Поэтка. Книга о памяти. Наталья Горбаневская Улицкая Людмила
- Полонянка, полунянька
- полоумных близнецов,
- приграничная полянка,
- травы смяты брюхом танка,
- раскроши-кроши, тальянка,
- мать их братьев праотцов.
- Всхлипнет, ухнет тихим эхо
- взбитый в щепки березняк,
- в землях Руса, Чеха, Леха
- сметена межа и веха
- и сострелена застреха,
- ледяной свистит сквозняк.
- Годовщины с дармовщины
- пухнут, как в голодный год,
- под сухим кустом лещины,
- прилепив к щекам личины,
- пляшет мой неизлечимый,
- мой неназванный народ.
- Иссякнет оно, иссякнет,
- иссохнет оно, иссохнет,
- и череп его размякнет,
- и лоно его заглохнет,
- но, каиновою печатью
- клейменые в даль поколений,
- мы той же чеканим печалью
- свои неоплатные пени,
- и те же славянские плачи
- мы правнукам завещаем,
- путь покаянья, как путь греха,
- нескончаем.
В 1975 году Наташа была лишена советского гражданства. В те годы – да и поныне – эта процедура стоила денег: надо было заплатить довольно большую сумму. Несколько подруг сложились, вроде выкупа получилось. Больше тридцати лет Наташа жила во Франции «апатридом», то есть лицом без гражданства, у нее был статус беженца.
Польское гражданство Наташа получила в 2005 году, и ему она очень радовалась. Просить Наташа ни о чем не умела вообще. Если уж ей что-нибудь позарез было нужно, могла и без спросу взять. А вот гражданство польское попросила при весьма примечательных обстоятельствах. В ноябре 2004 года Наташа вошла в шорт-лист кандидатов на премию имени Ежи Гедройца – за деятельность, направленную на укрепление польской государственности. Ежи Гедройц, бессменный редактор эмигрантской «Культуры», еще в советские времена выступал за независимость Литвы, Белоруссии и Украины в теперешних границах, считая, что только это может гарантировать безопасность Польши и ее дружеские отношения с этими странами и Россией.
Наташа присутствовала на приеме для всех кандидатов, устроенном тогдашним президентом Польши Александром Квасьневским, бывшим коммунистом, между прочим. Ежи Помяновский, главный редактор «Новой Польши», где Наталья была в редколлегии со дня основания журнала в 1999 году, представил Наташу президенту. Квасьневский, блестяще говоривший по-русски, сказал, что он, разумеется, знает замечательную поэтессу и друга Польши Наталью Горбаневскую. На что Наташа обратилась к нему: «Пан президент (потом она рассказывала, что думала, что ведь коммуниста надо называть “товарищ”, но у нее это слово сквозь горло не проходило), я хотела бы стать польской гражданкой». На что нисколько не удивившийся Квасьневский сказал: «Подайте прошение в установленном порядке, я думаю, мы его удовлетворим».
В том же 2005 году Наталья получила эту премию Гедройца, и на аналогичном приеме Квасьневский публично вручил ей бумаги о присвоении гражданства. При этом он сказал: «Наталья Горбаневская является одной из наиболее важных личностей из окружения великого Редактора, это поэтесса и одновременно политический деятель, легенда российской оппозиции и одновременно большой друг Польши и поляков, гражданка Польши, переводчик и популяризатор польской поэзии и прозы. Я горжусь, что именно мне выпала честь предоставить госпоже Горбаневской польское гражданство». Так в апреле 2005 года она официально стала польской гражданкой.
А вот почему ей чехи не дали почетного гражданства – не понимаю. Должны бы! Положа руку на сердце – она была гражданином мира. В том смысле, в котором каждый христианин – гражданин мира, и каждый поэт – гражданин мира, а уж тем более переводчик.
Наташе нравилось быть гражданкой Польши. Русский поэт, польская гражданка, могила во Франции, в Париже. Наташа любила землю, – «плетомая мною корзина, в корзине вселенная вся!» – чувствовала как мало кто ее красоту и любила много разных городов, о чём и писала. Но была в ней особая славянская привязанность, чувствительность к звучанию славянской речи, впрочем, весьма различной на слух. Да и кириллицу она очень любила. Но сердцем славянского мира оказалась для нее Польша. К польскому языку – особая любовь. Когда она говорила по-польски, наслаждение было написано на ее лице. Способности у нее были превосходные, и не только к языкам. Но есть письмо из тюрьмы к матери, где она пишет о своих филологических планах – на мой-то скромный взгляд – маниловщина какая-то. Польский язык к этому времени Наташа знала хорошо. Вот это письмо: «Если бы я была в лагере, я бы вовсю занималась языками. У меня, кстати, очень обширные планы: если я все-таки попаду в эту несчастную Казань, заняться там английским и шведским – так что готовьте учебники. <…> Еще я хочу снова заняться эстонским – я уже и всё, что знала, позабыла. Есть и еще идеи – литовский, грузинский, венгерский. Но во мне теплится надежда, что, может быть, я все-таки дотуда не доеду и не придется мне стать полиглотом».
Л. У.
- Ни за рифмой, ни за славою,
- как и прежде, не гонюсь.
- Всходит солнце над державою,
- и ему не поклонюсь.
- Мне ни грамоты, ни ордена,
- на заплаты эта честь.
- Но позволь мне, Боже, Норвида
- “Vade mecum” перевесть.
Наталья Горбаневская
Заговорила по-польски…
– У вас польское гражданство, особенная привязанность к Польше и свой польский миф. Это родство по духу или по крови?
– Родственников-поляков у меня никаких не было. Теперь есть, у меня внук – поляк.
С Польшей у меня получилось постепенно. Начиная с 1956 года – тогда какую-то информацию можно было получать либо из польских, либо из югославских газет. Это не была полностью свободная информация, но тем не менее. И я стала читать по-польски. У меня была знакомая, которая училась на славянском отделении, и отец у нее был профессор-полонист. Как-то раз он мне дал газету, которую в Советском Союзе вообще невозможно было достать, – по-моему, это была «Новая культура». Потом я попробовала учить польский язык по учебнику, но из этого ничего не вышло. Покупала какие-то книги, выписывала польские журналы, пыталась читать. Когда я уже приехала в эмиграцию, меня поляки спросили, как я училась читать. Я говорю: «По “Пшекрую”». Поляки-эмигранты удивлялись: для них это всё-таки был режимный журнал. Я почувствовала себя реабилитированной, только когда прочла много лет спустя в интервью Бродского, что он тоже учился читать по «Пшекрую». Я не была исключением в своем поколении: очень много моих ровесников читало по-польски.
– Среди русской интеллигенции тогда существовала своеобразная мифология свободной Польши?
– Конечно, существовала. Меня, например, тогда очень интересовала тема оккупации, Варшавское восстание. Я много читала об этом, хотя в этих книгах, вышедших в Польской Народной Республике, многое было искажено. Анджеевского читала. «Пепел и алмаз» – вещь, например, насквозь фальшивая, написанная против Армии Крайовой. Это была первая прозаическая книга по-польски, которую я прочитала целиком. Роман был написан в 1946 году, и тогда Анджеевский еще мог бы написать, как было на самом деле. Но уже шел навстречу новой власти. У Мрожека есть очень суровая статья по поводу этой книги. А в фильме Вайды этот перекос частично исправлен. Мы все переживали этот сюжет, после сцены гибели Мачека я выходила оттуда, будто у меня самой пуля в животе. Конечно, польское кино – это было нечто для нас. Там же снимались хорошие фильмы – причем до всякой оттепели. Даже простые комедии – они были настолько живее советского кино! Как потом стали говорить о Польше, это был самый веселый барак социалистического лагеря. Это был штамп, но реальный – причем более реальный для нас, чем для поляков.
…Мой польский, т. е. польский язык и польское чтение, был, конечно, «нашим польским» – языком и чтением моего поколения, того, которое считает себя поколением 56-го года – не столько XX съезда и (у многих, но отнюдь не у всех) пробужденных им надежд, сколько Венгрии и (у тех, у кого они были) разбитых иллюзий. Летом-осенью того года вылавливать какую-то правдивую или, точнее, близкую к правдивой информацию можно было лишь в польских и югославских газетах. Многие принялись их читать: в конце концов, и они, и мы – славяне, что-нибудь да поймем. С сербским я сразу не справилась, по-польски кое-как начала разбираться. В той же «Новой культуре», в одном из номеров, было напечатано коротенькое стихотворение Леопольда Стаффа и я – заметьте, совсем не зная языка, то есть совершенно нагло, – перевела. Понять его было как будто легко – я и думала, что поняла.
