Эвакуатор Быков Дмитрий
– Ну. Я не возражал, кстати, когда ты письма посмотрела. Из них можно почерпнуть много забавного, но легенде в целом они не противоречат.
– Конечно. Там зафиксировано только твое рождение от неизвестного отца.
– Да почему от неизвестного. Прекрасно известного. Он появляется периодически, только мать его видеть не хочет. У нее давно другой муж, с которым у меня никаких отношений. Он меня терпеть не может, ну и я его взаимно.
– А, – повторила Катька. – Действительно, прямо ты как инопланетянин. Один, без всех и с лейкой.
– Еще вот с тобой… был.
– Точно, – сказала она. – Был. Игорь, я могу тебе наговорить массу всяких слов, но делать это, по-моему, совершенно необязательно. Ты сам говорил, что не надо обрастать людьми.
– Мало ли что я говорил.
– Много, но это ты говорил по делу.
– А мне кажется, бросать меня в такое время вообще не по-человечески.
– Да почему? Ты свое дело сделал, меня эвакуировал. Я жила в какой-то кисельной жизни, туманной. Как на кисельной планете. А теперь я все поняла, спасибо тебе.
– И что ты поняла?
– Ничего особенного. Простые вещи. Я тем и отличаюсь, что мне для этого необязательно проходить через войну.
– Знал бы – не эвакуировал бы, – сказал он.
– Эвакуировал бы, – твердо ответила Катька. – У нас вариантов не было. В том-то вся и грусть, ты не находишь? Когда на тебя падает любовь, ты ничего не можешь сделать, раз – и все. А потом она что-то такое с тобой делает, после чего ты уже не можешь с ней жить. Как в ракете. Выводит тебя первая ступень на орбиту, а потом отваливается.
– Очень печально.
– Конечно, печально. Бывают такие дурацкие ракеты – так и продолжают летать с первой ступенью. Но они плохо летают, и вообще это все никуда не годится. Ты из меня сделал то, чем я должна быть с самого начала, но до сих пор у меня не было сил этим стать. А теперь получилось, и мне никто больше не нужен. Один чистый долг.
– Вообще говоря, я догадывался. Когда ты про мальчика…
– А, – усмехнулась Катька. – Это да, это ничего. Я специально тебя перебила. Ты же хотел, чтобы мы сразу приехали в Тарасовку. А я решила заехать в Свиблово. Типа записку почитать. С мальчиком хорошо, правда? Я его навещу обязательно.
– Вместе навестим.
– Вместе не навестим, – сказала Катька. – Игорь, будь милосерден. Нельзя отрываться по частям.
– Очень ты сейчас милосердна, – сказал он, отвернувшись.
– Очень. Вырастешь – поймешь. У меня есть ребенок, ты помнишь?
– Идиот я, что сюда тебя потащил, вот что я помню. Если бы мы не поехали сюда, ты бы и дальше была со мной.
– Не знаю. Скорей всего, не была бы. Я вообще ничего не знаю. Я, может, завтра тебе позвоню, в ноги брошусь и скажу, чтобы ты все простил. Я понятия не имею, выдержу ли все это. Я просто знаю, что рано или поздно этим кончится. Ну, так лучше раньше.
– Слушай, – он помолчал и вдруг улыбнулся. – А хочешь, через год в том кафе? Где утопленники?
– Интересно, – сказала она.
– Это ведь и будет как бы после смерти!
– Ну, – вздохнула она, – разве что после смерти. Живая я туда больше никогда не пойду. Я иногда всерьез думаю, что все из-за нас.
– Ага. Конечно. А как только мы разойдемся и вместе со всеми начнем довольствоваться полужизнью, так все сразу и вернется в колею.
Он продолжал все понимать; о свинство, свинство, милостивые государи! Если бы хоть сейчас он облегчил расставание неверной нотой, не дочитал ее мысль, сказал оскорбительное не то! Но он все понимал и чувствовал ее жалкую, капитулянтскую стратегию – трусливый, бабский отказ от настоящего ради всеобщей негласной конвенции суррогатов.
– По-моему, ты поехала крышей.
– Очень может быть.
– Точно поехала, – убежденно повторил он. – У нас, знаешь, на играх бывало иногда. У новичков. То истерика с человеком, то задвиг начинается. Девушка совершенно серьезно верит, что она фея Бирилюна. У нас даже инструктаж бывает для магистров – что делать, если кто заигрался. Видишь, как тебя повело. Погоди, у тебя завтра пройдет.
– Очень может быть. Я же говорю, никто не застрахован. Но если ты хочешь, чтобы все было наименее травматично, ты либо смени мобильник, либо пошли меня завтра подальше, если я по женской слабости тебе позвоню. Спасибо тебе, сердце души моей. Все было очень вкусно.
– Тьфу, какой пафос попер, – сказал он брезгливо.
– Ну, извини. Я никогда никого больше не буду так любить. Скажи, что я и до смерти его продолжала ждать. Но в моем случае это, видимо, нельзя. Начинаются проблемы.
Ровно при этих словах начались проблемы.
– Ага, – сказала Катька. – Бог троицу любит.
За дачным забором стоял солдатик и целился в них из автомата Калашникова модернизированного, калибр 7,62. Игорь положил винтовку, поднял руки и встал.
– Чего тебе, солдатик? – выговорил он хрипло.
– Автомат не нужен? – спросил солдатик.
– Зачем? – спросила Катька.
– Да это, – смущенно сказал солдатик и шмыгнул носом. – Ну, мы расходимся типа… Знаете, у вас же тут часть стоит… По домам типа… Так мне с оружием как бы не резон…
– Пригодится, – сказал Игорь. – Время такое…
– А как я его понесу? – сказал солдатик. – Первый мент тормознет. Хватит, он мне вообще надоел, автомат этот. Я щас в граждань переоденусь – и к себе, в Тамбов. Маманя там, батяня. Ну, берете? Хороший, чищеный. Я оружие содержал в образцовом порядке, – он хихикнул и опять шмыгнул носом.
