская уговорила, комсорг нашей группы. Я думал, она мне даст.
От воспоминания Копейкин рассердился.
– Кайся, мудила, – с угрозой повторил он и покосился на Горбаневскую, которая не любила, чтоб при ней ругались.
Горбаневская продолжала водить карандашом по строчкам и курить свой «Голуаз».
– Будешь каяться или нет, коллаборант? – начал терять терпение Копейкин.
Я и рад был бы покаяться, но не знал – как. Землю, что ли, есть? Копейкин, видимо, тоже не очень ясно это себе представлял и даже как-то замялся.
– Ароныч, пойди помой посуду, – глядя в текст, попросила вдруг Горбаневская и отметила что-то на полях.
Не знаю, слышала нас она или случайно так получилось. Глуховата Наташа, конечно, была, но самое главное в текущем вокруг нее разговоре как-то ухитрялась расслышать и вступала всегда по делу.
– Во! – торжествующе поднял палец Копейкин. – Вот, будешь мыть у Горбанихи посуду, это будет твое покаяние. А то был, понимаешь, пособником режима, пока она там по тюрьмам и лагерям…
К концу второй бутылки он всегда начинает повторяться.
До этого я тоже всегда мыл посуду после горбаневских супов и дома у нее, и в редакции «Русской мысли». Но с того вечера стало считаться, что Ароныч моет у Горбаневской посуду не просто так, а в порядке покаяния.
Горбаневская к этому быстро привыкла и, бывало, говорила гостям:
– А это Ароныч, он раньше советскую власть укреплял, а теперь в порядке покаяния у меня вот посуду моет.
Я вытирал руку о передник. Гости опасливо пожимали ее.
– Ароныч – наш полезный еврей, – с удовлетворением говорил Копейкин.
Он любит, когда трезв, изображать из себя антисемита.
– А-а, – говорили гости и с облегчением садились за стол.
Кроме посуды, Горбаневская использовала меня иногда и на других подсобных работах, особенно когда надо было помочь нести из магазина тяжелые сумки. Она даже пыталась задействовать меня на кухне. Но, увидев почищенную мной картофелину, сказала со вздохом:
– Вот видно, ребята, что вам голодать не пришлось.
Имела она в виду, очевидно, всё наше поколение: и меня, и Копейкина, и Ясика с Жозефом, двух своих сыновей, о которых говорила, что старшего любишь сильнее, а младшего нежнее.
Я привык к своему положению штрафника при Горбаневской и даже начал извлекать из него некоторую пользу. Назовет иногда Горбаневская полный дом гостей, накормит борщом с котлетами и «грешневой» (она так говорила) кашей, а потом скажет им, улыбаясь завлекательно:
– У меня тут вышла новая книжка, так я вам немного из нее хотела бы почитать.
Гости рассядутся в позах напряженного внимания, и хозяйка читает им стихи часа эдак два. А я еще до начала чтения разведу руками: дескать, и рад бы, но звыняйте, – и на кухню.
Я не то что не люблю поэзию, просто всякое пассивное слушание, будь то симфония или отчетный доклад, немедленно вгоняет меня в сон. А стихи Наташи мне нравятся, особенно самая первая книжка, где на обложке внизу напечатано микроскопическими буковками «Корректор И. Бродский».
Наташа не сердилась, когда я прогуливал ее чтения. Она даже, чтоб компенсировать предполагаемый ущерб от невстречи с прекрасным, жарила потом специально для меня печенку в сметане, которую называла «печенкой по-улицки», потому что Люся Улицкая научила ее когда-то готовить это простое и вкусное блюдо.
После одной из таких читок, когда, перемыв посуду, я пил с Горбаневской чай, она сказала мне:
– Ароныч, у меня презентация книжки будет в Киеве, мне виза украинская нужна. Пойдешь со мной завтра в посольство, ты же там всех знаешь, наверное.
В посольстве я не знал никого, но на следующий день всё же пошел туда с Горбаневской.
Французы в то время ездили на Украину уже без виз, поэтому в консульском отделе на авеню де Сакс было совершенно пусто. За двумя окошками сидели две девушки. Одна вязала, другая читала толстую книгу «Домашние лекарственные растения».
– Переводи, Ароныч, – решительно начала Горбаневская, доставая из рюкзачка большой и неуклюжий «Проездной документ апатрида».
– Наталь Евгеньевна, вы можете и сами, девочки понимают по-русски, – объяснил я.
Девушки дружно закивали.
– Я в посольстве суверенного государства и буду говорить на его языке, – отчеканила Наташа голосом, которым когда-то разговаривала, вероятно, с прокурорами и следователями. – Скажи им, что мне нужна виза в Украину.
Девочки отложили вязание и книгу и глядели с испугом.
– Дивчата, – перевел я, стараясь успокоить их ласковой украинской интонацией, – ото пани потребуе визу в Украину.
