Ангелы Опустошения Керуак Джек

24

Те долгие гудящие перегоны через весь полдень штата и некоторые у нас спят, некоторые разговаривают, некоторые жуют бутерброды отчаянья. Всякий раз когда я вот так еду всегда просыпаюсь днем с ощущением того что меня везет в Небеса Небесный Возчик, кем бы он там ни был. Нечто странное в том одном кто ведет машину пока все остальные грезят вручив свои жизни его уверенной руке, нечто благородное, нечто древнее в человечестве, какая-то давняя вера в Старого Доброго Человека. Выкарабкиваешься из вязкого сна о простынях на крыше и вот ты уже на сосновых пустошах Арканзаса несешься на 60-и, недоумевая почему и глядя на водителя а он суров, а он недвижен, а он одинок у своих рулей и рычагов.

Мы прибыли в Мемфис вечером и наконец хорошенько поели в ресторане. Это тогда Ирвин разозлился на Нормана и я испугался что тот остановит машину и даст ему в морду прямо посреди дороги: какая-то свара из-за того что Норман всех доставал всю дорогу что на самом деле было уже неправдой: поэтому я сказал

–  Ирвин нельзя так с ним разговаривать, он вправе обидеться.

Так я дал всем понять в машине что я большой гулливый трепач который не хочет никаких ссор вообще. Но Ирвин на меня тоже не разозлился и Норман об этом замолк. Я на самом деле единственный раз подрался с человеком когда тот мочил моего согнувшегося пополам кореша Стива Вадковского об машину ночью, сам избитый но продолжал его бить, здоровый кабан. Я подлетел и навтыкал ему гоняя по всей дороге справа и слева причем некоторые удары соприкасались, все легкие как хлопки или шлепки, с его спиной, откуда меня и стащил его папаша в смятении. Я не умею защищать себя, только друзей. Потому и не хотел чтобы Ирвин дрался с Норманом. Как-то я рассвирепел на Ирвина (в 1953) и сказал что дам ему пинка но тот ответил «Я могу избить тебя своей мистической силой», что меня и отпугнуло. Как бы то ни было Ирвин никогда ни от кого ничего не терпит, в то время как я, я всегда сижу со своим буддистским «обетом доброты» (данным в одиночестве в лесах) воспринимая оскорбления с затаенной обидой которая никогда не прорывается наружу. Но человек, услыхав что Будда (мой герой) (мой другой герой, Христос – первый) никогда не отвечает на оскорбления, подошел к вздыхавшему Бхагавате и плюнул ему в лицо. Будда говорят ответил: «Поскольку мне твое оскорбление ни к чему, можешь забрать его себе».

В Мемфисе братья Саймон и Лаз вдруг затеяли возню на тротуаре возле заправки. В раздражении Лазарь толкнул Саймона один-единственный раз и тот юзом пролетел чуть ли не через всю улицу, сильный как бык. Один большой Русский Патриарший Толчок изумивший меня. В Лазе шесть футов росту и он жилистый но как я уже говорил ходит согнувшись, как старый хипан 1910 года, скорее как фермер в большом городе. (Слово «битый» происходит как раз из сельской местности старого Юга.)

В Западной Виргинии на заре Норман неожиданно заставил меня вести машину.

–  Ты можешь, не беспокойся, просто веди и все, я расслаблюсь.  – И вот именно в то утро я по-настоящему научился водить. Держась одной рукой за низ руля я каким-то манером умудрялся идеально преодолевать всевозможные повороты налево и направо а ехавшие на работу машины протискивались по узенькой двухрядке. Для правого поворота правую руку, для левого левую. Поразительно. На заднем сиденье все спали, Норман трепался с Тони.

Я так гордился собой что в тот же вечер купил кварту портвейна в Уилинге. То была ночь ночей нашего путешествия. Мы все торчали и пели миллион одновременных арий пока Саймон хмуро вел машину (Саймон старый водила с неотложки) до самого Вашингтона Округ Колумбия на заре, по сверхскоростной трассе через леса. Когда мы вкатили в город Ирвин завопил и затряс Лазаря чтоб тот проснулся и посмотрел на столицу Нации.

–  Я спать хочу.

–  Нет проснись! Ты возможно никогда больше не увидишь Вашингтона! Смотри! Белый Дом это вон тот белый купол с огнем! Памятник Вашингтону, вон та большая иголка в небе —

–  Старый притон,  – сказал я, когда мы проезжали мимо.

–  Это здесь живет президент Соединенных Штатов и думает все свои мысли о том что Америке делать дальше. Проснись – сядь вот так – смотри – большие Министерства Юстиции где вырабатывают цензуру,  – Лазарь выглянул кивая.

–  Большие пустые негры стоят у почтовых ящиков,  – сказал я.

–  А где «Эмпайр-стейт-билдинг»,  – спрашивает Лаз.

Он думает что Вашингтон находится в Нью-Йорке. Ему все едино и Мексика вероятно где-то тут же за углом.

25

Потом мы мчим к выезду на Нью-Джерси посреди глазопродравшего утра трансконтинентального автомобильного кошмара который суть вся история Америки от фургона первопоселенцев до «форда» – В Вашингтоне Ирвин позвонил Поэтическому Консультанту Библиотеки Конгресса спросить о Рафаэле, который до сих пор не приехал (разбудив на заре женщину этого человека) (но поэзия есть поэзия)  – И пока мы едем по Магистрали Норман и Тони впереди с Лазом оба настойчиво советуют ему как следует жить дальше, как не лопухнуться, как хорошо себя держать – Что же касается ухода в Армию Лаз говорит

–  Я не хочу чтоб мне указывали что делать,  – а Норман все равно настаивает что нам всем следует указывать что нужно делать, но я с ним не согласен потому что по части Армии да и Флота тоже я считаю в точности как Лазарь – (если мне может сойти это с рук, если ему может, нырнув в ночь своего я и став одержимым своим собственным единственным Ангелом-Хранителем)  – Между тем Ирвин и Саймон теперь уже полностью и окончательно выдохлись и сидят выпрямившись на заднем сиденье со мной (всё в кайф, лапа) но головы их уронены потно и мученически на грудь, один лишь вид их, их отполированных усталостью небритых потных физиономий с губами надутыми в ужасе – Ах – От него я осознаю что стоило отринуть мир и спокойствие моей Мексиканской Лунной Крыши чтобы в муках и лязгах тащиться с ними через все крутые прихоти мира, навстречу какой-то глупой но божественной судьбе в какой-то другой части Духа Святого – Хоть я и не согласен с их мыслями о поэзии и мире я не могу не любить их страдающие потные лица и взъерошенные копны волос на головах как волосы моего отца когда я нашел его мертвым в кресле – В кресле нашего дома – Когда я был абсолютно не способен поверить что существует такая штука как смерть Папы не говоря уже о своей собственной – Два сумасшедших паренька измочаленные много лет спустя головы поникли как у моего мертвого отца (с которым я бы тоже жарко спорил, О почему? или почему бы и нет, когда ангелам надо будет про что-нибудь завопить)  – Бедные Ирвин и Саймон в мире вместе, compaeros[125] своей собственной Испании, унылые автостоянки на их челе, их носы сломаны сальными… беспокойные философы без костей… святые и ангелы высшего созыва из прошлого на том посту что я занимаю как Крошка Небес – Падают, падают со мною и Люцифером и с Норманом тоже, падают, падают в машине —

Какова будет смерть Ирвина? Смерть моего кота это коготь в земле. Ирвин зуб? Саймон лобная кость? Скалящиеся черепа в машине? Ради этого Лазарю надо идти в Армию? Матери всех этих людей сейчас чахнут в занавешенных гостиных? Отцы с зароговевшими руками похороненные с лопатами на груди? Или чернильные пальцы печатника скрючившиеся вокруг четок в могиле? А их предки? Певцы арий глотающие землю? Сейчас? Пуэрториканец со своей тростниковой тросточкой где цапли общипывают могилы? Мягкий рассветный ветерок Кариба и впрямь ерошит нефтяную дрожь Камачо?[126] Глубокие французские лица Канады вечно глядят в земле? Певцы Рассветного Мехико зависают на corazn (сердце), не откроется больше высокое решетчатое окно серенада платок губы девушки?