– А чего расходитесь-то? – спросила Катька.
– Да ну, бардак. Офицерье разбежалось все, а нам чего подыхать? Слышали, говорят, Москву взорвут. У нас один водила вчера в город ездил, говорит, правительство эвакуировалось уже.
– Звездеж, – сказала Катька. – Мы вчера из Москвы.
– Взяли бы, – просительно сказал солдатик. – Хорошая вещь, кирпичную стену за двести мэ пробивает. За пять штук отдам, серьезно.
– Нет, солдатик, – сказал Игорь. – Ты походи, поспрашивай, тут сейчас желающих полно.
– Ага, – сказал солдатик и побрел дальше.
– Так, – произнес Игорь, помолчав. – Ты уверена, что доберешься до города?
– Куда я денусь.
– Тут люди кругом всякие ходят…
– Им же не я нужна, им дачи нужны. Мой тебе совет, спрячь стрелялку.
– Я подумаю. Давай я все-таки довезу тебя до Москвы, а там сразу уеду к себе.
– Нет! – закричала она, и он отшатнулся. Она никогда на него не кричала. – Так я пойду сейчас лесом к электричке – и успокоюсь. А с тобой еще три часа буду мучиться. Пусти, я пошла.
– Да иди, – сказал он, – кто тебя держит.
Она подхватила рюкзак и быстро пошла к калитке.
Игорь Медников, 1975 г.р., программист, сидел на лавочке под березой и обсуждал сам с собою свои дальнейшие действия. Это был довольно высокий, худой мужчина типа «вечный юноша», лет тридцати с небольшим, с короткими светло-русыми волосами, высоким лбом и серыми, немного навыкате глазами. Нос у него был с горбинкой, рот мягкий, с пухлой нижней губой в мелких трещинках, плечи сутулые, особых примет никаких, кроме нескольких порезов на руках. Рядом с ним на скамейке лежало ружье, но Медников, разумеется, не имел в виду обратить его против себя. У него со вкусом все было в порядке.
Медников примерно понимал, как устроен этот мир, и не питал насчет него особенных иллюзий. Переделывать его было бессмысленно по определению – только эвакуироваться, и эта последняя эвакуация была достаточно успешной. К сожалению, сорвалось, но не последний раз. Правда, возрастали шансы, что скоро все эвакуируют естественным путем, и совсем не в чудесное пространство вымысла – или по крайней мере в чужой вымысел, который Медникова совершенно не вдохновлял. А может, и по заслугам всему этому человечеству – ничего другого оно точно не стоит, особенно в последнее время. Этот мир, честно говоря, давно ловил Медникова, не давал ему осуществиться, потравливал, гнобил на корню лучшие идеи. Медников, однако, выжил, потому что умел эвакуироваться. Теперь мир смотрел на него даже с каким-то изумлением, с каким иногда глядит на нас бывшая наша девушка, сделавшая все, чтобы мы покончили с собой или сошли с ума, а мы, гляди ж ты, уцелели. Ну да, у тебя получилось, говорила ему окружающая реальность, включая убогую дачку, которую он от души ненавидел. У тебя вышло, говорило ему все. Ты жив, мы промазали, что же ты будешь делать дальше?
Да ничего я не буду делать дальше, была охота. Ты все боялся, что я начну тебя переделывать; и силы есть, и негодования сколько угодно, да честь уж больно сомнительна. Догнивай спокойно в своем ничтожестве. Тебе и в голову не могло прийти, если только у мира есть голова, – что я не собираюсь сводить с тобой счеты. Ты, затеявший ради меня столько гнусностей, как царь Ирод, перебивший всех младенцев ради единственного, и представить себе не мог, что мне нет до тебя никакого дела: я не великий комбинатор, не царь и не герой. Я эвакуатор, это другое дело, и в этом ты ничего не понимаешь; и хотя ты мучаешь меня, как истинного сотрясателя миров, даже это не сделает из меня борца, потому что ты этого не стоишь. Я эвакуатор, только и всего, и вся твоя бешеная злоба от того, что ты до сих пор не знаешь, как вести себя с эвакуаторами.
За лесом слышался какой-то гул. Писатель-символист Андрей Светлый, проводивший в Тарасовке лето 1914 года, отчетливо слышал такой гул по ночам. Казалось, на Запад едут тысячи орудийных повозок, скрипят колеса, стонут раненые. Об этом он написал в журнале «Сивилла», за что его жестоко высмеял поэт-сатирик Саша Темный в стихотворении «Уховидец». Сейчас этот гул был еще отчетливей. Медников прислушался, различил скрип телег и стоны раненых, тряхнул головой и обозвал себя уховидцем.
Вариантов было много, их всегда много. Можно было пойти с убогим скарбом по окрестным селам и рассказывать детям сказки, как мечтал перед войной один сумасшедший. На даче вон целый ящик старых игрушек, среди них бибабо, в детстве у нас тут был свой кукольный театр. Взять Петрушку, косолапого мишку, ежика, лису, круглого зверька неизвестного происхождения – и показывать сельским жителям веселые представления. Можно было какое-то время перекантоваться на даче, дядя Коля не даст пропасть. Можно было, наконец, взять лейку и улететь на Альфу Козерога. Чем черт не шутит, вдруг действительно летает.
На самом деле он, конечно, отлично представлял свои дальнейшие действия, только тянул время. Выждав ровно две минуты, он зачехлил ружье, быстро запер дом (надо будет заехать, забить окно в кухне – снегу нанесет), вышел за калитку, повесил на нее замок и пошел за Катькой в почтительном отдалении, чтобы она его не заметила. Отпускать ее одну совершенно не входило в его планы, приближаться – тем более. Это был не первый в его жизни случай неудавшейся эвакуации, он уже знал, как себя вести, как выходить из отчаяния, как отвыкать, как снова входить в колею. Рано или поздно должна была найтись та, которая сгодится для долгой и счастливой жизни на Альфе Козерога. Пока даже лучшая из земных женщин сгодилась только для того, чтобы все там испортить. Но это был не повод отпускать эту лучшую на станцию в одиночестве, без защиты, в трудный и опасный день. Он шел следом и видел, как метрах в пятистах впереди маячит ее красная куртка. Больше, слава богу, на дороге никого не было. Только один кавказец встретился и взглянул со значением.
