Эвакуатор Быков Дмитрий
– Знаешь, – задумчиво произнес Игорь, – если бы у меня был АКМ… я бы сейчас доказал, что выражение «таргет-групп» имеет, помимо переносного, вполне буквальный смысл.
– Что, и не жалко?
– Да чего там жалеть. Я уверен, она внутри пустая. И свиномарку бы ей разнес к чертям собачьим…
– Как ты сказал? – Катька захихикала. – Свиномарка?
– Ну да. У вас же тут дикая путаница в языке. Есть два нормальных слова: иноматка и свиномарка. Иноматка – это источник энергии для инопланетян, мы подлетаем к ней кормиться, когда слабеем. Кстати, расположена в «Ротонде». Помнишь, там много было наших? Вот толстая тетка за стойкой – это и есть иноматка, я к ней подошел якобы расплачиваться и быстро подзарядился. А свиномарка – это тяжелый бронированный автомобиль с пятачком, в нем ездят свинтусы. Количество свиномарок в городе – критерий его готовности к уничтожению.
– И что, решение принимают у вас?
– Да зачем, господи! Просто, если количество свиномарок близко к критическому, нам надо активизироваться и искать тех, с кем должны работать эвакуаторы.
– Слушай… А весь этот кошмар как-то связан с количеством свиномарок в городе?
– Конечно. Только не напрямую. Там все сложно. Какая-то формула есть, но это прогностики занимаются. Что-то вроде, не помню… квадрат числа свиномарок поделить на три и прибавить 666, и будет точная дата окончательного конца. Где-то за неделю до нее надо собирать людей, пока паника не началась, – и туда.
– Куда?
– Ко мне домой. Куда мы, собственно, и приехали.
Иногда она психовала и у него дома, где, вообще-то, чувствовала себя в блаженной изоляции от всего окружающего ужаса, да и от себя самой – тут не надо было ничего решать и никого бояться; но бывали дни, когда она не могла сразу успокоиться. В такие дни она шестым, седьмым, двадцать пятым чувством понимала, что все дело было в них, что из-за них трещит и разламывается мир, в котором чеченцы или арабы играют лишь скромную роль исполнителей, а вот от Игоря с Катькой в самом деле что-то зависит. Все более очевидная, гнетущая второсортность окружающего – будь то продукты, журналы, телепрограммы, лица людей в транспорте и их убогие страхи – диктовалась только тем, что первого сорта мир уже не выдерживал. Ему казалось комфортнее, спокойнее так вот и соскользнуть в небытие – медленно, как бы в полузабытьи; тогда как все настоящее – хотя бы один настоящий телеканал – немедленно вспарывало гнилую, по швам ползущую ткань и ускоряло неизбежное. Все словно сговорились жить вполсилы, терпеть из милости, читать дрянь, жрать тухлятину, и стоило среди этого появиться настоящей любви, как мир немедленно пошел вразнос. Если бы они не любили друг друга, все так и сошло бы на тормозах, негромко, вполголоса, в медленном и шуршащем полураспаде, в тихом гниении, в уютной грязце… это зрелище наполняло Катьку таким омерзением, что она немедленно просилась за компьютер: не рисовать, просто поиграть, чтобы расслабиться. Он никогда не разрешал – это была одна из самых странных странностей.
– Ты же в самолете не просишь, чтобы пустили порулить.
– А что, у тебя тут… жизнеобеспечение?
– Ну конечно. Он меня поддерживает во всем. Ты одну кнопку не так нажмешь – а у меня анализатор воздуха запорется, другую нажмешь – пищеварение отрубится…
– Он же выключен.
– Это монитор выключен. А сам, видишь, мигает. Это он в спящем режиме, а в бодрствующем тебе его видеть нельзя.
– А почему клавиатура русская?
– А где я нашу возьму?
– Ну… с собой привез бы…
– Я и так до хрена с собой привез. У нас каждый килограмм на счету. Он отлично управляется и с русской.
– Ну дай я хоть в «саперчика» сыграю!
– Ты что, с ума сошла?! У нас «сапер» – одна из главных программ! Ее можно открывать, только если наверняка выиграешь.
– А если нет?
– А если нет – это самоликвидация ракеты! На чем я домой полечу?!
– И где она у тебя сейчас? – Катька заглядывала под диван.