– Вот, бланк заполните, – сказала одна из девочек. Запнулась и добавила: – Будь ласка…
Горбаневская устроилась за конторкой в углу и стала заполнять бланк, который, к ее радости, оказался-таки «на державний мови».
– Так, фамилия, имя, по-батькови… ага… рик народження… мисцэ, так… «Чи був засуджений»…
– Про судимости, может, не надо, – посоветовал я.
– Как же не надо, – с негодованием воскликнула Горбаневская, – как же не надо, когда она не снята! Та, что по уголовной статье, за нарушение общественного порядка! Так и запишем, есть, есть судимость.
Девочки из своих окошек прислушивались с нарастающим ужасом.
Забегая вперед, скажу: визу Горбаневской не дали.
В метро по дороге домой Наташа сказала, вздохнув:
– Видно, надо мне, Ароныч, попросить какое-нибудь гражданство.
Я даже заморгал от изумления. Горбаневская, которая тридцать лет говорила, что парижское гражданство она бы взяла, а французского и никакого другого ей даром не надо, Горбаневская, полжизни с гордостью прожившая апатридом, собиралась просить гражданство!
– Попросите чешское, – посоветовал я. – Вам Гавел сразу даст. Вы за них на эшафот всходили, – добавил я, вспомнив Копейкина.
– Нет, я, наверное, польское гражданство попрошу. За чехов я один раз на эшафот сходила, а за поляков много, – видно, недослышав, ответила Горбаневская.
Но как она стала гражданкой Польши – это уже совсем другая история.
Покаяние мое продлилось лет пятнадцать, дольше, чем я пробыл в комсомоле, и окончилось, когда мы с Ясиком и Копейкиным съели последний Наташин суп, сваренный ею перед тем, как она легла спать и не проснулась. Я медленно мыл тарелки и думал, что другом Наташи я не был – друзья выходили с ней на площадь, дарили свои книги, играли во флиппер. Не был и просто знакомым – просто знакомых не приглашают на стихи и на суп. И теперь, если спросят меня, кем я был для Горбаневской, правильно будет ответить – каялся, мыл посуду.
Происхождение
Я – потомственная мать-одиночка.
Наталья Горбаневская
В 1960 году, когда я впервые попала в дом Наташи, на Новопесчаной улице, семья ее была – она да ее мать, Евгения Семеновна. Занимали они одну комнату в коммуналке, в сталинском доме, построенном, кажется, пленными немцами, как весь тот район застраивался после войны. Комната их была похожей на ту, которую и моя семья занимала, – большой стол посередине, часть стола под книгами-бумагами, а на другой половине сковородки и чашки. Столовая и кабинет на столе, а вдоль стен один диван и один топчан. Ну и книги. Много книг. В те годы между матерью и дочерью стояло, как облако, раздражение, и временами оно прорывалось шумными ссорами. Они были очень схожи, и внешне тоже, и я не сразу поняла, как они привязаны друг к другу, как любили друг друга изматывающей душу любовью.
При первой возможности Наташа старалась из дома съехать – на квартиру. Временами снимала. Помню чудесную комнату в Староконюшенном, там она довольно долго прожила, ей там было хорошо. Но в те годы я мало что знала про ее семью, картина эта постепенно открывалась из ее рассказов. Это была чистая женская линия – для России не редкость. В России с мужчинами всегда было плохо – их на всех не хватает. Война, лагеря и водка сильно истребляют мужиков. Зато женщины в отсутствие мужчин особенные – сильные, жертвенные, устойчивые. Наташину бабушку Анну Федоровну я не застала, а Евгению Семеновну успела оценить – нервный, раздражительный, вспыльчивый бриллиант в вязанной крючком беретке какого-то бывшего цвета, с яркими светлыми глазами, с сильными скулами.
От Наташиного образа жизни находилась она в постоянной ярости, но вернее и преданнее человека на свете не было. Подняла без мужа двух детей, Витю и Наташу. С братом Наташа порвала отношения очень рано, во всяком случае, в шестидесятом году он в дом не приезжал, но, знаю, Евгения Семеновна его навещала. Наташа с ним не общалась – расхождение их было глубоким, с ранних лет оно началось.
И Евгения Семеновна была несгибаема. Она проявила невиданный героизм, когда осталась одна с двумя маленькими внуками, совсем уже не молодой женщиной. Сначала она их отбила у государства, потому что решение было относительно детей – отправить их в детский дом. Как же ей было тяжело тогда! Жила она не на пределе возможностей – за пределом. Выдержала. Друзья Наташины помогали. Больше всех – Ира Максимова, вернейшая из верных. Ее уже нет.