Интересно, ходят ли поезда. Скорее всего, не ходят, хотя далеко за лесом что-то пару раз простучало и прогудело. Может, товарняк, а может, симферопольский скорый. По вечерам они ходили с матерью махать поездам. Вечно он кому-то машет, а кто-то едет. Или наблюдает, как кто-то уходит навсегда.
Катька шла не оглядываясь. Это хорошо. Если вдуматься, он ее уже почти не любил. У него это быстро проходило – как лампочку выключили. Если оказалась не та, нечего и мучиться. Та – не уйдет, а из-за не тех переживать – никакой жизни не хватит.
Он шел сзади, не сокращая расстояния, по временам пристально оглядываясь вокруг. Так они вышли на бетонку, ведущую к станции. Выползло солнце, и от него стало еще неуютнее. В канавах по сторонам бетонки стыла темная вода.
Двадцатишестилетняя женщина Катька Денисова, в девичестве Кузнецова, 1979 г. р., художник-оформитель и газетный дизайнер, шла по узкой бетонной дороге к указателю с перечеркнутой красным надписью «Тарасовка». Росту в художнице было метр шестьдесят три, у нее были короткие черные волосы, густые брови, чуть раскосые черные глаза и высокие скулы. Назвать ее красавицей было трудно, но на любителя нервных, остроумных и непредсказуемых женщин она действовала неотразимо. Денисова была худощава и хрупка на вид, но чрезвычайно подвижна и вынослива. Ну вот, мы описали героев, – в сущности, у нас и не было другой задачи. Стало уютней и даже как-то теплей. Можно заканчивать нашу историю.
Тарасовка оставалась позади, а станция, судя по стуку проходящего поезда, была впереди. Бетонка вливалась в широкое шоссе, по которому непрерывным потоком тянулись машины, и все в одну сторону. От них и шел непрерывный гул – Москва разъезжалась. Ехали медленно, нервно сигналя. По обочинам шоссе из Москвы и окрестных поселков уходили люди.
Катька дошла до шоссе и остановилась. Машины шли сплошной массой – не перебежишь. Она и не знала, что в Москве столько машин.
– Не знаете, поезда не ходят? – спросила она у пожилого кавказца, который со всей семьей шел по обочине, таща за собой чемодан на колесиках.
– Мы до Луча доехали, – сказал кавказец. – Дальше не пошло. Видишь, сколько пешком идут? Это всё с поезда.
– А на Москву ничего нет, не знаете?
– На Москву? – нехорошо улыбнулся кавказец. – На Москву теперь долго ничего не будет.
Он что-то знал, все они что-то знали.
– А, – сказала Катька. – Ну ладно.
Она пошла по обочине в сторону Москвы. Навстречу ей то и дело попадались кавказцы, узбеки и русские, покидающие город. В этом людском потоке все будущие враги шли пока вместе – еще не переходя к открытым боевым действиям, просто покидая обреченную столицу. Вокруг было много пустых деревень, дачных поселков и голых полей – будет где сойтись в случае чего.
Для бодрости Катька напевала про себя марш: Тадра-та-там, пам, пам. Тадра-ра-па-па-пам. Тадра-ра, тадра-ра, тадра-ра-па-па-пам. Я всегда прикидывала, что буду делать, когда начнется. Ну вот, началось. И что? Никакого особенного страха. Гораздо лучше, чем ожидание. Когда идешь куда-нибудь, всегда легче. Есть чувство, что можешь что-нибудь изменить. Та-дра-па-пам, пам, пам. В трехстах метрах от нее Игорь пытался отвязаться от той же мелодии – что поделать, некоторое время им еще предстояло жить в одном ритме. Игорь извинялся, когда его толкали, и старался не выпустить из поля зрения красную куртку.
Катька, маленький печальный солдат, шла в Москву против движения, как против ветра, ссутулившись и глубоко засунув руки в карманы.
Кое-что еще можно было спасти.
Октябрь – декабрь 2004, Чепелево – Москва
Князь Тавиани
Вместо эпилога
1
Оставался час, его надо было где-то пересидеть, и они зашли в «Тбилисский двор». Изможденный непонятно чем – вероятно, долгой жизнью, долгой грузинской жизнью в чужом городе – метрдотель, или как это называется, провел их на веранду второго этажа. Игорь заказал сациви и хаш, Катька попросила двойной эспрессо, а есть она не хотела: не то чтобы в тридцать пять уже приходилось беречь фигуру – фигуре, слава богу, ничего не угрожало, есть такие счастливцы, что и в сорок могут без последствий лопать что угодно, – но просто у нее совершенно не было аппетита, и с утра ее била дрожь, которая, против ожиданий, не утихла даже в постели. В постели, кстати, толком ничего не получилось, и она теперь чувствовала страшную неловкость, как всегда виня себя. Все было совершенно другое, и он суетился, как не суетился никогда прежде, и тоже, вероятно, чувствовал вину – нечего вместе делать двум людям, которые считают себя виноватыми. В гармоничном союзе всегда должен быть один виноват, а другой прав. Интересно, если бы они тогда вдруг, невозможным образом, как угодно, остались вместе – у них бы тоже теперь ничего не получалось? Ничего уже и не было бы, скорее всего. Покажите мне пару, которая восемь лет спустя бросается в кровать с прежней страстью. Но и проживши эти восемь лет врозь, они уже ничего не могли, не хотели, зря старались. У Эдгара По был рассказ, Катька его любила, про мистера Вальдемара: там умирающего загипнотизировали, и он не умер, год пролежал в так называемом месмерическом состоянии, весь холодный и твердый. Потом его разбудили, и он разложился под руками у врача, в несколько секунд достигнув того состояния, в какое перешел бы к этому времени, если бы не случилось месмеризации. Так оно всегда бывает, когда гипнотизируют, чтобы отсрочить неизбежное. Так, собственно, и со страной выйдет, да уже и выходит. Тогда все остановилось, потому что они разошлись, а если бы остались вместе, точно бы уже разложилось на атомы, была бы выжженная пустыня, дикое поле с очагами дотлевающих стычек. Так и будет. И сами они, встретившиеся через восемь лет, были теперь как это дикое поле. Но надо было где-то пересидеть час, не расходиться же сразу. Он позвонил ей в последний день, в день отлета, всю неделю крепился, а под конец не выдержал. Через час ему надо было ехать в Шереметьево и улетать, он прилетал на юбилей матери, которая отказалась за ним последовать. И в последний день позвонил, чего, конечно, не надо было делать. Потому что вдруг теперь все начнет разлагаться.