– В надежном месте. Все тебе покажи…
…И если бы потом спросить Катьку – ну, а главным-то что было, еще тогда, в октябре? – она задумалась бы ненадолго, в своей манере, кусая нижнюю губу, а потом тем решительнее, тряхнув головой, ответила бы: счастье, счастье. Особенность любви в том, что ее не вообразишь, как нельзя вообразить, скажем, горячую ванну. Есть вещи, которые словами не описываются, и они-то наиболее драгоценны. Как описать, что в комнате включили свет? Вошли, включили, все стало уютным и жилым, появилась возможность жить, надежда, гармония… Вот так и тут – включили свет, и началась жизнь, а когда ее не было, о ней и помыслить было нельзя. Все стало подсвечено, на все страхи и обиды нашлось универсальное «а зато», включился дополнительный двигатель – демпфекс, трансмутатор, кузельвуар. Никакое воображение, даже самое сильное, никакая память, даже крепчайшая, не заменит присутствия живого человека, любящего нас. Человек, любящий нас, поил нас чаем, раздевал нас, долго и с умилением смотрел на нас. Любовь и есть, в сущности, восторг и умиление при виде другого человека, но этого-то наиболее человеческого чувства мы почему-то давно не встречали не только на собственных путях, но и вокруг. Как левые и правые у нас на родине всегда умудрялись промахиваться мимо огромного главного, с издевательской точностью попадая в десятистепенное, так и люди вокруг интересовались всем, кроме людей, хотя ничего интересного, кроме них, на самом деле просто нет. Впрочем, может быть, он так человечен потому, что сам – нечеловек, и чтобы любить меня, надо быть не таким, как я? Говорила же одна злая женщина: я не Господь Бог и не кошка, чтобы любить людей. Но нет, и это неправда – разве можно любить только высшее или низшее существо? Любить можно только равное, а где тут найдешь равных… таких же бедных…
– Учти, – сказал он однажды, – со мной тебе ничего не угрожает.
– Почему? По-моему, наоборот. Я все время боюсь теперь. Вдруг как-нибудь проговорюсь, что-нибудь выплывет, кто-то догадается… Ты меня сделал гораздо уязвимей, если хочешь знать. Я была как цыпленок в яйце, а теперь вылупилась. И теперь мне со всех сторон угрожает черт-те что.
– Пока я с тобой, – серьезно повторил он, – с тобой ничего не будет.
– Ага. Если это шантаж, то я ведь и так не собираюсь уходить.
– Считай, что шантаж. У вас всегда называется шантажом то, что у нас называется гарантиями.
Он ничего не рассказывал о себе. Это и хорошо, она много рассказывала сама, – чего там, она всегда лучше умела говорить, чем слушать. Брянск, бабушка, которую она любила больше матери, брат Мишка, с которым никогда нельзя было разговаривать – он принадлежал к трудной породе постоянно защищающихся людей, уязвленных с самого начала и непоправимо, и в математику свою ушел только потому, что она идеально защищала от всего, позволяла быть высокомерным, отрицать все, чего нельзя просчитать…
– Ты знаешь этот тип?
– Их полно на самом деле. Я их очень часто наблюдаю в ЖЖ.
– Извини, программеров среди них тоже страшное количество. Специфический фольклор, многословные шуточки, насквозь рациональное мышление, чистая механика, талмудизм, каббала… Кстати, они часто евреи. Тебе никогда не приходило в голову, что Бог, которого они вечно обвиняют в нетерпимости, тоталитарности и всем прочем, гораздо терпимее, чем они все? Потому что в их мире просто нет места тому, чего они не понимают. Говоря, что они не верят, они ведь на самом деле отрицают нашего Бога, а своего не дают тронуть никому. Страшно подумать, какой у них Бог. Что-то совершенно безвидное, безводное… Мишка вечно издевался, что я хожу в церковь. Он сам не мог там и минуты вынести. Вечно приставал с вопросами, как Бог терпит.
– Что?
– Ну, все это… У него была к нему масса претензий. Вот к реальности без Бога – никаких претензий, а к Богу – масса. Улавливаешь? У меня почему-то никогда не было вопроса, почему он терпит. Я же понимала, что он не терпит. В конце концов, есть я, мне вложено какое-то нравственное чувство, которое было бы совершенно неоткуда взять, если бы мир только этим, вот только этим, – она показала на окно, – и ограничивался. Сидит человек в окопе и спрашивает: как это маршал Жуков все это терпит?!
– Ты что, видишь его похожим на маршала Жукова?
– Нет, конечно, боже упаси. Я думаю, он такой… капитан Тушин.
– Но тогда над ним должен быть еще кто-то?