Когда Наташу выпустили и она собралась уезжать из страны, Евгения Семеновна заявила, что никуда не поедет. Прощались насмерть. В то время, в 1975 году, и речи еще не было, что можно приезжать в гости за границу. Дети Наташины были для Евгении Семеновны, я думаю, дороже своих собственных. Но упрямство ее было не меньше Наташиного. Уезжала Наташа с мальчиками уже не из коммуналки на Новопесчаной, а из трехкомнатной квартиры у «Войковской». После отъезда Наташи Евгения Семеновна долго уговаривала Иру Максимову обменяться с ней квартирами: Ира в однокомнатной с мужем и дочкой, а она, одинокая старуха, во дворце! В конце концов обменялись. Лет пять, не меньше, Евгения Семеновна Иру уговаривала, прежде чем этот обмен состоялся.
Потом времена стали немного смягчаться, и появилась наконец возможность у Евгении Семеновны навестить Наташу и внуков в Париже. Я думаю, около двух лет мы с Ирой ее уговаривали, а она твердила: «Нет, нет, нет!» Ну, она приехала в Париж, в конце концов, и было все прекрасно, они замечательно встретились. Было полное счастье, и они уже почти не ссорились. Евгения Семеновна в старости смягчилась.
Восхитительная семейная генетика продолжала работать. Мальчики еще совсем молодыми народили первых детей, внебрачных: мальчик Артур в Польше и девочка Нюся, московская. Наташа, мне кажется, не сразу узнала об их существовании. Завелись еще трое внуков: Петя у Ясика, Милена и Ливия у Оськи. Эти уже в браке, с папами-мамами. И тут произошло нечто удивительное – Наташа собрала вокруг себя всю большую семью. Всех соединила, перезнакомила, перелюбила, если так можно выразиться. Сделала всё возможное, и даже сверх возможного – познакомила Ясика с его сестрой по отцу, когда этого человека уже и в живых не было. И этих, даже не знающих о существовании друг друга, она тоже подружила…
Стала Наташа матриархом. И развела вокруг себя такое великое изобилие любви, которое нельзя было вообразить. Знаем мы давно – ничего нет лучше хорошей семьи, где детки облизанные, папа-мама-бабушки-дедушки. Но не у всех получается. И чем дальше, тем всё меньше это получается. Но вот Наташа – никакого в помине мужа, одни бедные любови, все сплошь стремительные и горестные. Это для поэзии прекрасно – а то ведь не было бы никаких замечательных стихов из любовного семейного благополучия, а для строительства семьи такая свобода – материал непригодный. Однако ей удалось прекрасно выстроить свое семейное здание. Своими руками, маленькими руками, не очень ловкими, и великими трудами – но не тяжкими, а легкими, благословенными. Это чудо. Русское, если угодно, чудо.
Есть еще одна черта сходства у Наташи с ее матерью. В семье Горбаневских с довоенных времен была приемная дочка, Мотя. Анна Федоровна, Наташина бабушка, ввела ее в дом, а Евгения Семеновна ее приняла. Эта история несколько затемненная – Мотя была дочерью репрессированных родителей, но и по сей день об этом не любит вспоминать. И у Наташи тоже была приемная дочь, Анна, и тоже, как в случае с Мотей, официально это не было оформлено. Это великое женское начало – удочерить – их общее дарование. И по какому-то неписаному закону судеб у обеих это стремление накормить, напоить, спать уложить, одарить всем, что есть, соединилось с безбрачностью, женским одиночеством, украшенным в Наташином случае мимолетными увлечениями, молниеносными романами, безответными любовями…
Связь матери и дочери была очень глубокой. Наташины письма к матери – свидетельство их постоянной заботы друг о друге, большой зависимости, внутренней борьбы. И великой любви.
Л. У.
Наталья Горбаневская
Я была инициативным ребенком
– Расскажите о вашей семье – до вас.
– Семья до меня… Я росла без отца (он погиб на фронте, и мы не виделись ни разу), и моя семья – это прежде всего мамина семья. Прабабушка и прадедушка с маминой стороны родились крепостными, родом из Воронежской губернии. А мои дедушка и бабушка переместились потом в сторону юга России.
Но сначала они – бабушка и три дочери (всего было четыре, мама – вторая по старшинству) переехали в Москву. Бабушка окончила акушерские курсы, пела у Пятницкого в церковном хоре Морозовской больницы, девочки учились в гимназиях. А в 1918 году они от голода бежали опять в Воронежскую губернию. А дальше кто как.
Мама моя в конце концов вместе с бабушкой вернулась в Москву. А до нас еще старшая сестра мамина туда приехала из Новочеркасска. Третья тетка всю жизнь прожила в Ростове, еще одна, самая младшая, поездила по всему Союзу, была на Дальнем Востоке и на Крайнем Севере. Она была по специальности связистка и вдобавок давала уроки игры на фортепьяно, хотя ничего такого не закончила. После войны, на Колыме, она вышла замуж за бывшего зэка.