Нет.

Да.

26

Я сам уже был готов найти хлебный живот что заставило бы меня на несколько месяцев позабыть о смерти – ее звали Рут Валер.

Произошло так: мы приехали на Манхэттен дубарным ноябрьским утром, Норман откланялся и вот мы остались на тротуаре, вчетвером, кашляя как туберкулезники от недосыпа и в результате слишком активного сопутствующего курения. По сути же я был уверен что у меня ТБ. К тому же я был худее чем когда бы то ни было в жизни, около 155 фунтов (по сравнению с нынешними 195), щеки ввалились а глаза по-настоящему запали в пещеры глазниц. Как же было холодно в Нью-Йорке. Мне вдруг пришло в голову что возможно мы все тут так и умрем, без денег, кашляя, на тротуаре с сумками, глядя по всем четырем сторонам обычного старого кислого Манхэттена спешащего на работу ради вечерних утех с пиццей.

«Старые Манхэтты» – «закрученные вспыхивающими приливами» – «низкие ВИИП или ВИИМ гудков сухогрузов в Канале или в доке. Пустоглазые кашляющие уборщицы в кондитерских вспоминающие былую славу… где-то»… Как бы то ни было:

–  Ирвин, какого дьявола будем теперь делать?

–  Не переживай, позвоним в дверь к Филлипу Воэну всего в двух кварталах отсюда на Четырнадцатой,  – Филлипа Воэна нет дома,  – Можно было б стать лагерем у него на ковре с французскими переводами от стенки до стенки пока бы не нашли себе комнат. Давайте попробуем еще двух девчонок которых я тут знаю.

Звучит неплохо но я ожидал увидеть пару подозрительных рыжеватых лесбух которым все по фиг и в сердцах у которых для нас только песок – Но когда мы стоим там и орем в симпатичные диккенсовские окна Челси (изо ртов у нас выдувается пар в ледяном солнечном свете) они высовывают две свои хорошенькие черноволосые головки и видят внизу четверых бродяг окруженных разором своего неизбежного провонявшего потом багажа.

–  Кто там?

–  Ирвин Гарден!

–  Привет Ирвин!

–  Мы только что вернулись из Мексики где женщинам точно так же поют серенады с улицы.

–  Ну так спойте что-нибудь, чего стоять просто так и кашлять.

–  Нам бы хотелось подняться позвонить кое-куда и передохнуть минутку.

–  О’кей

Да уж минутка…

Мы пропыхтели наверх четыре пролета и вошли в квартиру где был скрипучий деревянный пол и камин. Первая девушка, Рут Эриксон, встала встретить нас, я внезапно вспомнил ее: – старая подружка Жюльена еще до женитьбы, про которую он говорил что ил Миссури течет сквозь ее волосы, в том смысле что он любил и ее и Миссури (его родной штат) и любил брюнеток. У нее были черные глаза, белая кожа, черные волосы и большие груди: что за куколка! Мне кажется она стала выше с той ночи когда я надрался с нею и Жюльеном и ее соседкой по комнате. Но вот из другой спальни выходит Рут Валер до сих пор в пижаме, каштановые блестящие волосы, темные глаза, слегка надув губки и кто вы такие и зачем? И сложена. Или как говорил Эдгар Кейси, сложена.

Ну да ладно но стоит ей броситься в кресло да так что видно самый низ ее пижамы я схожу с ума. К тому же в лице у нее нечто чего я никогда раньше не видел: – странное мальчишечье озорное или избалованное проказливое личико но с розовыми женскими губами и мягкими скулами в прекраснейшем наряде утра.

–  Рут Валер?  – говорю я когда нас знакомят,  – Рут что навалила ворох пшеницы?[127]

–  Она самая,  – отвечает та (или мне кажется что отвечает, не помню). А тем временем Эриксон спустилась вниз за воскресными газетами а Ирвин моется в ванной, поэтому мы все читаем газету но я не могу отвлечься от мыслей о сладких бедрах Валер в этой пижаме прямо передо мной.

Эриксон на самом деле девушка неимоверного значения у нас на Манхэттене которая теперь влияет на целую кучу всего своими телефонными звонками и снами и заговорами за пивом о том, как свести кого-нибудь с кем-нибудь, и обвиняет во всем мужчин. Потому что (возлагая вину на мужчин) она безупречно чувствительная открытая барышня хоть я сразу и подозреваю ее в злых умыслах. Что же касается Валер, у нее тоже дурной глаз, но это лишь потому что ее избаловал дед-самоучка, который присылает ей на Рождество что-нибудь типа Телевизионных приемников прямо на квартиру а на нее это не производит ровным счетом никакого впечатления – Только позже я выяснил что она к тому же ходила по Гринич-Виллидж в сапогах и с хлыстом. Но я не могу видеть что причина-то врожденная.

Мы все вчетвером пытаемся ее склеить, четверо кашляющих уродов-бродяг у них на крыльце, но я вижу что выигрываю только лишь глядя ей прямо в глаза своим голодным нарочито «сексуальным» взглядом хо-чу-тебя который однако так же подлинен как мои штаны или ваши, мужчина вы или женщина – Я хочу ее – Я не в себе от усталости и розовых слюней – Эриксон приносит мне милое пиво – Я буду любить Валер или умру – Она это знает – Однако начинает петь все мелодии из «Моей прекрасной леди» изумительно, имитируя Джули Эндрюс[128] в совершенстве, выговор кокни и все остальное – Я теперь понимаю что эта крошка-кокни в моей предыдущей жизни была мальчишкой Сутенерчиком и Воришкой в Лондоне – Она вернулась ко мне.

Постепенно как обычно и бывает, мы парни все вчетвером проникаем в ванную и принимаем душ и должным образом как-то чистимся, включая даже бритье – Нам всем предстоит теперь веселая ночка надо найти в Деревне какого-то старого друга Саймона, вместе со счастливыми Рутами, походить по холодным милым нью-йоркским ветрам влюбленными – Ох господи.

Что за конец дляэтого кошмарного путешествия на север.

27

И где же мой «мир»? А, вот он в этом животе пижамной пшеницы. Этот непослушный ребенок с сияющими черными глазами который знает что я люблю ее. Мы все выходим на улицы Деревни, колотим в окна, находим «Генри», гуляем по парку на Вашингтон-сквер и в одном месте я демонстрирую свой лучший балетный прыжок своей Рут и она его полюбляет – Мы идем рука об руку позади всей остальной банды – Я думаю Саймон немного разочарован что она не его выбрала – Ради бога Саймон дай же мне хоть что-нибудь – Неожиданно Рут говорит что нам с ней вдвоем непременно надо пойти и еще раз послушать всю пластинку «Моя прекрасная леди», встретиться с остальными попозже – Идя с нею рука об руку я показываю на окна верхних этажей моего бредового Манхэттена и говорю:

–  Я хочу написать обо всем что происходит за каждым из тех окон!