На стене, прямо перед столом, висела овальная акварель в золоченой рамке – девочка-грузинка, красавица-нимфетка, лет пятнадцати, но, по обычаям прелестной горной страны, уже на выданье, играла на фортепьянах, а рядом, глядя на нее с нежным укором, стоял седой учитель музыки. Судя по выражению его бледных глазок, играла она плохо, ей было не до того, все мысли ее были поглощены предстоящим замужеством, а старик музыкант слишком любил ее, чтобы омрачать этот прекрасный день замечаниями. Ясно же, что великой пианистки не выйдет, а сыграть для гостей в замке мужа, грузинского князя, она сможет и так: никого там ее игра волновать не будет.
Игорь тоже смотрел на овальную акварель, потому что не на Катьку же ему было смотреть. Катька осталась по-прежнему хороша, и оттого смотреть на нее было особенно грустно: есть женщины, которые сдаются времени, меняются под его напором, в них есть все признаки увядания, и это хорошо, это так и надо; это так же хорошо, как пожилая пара, прожившая вместе много лет, взаимно-заботливая, с трогательными кличками и словечками, но давно уже, конечно, не помнящая, что такое любовь. Так, сожитие – среднее между сожительством и дожитием. Но есть те, которые сопротивляются времени, и на них смотреть грустно: Катька явно сопротивлялась, героически оставалась прежней, и потому видно было, в какой она осаде, какие атаки ей приходится ежеутренне отбивать. Всегда грустно смотреть на человека, не соглашающегося с участью, на идиота-либерала, продолжающего твердить свое, когда страна вокруг безнадежно переродилась и думать не думает ни о каком законе, на красавицу, которая все еще красавица вопреки возрасту – хотя, смирись она и начни стареть, у нее был бы уютный, домашний вид, какой всегда бывает у палача и жертвы после взаимной договоренности. Такой вид, например, бывает у военкома, когда призывник, долго таскавший справки, изнемог в борьбе и согласился призваться. Воробей и кошка дружно говорят «вот и ладненько».
– А про этих ты можешь что-нибудь рассказать? – спросила она. Он всегда рассказывал, с этого все у них и началось, и закончиться должно было этим, опять в кафе, на чужой территории. Своей так и не было никогда.
– Запросто. Это будет целая новелла.
– Какая прелесть! Ведь тыщу лет не слышала.
– Ну смотри. Действие происходит в Тифлисе, в семидесятых годах того века. Первая фраза: «Карл Иванович с тоскливой усталостью слушал, как пятнадцатилетняя София Касаткина в пятый раз, рассеянно сбиваясь, начинает “Метель” Листа».
– Касаткина?
– Ну да. Дочь русского генерала и тифлисской красавицы. Была такая Мэри Галаташвили, любимица всего Тифлиса. Теперь она уже двадцать лет как жена генерала Касаткина. Сын Александр, дочка Софико.
– Она виртуоз?
– Почему сразу? Ей пятнадцать лет.
– «Метель» – сложный этюд. Его Кисин играл в этом возрасте.
– Да? Просто я других не знаю.
– Ну, пусть виртуоз. Так даже интересней.
– Карл Иваныч хотел в очередной раз прервать Софико после особенно грубой ошибки, но пожалел девушку. Он окончательно понял, что ей не до того, нахмурил седые брови, поджал седые губы…
– Сильно сказано, сильно.
– Катька, ты дура. Ты вечно думаешь о неприличном.
– Почему? Я просто представила.
– Поджал лиловые старческие губы и собрал ноты. «Фам теперь не то того, София Георгиевна, – сказал старик с затаенной горькой обидой. – Та и уроки наши скоро окончатся навсегда, не будем омрачать прощание. Старый Карл Иванович больше не нужен вам, вы станете замужней женщиной»…
– Карл Иваныч! – воскликнула Катька, состроив самую умильную рожу. – Старый, добрый Карл Иваныч! Поймите, у каждой девушки только раз бывает помолвка…
– Та, та, – сказал Игорь, мрачно кивая. – Mdchen… Verlobung… Уже какой тут может быть старый Лист, старый Карл Иваныч… Ну, прощайте, дитя мое. В четверг у нас последнее занятие, и я готовлю вам сюрприз… да, eine berraschung! Теперь же мне пора. – И Карл Иваныч, морщась от подагрических болей, поспешил на первый этаж, где княгиня Мэри отдавала поварам очередные распоряжения.
– То есть помолвка уже назначена?
– К настоящей тифлисской помолвке готовятся за неделю. Там одних цыплят знаешь сколько замариновать? И сколько они еще маринуются до кондиции? Касаткины не могут ударить в грязь лицом. На свадьбе будет весь Тифлис. Девочку выдают за князя Дадиани.
Принесли сациви, Игорь начал есть, и Катька вспомнила, как он ел тогда – рассеянно и без всякой охоты. Теперь появилась какая-то жадность. Плохо будет, если он испортится к старости. Все вокруг портилось очень быстро, и ей приятно было думать, что он там у себя, непонятно где (весть о его отъезде дошла до нее с полугодовым опозданием), остался хорошим. Она никогда не думала о нем со злостью, никогда, кроме разве что самых первых месяцев, когда иначе было попросту не выжить: прижечь, залить спиртом, засыпать пеплом. Теперь, собственно, уже и шрама не было видно – или, правду сказать, был один шрам во всю душу, не только от Игоря, вообще от всего.