…Но… у меня не было даже словаря, и я заменяла знания догадкой и энтузиазмом. Самое поразительное, что я отправила перевод автору, прямо на адрес редакции, и получила от него ответ, очень сдержанный: он указывал мне мои ошибки, но не выражал недовольства. Видимо, польская вежливость не позволяла сказать, что этот перевод – хоть чистая и бескорыстная, но халтура.
А заговорила по-польски я и вовсе только в Париже… За все годы до эмиграции я встретила разве что пятерых поляков[63].
В конце 1950-х – первой половине 1960-х польский язык для многих моих ровесников стал прежде всего «окном в Европу»: по-польски читали еще не изданных по-русски Кафку, Фолкнера и других европейских и американских писателей (в СССР, правда, Кафка был уже издан, но, увы, только по-эстонски). Я же почти сразу, едва научась – да и не научась еще, а научаясь – толком читать, погрузилась в польскую литературу и новейшую историю[64].
В польскую литературу, как и в историю, Наташа вошла – и теперь уже никогда не выйдет. На русский она переводила многих выдающихся польских поэтов, но вершиной ее переводческой работы были переводы великого польского поэта Чеслава Милоша, нобелевского лауреата, а также ее книга, вышедшая в 2013 году «Мой Милош». Там его эссе, стихи, публицистика в Наташиных переводах, Наташины статьи о Милоше.
Л. У.
Чеславу Милошу
- И тогда я влюбилась в чужие стихи,
- шелестящие так, что иные кривились «Шипенье…»
- И оттуда, наверное, многие проистекли
- для меня и несчастья, и счастья. Теперь я
- присяжной переводчик, профессионал,
- по ночам шелестящий страницами Даля,
- поверяющий щебет по русским забытым словам
- и бормочущий вслух, как над книгой гадальной.
- Но спасибо за то, хоть не знаю, кому,
- не себе и не Богу, не случаю и не ошибке,
- что, шепча в заоконную парижскую тьму,
- я робею по-прежнему, прежде чем выстукать перевод на машинке.
- Не себе и не Богу, не случаю и не призванью —
- языку, что любовному поверил признанью.
Наталья Горбаневская
Польско-русский разговор
– Когда я думаю о своем «польско-русском» прошлом, всё время возвращаются три названия: «Культура», «Континент», «Русская мысль». И три имени: Ежи Гедройц, Владимир Максимов, Ирина Иловайская. Если мне что-то, и даже многое, удавалось сделать для сближения и взаимопонимания поляков и русских, то лишь потому, что все они трое были одушевлены этой идеей сближения и взаимопонимания и предоставляли мне свободу действий. Мое «польско-русское» настоящее – это «Новая Польша», где в лице Ежи Помяновского я нашла продолжателя той же славной традиции.
– А потом был конгениальный перевод «Поэтического трактата» Милоша?
– С трактатом была такая история. Книгу Милоша я получила еще в Москве. У меня был такой знакомый, который еще году в семидесятом, когда я сидела, эмигрировал и уехал и учился в Беркли. И вот он прислал мне книгу Милоша с автографом для меня. То есть передал через кого-то. Я получила книгу с автографом Милоша и начала читать. И когда читала «Поэтический трактат», первой моей мыслью было: «Да, этого мне не перевести никогда… Как жаль!» Сначала я перевела «Отдельную тетрадь. Звезда Полынь». И это напечатали в «Континенте». Перевод был не идеальный. У Иосифа [Бродского] было много замечаний. Я уточняла это с Милошем, который заставил меня кое-что поправить. Но надо было не только с ним, надо было послать также Иосифу Бродскому. Иосиф мне потом сказал, что там есть несколько неточностей. Кстати говоря, у меня лежит недоработанный перевод «Города без имени», там есть места, с которыми я не справилась, – поэтому отложила.
И тут неожиданно – пошел «Трактат». С ума сойти! Но решила: а чего там, попробую! А дальше началось что-то такое, чего при переводе никогда не переживала. Я сидела над переводом ночью и чувствовала, что умираю, засыпаю… Я вставала из-за стола, укладывалась – и в тот момент, когда уже засыпала, неожиданно чувствовала, что могу что-то записать, вскакивала к машинке, боясь, что до утра забуду. Этот перевод меня не отпускал. Ни до, ни после, ни с Милошем же, ни с кем иным такого больше не было… Нет, потом было еще раз, когда я переводила девять стихотворений Норвида, хотя так, как «Трактат», он мною не овладел – начерно перевела за полтора месяца… А потом почти год правила…
– Тебе помогал, насколько я знаю, Бродский.
– Помогал. Более того, Иосиф был единственным, кто просмотрел со мной вместе текст «Трактата» строчку за строчкой. Милош сказал, что после поправок Иосифа он уже больше не будет смотреть, что Бродскому он доверяет полностью. Мы работали с Бродским, я тогда была в Нью-Йорке. Мы просидели вместе много часов и просмотрели более или менее половину текста. У нас уже не было сил, а я должна была лететь в Гарвард, а потом из Бостона – в Париж. Иосиф пообещал прислать мне оставшуюся часть. И в самом деле прислал, со своими замечаниями и поправками. Я до этого читала перевод вслух массе людей. Но Иосиф читал уже не черновик, почти не черновик… Почти готовый. И по этому почти готовому тексту сделал еще много замечаний. Я думаю, что сейчас в этом переводе не надо менять ни одного слова. В Париже, когда вышла книга, я устроила чтение, и неожиданно ко мне подошел поляк, уже пожилой, наверное, старше Милоша, и сказал: «Знаете, я всегда очень ценил Милоша-публициста, очень любил Милоша-прозаика, но только теперь вы меня убедили, что Милош и в самом деле великий поэт». Так сказал мне поляк![65]
Иосиф Бродский
Отзыв на перевод Н. Горбаневской «Поэтического трактата» Чеслава Милоша
«Прости за задержку, но, с другой стороны, поправок у меня почти нет. Получилось, по-моему, грандиозно. Особенно – пассаж про Дух Истории. Запахло Данте, но еще и пострашнее. Ежели кто начнет скулить про пятистопник, посылай по адресу. Чеславу, я считаю, повезло.
07.03.1982»
- Есть в Кракове короткий переулок.
- Два мальчика там жили по соседству.
- Когда один из школы возвращался,
- Видал другого на песке с лопаткой.
- Несхожи судьбы их, несхожа слава.
Чеслав Милош
Поэтический трактат
- Огромный океан, чужие страны,
- Коралловые отмели за рифом,
- Где в раковину голый вождь трубит,
- Познал моряк. И живо то мгновенье,
- Когда в жаре безлюдного Брюсселя
- Он тихо шел по мраморным ступенькам
- И возле «К°» компании звонок
- Нажал и долго вслушивался в тишь.
- Вошел. Две женщины на спицах нитку
- Сучили – он подумал: словно Парки.
- На дверь кивнули, скручивая пасмо.
- Директор анонимно подал руку.
- Вот так стал Джозеф Конрад капитаном
- На Конго, по решению судьбы.
- И Конго – место действия рассказа,
- Где слышащим давалось прорицанье:
- Цивилизатор, очумелый Курц,
- Владел слоновой костью в пятнах крови,
- Кончал отчет о просвещеньи негров
- Призывом к истреблению, вступая
- В двадцатый век.
Наталья Горбаневская
«Я стихослагатель, печально не умеющий солгать…»
Я понимаю, конечно, что “doctor honoris causa” необязательно говорит о настоящей учености и вдобавок не относится ни к какой конкретной науке. Тем не менее, наверное, неслучайно, что выдвинули меня на это почетное звание люблинские филологи. Мне и самой хотелось бы быть филологом не только по университетскому диплому, но претендовать на это я не могу по простой причине: мне в жизни довелось встретить настоящих – в том числе и, не побоюсь сказать, великих – филологов, например Юрия Михайловича Лотмана. Нескольких его учеников, моих младших друзей с незапамятных времен, я пригласила сюда. (Двое из них, к сожалению, не смогли приехать.) Перед ними, знающими меня сорок с лишним лет, мне особенно невозможно важничать и изображать из себя «ученую даму». И вообще изображать кого-то, кем я сроду не была.