–  Здорово!

На полу в ее спальне пока она заводит проигрыватель я лишь целую ее и опускаю на пол как недруга – она отвечает мне как недруг говоря что если она и будет заниматься любовью то не на полу. А теперь, во имя 100 %-ной литературы я опишу нашу любовь.

28

Она как большая сюрреалистическая картина Пикассо где то и это тянется к тому и этому – даже Пикассо не хочется быть чересчур точным. Это Райский Сад и годится всё. Я не могу придумать ничего прекраснее у себя в жизни (и эстетичного) чем держать обнаженную девушку в своих руках, боком на постели, в первом предварительном поцелуе. Бархатистая спина. Волосы, в которых текут Оби, Параньи и Евфраты. Затылок первочеловека ныне обратившегося в змееобразную Еву у Падения Сада где чувствуешь личные мышцы поистине животной души и никакого пола там нет – но О остальное столь мягкое и невероятное – Если б мужчины были так же мягки я б любил их за это – Подумать о том что мягкая женщина желает жесткого волосатого мужчину! Сама эта мысль поражает меня: где ж красота? Но Рут объясняет мне (поскольку я спросил, прикола ради) что из-за ее чрезмерной мягкости и пшеничного живота ей все это осточертело и она возжелала грубости – в которой увидела красоту по контрасту – и поэтому снова, как у Пикассо и как в Саду Яна Мюллера,[129] мы усмирили Марса нашими обменами твердого и мягкого – С несколькими дополнительными штучками, вежливо в Вене – это привело к запыхавшейся вневременной ночи чистого милого восторга, закончившейся сном.

Мы ели друг друга и пахали друг друга жадно. На следующий день она сообщила Эриксон что это был первый extase[130] в ее карьере и когда Эриксон мне сказала об этом за кофе мне было приятно но по-настоящему я не поверил. Я сходил на 14-ю улицу и купил себе красную ветровку на молнии и в тот вечер Ирвину мне и пацанам пришлось идти искать себе комнаты. В одном месте я чуть было не снял комнату на двоих в Ассоциации молодых христиан для себя и Лаза но потом передумал поняв что он будет лишним грузом для моих нескольких оставшихся долларов. Наконец мы нашли комнатку в пуэрториканской ночлежке, холодную и унылую, для Лаза и уныло оставили его там. Ирвин с Саймоном отправились жить к богатому ученому Филлипу Воэну. Той ночью Рут Валер сказала что я могу спать с ней, жить с ней, спать с ней в ее спальне каждую ночь, стучать на машинке все утро когда она уходит на работу в агентство и болтать с Рут Эриксон весь день за кофе и пивом, пока она не вернется вечером домой, когда я буду в ванной втирать мази в ее новые потертости кожи.

29

У Рут Эриксон в квартире жил громадный пес Джим, который был гигантской немецкой полицейской собакой (или овчаркой) (или волком) и любил возиться со мной на вощеном деревянном полу, у каминов – Он бы сожрал целые сборища хулиганья и поэтов по одной-единственной команде но знал что я нравлюсь Рут Эриксон – Рут Эриксон называла его своим любовником. Время от времени я выводил его на поводке (вместо Рут) чтобы он пробегался взад-вперед по тротуарам и сделал свои пипи и крупные дела, он был так силен что мог протащить за собой полквартала в поисках запаха. Однажды когда он увидел другую собаку мне пришлось крепко вкопаться пятками в тротуар чтоб удержать его. Я сказал Рут Эриксон что жестоко держать такого большого чудовищного человека на привязи в доме но оказалось что совсем недавно он умирал и именно Эриксон спасла ему жизнь выхаживая его круглые сутки, она его по-настоящему любила. У нее в спальне был камин и драгоценности на комоде. Как-то раз к ней туда зашел канадец-француз из Монреаля которому я не доверял (он у меня занял 5 долларов да так и не вернул) и слинял с одним из ее дорогих колец. Она допрашивала меня кто мог его взять. Не Лаз, не Саймон, не Ирвин, не я, уж точно. «Тот пройдоха из Монреаля». Ей на самом деле хотелось чтобы я был ее возлюбленным в некотором роде но она любила Рут Валер и посему об этом не могло быть и речи. Мы проводили долгие дни беседуя и глядя друг другу в глаза. Когда Рут Валер возвращалась с работы мы готовили спагетти и устраивали большие ужины при свечах. Каждый вечер к Эриксон приходил очередной потенциальный любовник но она их всех отвергала (дюжинами) кроме того французского канадца, который никогда этого не сделал (только может быть с Рут Валер когда меня не было) и Тима Маккэффри, который сделал как сам сказал с моими благословениями. Он сам (молодой сотрудник «Ньюсвика» с большой прической Джеймса Дина) пришел и спросил меня можно ли, очевидно его прислала Эриксон, подразнить меня.

Кто мог бы придумать что-нибудь лучше? или хуже?

30

Почему «хуже»? Потому что неизмеримо сладчайший дар на земле, осеменение женщины, ощущение его для страждущего мужчины, приводит к детям которых выдирают из чрева вопящих и просящих пощады как будто их швыряют Крокодилам Жизни – в Реку Жизней – что и есть рождение, О Леди и Джентльмены благородной Шотландии – «Малыши что с воплями рождаются в этом городке суть жалкие примеры того что происходит повсюду», однажды написал я – «Маленькие девочки бросают тени на тротуар и те короче Тени смерти в этом городе», еще писал я – Обе Руты родились вопящими девчонками но в возрасте 14-и лет вдруг испытали позыв сексуально и тряско заставлять других вопить и вопить – Это ужасно – По сути своей учение Господа Будды таково: «Никаких Больше Перерождений» но это учение было захвачено, спрятано, извращено, поставлено с ног на голову и оклеветано став Дзеном, изобретением Мары-Искусителя, Мары-Безумца, Мары-Дьявола – Сегодня публикуются целые большие интеллектуальные книжки про «Дзен» кои не более чем Личная война Дьявола с сущностью учения Будды который сказал своим 1250 мальчикам когда Куртизанка Амра и ее девочки приблизились с дарами по Лугу Бенгали: «Хоть она и прекрасна, и одарена, вам всем лучше бы пасть в пасть к Тигру, чем попасться в сеть ее планов». Окак? Под этим имеется в виду что к каждому родившемуся Кларку Гейблу или Гэри Куперу, со всей так называемой славой (или к Хемингуэю) что этому сопутствует, приходят болезнь, распад, печаль, сетования, старость, смерть, тлен – в смысле, на каждый маленький миленький комочек родившегося младенца, над которым курлычет женщина, приходится одно громадное гнилое мясо сжигающее медленных червей в могилах этой земли.