А вообще вся семья была музыкальная, пели все хорошо, я не в них пошла. Третью сестру, которая в Ростове, послали вместе с ее мужем в Московскую консерваторию учиться, но, поскольку жить было очень тяжело (тридцатые годы), спать приходилось на столах, они вернулись в Ростов и потом всю жизнь преподавали в тамошнем музыкальном училище…
Я родилась уже в Москве, я среди своих всех родных и двоюродных была первой и единственной, родившейся в Москве. Сейчас у меня почти никого там не осталось, есть племянник, но с ним давно порвана связь. Из моих ростовских двоюродных братьев старший просто пропал – он жил в Саранске, работал оператором на телевидении, потом куда-то делся, и никто не мог его найти, хотя и искали. А вот его младший брат живет в Петербурге, он и с мамой всегда виделся, хоть мы уже были в эмиграции, и в Париже у меня… Когда я бываю в Петербурге, мы встречаемся, с ним, его женой и дочкой в хороших отношениях – единственный, кто у меня остался из всей родни.
Плюс к этому у меня есть еще приемная сестра, неофициально приемная мамина дочка. Она сама с Украины, была домработницей перед войной в Раменском, где мы жили (мы три года разные углы снимали, пока не получили комнату в Москве). И мама с бабушкой ее как-то взяли, устроили на завод, в вечернюю школу, потом она была на войне снайпером, имеет огромное количество медалей и, тьфу-тьфу, пока жива. И она, и ее муж – ветераны войны, я каждый раз вижусь с ними, когда бываю в Москве. Раньше они приходили на мои творческие вечера, но теперь уже не в состоянии. Вот это вся моя семья.
Моя линия по отцу… Была бабушка… Правда, я не сразу поняла, что это моя бабушка, потом как-то разобралась. Я за отца получала пенсию как за погибшего на фронте. Там, в той семье, была девочка примерно моего же возраста, я ей по секрету сказала, что мы с ней двоюродные сестры. Там были замечательные люди, я знала брата и сестру моего отца и своего двоюродного брата, который был даже у меня на проводах, когда я уезжала. Он известный историк, Владимир Кобрин, ныне уже покойный, специалист по русскому XVI веку, по эпохе Ивана Грозного. Так что в сороковые – в начале пятидесятых контакты были, мама со мной в гости приходила, я обычно брала книгу и читала.
Я научилась очень рано читать, и маму все пугали: что вы делаете, ребенок так рано читает, он сойдет с ума – тогда было такое мнение. У меня отнимали книги, я залезала в шкаф, доставала. Когда началась война, на это махнули рукой. Мама сказала: «Читает – есть не просит»…
– Она молодая была?
– Ну, в 1935-м ей уже было тридцать три года. В молодости она мечтала стать врачом, поступить в медицинский институт, но поскольку ее отец выбился из крестьян в счетоводы, то она считалась дочерью служащего, и доступ в институты ей был в то время закрыт. Жила «в няньках», воспитывала детей в разных семьях, и дети, как я понимаю, были к ней очень привязаны. Потом пошла работать в библиотеку, кажется, Ростовского университета, году в 1923-м и до 1935 года там проработала. А тут при Всесоюзной книжной палате в Москве открылись Высшие библиографические курсы, и она поехала учиться, окончила эти курсы и осталась работать в Книжной палате. Ее там очень ценили и в одном из флигелей Палаты дали комнату в подвале.
Это был особняк князя Гагарина, построенный, по-моему, уже после пожара в Москве архитектором Бове. Там были фасад и арка, а справа от арки стоял наш флигель. Дальше через ворота была прачечная, и во вторую бомбежку Москвы горело здание Книжной палаты и горела эта прачечная, а флигель наш уцелел. Книжную палату тогда перевели в другое помещение, но мама, чтобы получать не служащую, а рабочую карточку, перешла в типографию Книжной палаты (тоже в нашем дворе – ее здание и сейчас уцелело, это останки, сейчас весьма красиво обновленные, во дворе «дома Большого театра»). Работала наборщицей, печатником, то есть всё на ходу осваивала. У бабушки была карточка иждивенческая, у старшего брата «особая детская» – с двенадцати лет, по которой получали так же мало, как по иждивенческой, у меня была детская, там было побольше. Когда наш флигель уцелел, мама говорила: «Ну что бы ему сгореть, тогда бы нам что-то дали».