Давным-давно я определила себя в одном стихотворении: «…я стихослагатель, / печально не умеющий солгать». Сколько бы мы ни говорили о различиях между поэтом и «лирическим героем», это высказывание я и до сих пор полностью могу применить к себе. Неумение – это не заслуга: просто не умею, и всё тут. Но думаю, что не в последней степени из этого врожденного и взращенного моей матерью неумения солгать вытекли все значительные события моей жизни: и стихи, и гражданские поступки, и переводы, и журналистика, и всё прочее. Неумение солгать может обернуться желанием молчать, просто не присоединяться ко лжи. В этом мне, наверное, помешал темперамент, страсть к труду чернорабочего или, как я определила в том же стихотворении, готовность быть «рядовым». Отсюда – и безымянная «Хроника текущих событий», и безымянные обзоры польской подпольной печати в «Русской мысли».
Так что можно сказать, что из этой моей «не заслуги» проросли, в частности, и те мои «заслуги перед Польшей», которые, как я подозреваю, и стали подспудным стимулом к присуждению мне почетной докторской степени здесь, в Люблине. Ведь почему-то это произошло не во Франции, где я живу, не в России, где я родилась и прожила большую половину жизни, а в Польше, которая, впрочем, и до того не жалела для меня наград и премий и даже дала мне свое гражданство. Но всё-таки я рада отметить, что всего лишь стимулом и что как мой промотор, так и мои рецензенты говорят обо мне реальной, о том, что я в действительности пишу и делаю, – иногда они, может быть, меня перехваливают, но если это и так, то не от желания польстить, а из любви.
Думаю, любовь эта – ответная на мою. Странная любовь связала меня с чужой отчизной. Через кино и иллюстрированные журналы (не забудем про «Пшекруй», по которому не только я, но и Иосиф Бродский учился польскому языку!), а потом уже через историю – последней войны и Варшавского восстания, трех разделов и восстаний XIX века, четвертого раздела и Катыни, и параллельно этому – через польскую прозу и поэзию, и уж совсем дальше – через «Солидарность» и подполье восьмидесятых годов. Я не стала филологом-полонистом, как не стала я филологом-русистом, я не стала «ученым», осталась практиком, чернорабочим, солдатиком, учеником. Впрочем, в слове «ученый» есть хорошая неопределенность: «ученый» – это не «наученный», это тот, кто всё еще учится. И верно, настоящие ученые, которых я знала или знаю, всегда таковы. Постараюсь хотя бы в этом на них походить. И тогда меня не будет так смущать мое незаслуженное докторство[66].
Томас Венцлова
Игра на самую высокую ставку
Тот факт, что я имею возможность присоединиться к кругу людей, выступающих сегодня в связи с радостным событием – присуждением титула доктора honoris causa Наталье Горбаневской, – для меня не только большая честь, но и источник личного удовлетворения. В то же время я ощущаю досаду из-за того, что не могу лично присутствовать на этой церемонии в Люблине и в Университете им. Марии Кюри-Склодовской, с которым я связан уже много лет.
…В официальной советской печати Наталья Горбаневская опубликовала девять стихотворений (Бродский напечатал четыре и вдобавок чуть больше десятка стишков для детей). Поскольку в то время граница между самиздатом и печатной поэзией была несколько размыта – это знак чувства собственного достоинства. Первый ее сборник увидел свет в 1969 году в эмигрантском издательстве «Посев». Впоследствии к нему добавилось еще полтора десятка поэтических сборников, таких как «Побережье» (1973), «Перелетая снежную границу» (1979), «Ангел деревянный» (1983). «Цвет вереска» (1993), «Чайная роза» (2006). В 2003 г. был издан довольно объемистый сборник избранных стихотворений [плюс новая книга] под названием «Русско-русский разговор. – Поэма без поэмы» (второе заглавие отсылает нас к ахматовской «Поэме без героя»). Но по большей части это книжки небольшие, почти библиофильские, как бы продолжающие традиции самиздата. Они для меня стоят в том же ряду, что и тетради, заполненные не слишком четким шрифтом, которые доходили до меня и моих друзей в трудные – но и замечательные – времена шестидесятых-семидесятых годов. Нередко эти стихи передавались наизусть, иногда Наташе устраивали неофициальные поэтические вечера в Тарту и других городах. Она писала для небольшого круга читателей, но они были солью тамошней земли.
…Всё, что писала Наталья Горбаневская, было явлением не только литературы, но и совести. Самиздатские тетради с ее стихами полностью соответствовали пастернаковскому определению: «Книга есть кубический кусок горячей, дымящейся совести – и больше ничего»… Посвящения этих стихов читались как «мартиролог» той эпохи: Юрий Галансков, Габриэль Суперфин, Арсений Рогинский… Это наверняка не могло пройти через цензуру, да у Наташи и не было такого намерения: наоборот, это была игра на самую высокую ставку – игра со смертью и игра за свободу.
…Наталья Горбаневская, как и большинство крупных русских поэтов ее времени, принадлежит к традиции, которую я бы назвал постакмеистической. Читатель отметит в ее стихах, даже открыто гражданственных, авангардистскую сложность, насыщенный метафорами и сокращениями язык, игру слов, почти сомнамбулические аллюзии. Стих как будто торопится, сразу вводит нас в суть дела, in medias res, начинается с кульминации. Ритмы и рифмы обычно классические, но не слишком точные; интонация, как правило, повседневная, даже прозаическая, построенная на недомолвках, – но со всем этим сталкиваются резкие, шокирующие образы, жесткие и даже жестокие метафоры. Иногда это может казаться определенной стилистической, грамматической и семантической запутанностью, но н самом деле это свободная игра языка, стремящегося к собственной упорядоченности, которая выше логики. Для того чтобы понимать поэзию Горбаневской, нужно хорошо знать русскую поэзию и атмосферу эпохи – хотя таинственная музыка стиха всё равно очарует и обычного читателя. Это необычайно сконденсированная поэзия, избегающая штампов, но не сторонящаяся случайных ассоциаций. Но в ней нет произвола сюрреалистов или дадаистов, который уводил их на бездорожье бессмыслицы – или же, что еще хуже, к соцреализму. Здесь нет риторики, нет позы Поэта с большой буквы, но нет и легковесной (слишком легковесной) иронии, нигилистического скептицизма, издевательства, пародирования всего на свете, включая самое поэзию как таковую.
Единство поэзии и жизни имеет свою цену. Наташу, как Бродского и многих других, власть стремилась вышвырнуть за пределы общества, а затем вынудила эмигрировать. В эмиграции она осталась верна себе. Ее новые стихи столь же лаконичны и сконденсированы, как прежде (в последнее время она всё чаще использует восьмистишия): произведение, как монолит, строится на тезисах и антитезисах, притчах, минималистских формулировках. Одновременно в нем появляется юмор, самоирония, чисто личная тональность. Эти стихи говорят уже об опыте нашего времени, когда прежние ценности и прежние размежевания могут показаться несколько стертыми – с чем, впрочем, Горбаневская решительно не согласна.
И, наконец, последнее, но в определенном смысле самое важное замечание: Наталья Горбаневская всю свою жизнь сохраняла верность польской литературе. В этом она похожа на многих представителей своего поколения, которое училось у поляков, как сражаться «за вашу и нашу свободу», в соответствии со старой формулой Иоахима Лелевеля. Польское чувство чести и польский скептицизм были для всех нас противоядием в отравляющей атмосфере тоталитаризма. Но Наташа и здесь остается не сравнимой ни с кем: ее польский язык не только безупречен, но и превосходен, а ее знание польской культуры просто невероятно. Она писала замечательные эссе на польские темы, перевела на русский язык важнейшие произведения Густава Герлинга-Грудзинского, Юзефа Мацкевича, Марека Хласко, Славомира Мрожека, Тадеуша Конвицкого, Казимежа Орлося. Но главная ее заслуга состоит в том, что она ввела в мир русского языка огромное число шедевров польской лирики (ее избранные поэтические переводы вышли два года назад в двуязычном издании). Она переводила самых разных поэтов – от Норвида до современных авторов, в том числе Милоша (в первую очередь «Поэтический трактат»), Марию Павликовскую-Ясножевскую, Кшиштофа Камиля Бачинского, Анну Каменскую, Збигнева Херберта, Виктора Ворошильского, Виславу Шимборскую, Ярослава Марека Рымкевича, Станислава Баранчака, Рышарда Криницкого, Томаша Яструна. Она сумела вложить в эти переводы собственный личный и поэтический опыт, преображая польские произведения в неповторимые, зачастую мрачные и суровые, но всегда великолепные русские стихи.