– Князь Дадиани, – сказала она рассеянно, как ожидающая свадьбы Софико, – то есть Тимур Дадиани – главный художник «Семьи», такой был издательский дом.
– Да, – сказал Игорь, – я знаю.
– А возьми вина все-таки.
Словно прочитав ее мысли, к ним подскочил молоденький официант, принял заказ и так же экзальтированно умчался: в «Тбилисском дворе» старательно стилизовались под правильный тифлисский ресторан времен Софико Касаткиной.
– Ладно, – легко согласился Игорь, – пускай он будет князь Тавиани.
– Да-да. Третий брат Тавиани. Двое кино снимают, а третий дурак.
– Но согласись, звучит. Князь Тавиани.
– Да по мне хоть Иванишвили. Хоть Киндзмараули.
– Ну вот. Карл Иваныч, робко кланяясь, вошел к Мэри Касаткиной, урожденной Галаташвили, женщине под сорок, но все еще прелестной, хотя и несколько бледной. У нее, знаешь, частые истерики, мигрени, и тогда весь дом ходит на цыпочках.
– Прекрасно. Я этот тип знаю. Еще не забудь, она нюхает соли.
– Ты сама такая будешь. Сорок лет, прелестная, с мигренями.
– Вот уж нет. Я не могу себе позволить мигрени, у меня нет прислуги и поваров. И никто не будет ходить на цыпочках.
– Госпожа Касаткина, – говорит Карл Иваныч робко, непрерывно кланяясь и словно с трудом решаясь высказать главное. – Я должен вас просить об огромном одолжении.
– Карл Иваныч, вам заплатят столько, сколько вы скажете, – пообещала Катька.
– Нет, нет. Я прошу не об этом. Мне таже и фофсе не нато никаких тенех. Но я, – Карл Иваныч глубоко вздыхает и наконец ныряет в свое ужасное предложение, – я умоляю фас отменить эту помолвку или по крайней мере отлошить ее.
– Ах, Карл Иваныч, – сказала Катька томно и принялась тереть правый висок. – Я так ужасно занята со всеми этими приготовлениями, что ничего не понимаю, чт вы такое говорите. И вы еще так тихо говорите, а в саду так ужасно кричат эти ужасные птицы…
Все-таки ей приятно было играть с ним, это было приятней всего, что ей приходилось делать, и она так давно не делала этого. А больше этого не умел делать никто. И опять она не знала, чем все кончится.
– Госпоша Касаткина, – повторил Карл Иваныч с усилившимся от волнения акцентом. – Я прошу, я умоляю фас. Я никокта нитшево не скашу просто так. Но вы толшны понять. Речь о судьбе вашей точери. Огромная опасность. Отлошите свадьбу. Я представлю все доказательства, все, что восмошно.
– Карл Иваныч, все это к мужу, к мужу, – отмахнулась Катька. – У меня с утра ужасно голова болит, невыносимо, и все эти цыплята… Да, Автандил, миленький, – сказала она апарт, – так, значит, пятерых замаринуйте с эстрагоном, а шестерых с ткемали, и, знаете, пожалуй, еще двух в сливках с чесноком, как любит наш губернатор…
– И Карл Иваныч, – сказал Игорь, глядя на нее прежними, любующимися, близорукими глазами, – кряхтя побрел в кабинет отца, генерала Касаткина.
– Пуф, пуф, пуф, – сказала Катька, подбоченилась и разгладила воображаемые усы.
– Нет, нет, за генерала тоже буду я. Ты не знаешь, в чем там дело, а я знаю.
– Но я догадаюсь!
– Нет-нет. Повороты непредсказуемы. Я уже вижу всю эту историю с такой ясностью, словно заглянул за рамку картинки. Генерал Касаткин обсуждает с каким-нибудь своим подгенералом, или как там это у них называется, праздничный фейерверк, который должен потрясти весь Тифлис. Что ему там еще делать в Тифлисе? Он был когда-то боевой красавец, подавлял воинственных горцев, но теперь, как все военные на долгом постое, больше всего озабочен праздниками, фейерверками, парадами по случаю тезоименитства… или тезоименинства? Он несколько уже обрюзг, хотя все еще прекрасен. Знаменит внезапными вспышками гнева, во время которых весь апоплексически краснеет. Когда-нибудь так и помрет. Уделяет фейерверку огромное внимание, чтобы обязательно были петарды фамильных цветов князя Тавиани – зеленый и красный.
– Они все дальтоники, да.
– Да, это у них фамильное. И несчастный старик пришел совсем, совсем не вовремя. Господин генерал, говорит он решительно, я умоляю, я отшень прошу фас – отошлите на одну буквально минуту вашего помотшника, я имею вам скажать страшно фашное! Генерал любит старика, видит, что тот добросовестно старается выучить его немузыкальную дочь хоть каким-то до-ре-ми, и нехотя говорит: Николай Федорович, голубчик, уж подождите там в гостиной, вы же видите… И указывает бровями на старого сумасшедшего немца, который, конечно, чуть-чуть влюблен в молодое прелестное создание, а теперь учителя погонят со двора, очень грустно, можно понять…
– Да-да, – сказала Катька, – конечно, Георгий Васильевич, конечно. Я покурю пока в саду.
– Георгий Фасильевитш, – сказал Игорь, чуть приподнявшись и нависая над столом. – Я прошу фас. Фы должны отменить свадьбу.
Катька откинулась на стуле, изображая апоплексический удар.
– То есть как! – восклицает генерал Касаткин. – Что вы такое говорите, Карл Иванович! Вы давно у нас, вы друг дома, и как родной, и все такое, но вы позволяете…
– Какой-то он партийный функционер, – сказала Катька. – Какой-то он секретарь обкома.