– Обязательно. Вот такой, который этим рисуется… математикам… Суперкомпьютер, черный метеорит, башня в пустыне.
– А брат давно уехал?
– Пять лет. Сразу, как закончил. Три года назад родителей забрал. Очень успешный, я не удивлюсь, если он Нобелевку получит. Мишка в принципе приличный человек. Я просто никогда не могла с ним разговаривать. Слушай, а у вас верят во что-нибудь?
– Да у нас почти всё как у вас. В этом смысле точно.
– И как по-вашему Бог? Тоже тридцать три слога?
– Нет. У нас несколько слов на самом деле.
– В смысле? Отец, Сын и Дух Святой?
– Нет, немножко не так.
– А как? Язычество?
– Тоже нет. Ну, это трудно объяснить… В принципе почти как у вас – троеипостасность. Только у вас отец, сын и дух, а у нас отец, мать и дитя.
– Слушай, как интересно.
– Ну да… это точней, кажется… Есть Бог, который делает. Так называемый Кракатук – в честь его наши вулкан у вас назвали.
– И еще орех.
– Ну да, потом орех… Богу действий поклоняются люди действий. Есть Бог, который думает, но не вмешивается. То есть у него как бы отдельно разум и чувства. Иногда берет верх одно, иногда другое. Это женская сущность, она успокаивает, проливает жир на волны, удерживает от резких движений.
– А называется как? Каракатица?
– Не кощунствуй, она называется Аделаида. Как известный мыс и соответствующая звезда.
– И внезапно в трубке завыло: «Аделаида, Аделаида»…
– Да, да. Именно так. Очень хороший стих.
– Он что, ваш?
– Бродский-то? Нет, ваш. Просто ему однажды по ошибке позвонили. Ошиблись номером. «Аделаида, Аделаида»… С тех пор он все думал, что Бог с ним разговаривает, а Бог понял, что его плохо слышно, и стал звонить по другим телефонам.
– А дитя? Дитя какого пола?
– Дитя еще не имеет пола, оно ребенок. Его зовут… сложный звук, такой лепечущий. Его очень трудно повторить в земных условиях, у нас тяготение меньше. Я тут знаешь, в первые дни как мучился? По-вашему это будет примерно… – Он приподнялся в кровати, вытянул шею и напрягся. – Ты-лын-гун, вот так примерно. Даже Ты-гын-гун. Но это и у нас не очень легко произносится. Ему редко молятся поэтому. Да он, собственно, и не делает ничего. Это третья ипостась, она, как ребенок, все понимает, но ничего не может объяснить. Только плачет.
– Почему плачет?
– Ну, людей жалко… вообще всех жалко… Почему ребенок все время плачет?
– Есть хочет.
– Неправда, он иногда поест и все равно плачет. Ты же знаешь.
– Подуша в первый год вообще не плакала. Все умилялись, какой спокойный ребенок.
– Нет, просто очень деликатный. Наверняка она все понимала, но считала неприличным привлекать к себе внимание.
– Игорь, ты лынгун.
– В смысле?
– В смысле врешь все. Ты это сейчас импровизируешь или давно сочинил?
– Дура ты, Катя, и всегда будешь дура. Я тебя, как слетаем туда в отпуск, в храм свожу.
– А что, на всех троих один храм? На Кракатука, Аделаиду и Тыгынгуна?
– Да, они же в одном доме живут. В храме очень красиво, есть кухня, ванная, все как у людей… Большая комната… В центре колыбелька висит, в колыбельку можно записочку положить.
– И что, исполняется?
– Когда как. Он же читать не умеет. Лучше Аделаиду просить.
– Исполняется?
– Чаще нет… но просто становится ясно, что и не надо было.
– Интересно, ты обо мне просил?
– Зачем? Я же знал, что ты будешь. У меня все с детства так складывалось, чтобы тебя встретить. Много было всяких знаков, предвестий…
– Типа?
– Ну, мелкие какие-то предвестия. Боги же тонко работают, не грубо… Например, идешь по улице, размышляешь о будущем – и вдруг вопль: «Ка-а-атька!»
– Почему?
– А это у нас так называется блюдо такое, вроде фруктового коктейля. «Ка-а-атька!» Ну, подойдешь, купишь, а потом подумаешь: не случайно все это, не случайно…
– Но ведь это и все остальные слышат! Если у вас так называется коктейль!
– Все слышат, да. Но о будущем в этот момент размышляю я один.
«Бля-а-ади! – заорали внизу. – Ка-азлы!»