Мы верим, что великая русская культура навсегда останется тем, чем она и была – частью европейской культуры. Жизнь и творчество Натальи Горбаневской укрепляет эту уверенность, не позволяя угаснуть надежде, что возможна открытая и демократическая Россия[67].
Петр Мицнер
Польша была твоей страстью
Дорогая Наташа,
ты была великолепным редактором, пусть и не раз нам приходилось спорить друг с другом. Иногда из-за пустяков. Иногда на более принципиальные темы.
Мы никогда ничего не забудем. К примеру, часто попадавшуюся в электронных письмах формулировку: «Сколько раз я уже говорила, что…» Или что фамилию Херлинга-Грудзинского нужно на самом деле писать через «Г»: Герлинг-Грудзинский. Или что «этого переводчика нельзя подпускать к текстам на пушечный выстрел». Или замечание об авторе, пытающемся одновременно писать по-польски и по-русски, – мол, это «человек совершенно безъязыкий».
Поэзия. Когда-то у тебя спросили, как тебя лучше называть – «поэтом» или «поэтессой», и ты ответила, что тебе больше подходит польское слово «поэтка». Ты жила, как и подобает поэту, рассеянно, махнув рукой на условности и комфорт, вечно в дороге, с рюкзаком за плечами. Писала стихи урывками, всегда вовремя отправляя отредактированные чужие переводы для очередного номера «Новой Польши», дома или в гостинице вставляя в тексты «переносы». А еще успевала читать современную поэзию, вести ЖЖ, работать в составе жюри литературных премий и учить молодых переводчиков. И при этом пристально следить за общественно-политической жизнью – как в те времена, когда ты редактировала «Хронику текущих событий».
Поэзия была для тебя самым важным делом. Делом жизни и смерти, а также любви. Любовь ко многим поэтам ты пронесла через всю жизнь. Ты была верна Ахматовой, но когда Иосиф Бродский значительно выше поставил Цветаеву, лишь спросила его: «Это всерьез?». Он ответил утвердительно, и ты больше никогда не возвращалась с ним к этому разговору.
Польша. Да, Польша была твоей страстью. Но прежде всего твоей страстью была свобода. Наша и ваша. То есть – свобода чехов, словаков, литовцев, украинцев. Свобода, и ничто другое. Когда мы уже во второй раз встретились в Париже в 1987 году, ты сказала мне, чтобы я немедленно сходил в кино и посмотрел фильм Джима Джармуша «Вне закона» – красивую историю о побеге из тюрьмы.
Ты интересовалась политикой и принимала ее близко к сердцу, поскольку это касалось живых конкретных людей. Часто эта самая политика делила их на воюющие стороны. Как-то в Варшаве, на вечере в твою честь, все о тебе вдруг на какое-то время забыли, поскольку началась яростная политическая дискуссия, грозящая перейти в ссору. А ты сидела в кресле, улыбалась и вдруг сказала: «Как же я вас всех люблю, хорошо, что я глухая и не слышу, что вы сейчас тут друг другу говорите».
Протест. Август 68-го. Тебя постоянно об этом расспрашивали, ты терпеливо отвечала. Как и положено участнику и свидетелю, но без пафоса и гордыни. Да, мол, это было важно, но вот было и прошло. Куда важнее – не написанные еще стихи и редакторские обязанности. И, конечно же, сама жизнь. Ну, и еще чтобы не заканчивались сигареты.
Я не знаю, что напишут на твоем памятнике. Не так давно ты пошутила – пусть, дескать, напишут: «Она отменно варила суп».
Впрочем, от кулинарии так легко сразу перейти к вопросам высшего порядка. Да примет тебя милосердный Господь в Свое Царство. Там тоже наверняка что-то нужно будет отредактировать[68].
Президент Республики Польша Бронислав Коморовский наградил посмертно Наталью Горбаневскую Командорским Крестом ордена Возрождения Польши за выдающиеся заслуги в деятельности по преодолению исторических стереотипов между польским и российским народами, за достижения в области популяризации польской культуры, за поддержку демократических изменений в Польше.
Орден вручил родным Натальи Горбаневской посол Польши в Париже Томаш Орловский. Свою речь он окончил молитвой «Отче наш» по-русски. Это награждение произошло в день Наташиных похорон, на кладбище Пер-Лашез в Париже.
Л. У.
Наталья Горбаневская
Happy end
– Наташа, поверь, я искренне желаю тебе долгих и благоденственных лет жизни, но традиционный последний вопрос моих бесед-интервью – о надписи, которую ты, как бы из блаженных далей вневременья, могла бы представить на своей могиле.
– Да всего лишь имя-фамилию и годы жизни.
Но вот тебе, если хочешь, прямо сегодняшний (8 августа 2013 года) стишок:
- Запеть или заплакать:
- тири-тара-ту-ту…
- Но смерть не твердь, а мякоть
- персика во рту.
Happy end
- Но смерть не смерд, а рыцарь,
- явившийся ко мне
- не по помойкам рыться
- на боевом коне,
- не по углам ютиться,
- а стать лицом к лицу,
- и выпорхну, как птица,
- к счастливому концу.
Но отнюдь не для надгробья. Может быть, для прочтения над могилой?[69]
А. В.
- Видно, пора
- до того добираться предела,
- где воск на флейте
- и ноты в конверте.
- На флиппера,
- в которые я сыграть не успела,
- слезы пролейте
- по моей смерти.
- Но, расстеля
- ту же скатерку, садитесь за ужин
- – я все прощаю,
- всем завещаю
- звон хрусталя
- расколовшихся льдинок на луже,
- стол со свечами,
- выклик «С вещами»,
- краешек кромки
- пруда в Тимирязевском парке,
- крохотку неба
- над озером Нево,
- гипса обломки
- от Дионисьевской арки,
- корочку хлеба,
- щепотку гнева,
- каплю росы
- на трилистнике четверолистом,
- каплю веселья,
- каплю везенья,
- пенье осы
- над сосною на севере мглистом…
- И до свиданья,
- до воскресенья.
«Поменьше государства»
Вот уже несколько месяцев я прощаюсь с подругой. Я перечитала ее стихи, которые хорошо знала, статьи, которых не знала. Я собрала воспоминания о ней ее близких и друзей, ее коллег. Я всегда, с первого дня знакомства до последней встречи – это был ее последний вечер в Москве, в клубе «Китайский летчик Джао Да» – знала, что мне был послан для дружбы человек редкостный, который, как перегородочка во флиппере, поменял направление моей жизни. Благодаря ей – и еще нескольким ушедшим друзьям – я открыла великую и незатейливую тайну, которая лежит на поверхности, но касается самой глубины нашего существования – мы все нити единой всепроникающей ткани. Ткань эта прорастает из самой древности, она охватывает наше прошлое, доисторическое и историческое, включает в себя всё знание о мире, в котором мы барахтаемся, все чувства, которые мы переживаем, всяческую любовь – к детям, к картинам, к музыке, к слову, к мужчинам и женщинам, и жизнь так восхитительно богата и интересна своим нескончаемым изобилием. И есть люди, в присутствии которых усиливается этот вкус жизни. У них дар радоваться, которым они умеют делиться с другими. Пожалуй, что у Наташки это было даже потребностью – разделить радость. И вообще – разделить. Она была исключительно «социальным» человеком. С обостренным чувством справедливости. И социальной – тоже. Здесь мы с ней не совпадали. Я в справедливость никогда не верила, а она ее жаждала. Она страдала, когда видела несправедливость, и от государства она тоже ждала справедливости. А я и в небесную бухгалтерию не очень верю… Но это ее чувство справедливости, рациональной справедливости, не мешало ей быть прекрасным поэтом. И гражданином. От этого словосочетания, которым Некрасов как будто проклял отечественную словесность, – «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан» – я всегда отворачиваюсь. Я, как школьница, терпеть не могу, когда мне говорят, что я что-то кому-то обязана. Всё, что я делаю, я делаю исходя из внутренней потребности. Но у Наташи это как-то получилось естественно, – быть гражданином, – не по обязательству, возложенному на плечи будущих поэтов русским классиком. Она легко была поэтом – за всю жизнь не слышала от нее ни разу жалобы на тяготы поэтической участи, на бедность или недостаток успеха, а только – «Проклятье! Счастье! Пишутся!». И так же легко и естественно ей было быть гражданином своей страны. Она вспоминала, как она ехала в троллейбусе на Красную площадь, чтобы принять, в общем-то, мученичество, и как была счастлива, как хотелось ей поделиться со всеми радостью и всех пригласить с собой… А я стояла в некотором отдалении (не конкретно в то время, когда она была на площади, в то время я была как раз в Ужгороде, на границе с Чехословакией, сидела на горке и смотрела, как самолеты тучей летели в Чехословакию, и предполагала, что начинается третья мировая. А через пятнадцать минут самолеты развернулись, и она не началась)… Так вот, я стояла в некотором отдалении и с ужасом наблюдала все перипетии Наташиной биографии, и сердце мое разрывалось от страха за нее, от невозможности принять ее выбор, и от стыда всё-таки – что я не могла, да и совершенно не хотела бы сидеть рядом с ней на Лобном месте. Потому что она была не просто гражданка своей страны, а великая гражданка.