31

Но природа создала женщин столь обезумевающе желанными для мужчин, что невероятное колесо рождения и смерти в-которое-на-самом-деле-трудно-поверить все вращается и вращается, словно какой-нибудь Дьявол тяжело вращал это Колесо сам потея от того что пережирал человеческий ужас чтобы попытаться и оставить хоть какой-то отпечаток на пустоте небес – Как будто все что угодно, хоть реклама пепси-колы с реактивными самолетами, могло отпечататься там, если б не Апокалипсис – Но Дьявольская природа сделала так что мужчины желают женщин а женщины замышляют иметь от мужчин детишек – То чем мы гордились когда были Шотландскими Помещиками но сегодня от одной мысли об этом тошнит, целые электронные двери супермаркета распахиваются сами собой пропуская беременных женщин чтобы те могли купить еды подкармливать смерть и дальше – Вычеркните мне это, ЮПИ[131]

Но человек отягощен всей этой трепещущей тканью, индусы называют ее «Лайла» (Цветок), и он ничего не может с этой тканью поделать если только не уйти в монастырь где однако кошмарные извращенцы иногда все равно его поджидают – Поэтому почему не понежиться в любви животного хлеба? Но я знал что конец подступает.

Ирвин был абсолютно прав по части посещения издателей и договоров о публикации и деньгах – Они заплатили мне 1000 долларов аванса которые я мог получать порциями по 100 долларов в месяц и редакторы (без моего ведома) склонили свои воробьиные головы над моей безупречной прозой и подготовили книгу к печати с миллионом faux pas человеческого людоедства (Ой?)  – Поэтому я на самом деле был не прочь жениться на Рут Валер и переехать жить в деревню в Коннектикуте.

Ее сыпь на коже, если верить задушевной подруге Эриксон, была вызвана моим приездом и занятиями любовью.

32

Рут Эриксон и я целыми днями вели беседы в которых она поверила мне свою любовь к Жюльену – (чё?)  – Жюльен мой лучший друг, наверное, с которым я жил в мансарде на 23-й улице когда впервые познакомился с Рут Эриксон – Он был в нее безумно влюблен в то время но та взаимностью не ответила (так я и знал, в то время)  – Но теперь когда он был женат на этой очаровательнейшей изо всех земных женщин, на Ванессе фон Зальцбург, мой остроумный кореш и наперсник, О теперь она хотела Жюльена! Он ей даже звонил по межгороду на Средний Запад но бесполезно тогда было – Вот уж действительно река Миссури в ее волосах, Стикс или Митилена что более вероятно.

И вот теперь он старина Жюльен, дома после работы в конторе где он преуспевающий молодой начальник при галстуке с усиками хоть во дни своей молодости сидел в дождевых лужах со мною вместе поливая нам волосы чернилами вопящие Мексиканские Боррачо-Йеху[132] (или Миссурийский, этот)  – В тот момент когда он приходит домой с работы то плюхается в великолепное кожаное мягкое кресло которое ему первым делом купила его, Помещикова, жена, еще прежде колыбелек, и сидит в нем перед трескучим огнем покручивая ус – «Делать больше нечего только растить детей да подкручивать усы», сказал Жюльен который говорил мне что он новый Будда заинтересованный в перерождении!  – Новый Будда преданный Страданию! —

Я частенько заходил к нему в контору и смотрел как он работает, наблюдая за его конторским стилем («Эй ты долбоёб поди сюда») и за тем как щелкает его речь («Что это с тобой такое, да любое малюсенькое самоубийство в старой Западной Виргинии стоит десяти тонн угля или Джона Л. Льюиса![133]»)  – Он следил за тем чтобы самые (для него) важные и грустнопупсичные истории проходили по каналам АП[134] – Он был любимцем самого дрёбаного президента целой информационной сети. Загребущего Такого-Растакого Джо – Его квартира где я колбасился днем кроме тех дней когда чаевничал за кофием с Эриксон была прекраснейшей квартирой на Манхэттене по-своему по-жюльеновски, с балкончиком выходящим на все неоны и деревья и уличные движения Шеридан-сквер и с холодильником в кухне полным кубиков льда и кока-кол с которыми можно кирять ваш старый виски «Партнерский выбор» – Я проводил день за разговором с женой Нессой и детишками, которые шикали на нас когда в ТВ возникал Микки-Маус, затем в своем костюме входил Жюльен, расстегнутый ворот, галстук, со словами

–  Черт – вообрази приходишь домой после тяжелого дня на работе а тут этот маккартист[135] Дулуоз,  – и иногда с ним приходил кто-нибудь из помощников редактора вроде Джо Скрибнера или Тима Фосетта – Тим Фосетт был глух, носил слуховой аппарат и был страдающим католиком, но все равно любил страдающего Жюльена – Плюх, Жюльен падает в свое кожаное мягкое кресло перед разведенным Нессой огнем и покручивает усы – У Ирвина и Хаббарда к тому же была своя теория что Жюльен отпустил усы чтобы выглядеть старше и уродливей каким он вообще не был —

–  Есть чего-нибудь поесть?  – говорит он, и Несса выносит половинку жареной курицы которую он отрывочно пощипывает, пьет кофе и вопрошает не спущусь ли я еще за пинтой «Партнерского выбора» —

–  Плачу половину.

–  Ах вы кануки вечно платите половину,  – поэтому мы спускаемся вместе с Почки черным спаниелем на поводке, а перед винным магазином заруливаем в бар и пропускаем несколько хлебных с коками глядя в телевизор со всеми остальными ньюйоркцами которые печальнее нас.

–  Дурная кровь, Дулуоз, дурная кровь.

–  Ты это к чему?

Он неожиданно хватает меня за рубашку и дергает так что отлетают две пуговицы.

–  Зачем ты мне вечно рубашку рвешь?

–  Ах а мамочки твоей нет чтоб их обратно пришить, а?  – и дергает сильнее, разрывая мою несчастную рубашку, и печально на меня глядит, печальный взгляд Жюльена это взгляд который говорит:

«Какое говно чувак, все эти твои и мои маленькие тугозадые замыслы 24 часа в сутки бегать дисциплинированно по часам – когда мы все отправимся на небо мы и знать не будем о чем вообще было вздыхать или как мы выглядели». Я как-то встретил девчонку и сказал ему:

–  Девчонка которая прекрасна, грустно,  – и он ответил

–  Ах все прекрасны и грустны.

–  Почему?

–  Тебе этого не понять, канук с дурной кровью —

–  Почему ты все время говоришь что у меня дурная кровь?

–  Потому что у вас в семье растут хвосты.

Он единственный человек на свете которому можно оскорблять мою семью, в самом деле, поскольку он оскорбляет семью самой земли.

–  А как насчет твоего семейства?

Он даже не слышит а потому не отвечает —

–  Если б у тебя на голове была корона тебя пришлось бы повесить еще быстрее.  – Обратно наверху в квартире он начинает дразнить сучку возбуждая ее: – Ох какой у нас черный сочащийся зад…

Происходит декабрьская пурга. Приезжает Рут Эриксон, как договаривались, и они с Нессой все говорят и говорят пока мы с Жюльеном проскальзываем к нему в спальню и спускаемся по пожарной лестнице в снегу чтоб шваркнуть по бару добавить хлебной с содовой. Я вижу как он проворно спрыгивает подо мной, поэтому сам предпринимаю такой же легкий прыжок. Но он-то уже так раньше делал. С этой раскачивающейся пожарной лестницы до тротуара десятифутовый пролет и падая я это соображаю но недостаточно быстро, и переворачиваюсь в полете, и приземляюсь прямо на собственную башку. Тресь! Жюльен приподнимает меня с окровавленной головой.