Мы прожили в этом подвале до 1950 года. Правда, во время войны на некоторое время переезжали в другие флигеля, в квартиры эвакуированных. Но эвакуированные начали возвращаться уже в 1943 году, и мы вернулись к себе. Вот так мы жили. Формально это был всё-таки полуподвал, то есть верхние стекла окон были над землей, и сверху был парапетик, но, как начиналась весна, все к нам текло. Когда становилось теплее, бабушка белила стены, некоторое время они оставались сухими, но очень недолго, опять начинались подтеки. Так мы в этой сырости жили и росли. Для брата и меня это было время роста, и всё время в этой постоянной сырости и в темноте, всё время при свете – во время войны при коптилке, которая у меня в стихах фигурирует. У нас была не настоящая русская печь, а дровяная плита, на этой же плите грели воду, чтобы мыться, – брат ходил в баню, а меня бабушка (это значит до четырнадцати лет) мыла в корыте. Квартирка была маленькая, жили мы и еще супружеская пара. И у нас на две семьи были уборная и умывальник. Еще дальше в этом подвале была еще одна «отдельная квартира», то есть комната, умывальник и уборная. Никаких больше удобств не было, никакого газа не было. Когда нам в 1950 году дали комнату в коммунальной квартире на Новопесчаной, где еще было две семьи, но был газ и была ванная, отапливаемая газовой колонкой, это был рай. К сожалению, бабушка прожила там недолго – мы переехали туда осенью 1950-го, а в январе 1951-го она умерла. Так что недолго понаслаждалась этим.
А в 1944-м отдали меня в школу, сначала взяли в первый класс, хотя мне было уже восемь лет, но сказали – посмотрим. На второй день я заболела, дней десять проболела, а потом пришла. А мама беспокоится, что со вторым классом-то. Пришла, а учительница, которая и не проверила особо, говорит: «А, ладно, пусть идет». И я пошла сразу во второй класс, стала в параллельном классе с моими подругами со двора. И всё было в порядке. Единственное, мне приходилось заниматься чистописанием. Писала я как курица лапой – грамотно, но жутко. И со мной занялась учительница и научила хорошо писать. Так что с тех пор пишу хорошо – не так хорошо, как мама, у мамы выработанный почерк еще с гимназии.
Вернемся к семье. Все мамины сестры учились в государственных гимназиях, а мама была способная и училась в частной гимназии, ей дали стипендию на учебу. После войны стали требовать дипломы, и оказалось, что ее диплом Высших библиографических курсов, хотя это считалось высшее учебное заведение, не считается. Она продолжала работать во всяких библиотеках, но в 1947 году в сорок пять лет пошла на вечерний в иняз. Она уже знала английский, знала французский, чуть-чуть похуже немецкий, и за три года она пятилетний французский курс закончила. Дополнительно еще подучила английский, а я как-то вместе с мамой училась, изучала географию Франции – мне это было очень интересно, все реки знала, все тогдашние департаменты. Когда я в Париж приехала, многое забылось, но ведь и департаменты переменились.
– То есть вы выучили французский с мамой?
– Нет, гораздо раньше. Иностранный язык ввели со второго класса, и у нас был французский. Еще у мамы была одна знакомая старушка, с которой я тоже занималась французским. Надо сказать, что до седьмого класса я была отличницей, а с восьмого начала лодырничать как незнамо что. Но в университете я даже делала иногда какие-то технические переводы. А потом, казалось, совсем забыла. Но когда я пошла учить французский здесь, в Париже, меня проверили и поставили более высокий уровень.
– Когда вы оказались в школе во втором классе, и даже еще в садике, другие дети были важны? Социализация у этого ребенка была?
– До школы важны были подруги во дворе. Ну, я общалась вполне со всеми, но главное – подруги во дворе. В школе… Тут так получилось: нас с третьего класса переводили в другую школу, но мама упросила, чтобы меня оставили в прежней… Просто до нее было ближе. И вот в новом 3 «А» у меня сразу оказалась подруга, я ее всегда вижу, когда приезжаю в Москву. Это Нина Багровникова, она упоминается в примечаниях к моим стихам, где я говорю про «стишки-стежки».
Семья Нины жила вообще замечательно: отец, мать и три девочки – пятеро в комнате шесть метров. На Малой Молчановке в доме со львами. Они жили на самом верху, и это, видимо, раньше была комната прислуги. И я там еще торчала, им было мало своих. Мы с Ниной очень подружились. Сидели за первой партой, так как были самые маленькие, и всё время на уроках играли в стихотворную чепуху. Например, берем тему «Жил на свете рыцарь бедный» и играем. И так целые уроки напролет. Может, тогда уже какая-то техника вырабатывалась. Я уже считала себя стихотворцем.
И сестер ее я стала считать своими сестренками. Дружила и с Ниночкой, и с Мариной, средней сестрой. Младшая сестра у них потом погибла, покончила с собой. Она психически была нездорова, но была очень хорошая. У нее дочка осталась, Наташа, в честь меня она назвала. Это была совершенно моя родная семья. Отец у них рано умер, а мама долго прожила… А вообще в классе я как-то вполне, я была очень общительной всегда. Стала еще общительней, когда стала носить очки, стало легче жить, потому что до того что-то меня связывало, а что – я не знала.