Я рассказала про Наташу очень многое из того, что я о ней знала. Не всё. То, что сочла нужным. Но еще мне кажется, что рассказ о Наташе будет неполным, если я не приведу ее размышления о природе государства. Это никакая не высокая теория, не хитрая философия, не политология, а размышления публициста и человека здравого смысла, которым она была, невзирая на поэтическую природу ее дарования.
Л. У.
Наталья Горбаневская
О государствах на осколках СССР
Тогда государство не было равнодушно к тому, что люди говорят и думают. Сейчас государство скорее равнодушно к тому, что говорят и думают. Лишь бы не действовали. В общем, и то, и то – не слава Богу, однако первое из них, всерьез говоря, всё-таки хуже. Когда я говорю «не было равнодушно», я имею в виду, что людей принуждали и говорить, и, по возможности, думать то, что положено. Постоянное, изо дня в день, давление, направленное на то, чтобы люди «жили по лжи»[70].
В моем домашнем кругу, в центре которого кроме меня находились мой старший сын Ярослав и наш общий друг Анатолий Копейкин, мы задолго до Беловежского соглашения сочиняли планы утопические, но увлекательные – возникновения новых государств на прежней территории. Или скорее возрождения старинных государств на существующей территории. Государств, как сейчас помню, было три: Новгородская республика, Великое княжество Литовское и Хазарский каганат. То есть на самом деле никакого УЛБ (Украина – Литва – Белоруссия) – Хазарский каганат шел от Заволжья по крайней мере до Киева (не зря же князь Владимир носил титул кагана), Новгородская республика (с Москвой и Петербургом, Вологдой и Архангельском) знаменовала благодетельное ограничение русских земель, а Великое княжество Литовское включало, как ему и положено, какие-то польские земли, Белоруссию, Западную Украину (Одессу мы, подумав, отдали Израилю). Впрочем, светил еще один вариант: восстановление Австро-Венгрии, которой можно было бы отдать Галицию и даже Малопольшу. Хорошая была когда-то держава: с середины XIX века никого особо не угнетала, разным нациям в ней жилось привольно.
Нас, предававшихся этим приятным химерам на парижской улице Гей-Люссака, не связывали Хельсинкские соглашения, требовавшие неизменности границ в Европе. Скоро, впрочем, оказалось, что они никого не связывают…
К востоку от УЛБ лежит пространство, на котором оттенки свободы и несвободы чередуются иногда до угрожающих размеров. Диктатура Лукашенко – ничто перед диктатурой Туркменбаши, разгон демонстраций в Минске бледнеет перед Андижаном, а если пойти еще дальше на восток, то мы дойдем до коммунистического Китая с его лагерями и показательными смертными казнями и до страны-концлагеря, называемого Корейской Народно-демократической Республикой. И на том же пути – по-прежнему коммунистические Лаос и Вьетнам, а между тем в Польше беглецам из Вьетнама, людям, подвергавшимся на родине политическим преследованиям, отказывают в статусе политического беженца и грозят высылкой на эту самую родину. Это, правда, история прошлогодняя – хочу надеяться, что ныне она решилась или решится в благую сторону.
Можем ли мы чувствовать себя вполне свободными, когда другие – в том числе целые народы – сидят в тюрьме? Найдем ли мы в себе силы переадресовать им старый лозунг «За вашу и нашу свободу»? И сделать хотя бы малый шаг к реальному расширению их, а значит, и нашей свободы?[71]
Наталья Горбаневская
«Должна быть жертва чистой и бесцельной…»
– Наталья, как вам кажется, что сейчас в России происходит с либеральной идеей?
– Сразу хочу сказать, что сужу как человек со стороны, который здесь, в России, не живет, но наблюдает, следит, смотрит Интернет… Либерализма в полном его расцвете в России еще не было, но какие-то попытки его построения, малый расцвет либерализма возникал в последние десятилетия перед Первой мировой войной, а второй попыткой расцвета (даже не расцветом) были девяностые годы XX века. Примерно до 1998-го. Оба эти периода были насильственно прерваны – в первый раз войной, во второй раз – дефолтом и последовавшими за этим мерами и сменой правительственного курса, тем не менее они показывают, что в принципе либерализм в России возможен. Вопрос в том, что ему нужно давать жить, точно так же, как и он сам, сообразно своей природе, дает жить всему другому.
– А как вы определяете либерализм?
– В самом широком плане это прежде всего «поменьше государства». Минимальное или никакое вмешательство государства в частную сферу, включая сферу частной собственности и всего с этим связанного – производства и торговли.
Другое дело, что есть регулирующее законодательство, которое не ущемляет людей, но, напротив, позволяет им не ущемлять друг друга – иногда даже и заставляя их не ущемлять друг друга – и вводит ограничения в духе «там, где начинается свобода одного человека, заканчивается свобода другого»… Именно этому и должно служить государство, которому оставляются оборонные функции и внешняя политика, частичное регулирование внешней торговли, какие-то законные рамки, в которые вводится либеральное развитие экономики, – то, о чем когда-то писал Хайек. И разумеется, функции правосудия, вся судебная система, полицейские функции…
– За какой либерализм вы выступаете? И как с либерализмом обстоят дела на Западе?
– За сильный либерализм, за либерализм, описанный у Хайека. Сейчас на Западе (у вас – не знаю) сильно кричат против неолиберализма. Я недавно читала умную книжку Жан-Франсуа Равеля, где он пишет, что во Франции смешно слышать крики против неолиберализма – ведь во Франции еще не было либерализма как такового.
Стоит осознавать в России, что даже на Западе либерализм торжествует не везде и не во всем. Во Франции очень сильны этатистские тенденции и очень сильна роль государства, которое сидит с дефицитом в самых разных сферах и покрывает его своим не просто влиянием, но командованием. Это издержки попыток сочетать либерализм с государством провидения, что является противоречием по определению.
– Но как же следует тогда поступать сильному государству, чтобы построить сильное либеральное общество?
– Государству следует создавать максимально благоприятные условия для всяческих инициатив общества, частных и благотворительных. В этом смысле сейчас в России делается очень мало. Все эти инициативы подавляются вплоть до тюремного заключения.
Тот либерализм, который проклюнулся в девяностые годы, сейчас введен в строгие рамки. Если он не покушается ни на что политическое, то пожалуйста, ради бога, но и тут лишь отчасти «ради бога»…
Положение предпринимателей (не крупных, но средних и мелких), составляющих фундамент гражданского общества, плюс всякие неправительственные организации, как и любые другие частные и общественные инициативы, различаются в зависимости от регионов.
Это значит, что либо нет единого законодательства, либо везде оно применяется по-разному. Тогда как должно быть общее законодательство, защищающее интересы и мелких, и средних предпринимателей, и неправительственных организаций, и любых частных и общественных инициатив.
Сейчас же законодательство такого рода носит в основном запретительный характер. Просто я смотрю, что происходит с неправительственными организациями с тех пор, как приняли закон о них. Всё это сводится к регулярным проверкам, проверкам, проверкам, проверкам… Особенно если та или иная организация не вполне любима нынешней российской властью.
А проверки эти означают то, что люди, вместо того чтобы работать над целями, которые поставлены перед их организацией, должны заниматься огромной работой по составлению отчетов. Вплоть до того, что они заканчивают один ежегодный отчет и тут же должны начинать новый. И это забирает силы, забирает время. Организации эти в основном бедные, поэтому это не позволяет им брать в штатные сотрудники еще кого-то, а волонтеров, как всегда, не хватает.