–  И все это лишь ради того чтоб сбежать от баб? Дулуоз ты выглядишь лучше когда весь в крови.

–  Это все дурная кровь вытекает,  – добавляет он в баре, но в Жюльене ничего жестокого нет, только справедливое.  – В старой Англии из них кровь шла как сумасшедшая,  – а когда замечает гримасу боли у меня на лице преисполняется сочувствия.

–  Ах бедный Джек,  – (прислонив свою голову к моей, как Ирвин, по тем же самым и все же не по тем же причинам),  – надо было тебе остаться где б ты ни был прежде чем приехал сюда,  – Он подзывает бармена и просит меркурохром обработать мою рану.  – Старина Джек,  – есть и такие времена когда он становится абсолютно кроток в моем присутствии и ему хочется знать что я на самом деле думаю, или же он на самом деле думает.  – Твои мнения теперь ценны.  – Первый раз когда мы с ним встретились в 1944 году я подумал что он вредный молодой говнюк, и единственный раз когда я обкурился конопли при нем то предугадал что он против меня, но поскольку мы постоянно были пьяны… и все же. Жюльен с его прищуренными зелеными глазами и стройной жилистой мужской силой Тайрона Пауэра колотит меня.  – Поехали поглядим на твою девчонку.  – Мы берем такси к Рут Валер по снегу а как только входим и она видит что я пьян то вцепляется пятерней мне в волосы, дергает, выдирает несколько волосин из моего места такого важного для расчесывания и принимается лупить меня кулаками по физиономии. Жюльен сидит и обзывает ее «Дубиной». Поэтому мы снова сваливаем.

–  Дубине ты не нравишься, чувак,  – бодро говорит Жюльен в такси. Мы возвращаемся к его жене и к Эриксон которые по-прежнему разговаривают. Божже, величайшим из писателей что когда-либо жили придется быть женщине.

33

Потом подходит время вечерней программы по ТВ поэтому мы с Нессой готовим больше хлебных с коками в кухне, выносим их позвякивая к огню, и мы все подтаскиваем стулья к телеэкрану посмотреть Кларка Гейбла и Джин Харлоу в картине о каучуковых плантациях в 1930-е годы, клетка попугая, Джин Харлоу чистит ее, говорит Попугаю:

–  Что же ты ел, цемент?

И мы все ревем от хохота.[136]

–  Господи таких картин больше не снимают,  – говорит Жюльен потягивая свой хлебный, покручивая усы.

Начинается Совсем Поздний фильм про Скотленд-Ярд. Мы с Жюльеном совсем затихли глядя наши старинные истории а Несса смеется. В ее предыдущей жизни ей приходилось сталкиваться только с детскими колясками и дагеротипами. Мы наблюдаем как Оборотень «Лондонского Ллойда»[137] высерается из-за дверей с косой ухмылкой:

–  Этот сукин сын и двух центов бы тебе не дал для твоей собственной матери!  – вопит Жюльен.

–  Даже с сеткой от кровати,  – добавляю я.

–  Повесить его в Турецких Банях!  – вопит Жюльен.

–  Или в Иннисфри.

–  Подкинь еще полешко в огонь, Мазз,  – говорит Жюльен, «Дазз» это к детям, к Мазз Мамочке, что она и делает с великим удовольствием. Наши киношные грезы прерываются посетителями из его конторы: Тим Фосетт вопящий поскольку глух:

–  Бож-же! В той телеграмме ЮПИ говорится об одной мамочке которая была шлюхой там сплошь кошмар маленького ублюдка!

–  Ну так маленький ублюдок ведь умер.

–  Умер? Он снес себе череп подчистую в номере гостиницы в Хэррисбёрге!

Затем мы все напиваемся и заканчивается тем что я засыпаю у Жюльена в спальне а они с Нессой спят на разложенной тахте, я открываю окно свежему воздуху метели и засыпаю под старым живописным портретом Жюльенова дедушки Гарета Лава похороненного рядом с Джексоном Каменная Стена в Лексингтоне Виргиния – Наутро я просыпаюсь а пол и часть постели занесло двумя футами снега. Жюльен сидит в гостиной бледный и больной. Пива даже касаться не хочет, ему надо на работу. Съедает одно яйцо всмятку и все. Надевает галстук и с ужасом содрогается в контору. Я спускаюсь, покупаю еще пива и провожу весь день с Нессой и детишками болтая и играя с ними в закорки – Темнеет и снова входит Жюльен, на пару стаканов крепче, и опять впадает в пьянство. Несса выносит спаржу, отбивные и вино. В тот вечер вся банда (Ирвин, Саймон, Лаз, Эриксон и кое-какие писатели из Деревни причем некоторые итальянцы) приходит посмотреть с нами ТВ. Мы видим как Перри Комо и Гай Ломбарде обнимаются друг с другом на Зрелище.

–  Говно,  – говорит Жюльен, со стаканом в руке в кожаном кресле, даже усов не покручивая,  – пошли бы все эти макаронники домой пускай нажрутся там равиолей и сдохнут от блевоты.

Я единственный кто смеется (кроме Нессы втайне) поскольку Жюльен только один такой в Нью-Йорке кто ляпнет все что у него на уме чего б там в этот момент ни было, не важно чего, почему я и люблю его: – Помещик, сэры (вы уж простите нас макаронники).

34

Я однажды видел фотографию Жюльена когда ему было 14, в доме у его матери, и был поражен тем насколько человек вообще может быть прекрасен – Светловолосый, с натуральным нимбом света вокруг волос, сильные твердые черты, эти восточные глаза – Я подумал «Черт а понравился бы мне Жюльен когда ему было 14 и он вот так вот выглядел?» но не успел я сказать его сестре какая это замечательная фотография как та ее спрятала, так что в следующий раз (год спустя) когда мы снова случайно попали к ней в квартиру на Парк-авеню «Где та великолепная фотография Жюльена?» ее нет, она спрятала ее или уничтожила – Бедный Жюльен над чьей светоловолосой головой я вижу немигание Автостоянок Америки и Унылейший Взгляд – Взгляд «Кто-ты-такой, Жопа?» – Печальный мальчонка наконец, которого я понял, поскольку знавал многих мальчонок в Ойской Французской Канаде как я уверен Ирвин знавал в Ойских Нью-Йоркских Евреях – Мальчонка для этого мира слишком прекрасный но в конце концов его спасла жена, старая добрая Несса, которая один раз мне сказала:

–  Пока ты валялся в отрубе на кушетке я заметила что твои штаны сияют!

Однажды я сказал Жюльену

–  Несса, я буду звать ее «Ножки» потому что у нее славные ножки,  – а он ответил:

–  Если я тебя поймаю что будешь клеиться к Нессе я тебя убью.  – И он не шутил.

Его сыновьями были Питер, Гарет и еще один на подходе который станет известен как Эзра.

35

Жюльен разозлился на меня за то что я приударил за одной из его старинных подружек, не Рут Эриксон – Но тем временем пока мы закатывали вечеринку у обеих Рут кто-то стал швыряться тухлыми яйцами в окна Эриксон и я спустился вместе с Саймоном позже узнать в чем дело. Всего лишь за неделю до этого Саймона и Ирвина остановила шайка малолетних преступников приставив им к горлу отбитые горлышки, только потому что Саймон посмотрел на эту шайку возле магазина разнообразных (вот уж точно разнообразие) мелочей – Теперь я увидел этих ребяток и спросил

–  Кто кидался тухлыми яйцами?