Катька расхохоталась.
– Ты представляешь, – выговорила она сквозь смех, – ты представляешь, если кто-то в этот момент размышлял о будущем?
– А что, – сказал он, почесывая нос, как обычно делал в задумчивости. – Очень похоже на правду.
…Теперь она не убегала от него вот так, сразу: надо было как следует попрощаться, чтобы не рвать по живому. Они никогда не пили перед близостью, но после нее, перед расставанием, почти всегда. Рядом с его домом была забегаловка без названия, вечно пустое кафе с поразительной дешевизной: меню всегда было одинаковое – рассольник, котлеты, омлет с горошком, две водки на выбор – «Флагман» и «Гжелка», еще какая-то бормотуха и непременный «напиток», розовый, блеклый и на цвет, и на вкус. Они стояли там по полчаса, – денег на китайские рестораны уже не хватало, да и ни к чему было их тратить на китайские рестораны.
– Знаешь, почему тут такой тусклый свет? – спросил он однажды.
– Маскировка?
– Нет. Просто все эти люди – кассирша, бомж с бомжихой вон в углу, повариха тоже – выловлены из Свибловских прудов, что на улице Нансена.
– В смысле покойники?
– Ну конечно. Ты заметила, что здесь цены как пять лет назад? Теперь таких нет.
– Что, рассольник тоже… из покойников?
– Да нет, почему. Они нормально, честно работают. Просто человек, которого не устраивает текущая реальность, идет и топится в Свибловском пруду. Это место магическое, вроде Китеж-озера. После этого можно вернуться сюда, но уже в своем настоящем качестве.
– А иначе никак?
– Ну а как иначе? У вас нельзя просто своим делом заниматься… Если хочешь быть самим собой и получать за это деньги – пожалуйста, Свибловский пруд.
– Ты хочешь сказать… что я тоже не своим делом занята?
– А ты хочешь сказать, что рисовать для таргет-групп и есть твое предназначение? Иллюстрировать статьи про MBA?
– Наверное…
– Нет, мать. Я о тебе лучшего мнения.
– И что мне теперь, в Свибловский пруд?
– Почему, не обязательно. Можно ходить сюда. После тридцатого посещения произойдут значительные подвижки.
– И «Офис» закроется?
– Может, и так, а может, еще что-нибудь откроется… Хотя, по совести говоря, вряд ли. Не такое сейчас время, чтобы открывалось что-нибудь…
– И что, после смерти попадаешь в забегаловку?
– Если всю жизнь хотел в ней работать, правильно кормить правильных людей – да. А чего тут плохого? Может, кассирша всю жизнь была надзирательницей или вообще воспитательницей в детском саду, а ей хотелось приносить радость людям.
– А эти двое тоже хотели быть бомжами?
– Господи, да везде жизнь, – неожиданно громким и сильным голосом сказала бомжиха, обнимая бомжа.
Больше всего ее поражали теперь эти совпадения реальности с их мыслями и разговорами. После они еще немного погуляли по Свиблову – он показывал ей район; удивительно уютны были желтые и красные окна, она всегда больше всего любила смотреть на вечерние окна и еще на листву, зеленеющую в свете фонаря. И кое-где она еще зеленела – только горящие фонари попадались все реже.
– А это дом кружащегося мальчика, – сказал Игорь возле длинной серой семиэтажки, тянувшейся от метро до поворота на улицу Нансена.
– Какого мальчика?
– Такой особенный мальчик, я тебе его сейчас покажу. Но это ужасная тайна.
– Где он кружится?
– На втором этаже. Сейчас как раз… – Он взглянул на часы. – Обычно с семи до десяти. Так что все увидишь.
Они дошли до середины дома.
– Отойдем, а то не видно… Лучше всего с другой стороны…
Они перешли Снежную. На втором этаже, прямо над козырьком третьего подъезда, светилось окно, слева и справа темнели два тусклых квадрата.
– Он, по-моему, один живет. Там должна быть двухкомнатная квартира, но ни в другой комнате, ни в кухне света нет. Сейчас, погоди.
Пока смутно виден был только желтый шкаф, дешевый, из ДСП. Мальчик появился неожиданно. Он плавно протанцевал из глубины комнаты к окну, покружился с высоко поднятыми над головой руками и отвальсировал обратно, к невидимой противоположной стене.
– Что он делает? – испуганно спросила Катька.
– Не бойся, пожалуйста. Он хороший, безвредный мальчик, ыскытун. Просто танцует.
– Что, учится?