– Тем более что волонтерство в современной России практически не развито…
– Во Франции волонтеров очень много, и там в волонтерство идут люди, которые не нуждаются в том, чтобы им платили. Здесь же таких людей, которые и хотели бы такую работу делать, и могут себе это позволить, практически не существует.
Думаю, что волонтерство очень важно для становления либерализма, ведь оно и есть та самая частная инициатива, которая привлекает и лично меня. Всю жизнь я занималась именно этим, всегда была волонтером, пока не попала в эмиграцию, где делаю всё то же самое (журналистикой в основном занимаюсь), но где мне за это еще и деньги платят. Тем не менее я продолжала и продолжаю много выступать, в большинстве случаев бесплатно.
Волей-неволей мы приходим к пониманию необходимости строительства гражданского общества, без которого никакого либерализма не будет. Поэтому развивать их следует параллельно: без либерализма не будет гражданского общества и без гражданского общества не будет либерализма.
Но только когда власть в России пытается строить гражданское общество сверху, это кажется мне смешным. Всё равно что начинать строить небоскреб с верхнего этажа.
Гражданское общество всегда формируется снизу, и я не скажу, что в нынешней России его совсем не существует, оно здесь есть – в виде множества разрозненных ячеек. Им мешают соединяться. Им мешают координироваться. А там, где не мешают, там им намного лучше (тут я должна повториться о разнице по регионам). Да что говорить о разнице по регионам, если такую же разницу в подходах можно видеть в пределах одной области – в соседних районах.
И ситуацию эту никак не изжить в приказном порядке – только общественными силами. Мне бы хотелось, чтобы усилия нашего (простите, вашего) среднего класса больше сливались с усилиями неправительственных организаций, чтобы все они поддерживали различные неправительственные инициативы. Мы знаем, что очень часто где-то в областях предприниматели поддерживают образовательные проекты или дают компьютеры в школы, проводят Интернет.
– Вы считаете Интернет важным инструментом строительства либеральной идеологии?
– …Сравним самиздат и Интернет, и мы поймем, насколько сегодня легче искать формы общения и знакомить людей, занимающихся разными начинаниями, насколько легче им теперь найти друг друга для обмена опытом, для завязывания связей. Лишь бы им этого хотелось!
Мне хотелось бы, чтобы им этого хотелось. А многим рано или поздно захочется, так как люди не ограничиваются во всём своими сферами, даже и предприниматели. Ну заработал деньги. Ну купил машину. Ну построил дачу, а потом?
– А потом скучно становится.
– Допустим, человеку хочется, чтобы его имя упомянули в каком-то хорошем контексте. В Америке в парках или университетских кампусах ставят именные скамейки. Человек дает деньги, на которые эти скамейки и ставятся. И на скамейке написано, что эта скамейка поставлена на средства такого-то…
Поставьте эти скамейки, ведь они же тоже где-то нужны. И хорошо бы, чтобы эти скамейки воспринимались еще и в переносном смысле, – очень важно поискать эту свою скамейку. А кто-то, возможно, наоборот, захочет сделать это анонимно.
Я не уверена в том, что человеческая природа безукоризненна, человек по природе своей может быть разным. Но в том числе у каждого человека могут быть хорошие поползновения. Недавно мне рассказали про одного деятеля, имеющего в России очень плохую репутацию. Но он на свои деньги, не афишируя этого, содержит целый детский дом. Очень по-христиански и по-либеральному. Ведь либерал – это не тот, для кого свобода – это свобода наживать деньги. Это далеко не весь либерализм.
– А с чего тогда начинать?
– Очень важно найти свой собственный маленький проект, необязательно под сенью государственного внимания. Множество маленьких проектов… Вот так оно постепенно и вырастет, когда будут уже не лунки либерализма и гражданского общества в неорошенной почве, но когда они сольются в некоторый чернозем гражданского либерального общества.
Чем больше людей начнет этим заниматься, тем быстрее это и произойдет. Я понимаю, что с нынешней властью в России жить не так легко и не так весело, но ведь власть властью, даже и не пойдя на выборы или проголосовав против, ты ее не отменишь, но сам-то ты что делаешь? Ведь либерализм в любой сфере исходит из того, что человек свободно решает, что ему делать, и свободно начинает это осуществлять, свободно преодолевает препятствия, которые ставят ему на пути, если надо – борется, разве не так?
Главное – не бояться. Несколько раз в Евангелии говорится: «Не бойтесь!» Я сама это не сразу заметила и так обрадовалась. Самое худшее, что может произойти, – убьют. Но всех же не убьют!»[72]
- Эта глиняная птичка —
- это я и есть.
- Есть у ангелов привычка —
- песенку завесть.
- В ритме дождика и снега
- песню затянуть,
- а потом меня с разбега
- об стену швырнуть.
- Но цветастые осколки
- – мусор, хлам и чад —
- не смолкают и не смолкли
- и не замолчат.
- Есть у ангелов привычка —
- петь и перестать.
- Но, непрочный, точно иней,
- дышит дух в холодной глине,
- свищет – не устать.
Александр Бондарев
Уникальный экземпляр[73]
Прежде всего я хотел бы поблагодарить Люсю Улицкую за саму идею этой книги – не книги воспоминаний и не биографии, а книги «о том месте, которое Наталья Горбаневская занимает сегодня в нашем мире, в частном пространстве каждого из знавших ее лично».
Только теперь, когда Наташи уже нет с нами, начинаешь задумываться о том, какое послание она оставила всем нам – и что значила ее жизнь как ненаписанное, но прожитое завещание.
Я знал ее (и временами близко) тридцать пять лет, но всегда воспринимал как некую целостную данность, иногда не понимая, но даже и не пытаясь анализировать те противоречия, из которых она состояла – и которые удивительным образом складывались в натуру необычайно целостную.
Это наблюдение замечательно сформулировала здесь моя польская подруга: «Наташа принадлежала к таким множествам, которые содержат единственный элемент – самое себя. И в рамках этого множества она всегда оставалась сама собой. Такой вот уникальный экземпляр».
Здесь многие уже написали о ней самые добрые слова и выразили восхищение, которого она, безусловно, заслуживала.
Я же попробую припомнить некоторые из противоречий ее натуры и в первый раз в жизни попытаться осознать, как они в ней уживались и каким словом можно было бы назвать этот чудесный сплав.
Когда мы подружились, я задал ей один вопрос (а ответ на него был для меня чрезвычайно важен): «Могут ли врачи и применяемые ими в психушке лекарственные препараты уничтожить человека как личность?» Она задумалась.
Она всегда задумывалась перед тем, как ответить на серьезный вопрос, искала нужные слова – на подобные вопросы у нее никогда не было готовых ответов, всё должно было пройти через голову, быть продумано.
«Всё-таки нет», – уверенно сказала она.
Поэтому я знал: когда она годами рассказывала на самых разных встречах и конференциях об ужасах карательной психиатрии – это было предостережение. Она имела в виду – других, не таких, как она сама.
Она думала о себе и о других совершенно по-разному, и, на мой взгляд, именно этим объясняется удивительное сочетание ее погруженности в себя, поглощенности своим делом (она нередко почти не замечала ближних, которых она считала такими же, как она), и почти нездешней любви и сострадания – к дальним.
Она могла быть невнимательна к близким – и сражаться за справедливость по отношению к целым странам и ко всему человечеству.
Со своими людьми (или с теми, кого она таковыми считала) она могла быть умопомрачительно бестактной.
Однажды она, подбрасывая на коленях совсем еще маленького внука Петю, радостно воскликнула в присутствии его матери – француженки, красавицы-брюнетки с беломраморной кожей: «А я всегда так хотела внука-негритёнка!»
Мари окаменела, но Наташа ничего не заметила: она ведь не хотела никого задеть, а просто сказала чистую правду.
Или, когда я, занудничая, говорил ей, что сыновей всё-таки надо стараться воспитывать (Ясик, мол, не пришел, когда обещал, потому что просто забыл, или Оська обещал передать матери, что я звонил, и тоже забыл, и т. п.), она столь же бесхитростно излагала свои планы на будущее: «Вот они вырастут, женятся – и жены их воспитают!»
Так и случилось.