– Так он и есть секретарь обкома! Он большая шишка в гарнизоне, он представитель государства в Тифлисе, армейский крикун, давно не воевавший. Как он еще должен разговаривать? Он может даже по имени-отчеству и на «ты»: Карл Иваныч, ты сам все понимаешь… Но он на «вы», потому что все-таки аристократ.
– Я начинаю догадываться, – прошептала Катька и сделала большие глаза.
– Ни о чем ты не догадываешься. Итак. Фы не знаете, говорит Карл Иванович, но я, я знаю. Фаш этот фосточный красавец никакой не князь Тавиани. Он авантюрист, выдающий себя за другого. Он не аристократ. Его если поскрести, то вы увидите такое… Он воспользуется приданым вашей дочери, обестшестит ее и бросит, и вы никогда не отшиститесь от этого позора. Отложите свадьбу. Отмените ее фовсе.
– Да вы… да вы… да вы знаете ли, что вы себе позволяете, Карл вы этакой Иваныч! – завизжала Катька так, что на них оглянулись с дальнего столика – больше на веранде никого не было. – Что вы себе позволяете, в конце концов! Знаете ли вы, на кого клевещете! Я знаю князя Тавиани, я был с ним… это самое… где же я с ним был? Я был с ним на охоте! Мы стреляли с ним фазанов, да! Он вел себя как настоящий мужчина!
– Барсов мы стреляли, – подсказал Игорь.
– И барсов, да! Там были двое, барс и барсетка, так он сумел воткнуть и там два раза повернуть! Барс в шоке, барсетка в обмороке. Он героический воин, настоящий аристократ, я проверил всю его родословную, и вы не смеете… вы никакого права… вы забываетесь, милости-сдарь! – Катька стукнула кулачком по столу. – Моя дочь Полина, то есть моя дочь Софико никогда не полюбила бы авантюриста! Мы, генералы Касаткины, триста лет служим престолу и насквозь видим всех, и всякий старый немец не будет нам тут, русским генералам… Простите, Карл Иваныч, – сказала она, отдышавшись. – Но вы действительно уж что-то это самое, переходите за грань.
– Кхарашо, – сказал Игорь и понурился. – Отшень кхарашо. Пусть же будет все, что будет. Прошу вас простить меня, генерал Касаткин.
– Да что же… да ничего… – забормотала Катька. – Вы тоже простите, погорячился, но вы сами понимаете, со всей этой помолвкой сейчас весь дом как с ума посходил…
– И Карл Иваныч, – продолжил Игорь, – является в четверг на последнее занятие. Ейн сюрприз! – восклицает он. Мы едем сегодня на наш последний урок к моему другу Альберту Федоровичу, он живет тут недалеко под Мтацминдой, он есть феликий музыкант. Не то што я, я обытшный музыкант. А он есть великий, и я хочу, тштобы он вас послушал и дал советы, как вам дальше укреплять ваш недюшинный талант.
– И ее вот так с ним отпускают? – ахнула Катька.
– Почему нет? Естественная вещь, старый немец, чудаковатый, всегда парик носит. Видишь парик? – он ткнул пальцем в картинку. – Ему лет семьдесят уже. И он раньше тоже возил ее на концерты, в оперу. Когда в Тифлис приезжали Патио, Бозио, Блерио – ну помнишь, летчик, он еще немного пел, – так он ее возил, конечно, и смотрел за ней, как бонна…
– Переменял панталоны ей…
– Все ей переменял, трогал всяко.
Они уставились друг на друга с прежней радостью, словно и не было никаких восьми лет, – но они были и очень чувствовались, и это была уже не игра, а игра в игру.
– Они едут в сторону Мтацминды. Но тут Софико начинает замечать, что вот уж пошли окраинные улочки, и вот уже они миновали телебашню, которой не было, конечно, но она уже угадывалась, и понятно было, что едут они вовсе не в центр города и не к великому музыканту. Она ощущает смутное беспокойство. Карл Иваныч сидит напротив, глядит в окно, он неподвижен, голова оперта на скрещенные руки, а те, в свою очередь, на серебряный набалдашник трости.
– Боже мой! Что же он будет делать этой тростью!
– Ничего, это отвлекающая деталь.
– Куда же мы едем, Карл Иванович? – прошептала Катька с грузинским акцентом. – Куда вы везете меня? Помните, если вы решили меня похитить или учинить мне какое-то иное зло, мой жених, князь Тавиани… сделает с вами такое…
– Молчи, девочка, – спокойно ответил Игорь с тем же грузинским акцентом. – Пожалуйста, молчи.
– Ах, почему это я должна молчать, интересно! – пискнула Катька.
– Молчи, женщина, – сказал Игорь веско. – Потому что это я – князь Тавиани.
2
Признаться, этого она не ждала. Он не разучился ее удивлять.
– Какого же это хрена вы князь Тавиани? – спросила она и подбоченилась.
– Слушай мою команду, в смысле мою историю, – сказал Игорь, не поднимая глаз и размешивая соль в хаше. – Когда-то давным-давно молодой и глупый князь Тавиани познакомился в Петербурге не с теми людьми и вошел в опасный кружок. Они были молодые фурьеристы, ничего серьезного. Князь Тавиани перед ними форсил, поил грузинским вином и клялся, что его поддержит вся Мингрелия, что у него там в любом кабаке, то есть духане, все свои, и Кавказ поднимется и отделится, и все вместе мы опрокинем ненавистное самодержавие! И вообще – бахахи цхалши хихинебс! – он вскинул кулак. – Конечно, он врал. Он совсем не знал родную Грузию. И все эти люди не верили ему. Но среди них был осведомитель! – он многозначительно поднял брови. – Очень возможно, это был тот самый русский писатель, который всю жизнь писал про подпольных типов. Между прочим, большая сволочь.
– Он не был осведомитель! – вступилась Катька. – Он был прекрасный человек! Ты знаешь, что за ним был надзор до конца дней? Он знал, что его письма вскрываются, и нарочно писал жене подробно про то, как любит ее всю и в особенности один предмет, и как он хотел бы вдумчиво целовать именно этот предмет.