– Учиться было интересно? Какую-то часть мира это составляло?
– Ну, какую-то часть составляло. Я училась, когда мне было интересно, а когда неинтересно – нет. Учительница истории всегда говорила: «Ну вот, Наташа, то двойка, то пятерка». Но всё равно потом в четверти выводила пятерку. Училась я скорее легко. С удовольствием писала сочинения, изложения. Потом, у меня была прирожденная грамотность, может быть, оттого, что я много читала с детства – при этом вечном электрическом свете… У нас была учительница русского языка, которая к нам пришла в пятом классе из института. Она потом всегда говорила: «Когда я колеблюсь, как надо писать, я у Наташи спрашиваю». Мне кажется, есть такое ощущение, хотя я знаю, что это несправедливо по отношению к другим людям – если человек неграмотно пишет, значит, он мало читал. У меня-то именно так, просто впечатывается.
…Еще во втором классе у меня была совершенно замечательная история. Тогда родители что-то платили, и нам выдавали бублики и ириски. Я уж не помню, как дело было – то ли я не принесла деньги, то ли я плохо себя вела, в общем, в какой-то момент мне сказали: «Завтра в школу без матери не приходи» – и вообще выгнали с уроков. Я не могла маме сказать. Что мне делать? Ну что, ясно что: бросить школу и поступать на работу. Я свою сумку с учебниками спрятала в дворницкой за совком и метлой и пошла думать. А когда вернулась, не было ни лопаты, ни совка, ни сумки с учебниками, а их давали в школе на несколько человек… Вот тут я поняла окончательно: домой мне идти нельзя, пойду устраиваться на работу.
Мне не было девяти лет, в пионеры даже еще не приняли. А была совсем еще зима, февраль. В войну зимы были очень холодные, очень многоснежные. Садовое кольцо – мы жили на Новинском бульваре – было покрыто снегом, смерзшимся в лед. Машин было очень мало, мальчишки к ним прицеплялись и ехали на коньках – так один мальчишка с нашего двора погиб. Я вышла на крыльцо школы и думаю: что делать?
А моя мама как раз сменила работу. Сначала ушла из типографии, перешла в Тимирязевскую академию – ее давняя приятельница по Книжной палате уговорила, сама там работала, а потом маму переманили в Фундаментальную библиотеку общественных наук. Я знала, что в Тимирязевке еще не нашли никого на ее место, а поскольку с тех пор, как научилась читать, читала, в частности, каталоги и умела писать библиотечным почерком, то и решила, что пойду устраиваться туда. Школа была на Большой Молчановке, я пошла сначала попрощаться к детсадовской подруге в Плотников переулок, потому что я теперь буду работать и не смогу к ним ходить. Потом дальше двинулась – окрестности я знала очень хорошо. Помню, в три года меня бабушка забыла в аптеке – это было на другой стороне площади Восстания. Я обнаружила, что я одна, пошла, дошла до перехода и какого-то дяденьку попросила меня перевести, и он меня стал переводить, а навстречу уже бабушка бежит. Где-то года в четыре с половиной я ушла гулять, немножко заблудилась, оказалась в районе Бронной. Хорошо очень помню, как шла по Вспольному. Но оттуда я выбралась сама и дошла до дома. Для такого маленького ребенка это большое расстояние, но я весь район Спиридоновки, Малой Никитской – всё это знала. И в другую сторону от дома знала, тем более меня, маленькую, часто сажали на троллейбус, отправляли к тете, которая жила на Таганке, и я сама доезжала. Потом с мамой ездила много раз на всякие ее работы, знала, куда и на чем доехать.
В общем, я дошла до метро «Парк культуры», с пересадкой доехала до «Сокола», откуда шел трамвай, и поехала в Тимирязевку. Но не доехала до самой Тимирязевки, потому что решила еще «попрощаться» с нашим участком, где мы сажали картошку, и забрела в совершенно непролазный снег. При том я всё равно сориентировалась и вышла к Тимирязевке, но была вся мокрая, по грудь в снегу. Я пришла туда, кто-то меня спрашивает: «Девочка, ты что?» Я говорю: «Пришла поступать на работу». Потом кто-то меня увидел и говорит: «Да это ж Евгении Семеновны дочка». И тут прибежала тетя Шура, которая знала меня с рождения, ахнула, но так как была чем-то занята и не могла сразу же отвезти меня домой, попросили уборщицу. А уборщице надо было сначала к себе заехать, вот она и привезла меня домой в двенадцать часов ночи. Мама и бабушка уже с ума сходили, поэтому в конечном счете мне всё сошло с рук, только маме пришлось какие-то жуткие деньги отдавать за эти пропавшие учебники.
Так что я была ребенком инициативным[3].