– Не знаю. Я уже довольно давно тут жить, иногда прогуливаться от страшное одиночество. Смотреть окна, изучать реальность. Пять месяцев уже.
– А до того где был?
– Неважно. – Мальчик опять появился в окне, и Катька заметила, что волосы у него на голове темные, кудрявые и какие-то высокие, как – читала она – бывает у запущенных душевнобольных, не дающих прикоснуться к своей больной голове. Они стояли вертикально, будто поднялись от внезапного испуга. Лица мальчика не было видно, и вообще Катька не понимала, с чего Игорь решил, что это мальчик. Может, взрослый мужчина. Но худоба, стройность, грация движений заставляла предположить, что он действительно юноша, почти подросток. Вот он опять удалился и опять подтанцевал к окну, и показалось даже…
– Слушай, он не кивнул нам сейчас?
– Нет, он всегда в этом месте отвешивает полупоклон.
– Господи, что же это с ним?! Давай, может быть, поднимемся к нему! Я боюсь. Никогда такого не видела.
– А ты не бойся. Развлекается человек, у каждого свои причуды.
– Может, он кому-то тайные знаки подает?
– Да. Шахидам. Помешались все на тайных знаках…
Они еще несколько раз ходили смотреть на мальчика, и Катька один раз чуть не решилась подняться к нему, но в последний момент оробела.
– Мне кажется, это все-таки болезнь, – неуверенно сказала она.
– Ну, если и болезнь, то не худшая. У нас с тобой, может быть, тоже болезнь.
– Конечно, – кивнула она. – Со стороны, наверное, без слез не взглянешь: гуляет какой-то дылда с козявкой, иногда они слипаются ртами…
…Двадцать седьмого случился тот разговор.
Начиналось все невинно – они ехали к Игорю из «Офиса», отпустили в четыре, у менеджмента случилась корпоративная вечеринка по случаю дня рождения бухгалтерши, и творческие сотрудники, которых на праздники менеджмента никогда не звали, слава тебе господи, получили вольную двумя часами раньше. Добирались на метро. Игорь листал свежий номер.
– Слушай! Какая прелесть!
– Что ты там нашел?
– Радикальное средство очистки организма. В течение шести часов – полное промывание желудка с одновременным его массажем. Представляешь, как они там сидят все… на креслах… все крутые, потому что стоимость процедуры – две наших зарплаты… Обсуждают, вероятно, перспективы российской экономики. Что-нибудь между собой трут. Ты замечала, кстати, что у них речь без существительных? Проплатить, отгрузить, потереть? Это у вас для конспирации так делается – или просто все происходит в пустоте?
– В пустоте, конечно. – Катька была усталая и грустная, и говорить ей не хотелось. Она даже злилась на Игоря, пытавшегося ее худо-бедно развеселить: шутить и век шутить – как вас на это станет! В конце концов, у него не было ни Подуши, ни Сереженьки, он никого на себе не тащил – чистый инопланетянин, человек ниоткуда…
– Вот. Они сидят, и тут тревога… Представляешь? В здании бомба. А они все – на этих клистирах, а? Как они с них пососкакивают и побегут!
Катька против воли улыбнулась.
– Ну ладно, – сказал он с неожиданной злостью. – Надо серьезно поговорить. Сама видишь, шутки кончились.
– Шутки давно кончились, – кивнула Катька, испугавшись на миг, что он затеет сейчас мучительный разговор об уходе к нему – а бросать Сережу в таком состоянии нельзя ни в коем случае – или предложит ехать к мужу вместе, говорить, разбираться… этого ей сейчас хотелось меньше всего. Она вообще ничего не могла теперь выдержать, из-за любой ерунды ревела и по-настоящему хотела одного – улечься с ним в родную свибловскую кровать, уткнуться, лежать молча, ничего не видеть и ничего не делать; может быть, даже спать. А вечером ехать назад. Слава богу, завтра суббота, и можно, стало быть, выспаться… навести порядок дома, погулять и почитать с Подушей, а потом, может быть, часа на два… просто на Воробьевых или где еще… под предлогом Лиды, неважно, придумаем.
– Наверху, а то шумно, – сказал он.
– Может, не надо? У нас так все было складно без выяснений…
– Я ничего не собираюсь с тобой выяснять, Кать.
Он ее обнял, и так они достояли до Свиблова. Против обыкновения он не тащил ее к себе, а повел в ту самую забегаловку, где и вечером пятницы не было почти никого. Взяли все тот же рассольник, котлеты с макаронами, две порции «Гжелки» по сто и розовый неизвестный напиток.