–  Где собака?  – спросил один пацан выступив вперед вместе с шестифутовым подростком.

–  Он вас не тронет. Это вы кидались яйцами?

–  Какими яйцами?

Пока я стоял там и разговаривал с ними то заметил что они хватаются за ножи чтоб меня подколоть, я испугался. Но они отвернулись и я увидел имя «Сила» на спине куртки того что помоложе, я сказал:

–  Ну ладно Джонни Сила, яйцами больше не кидайся.  – (Тот развернулся и поглядел на меня).  – Четкое имя,  – сказал я,  – Джонни Сила.

Ну вот этим более-менее все и закончилось.

А между тем Ирвин и Саймон договорились об интервью с Сальвадором Дали. Но прежде я должен рассказать вам о своем пальто, но сперва о брате Лазаря Тони.

У Саймона и Лазаря двое братьев было в шизарне, как я говорил, один конченый кататоник который отказывается обращать на все вокруг внимание вообще и вероятно смотрел на своих санитаров с такой мыслью: «Я надеюсь эти парни не станут учить меня их трогать, я полон безнадежных электрических змей» а вот другой брат который был всего лишь шизоидной (продвинутой) личностью еще с надеждой преуспеть в мире и следовательно и не вру ему помог сбежать из больницы на Лонг-Айленде сам Саймон по какому-то тщательно разработанному плану вроде планов Французских Воров из «Рифифи»[138] – И вот теперь Тони был на свободе и работал (изо всех вещей, которыми я занимался пацаном) подавальщиком в кегельбане, однако на Бауэри, куда мы пошли повидаться с ним и где я увидел его в яме согнувшегося быстро установить кегли – Затем позже, на следующий вечер когда я слонялся по квартире Филлипа Воэна читая Малларме и Пруста и Корбье по-французски, в дверь позвонил Ирвин и я подошел к двери и увидел там их втроем, Ирвина, Саймона и маленького низенького светловолосого прыщавого Тони между ними – «Тони, познакомься это Джек». И стоило Тони увидеть мое лицо, или глаза, или туловище, или что там еще было, как он резко развернулся и ушел от всех и я никогда больше его не видел.

Я думаю это потому что я похож на его старшего брата-кататоника, по крайней мере Лаз мне так сказал.

Позже я пошел в гости к своему старому другу Дени Блё.

Дени Блё – тот фантастический тип с которым я жил на Западном Побережье в мои дни на дорогах, который воровал все что попадалось на глаза но раздавал иногда вдовам (Bon coeur, доброе сердце) а ныне жил скудно я бы сказал в квартирке на 13-й улице у самой набережной с ледником (где тем не менее по-прежнему хранил свое домашнее консоме из цыпленка приготовленное по особому рецепту)  – Напяливал Поварские колпаки и жарил огромных Индеек целиком на День благодарения для громадных компаний хипстеров и битников Деревни что лишь смывались в конце утаскивая под полой индюшачьи ножки – Единственно потому что ему хотелось познакомиться с четкой цыпочкой из Гринич-Виллидж – Бедный Дени. Дени у которого был телефон и полный ледник и бичи сидели у него на шее, иногда стоило ему уйти на выходные бичи оставляли зажженным весь свет, все краны открытыми а двери квартиры незапертыми – Его постоянно предавали, даже я сам, как он утверждал. «Ну Дулуоз,  – говорил этот большой 220-фунтовый черноволосый толстый француз (который раньше крал а теперь лишь тибрит то что ему причитается),  – ты всегда меня морочил как бы ни старался сделать по-другому – Вот я сейчас тебя вижу и мне тебя жалко». Он извлек какие-то государственные облигации с собственными фотографиями где он тыкал пальцем в государственные облигации и красными чернилами было написано: Я всегда смогу себе позволить консоме и индейку. Он жил всего лишь в квартале от обеих Рут. «Теперь когда я вижу тебя таким скаредным, и грустным, и невезучим, и потерянным, и даже выпить себе купить не можешь, или даже сказать „Дени, ты кормил меня много раз но пожалуйста не одолжишь ли мне того-то и того-то?“ потому что ты никогда, никогда не просил меня занять тебе денег» (он был моряком и перевозил мебель между рейсами, мой старый школьный друг с которым познакомился мой отец и который ему понравился) (но Жюльен сказал что его руки и ноги слишком мелки для такого огромного мощного тела) (но вы кого будете слушать?) теперь он мне говорит:

–  Поэтому я отдаю тебе вот это пальто из настоящей вигони как только вот этой самой бритвой отпорю очень важную меховую подкладку —

–  Откуда ты взял это пальто?

–  Не твое дело откуда я его взял, но раз ты настаиваешь, раз ты намеренно сбиваешь с толку чтобы заморочить меня, раз en effet vous ne voulez pas me crore,[139] я взял это пальто в пустом складе пока вывозил оттуда кое-какую мебель – Так случилось что у меня в то время была информация что владелец пальто умер, mort, вот я его и взял, ты меня понимаешь Дулуоз?

–  Ага.

–  Он говорит Ага,  – и бросая взгляд вверх на своего Ангелоподобного том-вулфовского брата.  – Только «Ага» и может сказать а я уже почти отдаю ему пальто за двести долларов!  – (Только через год после этого вашингтонский скандал по поводу вигоневых пальто, пальто из неродившихся телят, был готов разразиться) (но сначала он вытащил меховую подкладку). Пальто было громадным, длинным, свисало мне до башмаков.

Я сказал

–  Дени, ты рассчитываешь что я буду ходить по улицам Нью-Йорка в пальто болтающемся до самых башмаков?

–  Я не только на это рассчитываю,  – сказал он надевая мне на голову вязаную лыжную шапочку и натягивая ее на самые уши,  – но еще я рассчитываю что ты будешь и дальше помешивать эти яйца как я тебе сказал.  – Он взбил омлет из шести яиц с четвертью фунта масла и сыра и специй, поставил на медленный огонь и заставил меня помешивать столовой ложкой а сам занялся протиранием пропитанного маслом картофельного пюре через сито, на ужин в полночь. Это было очень вкусно. Он показал мне какие-то бесконечно малые фигурки слонов из слоновой кости (примерно с пылинку) (из Индии) и объяснил какие они хрупкие и как один озорник сдул их у него с ладони в баре на прошлый Новый год. Еще он достал бутылку ликера «Бенедектин» который мы пили всю ночь. Ему хотелось чтобы я познакомил его с Рутами. Я знал что ничего из этого не выйдет. Он старомодный французский raconteur и bon vivant[140] ему нужна жена-француженка, и не следует болтаться по Деревне пытаясь склеить тех холодных одиноких дамочек. Но как всегда он держал меня за руку и рассказывал все свои последние истории, которые повторял в тот вечер когда я пригласил его к Жюльену и Нессе выпить. По этому поводу он отбил телеграмму одной своей незаинтересованной любимице где написал что будет пить коктейли в доме «le grand journaliste,[141] Жюльена Лава», но та не появилась. А после того как он рассказал все свои анекдоты Несса пустилась рассказывать свои и Дени ржал так сильно что обсикался, пошел в ванную (он меня за это убьет), выстирал свои трусы, развесил их, хохоча вернулся, рассеянно забыл про них, и когда Несса и я и Жюльен на следующее утро проснулись с затуманенным взором и печальные, то захохотали глядя на широченные всемирные трусы свисающие с их душа —

–  Это кто такой здоровый их носит?