Наталья Горбаневская
Быть матерью я никогда не боялась
Вокруг меня было немало матерей-одиночек. Моя мама с двумя детьми, я с двумя сыновьями. И относились к ним, к нам нормально, никакого отталкивания не было. И церковных противоречий у меня на этот счет нет. Я, конечно, рада, что мой старший сын женился на матери своего второго сына и что они венчались, но я их так же любила, когда они долго просто жили вместе. Как до сих пор живет мой младший сын со своей женой и двумя младшими дочками.
Чему научило материнство? Ох, очень трудный вопрос. Главное – считаться прежде всего не с собой… Никаких страхов не прибавилось, и бороться с ними не приходится. Вот, кроме страха Божьего – не делать плохо, чтоб не огорчить. Но это-то страх нужный.
…Быть матерью я никогда не боялась. Только в первое время боялась пеленать и купать ребенка – не переломаю ли ему ручки и ножки. Ну. Это другое дело. А что я боялась своей матери – это как бояться Бога: бояться опечалить.
В моей семье ласки не были приняты, мама целовала меня только маленькую. Но, знаете, это просто была сдержанность в проявлении чувств, что тоже очень ценно.
…До моих четырнадцати мы – мама, бабушка и брат – жили в полуподвале, в сырости и темноте. Но ведь вокруг почти все жили примерно так же. По бедности научилась, наверное, извлекать удовольствие из малого. Например, бабушка варила лапшу в воде, а я съедала сначала эту воду, потом лапшу и говорила: «У меня первое и второе». Сейчас у меня относительный достаток: пенсия, которой хватает на квартиру, электричество, газ, Интернет, а остальное зарабатываю всякой внештатной работой. Главным образом постоянной работой в «Новой Польше». И считаю, что живу роскошно[4].
Матрена Павловна Милеева (Мотя), приемная дочь Е. С. Горбаневской
Моя названая сестра Наташа
Моя фамилия Данчевская. Отец мой был арестован. Мама пошла доказывать, чтоб папу освободили, и не вернулась. Папа, кажется, был поляк – наверное, поэтому и загремел. Мне тогда было шесть лет, седьмой пошел год[5]. Жили мы под Винницей. Мама учительствовала в Виннице. А с Анной Федоровной, бабушкой Наташи, они вместе учились в Воронеже (Воронежская женская гимназия Нечаевой), так что знали друг друга по прежней жизни.
Я (после ареста родителей) жила в детском доме недалеко от подмосковного Раменского, и Анна Федоровна была у нас воспитателем. Как-то она узнала, чей я ребенок – наверное, по личному делу, по фамилии. Жили они тогда в самом Раменском, и Анна Федоровна стала брать меня к себе домой на выходные, на праздники… Жили они вчетвером – бабушка, Евгения Семеновна и Наташа с Витей. Они были меня младше.
Потом детдом перевели из Раменского в Москву, и Горбаневские в это время в Москву переехали. И постепенно как-то получилось так, что я больше у них, чем в детдоме. Евгения Семеновна приняла меня как дочь, я и звала ее всю жизнь мамой. Детдом был на Арбате, на улице Молчановка, такие красивые домики вокруг, Собачья площадка…
Мы с Наташей любили там гулять. Почему Собачья площадка? Говорят, купец какой-то там жил, который очень любил собак, много их держал, разные породы – и он построил такой сквер круглый, большая поляна посредине и тумбы мраморные. А в середине – клумба, цветы, скамеечки. На каждой тумбе – собаки разной породы, и от каждой идет цепь к другой – очень красиво. Дети на этих собак лазили. Кормили их. И Наташа тоже.
Жили они уже на Садовой, дом 20. Евгения Семеновна преподавала иностранный язык в училище высшего командного состава. И работала в Книжной палате библиографом. И еще переводы делала. Придет с работы, чаю нальет, хлебанет и опять пишет. Лампа настольная горит. Мы уснем, а она всё сидит. Бабушка скажет:
– Женя, ложись.
– Сейчас-сейчас.
Они очень дружны были. Понимали друг друга…
Наташа читать еще не умела, но книжки с картинками любила. И сама выбирала, что хочет: перелистнет – это ей не нужно, а вот это читай. Характер был. В детсад Наташа не ходила – да и не было их тогда. Бабушка за ней смотрела. А когда пошла в школу, в первый класс, то маме сказали: ваша девочка нам мешает. Она знала больше, чем учитель. Это всё бабушка, Анна Федоровна, с ней занималась. И с Витей тоже. Маме некогда было, она очень много работала. Но помню, что мама брала Наташу к себе на работу на праздничные вечера – 7 ноября или 1 мая – и Наташа читала там Маяковского. Очень его любила. И даже не так картавила, как дома. Память у нее была великолепная.