– Он был злобная скотина, но неважно, – отмахнулся Игорь – Надо было раскрыть заговор, хотя его не было, и заговор раскрыли, и князь Тавиани должен был вместе со всеми получить приговор – расстрел, замененный ссылкой, – но его предупредили. Он успел скрыться из Петербурга. Это у русских нет никакой национальной солидарности, а ему намекнул кто-то из своих, и он успел уехать в Берлин. Там он много лет скитался под чужим именем, напуганный на всю жизнь, выучился музыке – ведь все грузины очень музыкальны! Но проклятая ностальгия томила и мучила его, как будто он знал, что в Тифлисе ему еще суждено найти настоящую страсть, и он, смертельно боясь разоблачения, проник в родную Грузию под чужим именем. Его никто не узнавал, вдобавок он носил парик; никто не помнил князя Тавиани и не заподозрил бы, что этот седой, робкий старик и есть когдатошний пылкий юноша, мечтавший об отделении Кавказа и умеренном раскрепощении отдельных угнетенных. Карл Иваныч с наслаждением выпивал боржоми и киндзмараули, обучал прелестную девочку игре на рояли, тихо радовался ее успехам – но тут в дом повадился ужасный ястреб, подлый авантюрист, выдающий себя за князя Тавиани! Ведь тот Тавиани давно пропал без вести, а этот был наглый пятидесятилетний самозванец, присвоивший чужое имя и биографию! Где было генералу Касаткину проверить его родословную? Он ничего не понимал в грузинских князьях, а Мэри была рада-радешенька, что блестящий аристократ заинтересовался ее дочкой. Кстати, этот фальшивый Тавиани был карточный шулер и сорил деньгами. Карл Иваныч панически боялся открыться, он уверен, что над ним по-прежнему висит чахотка и Сибирь, что дело его не закрыто и петрашевцы по-прежнему вне закона, а Достоевский пишет проправительственные романы по заданию Третьего отделения, иначе его тут же сошлют обратно в Омск! Представь, какой это ужас: знать, что назвавшийся твоим именем самозванец будет сейчас соблазнять прелестное существо, получит все приданое, бежит – и ты, ты будешь опозорен! Нет, с этим князь Тавиани мириться не мог. Он отчаялся отложить свадьбу и задумал похитить невесту, поскольку другого способа отменить помолвку у него нет. Теперь он везет ее в старую усадьбу, которую ему когда-то подарил отец; разумеется, там теперь запустение, но, может быть, его помнит хоть кто-то…
– И Софико смотрит на него вот такими вот глазами, – подхватила Катька. – Она понимает, что такое настоящий старый аристократ. В ее душе просыпается любовь к настоящему Тавиани, она целует его морщины, стаскивает парик, под которым круглая, потная мингрельская лысина…
– Да какое там стаскивает! – сказал Игорь устало. – В обморок она падает. Они все, то есть вы, падаете в обморок при первой возможности. Потный парик, еще чего.
Киндзмараули было удивительно невкусным, но это был шанс несколько оглушить себя и притупить внезапно прорезавшуюся, дикую, с каждым словом усиливавшуюся тоску. Словно тормоз отпустили наконец. С утра, на остановке, потом в постели – все время был тормоз и дрожь, а сейчас одна тоска, пресная, сухая и белая, как лаваш.
– Ну а как это все разрешается?
– Это все еще далеко не разрешается. Он привозит ее в имение. Дома крик, шум, все ее разыскивают. И только три дня спустя во двор въезжает роскошная карета. Из нее выходит Карл Иваныч, без парика, в черкеске, или как там это называется, весь в белом, все шелковое, роскошное, национальное. Великолепный старик. С ним Софико, тоже во всем белом, только глаза красные от слез. Я – князь Тавиани! Я похитил вашу дочь по нашим обычаям и женюсь на ней, я наследник огромного состояния, вот все подтверждения, вот мой двоюродный брат, он подтверждает, что я Автандил Тавиани, все родинки на месте. Я бежал и скитался, и все дела. И если теперь справедливая русская власть сочтет нужным меня арестовать за политические преступления, которых я не совершал, говорит он на хорошем грузинском языке, то ваша дочь останется наследницей миллионного состояния, ей будет принадлежать половина Мингрелии. Это подлинно большая честь – быть вдовой князя Тавиани. Она сможет снова выйти замуж и будет еще счастлива. А этот презренный авантюрист – держите его, потому что я вижу, как он собирается бежать! – он будет сейчас разоблачен, и в случае чего сядем вместе. Так я сказал! Бахахи цхалши хихинебс, таков девиз нашего княжеского дома!
– Вах! – воскликнула Катька.
– Но тут прибывает тифлисский генерал-губернатор, который все уже знал, конечно. Мы счастливы приветствовать в нашем городе князя Тавиани! – восклицает он. – Настоящего князя Тавиани, да! И мы с презрением сейчас погоним этого самозванца, и я лично заклепаю его во узы! А вам, князь, я спешу сообщить, что вы полностью амнистированы еще в 1858 году, и дело ваше совершенно прекращено, и вы могли вернуться уже пятнадцать лет назад, потому что у всех бывают заблуждения молодости! И я благословляю ваш союз, дети мои, а вы, дорогая Софико, должны гордиться тем, как ваш старый учитель рисковал жизнью, чтобы спасти вас от позорного брака с негодяем.
– А Софико стоит ни жива ни мертва. А Мэри в обмороке.
– И генерал Касаткин в обмороке, и Николай Федорович оттирает его притираниями. Короче, пожар в борделе во время наводнения, три свадьбы и одни похороны. Авантюриста ловят, он кусается. Но это, разумеется, не конец.
– Еще бы! – сказала Катька. – У нас еще двадцать минут.