Но недотепой Дени не был.

36

В огромном вигоневом пальто Дени с лыжной шапочкой надвинутой на уши, по холодным кусучим ветрам декабрьского Нью-Йорка, Ирвин с Саймоном подвели меня к «Русской чайной» на встречу с Сальвадором Дали.

Тот сидел уперев подбородок в изразцовую рукоятку изящно украшенной трости, голубую с белым, рядом со своей женой за столиком кафе. У него были нафабренные усики, тоненькие. Когда официант спросил его чего он хочет тот ответил:

–  Один грейпфрут… роозовый!  – а глаза у него были большие и голубые как у младенца, настоящий oro[142] испанец. Он сказал нам что ни один художник не велик пока не заработал денег. Он что – говорит об Уччелло, о Гьянондри, о Франке?[143] Мы даже не знали что такое деньги на самом деле или что с ними делать. Дали уже прочел статью о «мятежных» «битах» и ему было интересно. Когда Ирвин сказал ему (по-испански) что мы хотим встретиться с Марлоном Брандо (который питался в этой «Русской чайной») тот ответил, взмахнув в мою сторону тремя пальцами,

–  Он прекраснее М. Брандо.

Мне стало интересно почему он так сказал но вероятно со стариной Марлоном у него произошла размолвка. Однако имел в виду он мои глаза, голубые, как и у него самого, и мои волосы, черные, как и у него, и когда я заглянул в его глаза, а он заглянул в мои, мы не смогли выдержать всей этой печали. По сути, когда мы с Дали смотрим в зеркало, оба не можем выдержать всей этой печали. Для Дали печаль прекрасна. Он сказал:

–  Как политик я роялист – мне бы хотелось видеть возрождение Испанского Престола. Франко[144] и остальных вон – Вчера ночью я закончил свою последнюю картину и самым последним штрихом там стали лобковые волосы.

–  В самом деле?

Его жена не обратила абсолютно никакого внимания на эту информацию как будто все так и надо, как оно собственно и есть. Когда вы замужем за Дали с его лобковой тростью, ah Quoi?[145] На самом деле мы очень подружились с его женой пока сам Дали разговаривал на ломаном французско-английско-испанском с сумасшедшим Гарденом, который делал вид что (и в самом деле понимал) понимает его речь.

–  Pero, qu’est ce que vous penser de Franco?

–  C’est nes pas’d топ affaire, топ homme, entiendes?[146]

Меж тем, на следующий день, старый Дени, не сам Дали конечно но тоже ничего, приглашает меня зашибить 4 доллара втаскивая газовую плиту на шестой этаж – Мы гнем себе пальцы, рвем себе запястья, поднимаем плиту и идем шесть этажей вверх в квартиру к голубым, и один из них, видя как из запястья у меня течет кровь, смилостивился и намазал мне его меркурохромом.

37

Подходит Рождество, и Рут Валер осточертел дедушка приславший ей целый переносной телевизор, я направляюсь на юг снова увидеться с мамой – Рут целует меня и любит меня на прощанье. По пути туда я планирую навестить Рафаэля дома у Варнума Рэндома поэтического консультанта Библиотеки Конгресса – какой бардак! Но зато как смешно! Даже Варнум должен это вспоминать с ликованием ужаса. Такси с вокзала завозит меня в пригороды Вашингтона Округ Колумбия.

Я вижу роскошный дом с пригашенными на ночь огнями и звоню в дверь. Отвечает Рафаэль со словами

–  Тебе не следует здесь быть но о том что я здесь я тебе сказал сам и вот ты здесь.

–  Так что Рэндом будет возражать?

–  Нет разумеется нет – но он сейчас спит со своей женой.

–  А пойло есть?

–  У него две прекрасные взрослые дочери которых ты увидишь завтра – Здесь настоящий бал, это не для тебя. В Зоопарк поедем на его «мерседес-бенце» —

–  Дурь есть?

–  Еще осталась с Мексики.

И вот мы зажигаем в большой пустой гостиной с пианино и Рафаэль спит там на тахте чтобы я мог спуститься в цоколь и спать там на маленькой кушетке в задрапированном алькове который Рэндомы для него приготовили.

Спустившись туда и отлетев по дури, я вижу тюбики масляной краски и бумажные альбомы для акварелей и рисую себе две картины прежде чем уснуть… «Ангела» и «Кота»…

А наутро вижу весь ужас, по сути я только усугубил ужас своим по-настоящему докучливым присутствием (но я хотел увидеть Рафаэля). Помню только что невероятный Рафаэль и невероятный я на самом деле навязались этому кроткому и тихому семейству глава которого, Варнум, бородатый Добрый Иезуит я догадываюсь, сносил все с подобающей мужчине аристократической грацией, как мне самому предстояло делать впоследствии? Но Варнум в самом деле знал что Рафаэль великий поэт и увез его в тот день на коктейль в «Иглу Клеопатры» пока я лебезил в гостиной пиша стихи и беседуя с младшей дочерью, 14, и старшей, 18, и пытаясь угадать где в этом доме прячут бурбон «Джек Дэниэлс» – до коего добрался позже —

Вот он Варнум Рэндом великий американский поэт глядящий по телику Кубок Грязи поверх своего «Лондонского литературного приложения», иезуитов кажется вечно интересует футбол – Он показывает мне свои стихи такие же прекрасные как у Мёртона и такие же техничные как у Лоуэлла – Школы письма ограничивают людей, даже меня. Если б в святых самолетах во время войны было что-то мрачное я бы прибавил последний темный штришок. Если б все на свете, когда видят сны о петухах, умирали, как сказал Се Ань, то к рассвету все были бы мертвы и в Мексике, и в Бирме, и в Мире… (и в Индиане). Но в реальном мире ничего подобного не происходит даже на Монмартре когда Аполлинер взбирается по склону у кучи кирпичей, чтоб добраться до своей пьяной комнатенки, а ветры февраля задувают. Благословенна будь поездка.

38

И вот обезумевший Рафаэль с огромным гвоздем и огромным молотком и впрямь колотит в хитро украшенную стенку чтобы повесить свое изображение Микеланджелова Давида маслом-по-дереву – Я вижу как хозяйка дома морщится – Рафаэль очевидно думает что картину будут держать на стене и почитать ее вечно рядом с «болдуиновским» роялем и ширмой эпохи Тянь – Более того после этого он просит завтрака – Я прикидываю что мне б лучше отсюда двигать. Но Варнум Рэндом вообще-то просит меня остаться еще на денек поэтому я весь день провожу за писанием стихов торча по бенни в гостиной и называю их «Вашингтонские блюзы» – Рэндом и Урсо спорят со мною по поводу моей теории абсолютной спонтанности – На кухне Рэндом вытаскивает «Джек Дэниэлс» и говорит

–  Как ты можешь вводить хоть какие-то отточенные или хорошо выношенные мысли в спонтанный поток как ты его называешь? Все это может закончиться невнятной бессмыслицей.  – И это не гарвардское вранье. Но я ответил:

–  Бессмыслица так бессмыслица. Происходит определенное количество контроля типа того как человек рассказывает в баре историю не прерываясь и даже без единой паузы.