Анна Федоровна очень добрая была и умная. Языки знала. Интеллигентная, душевная. Зависти никакой ни к кому. Просто святой человек. Когда был голод, муж ее остался на Украине. Она в Москве с детьми. Было их у нее четверо – Валя, Оля, Женя и Лида. Все девчонки, все учились. В общем, она к мужу на Украину не поехала, и он там женился. Анна Федоровна с его женой переписывались всё время.
Шить умела. И меня научила. Машинка у нее была швейная. Четыре девочки всё же росли – попробуйте их обшить. Как Анна Федоровна относилась ко мне! Когда я ссорилась с подругой, она говорила: Мотенька, ты ее не трогай, она из другого теста. Тебя можно лепить. А ее нет… Учила быть доброй, нежадной, помогать другим. Даже в ущерб себе.
Когда я уже закончила школу, Анна Федоровна сказала: надо будет анкету заполнять, автобиографию писать. Пиши, что ты родителей не помнишь. Детдомовская – и всё тут. Так я с тех пор и писала – детдом. Как-то раз меня спросили, что, ты про родителей своих совсем ничего не знаешь? Не знаю, говорю…
…Конечно, мы жили очень скромно. Но бабушка всегда всем поровну делила. Было три мисочки (моя до сих пор сохранилась) – у Вити побольше, у Наташи поменьше, у меня такая средняя. У Вити зеленая, у меня коричневая, у Наташи какая-то коричнево-зеленая была. Я как дочка, как все, разницы не было. Мама рано убегала, а я когда попозже уходила на занятия, бабушка резала хлеб всем поровну – мне, Наташе и Вите. Длинная комната шкафами была разгорожена. Там за шкафами спали я, Витя и Наташа. А в другой части спали Анна Федоровна и мама.
Про Витю. Анна Федоровна ругала Евгению Семеновну, что она не вышла замуж за Витиного папу, дядю Леню. Он был ленинградец, очень хороший человек. Почему она с ним не поехала, не знаю. И у Вити отчество мамино – он тоже Евгеньевич, как и Наташа.
Уже незадолго до смерти Евгения Семеновна, когда сын Витя потребовал отдать ему письма отца, чтобы подать на наследство, уничтожила их на моих глазах. А я знаю, что она часто эти письма перечитывала. Это были письма молодости, любви, переживаний.
В нашем дворе жила тетя Шура, мамина подруга, тоже в Книжной палате работала. У них жила племянница Галя. Витя уже в техникуме учился. У нас тесно, а тут тётя Шура и говорит: пусть приходит к нам, чертежами занимается. И он стал туда ходить. А Галя старше его, умная… В общем, получилось так, как получилось… Тётя Шура взялась за маму: как же так, он это самое… А мама: рано жениться, он еще учебу не закончил. Когда они всё-таки поженились, Галя этого забыть не могла – и не скрывала этого. И Витю она зажала, он стал редко у нас появляться. И мама и бабушка очень тогда переживали. Галя родила мальчика – Мишу. Потом, когда Витю направили по работе в Челябинск и там радиоактивные выбросы случились, он попросил маму, чтобы она приехала, забрала Мишу. Мы тогда переехали на «Сокол», получили большую комнату, на Песчаной. И мама привезла туда Мишу, нянчилась с ним, пока они там отбывали. Наташа уже училась. Отношения ее с Витей к этому времени были… да их почти уже и не было. А когда она вышла на Красную площадь, то совсем обострились. Мы прятали детей. Ясик, наверное, помнит, Галя писала «куда надо», что ей их доверять нельзя, Витя несколько раз приходил в дом. «Мотя, ты имеешь влияние на Наташу. Поговори с ней». Я сказала, что она взрослый человек и сама знает, как ей поступать, она выбрала эту стезю. Но я хочу сказать, что Витя пострадал от «родственных связей». Как только Наташа уехала и тут заварилась эта каша, его уволили с хорошей работы. Уволили – и больше никуда не берут. Он очень переживал.
…А Мише родители запретили с нами общаться. Это тоже был большой удар для мамы. Когда нужно было, она спасала Мишу. А потом он знать нас не знал. И когда Евгения Семеновна, его бабушка, умерла, он даже не приехал на похороны.
…Евгения Семеновна неожиданно ушла. У нее до самого конца была светлая голова. Статьи мне в газетах читала. А как они с моим мужем азартно смотрели футбол! Мама болела за «Спартак», а Юрий Иванович – за ЦСКА.
Я много чего уничтожила из бумаг. А вот письмо от Наташи сохранилось… она прислала вскоре после своего отъезда:
«Дорогие Мотя и Юра! С Новым годом! Я вас помню и люблю. Помню вас и всегдашнюю вашу любовь и доброту к детям и маме. И что ни в какие трудные минуты вы нас не покидали. Я не пишу почти никому, кроме мамы. Некогда. Но надеюсь, она вам показывает мои письма. Целую вас обоих, особенно тебя, моя дорогая и родная сестра. Наташа».