Разумеется, она любила сыновей, но особенно о них не заботилась, и они росли, как «лилии полевые».
Однако внуков она любила уже вполне по-земному. И выражалось это тоже вполне традиционно: щедрая и даже расточительная (в меру возможностей), всегда готовая отдать друзьям последнее, Наталья могла внезапно вскинуться и закричать (как медведица из сказки): «Кто достал из холодильника польские кабаносы (охотничьи колбаски) и положил на стол? Немедленно назад! Это для Пети!!!»
Пожалуй, я знал в жизни только одного человека, похожего на Наташу. Это была одна из основательниц и легенда польской «Солидарности» Анна Валентинович. Они даже внешне были похожи: маленькие, энергичные, бесстрашные, посвятившие свою жизнь борьбе за справедливость.
Обе не слишком беспокоились о близких, но по отношению к другим людям (особенно если речь шла о тысячах или даже миллионах) проявляли неизменную и пристальную заботливость, а нередко – в планетарных масштабах – простую снисходительность.
«Зла в людях, может, и нет – да только боятся они очень», – говорила извиняющимся тоном пани Аня, и Наталья полностью с ней соглашалась.
Но и тут бывали исключения: она не прощала М. В. Розановой ее беспричинной злоязыкости («ради красного словца»), а В. И. Новодворской (во многом похожей своей пассионарностью на саму Наташу) – минутной слабости, которую та проявила еще девятнадцатилетней девчонкой.
Как-то Наташа рассказала мне, что вместе с ВИН сидела в казанской спецтюрьме, и в какой-то момент та стала горько сожалеть о своем мужественном гражданском поступке: «И зачем я эти листовки разбрасывала, а могла бы в МГИМО поступить…»
Годы прошли, ВИН никогда больше не поддалась слабости, уважала Наташу и передавала ей приветы, но Наталья была памятлива и неумолима. Для нее молодость не была оправданием. Она, как библейский Иов, была убеждена, что тот, кто падает духом в несчастье – грешит перед Богом.
Но у нее самой бывали минуты – если не слабости, то уступки искушениям.
Наташа жила по беженскому документу, где черным по белому было написано, что он обеспечивает защиту обладателю во всех странах, подписавших Женевскую конвенцию о беженцах, за исключением страны происхождения (откуда обладатель и сбежал).
И когда в 1991 году СССР развалился, эти беженцы начали массово ездить в Россию, объясняя (себе и французским властям), что «это уже другая страна»). В конце концов власти одумались и пригрозили отбирать эти документы у путешественников в Россию.
Я спорил с Наташей по этому поводу, говоря, что РФ – это правопреемница СССР со всеми вытекающими юридическими последствиями.
Будучи девушкой умной и честной, она вначале возражала, а потом начала хмуро помалкивать. «Но ведь у тебя же есть советский паспорт, и ты туда ездишь!» – вдруг сказала она в качестве аргумента. Я изумился. «Когда это было нужно или полезно, я туда ездил, и никто меня этим не попрекал!» «Ну вот, а я не ездила», – грустно сказала Наташа, и я понял, как ей хочется вернуться и посмотреть, что там происходит. Действительно, Володя Буковский уже побывал там – хотя и с британским паспортом, – а она…
Больше я с ней на эту тему никогда не спорил. Ну, а потом она уже получила польское гражданство.
Вообще интересно даже не то, как она поддавалась искушениям, а как она с ними боролась.
Мне теперь кажется, что она вполне рассудочно делила их на несерьезные и извинительные (сыграть во флиппер, выпить чашку кофе не дома, а в кафе), и те, которые могли повлечь за собой серьезные последствия – для нее самой, для ее образа жизни.
Вольность нравов шестидесятых годов, казавшаяся нам, жившим в эти годы, вполне нормальной, в глазах Наташи постепенно всё больше и больше приобретала характер минутных, но всё же непростительных (или даже греховных?) слабостей. Но об этом могли бы рассказать только ее церковные исповедники. А в церковь она начала регулярно ходить довольно поздно, но быстро полюбила церковную жизнь, и ее там приняли как свою.
Я иногда ненароком видел, как она впадала в краткие и почти скрываемые ею привязанности (многого я просто не знаю и не рискнул бы назвать это влюбленностями). Очень быстро оказывалось, что эти люди ей становятся неинтересными или мешают заниматься тем, что она считала главным делом своей жизни. И тогда она столь же быстро и незаметно с ними порывала.
В этом не было ничего похожего на безжалостное, требовательное и почти инструментальное отношение к своим любовям Марины Цветаевой, мучившей тех, на кого выпала роль ее избранников. Кстати, Наташа ее вообще терпеть не могла, и не только по этой причине: «Ну, уж я-то никогда не положу в суп куклу, как Марина Ивановна!»
Она рвала с людьми осторожно и, я бы сказал, рассудочно.
Я знал одну маленькую девочку, которая хвасталась: «А я кого угодно могу разлюбить». Она, правда, стала актрисой, а Наталья начисто была лишена актерских дарований: она не умела притворяться.
Может быть, это неумение, столь необходимое в семейной жизни, и стало причиной того, что Наталья так и не нашла себе подходящего спутника жизни.
Но она, как мне кажется, от этого не страдала. Одна моя знакомая подруга восьмидесяти семи лет от роду пошутила на эту тему: «Когда я вышла из призывного возраста, всё стало гораздо проще».
Уже позже, на одном из вечеров, посвященных ее памяти, какая-то незнакомая дама задала Ясику вопрос: «А ваша мама в конце концов вышла замуж за вашего отца?» «Знаете, – ответил Ярослав, уже сам отец семейства, – у нее и в планах этого никогда не было. Да и, честно говоря, с ней бы никто не смог жить. Ну, кроме детей и внуков».
И действительно, прямодушие Натальи было легендарным.
Оборотной его стороной было полное отсутствие игрового чувства юмора (ирония у нее всегда была тонкой и разящей). Поэтому друзья в компаниях любили над ней подшучивать и посмеиваться, что она не всегда улавливала.
В ответ Наталья беззлобно отвечала: «Всем известно, что у Горбаневской нет чувства юмора». Кто-то однажды неуклюже попытался ее утешить: «Да ведь и в Евангелии нет юмора». Она задумалась и серьезно ответила: «Да, там про другое».
Вообще любой «стёб» и «постмодернизм» был ей органически чужд. (Я поймал себя на том, что и кавычки она бы здесь не поставила). Именно это, по-моему, и объясняет ее абсолютную нетерпимость и даже ненависть к советским песням. Она воспринимала их буквально.
В ее доме никто себе подобных выступлений не позволял, но вот после 1981 года нам приходилось вместе бывать в компаниях польских политэмигрантов, где, например, Севек Блюмштайн, знающий наизусть массу советских песен, обожал их петь во весь голос (многие из польских «оппозиционеров» вышли из семей, где два, а то и три поколения предков были правоверными коммунистами). Наталья мрачнела и выходила. Здесь компромиссов она не допускала.
Иначе обстояло дело с матерным языком. Она его не терпела (объясняя, что это у нее появилось после тюрьмы), но в письменных текстах допускала в цитатах или там, где нецензурное слово имело самое что ни на есть прямое значение. Здесь она на компромиссы шла. Это было похоже на ритуальное жертвоприношение ее божеству – языку.
Но вот некоторых ее компромиссов я так до конца и не понял. Все они были связаны с людьми, от которых она зависела.
Во-первых, это И. А. Иловайская, главный редактор «Русской мысли». Наташа работала там до самого конца этой газеты, а я несколько лет систематически писал под тремя или четырьмя псевдонимами (об этом знали всего два-три человека). И. А. внезапно воспылала ко мне симпатией, которая столь же внезапно прервалась (под абсолютно несправедливым предлогом). И Наталья, бесстрашный борец за справедливость, утешала меня, объясняя, что несправедливость у И. А. – просто такая черта характера, и с ней нужно смириться. Вообще И. А. была единственным человеком, в отношении которой я замечал у Наташи не только восхищение, но и некоторую подобострастность.
Во-вторых, это профессор Ежи Помяновский, главный редактор «Новой Польши». Мы тоже работали там вместе, но когда профессор вдруг без всякого повода и примечаний опубликовал текст Ежи Урбана, «геббельса» военного положения в Польше, мы с Натальей написали возмущенное письмо протеста. Только для меня это означало разрыв отношений с журналом, а Наталья в редколлегии всё равно осталась, хотя отношения у них были уже испорчены.