3
– Ну и вот, – сказал Игорь и закурил. Курил он теперь что-то немецкое, она и марки этой не знала. – Они сыграли, конечно, свадьбу. А через две недели Софико сбежала от мужа, и уже никто, конечно, не мог ее найти. В Грузии вообще фиг кого найдешь.
– А что князь Тавиани? – спросила Катька, чуть не плача. Ей жаль было старого князя.
– А князь Тавиани стареет в одиночестве, стреляет фазанов, завел в Мингрелии оперу – даром, что ли, он учился музыке? – и поставил «Тристана и Изольду» ставшего вдруг очень модным Вагнера. Периодически он наезжает к родителям Софико. Касаткины безутешны. Правда, они выгодно женили своего Александра, и вообще он в Петербурге дошел до степеней известных. Так проходит пять лет, и однажды старый князь Тавиани, который ездил тут по оперным делам в Кутаиси, останавливается в небольшой деревушке испить, допустим, парного молока… или парного вина, что более приличествует обстановке… И возле глинобитного, или какие они там бывают, домика ковыряется в сухой земле сожженная солнцем женщина, иссохшая, почерневшая, а рядом с ней копошатся в соломе, или в чем там принято копошиться, двое детей, два и три года. А муж ее, босой и тоже иссохший, колет, допустим, дрова или тоже что-нибудь мотыжит, и граф Тавиани хочет дать им милостыню, потому что больно уж у них жалкие дети. И, вглядевшись в иссохшую мать, он с ужасом узнаёт…
– Князя Тавиани, – кивнула Катька. – Я знала, я знала.
– Дура ты, всегда все портишь.
– Действительно, – сказала она. – Всегда все порчу.
В этот момент она была совершенно такой, как раньше, без всяких следов долгой и бессмысленной борьбы со всем светом. Словно не было развода – которого, конечно, все равно не удалось бы избежать, даже если б не было никакого Игоря и никаких эвакуаций, – и второго брака, в котором тоже все было не ахти, и второго ребенка, который родился таким болезненным и выматывал ее так, словно и сам этот второй брак был напрасен и теперь приходилось расплачиваться за это. Теперь она, уже три года уговаривавшая себя, что все отлично, видела, насколько все плохо, – а если и могло быть хорошо, так она сама от этого отвернулась восемь лет назад, думая, что таким образом спасает мир. И, может быть, действительно спасла – но на черта была такая жизнь и такое спасение? Что должно погибнуть – пусть погибнет, и не о чем жалеть; по крайней мере, двое хорошо время проведут.
– Узнает Софико, – сказал Игорь. – Свою Софико. И говорит ей: Софико, если вы сделаете меня таким счастливым… таким ужасно счастливым, что вернетесь… я не то что все прощу, я поползу за вами следом и буду целовать следы ваших ног. Вот этих ваших ног, довольно грязных. Я усыновлю ваших детей. Я возьму вашего этого авантюриста, с которым вы тут живете и мучаетесь (авантюрист все это время стоит рядом навытяжку), дворецким к нам во двор, замкомвзвода в наш замок, кем хотите. Он будет дворник, швейцар, он будет даже, если хотите, ваш любовник. Я никуда его не сдам, будем вместе жить, лобио кушать. Но только вернитесь ко мне, – и старик рыдает, и по лиловым губам катятся крупные слезы.
– Это невозможно никогда, Карл Иваныч, – сказала Катька. – Это невозможно, простите меня, дорогой. Я помню вас, я даже учу детей музыке, вот, видите? – она показывает ему доску с нарисованными клавишами. – Я даже иногда играю на ней «Метель» Листа. Но я никогда не буду вашей, потому что вы не князь Тавиани. Князь Тавиани – это тот, кого я люблю, понимаете? И никто, никто другой. Конец.
Катька помолчала.
– Очень милый рассказ, мог иметь успех в девяностых годах того века, – сказала она.
– Или этого.
– Или этого, да. Я, правда, не очень понимаю, в чем смысл.
– Смысл не обязателен. Тебе бы все смысла. Мораль ей, понимаете. Впрочем, если ты хочешь мораль… Она в том, Катька, – и он уставился ей прямо в глаза, как тогда, в самом начале их истории, когда изображал красного комиссара, – в том, чтобы никогда не слушаться ностальгии. Понимаешь? Это самое мерзкое чувство. Хуже, чем патриотизм. Мы все думаем, что это благородно – тосковать по Родине. А нет давно никакой Родины, переродилась до основания. Что мы – звери, привязанные к норе? К родной берлоге? Чем меньше в тебе звериного, тем лучше, и не надо возвращаться ни на какую Родину. Каждый князь Тавиани стал человеком ровно в той степени, в какой превратился в Карла Иваныча. Если б ты знала, Катька, до чего я ненавижу всех этих ностальгирующих, мастурбирующих! И эту тягу к прошлому, из которой никогда ничего хорошего не выходит! И эти разговоры «а помнишь», без которых мы, слава богу, обошлись! Я, кстати, так и не знаю, замужем ты или нет, и не вздумай говорить.
– Замужем, – сказала Катька.
– Ну и я женат, – сказал он и успел увидеть, как она поморщилась – то ли от обиды, то ли оттого, что почувствовала фальшь. – И надо как-то уже научиться внушать себе, что ничего нет, что позади ничего не остается, что каждое место тут только врет, что оно прежнее. Я и на дачу не поехал, страшно подумать, как там все заросло. Мать не занимается ничем, а больше никому не надо.
– Заросло, да. Все заросло.
– И сюда я напрасно приехал. Одно мучительство напрасное. Князь Тавиани – тот, кого я люблю, Родина – место, где я живу. И никто больше ни на что не имеет никакого права и никакой надо мной власти соответственно.
Его по-прежнему больше всего заботила чья-то власть над ним. Независимый человек.
– Никогда больше не приеду, – сказал он.
– Слушай, я, наверное, ужасная дрянь, – с трудом выговорила Катька. – Ведь это из-за меня всё так… и у нас, и вообще…
– Ладно, ладно. Не надо придавать себе слишком большого значения.
– Конечно. Забылась.