Выпили без тоста, некоторое время молча ели.
– За нас, не чокаясь, – сказала Катька.
– Не глупи.
Он доел рассольник и вытер рот салфеткой.
– Значит, Кать, – сказал он буднично и тускло, совсем не так, как начинал обычно свои истории. – Что делается, сама понимаешь. Надо сваливать.
– Игорь, у меня каждое утро с этого начинается. Если только он просыпается до моего ухода. Просыпается и вместо «доброго утра» говорит: «Надо валить». Тупо глядя в пространство, куда, видимо, предлагается валить.
– Да? И куда конкретно?
– Он не знает. Вообще, у него есть какая-то еврейская родня, почти мифическая, по-моему… Свекровь намекала, что его папа был еврей. Они же не регистрировались, документов нет, но он уверен, что можно найти. И тогда его возьмут хоть в Израиле, хоть в Германии, а меня и Польку с ним.
– Нет. Я тебе предлагаю не туда.
– А куда? В Полинезию?
– Не-а.
– Ну, не томи.
– Ты девочка догадливая, сама поймешь.
– Не пойму, Игорь. У меня от ранних пробуждений ум набекрень, ты же видишь.
– Там двадцать слогов, Кать. Утомишься говорить.
– То есть к тебе домой? – проговорила она в некотором отупении.
– Да, да.
– Ну так мы туда и идем…
– Катя, ты прикидываешься, что ли?
Конечно, ее сбила с толку эта непривычная серьезность.
– Извини, милый. Я думала, мы действительно не шутим.
– Мы действительно не шутим, – сказал он и посмотрел на нее так, как не смотрел еще ни разу: так, по ее представлениям, должен инструктор по парашютному спорту подталкивать взглядом новичка.
Для издевательства это было слишком.
– Так, – сказала она.
– Именно так.
– Игорь. Честное слово, я очень устала.
– А уж я-то как устал, – выговорил он тем же тяжелым голосом, каким, бывало, пародировал комиссара-поэта. – Чрезмерное тяготение. Грязь. Террор. Невежество. Менеджеры среднего звена. Рос среди приличных людей. Аристократ. Дурык в постель. И что у меня здесь? Ничего, кроме дурык в постель, и этой дурык я не приношу ничего, кроме отчаяния. Летим, Кать. Я совершенно серьезно.
– Это такое предложение руки и сердца?
– Я могу взять пять человек, – сказал он другим голосом, деловито. – Кроме нас с тобой. Больше пяти никак. Она не взлетит.
– Кто? Тарелка?
– Ну, назови тарелка. Хотя они мало похожи. Просто галлюцинации чаще всего бывают у домохозяек, вот им и мерещатся тарелки. Хорошо еще, что не веники. Тарелка на самом деле неудобна по форме, она плоская. Летательный снаряд должен быть узкий и высокий. Да увидишь.
– Возьми еще водочки, – попросила Катька.
– Зачем?
– Ну, может, поверю… Ты так рассказываешь…
– Я ничего не рассказываю, – сказал он. – Ты вообще ни хрена не понимаешь. Если бы ты знала то, что я знаю…
– И что ты такого знаешь?
Он отошел за водкой и принес еще два раза по сто.
– Что я знаю, это мое дело. Я и так тебе больше, чем надо, говорю.
– Слушай! – От водки Катька повеселела, ей стало тепло. – Ты меня так уговариваешь… прямо Сохнут. Я читала. И люди другие, и небо другое…
– Да, типа. Только в нашем смысле «восхождение» несколько буквальней, ты не находишь?
– Ага, а потом вы нами питаетесь. Там, наверху. Точно, я все придумала! Выжидаем кризисный момент, создаем на Земле панику, а потом говорим: пожалуйста, уезжайте. Эвакуация. Черт, разве плохой сюжет? Мы там, наверное, дефицитное лакомство. Вроде икры. За нас дают два, три зверька, за толстый человек – четыре зверька! Понимаешь, почему во время войн многие пропадают без вести? Это ведь ваши работают, так? Любимый! Дай слово, что ты съешь меня лично! А интересно, у вас это живьем? Там, у вас, ты, наверное, выглядишь совсем иначе?
– Да, – кивнул он серьезно, – немного иначе.
– Такой типа комар, да? Вонзаешь… и все высасываешь!
– Вонзаю, – согласился он.
– Но я хотя бы съезжу для начала на краткую экскурсию по вашей райской местности?