Хотела ли она просто сохранить постоянную работу, что для нее было чрезвычайно важно? Из-за «хлеба насущного»? Вряд ли. Просто у Натальи всегда было чувство субординации, но вот только с начальниками ей не всегда везло (достойнейшим исключением был светлый человек В. Е. Максимов, редактор «Континента»).
И последний пример, когда Наталья смогла переломить себя и сохранить отношения с человеком, которого не уважала, – это Юнна Мориц, которая обещала (и вроде бы даже выполнила обещание) помочь Наталье выпустить в России большой стихотворный сборник.
Но это уже – жертва ради поэзии, которая и была для Наташи главной любовью ее жизни.
Здесь, мне кажется, было бы уместно процитировать слова моего уже покойного друга Лёвы Бруни, написанные сразу после смерти нашего общего друга Алеши Хвостенко: «Он на любовь вообще был скуп. При этом было у него удивительное качество. Кто бы без звонка, без предупреждения ни заваливался к нему домой (иногда и посреди ночи, а бывало и под утро), все они встречались Алешей так, словно только их он и ждал и страстно желал увидеть ровно в эту минуту. Наверное, поэтому очень многие причисляют себя к его друзьям. Но всё-таки главным делом для него была поэзия».
Как это похоже на Наташу! Не исключено, что это применимо вообще к каждому настоящему поэту.
Но если признать, что Горбаневская – прежде всего поэт, то что же – ее гражданская позиция оказывается вторичной? Да, некоторые так и считают.
Через несколько дней после смерти Наташи в российской прессе появилось интервью Наталии Светловой (Солженицыной). Вот что там написано:
«Дмитрий Быков: Умерла Наталья Горбаневская; вся ее жизнь ушла на борьбу за российскую свободу, против безнаказанных мерзостей. И ничего не изменилось. Значит ли это, что ее усилия и страдания были напрасны, если называть вещи своими именами?
Наталия Солженицына: Ну, во-первых, жизнь Наташи, которую я знала больше полувека, ушла не на борьбу и не на протест, а на реализацию ее таланта и темперамента. Она приезжала сюда не с режимом бороться, а встречаться со своим читателем и говорить с ним. Горбаневская удивилась бы, а то и разозлилась, если б ей сказали, что жизнь ее ушла на борьбу. И она была человек счастливый, не сомневайтесь».
Я сразу позвонил Вите Файнбергу и прочитал эти строки. Пламенный Витя взорвался: «Как она смеет! С режимом Наташка не боролась! А в психушку ее, значит, просто так загнали?» Да, говорю, Витя, но она сказала, что всё изменилось и «страна совершенно другая»… «Пусть она что хочет говорит! Она с Путиным только что встречалась! На съезде вдов и потомков великих писателей…»
Так кем же была Наталья Горбаневская? Чему она посвятила свою жизнь? Какой урок оставила каждому из нас?
Некоторые из тех, кто ее вспоминает на страницах этой книги, говорят, что она была блаженная, не от мира сего.
Даже спорить не буду.
Ангелом она точно не была. Характер не тот.
И просто поэтом не была.
Была чем-то гораздо большим.
Я уже мимоходом где-то выше упомянул имя Иова. И, как теперь думаю, не случайно.
Наташа – как и Иов – была праведницей. В точном библейском значении этого слова.
Страдания праведников – представителей правды – неизбежны. Но незаслуженные страдания (а на долю Наташи они выпали) необъяснимы даже в перспективе загробного воздаяния. Лютер писал по этому поводу: «Если бы можно было хоть как-то понять, каким образом милосерд и справедлив Бог, являющий гневливость и несправедливость, не было бы нужды в вере».
Что ж, Евангелие учит нас: где есть справедливость – там нет любви.
А Наташа – верила. Верила и в любовь Бога – и в торжество справедливости.
Лучше всего эту квинтэссенцию праведности выразил друг Наташи, французский философ Мишель Ельчанинофф, представитель третьего поколения первой эмиграции.
«Всему этому моральному ужасу [незаслуженных страданий] противопоставляется лишь несгибаемый оптимизм праведника, с которым он уповает на справедливость».
Вот это и есть урок и пример, который нам остался после Натальи Горбаневской.
И последний ее подвиг – отказ от второй операции на сердце, которая могла продлить ей жизнь. Наталья предпочла несгибаемый оптимизм праведника.
В последние годы, когда мы встречались, она говорила мне: «Саша, ты заходи чаще, а то либо ты умрешь, либо я умру».
Так и случилось.
- И каждая лавочка – как Елисеевский лучших времен и без очереди.
- И каждая девочка – вся в заграничном, как центровая у Националя.
- Чего ж тебе скучно, и грустно, и некому руку, дружок, – ностальгия, цена ли?
- По крайности, стань у витрины зеркальной, себе же влюбленному в очи гляди.
- У нас на Полянке и янки, и нефтевалютой налитый эмир
- текут, разделенные разве что слабым огнем фотовспышек.
- За ближневосточной кометою хвост: секретарша, охранник и сыщик,
- за рваными джинсами весь – и свободный, и Третий, и коммунистический мир.
- Но ты им не внемлешь, послушно расплющивши нос о стекло,
- и мало-помалу перетекаешь в свое отражение весь,
- и то, что оставило вмятины в мягком асфальте, – уже и невесть
- куда испарилось, одни манекены глядятся задумчиво, просто, светло.
Людмила Улицкая
Письмо за границу
Дорогая Наташка! Прости меня, что я плохо сделала то, что не сумела сделать лучше, – неточности, опечатки, неровности и провалы тебя огорчили бы. Не говоря уже о знаках препинания. Наверное, устроила бы выволочку. Вот уже почти два года, как занимаюсь письмами моего деда – из тюрьмы и ссылок, в которых он провел в три приема около тринадцати лет, да еще три года мотался без определенного места жительства по всяким мутным пригородам. Умер вскоре после освобождения, в 1955 году. Письма его меня здорово перепахали, но твои, сорокалетней давности, – из тюрьмы и из Казани – задели сильнее. Деда я видела один раз в жизни, а с тобой – больше пятидясяти лет тесного общения. Пока я собирала эту книжку, поменялась оптика. Кроме того, что купила новые очки – не +2,5, а +3. Та оптика, главная, поменялась. Она всё время с возрастом, с опытом расширяется. Хотя возраста нет, как мы с тобой недавно одновременно заметили. Есть постепенное умирание тела, которое вдруг оказывается окончательным. С тобой это уже произошло, со мной пока нет.
Я люблю тебя по-прежнему, и еще больше. Ах, как хотелось бы сказать «До встречи»! Но подозреваю, что ты будешь в каком-нибудь вагоне, в бизнес-классе, скажем, куда меня по заслугам не пустят. Вот почему я не люблю идею справедливости, которая тебе всю жизнь так нравилась!
У нас всё как всегда, если до тебя не доходят последние известия. Надо бы выйти на площадь. Но ноги не доходят. Дела, дети. А я вот думаю – может, ну их на фиг? В конце концов, общий-то замысел был не наш, сверху спустили! Ну, уничтожат футбольные болельщики друг друга, заодно и наших внуков-правнуков, и земля будет прекрасная, какой ты ее видела – «плетомая мною корзина, в корзине вселенная вся»? Тебе теперь видней. Если можно, приснись, пожалуйста!
Люська
Благодарности
Дорогие друзья! Среди множества Наташиных друзей, которые участвовали в составлении этой книги, есть всего несколько человек, которые не были бы и моими друзьями или знакомыми. Я потратила много времени, пока утрясала тексты, стараясь найти тот баланс, который делает такого рода книгу не формальным дружеским жестом по отношению к ушедшему человеку, а рассмотрением своей собственной жизни под знаком ушедшего. Наташа, уже после своего ухода, каким-то непостижимым образом подарила мне радость общения с ней. Я, благодаря Наташе, имела возможность пообщаться с теми, кого не видела десятилетиями, – с Ефимом Славинским, Гариком Левинтоном, с Олей Сипачевой… И мне кажется, что каждый из вас, кто взял на себя этот труд воспоминания, испытал нечто подобное: тень близости с Наташей, нежности, прикосновения к редкой в нашей жизни душевной чистоте и своего рода невинности. Я прошу простить всех тех, кого я забыла упомянуть здесь. Наверняка кого-то забыла. Вспомню, – буду переживать и казниться.