–  Ну что ж возможно это станет популярным приемом но я предпочитаю рассматривать свою поэзию как ремесло.

–  Ремесло есть ремесло.

–  Да? В смысле?

–  В смысле искусное. Как ты можешь исповедовать свою искусную душу в ремесле?

Рафаэль встал на сторону Рэндома и завопил:

–  Шелли было плевать на теории о том как он должен написать своего «Жаворонка». Дулуоз ты полон теорий как старый перфессор из колледжа, ты думаешь что знаешь все.  – («Ты считаешь себя единственным», добавил он про себя.) Торжествуя он укатил с Рэндомом в «мерседес-бенце» на встречу с Карлом Сэндбергом или кем-то еще. Это была великая сцена «делания этого» о которой кукарекал Ирвин. Я заорал им вслед:

–  Если б у меня был Университет Поэзии знаете что я бы написал над входом?

–  Нет, что?

–  Поймите Что Ученье Тьма! Господа не жгите мне уши! Поэзия ягнячий прах! Я предрекаю это! Я уведу школы в изгнание! Мне Плевать!  – Они не брали меня на встречу с Карлом Сэндбергом с которым я и так уже познакомился семь лет назад на нескольких вечеринках где он стоял перед камином в смокинге и рассуждал о товарняках в Иллинойсе в 1910-м. И на самом деле обхватил меня руками поехав «Ха ха ха! Ты похож на меня!»

Зачем я все это говорю? Я чувствовал себя брошенным и потерянным даже когда Рафаэль я и жена Рэндома отправились в Зоопарк и я увидел как мартышка-самка дает самцу в рот (или как мы называем это в Нижнем Ист-Сайде, «пунтанг») и сказал

–  Вы видели как они занимаются фелляцией?  – Женщина вспыхнула а Рафаэль сказал

–  Не говори так!  – откуда они-то могли услышать слово фелляция!

Но у нас состоялся один прекрасный обед в центре города, вашингтонцы таращились на бородатого человека в моем вигоневом пальто (которое я отдал Рэндому взамен его летного кожаного с меховым воротником), на двух хорошеньких дочерей с ним, на элегантную жену, на взъерошенного забрызганного грязью черноволосого Рафаэля с альбомом Боито и альбомом Габриэлли в руках и на меня (в джинсах), все мы входим и садимся за столик в глубине заказывая пиво и цыплят. По сути все как по волшебству выгружаемся из крошечного «мерседес-бенцика».

39

Я предвидел новую безотрадность во всем этом литературном успехе. В тот вечер я вызвал такси доехать до автостанции и опорожнил полбутылки «Джека Дэниэлса» дожидаясь его, сидя на кухонной табуретке набрасывая портрет хорошенькой старшей дочери которая собиралась поступать в колледж Сары Лоуренс изучать там все что только есть про Эриха Фромма. Я подарил ей набросок, довольно точный, думая что она сохранит его навечно как Рафаэлева Микеланджело. Но когда мы оба вернулись в Нью-Йорк месяц спустя пришла большая посылка в которой были все наши картины и наброски и заблудившиеся майки, безо всякого объяснения, в смысле «Слава богу что вас тут больше нет». Я их не виню, мне до сих пор стыдно за тот незваный визит и я никогда ничего подобного с тех пор больше не делал и никогда не буду.

Я приехал на автостанцию со своим рюкзаком и сдуру (торча от «Джека Дэниэлса») разболтался с какими-то моряками которые затем наняли парня с машиной поездить по вашингтонским закоулкам в поисках неурочного пузыря. С нами как раз торговался негр-толкач когда подвалил негр-лягаш и захотел нас всех обыскать, но нас было больше. Я просто ушел со своим рюкзаком за плечами, на станцию, влез в автобус и уснул поставив рюкзак у кабины водителя. Когда же я проснулся на заре в Роанук-Рэпидз мешка уже не было. Кто-то подрезал его в Ричмонде. Я уронил голову на сиденье в этом жестком сверкании хуже которого чем в Америке нет нигде в мире с дурацким виноватым бодуном. Целый новый роман («Ангелы Опустошения») целая книжка поэзии, заключительные главы еще одного романа (про Тристессу) вместе со всеми картинами не говоря уже о единственном снаряжении что у меня было на свете (спальник, пончо, свитер святой милости, совершенно простое снаряжение как результат многолетних размышлений) пропали, все пропало. Я заплакал. И поднял взгляд и увидел тусклые сосны у тусклых фабрик Роанук-Рэпидз с единственным последним отчаяньем, как отчаянье человека которому ничего не остается делать как покинуть землю навсегда. Солдаты покуривая ждали автобуса. Толстые старые северокаролинцы наблюдали сцепив руки за спиной. Воскресное утро, я опустевший и лишенный всех своих маленьких трюков что делают жизнь сносной. Пустой сирота сидящий нигде, больной и плачущий. Будто при смерти я видел как мимо пролетают все годы, все силы что прилагал мой отец чтобы сделать жизнь хоть чем-то интересным но закончилась она лишь смертью в сверкании автомобильного дня, автомобильного кладбища, целые стоянки кладбищ повсюду. Я видел угрюмые лица своей матери, Ирвина, Жюльена, Рут, все они пытались верить и дальше без надежды. Голубые студентики колледжа на задних сиденьях автобуса от них еще тошнее думать об их лиловых планах которые все со временем завершатся вслепую в страховой конторе автомобильного кладбища за хер собачий. Где там старый мул похоронен на тех сосновых пустошах или же стервятник только что пообедал? Кака, весь мир кака. Я вспомнил то неимоверное отчаянье когда мне было 24 и я сидел дома у матери весь день пока та работала на обувной фабрике, по сути же сидел в смертном кресле своего отца, глядя как бюст Гёте в никуда. Поднимаясь время от времени побренчать сонатки на фортепьяно, сонаты собственного спонтанного сочинения, затем падать на постель плача. Выглядывая из окна на сверкание автомобилей на бульваре Кроссбэй. Склоняя голову над своим первым романом, продолжать слишком тошно. Недоумевая как это Голдсмит и Джонсон отрыгивались скорбью у своих очагов в жизни которая была слишком долгой. Вот что сказал мне отец той ночью перед смертью: «Жизнь слишком долгая».

Так интересно если Бог это личный Бог которому на самом деле лично небезразлично что с нами происходит, с каждым. Проверяет нас тяготами? Временем? Вопиющим кошмаром рождения и невозможной затерянностью обещания смерти? А зачем? Потому что мы падшие ангелы которые сказали на Небесах «Небеса превосходны, пусть только попробуют иначе» и пали вниз? Но вы или я помним ли такое?

Я помню лишь то что перед рождением было блаженство. Я в самом деле помню темное роящееся блаженство 1917 года хоть и родился в 1922-м! Наступали и уходили Новые годы а я был лишь блаженством. Но когда меня вытащили из чрева матери, посиневшего, синенького малыша, заорали на меня, чтоб я проснулся, и шлепнули меня, и с тех пор я наказан и потерян прочно и все такое. Никто не шлепал меня во блаженстве! Бог есть всё? Если Бог это всё то это Бог меня шлепнул. Я Ему лично не понравился? Должен ли я таскать везде с собой это тело и называть его своим?

Однако в Рэйли высокий голубоглазый южанин сообщил мне что мой мешок отправлен на станцию назначения в Винтер-Парк.

–  Благослови вас Боже,  – сказал я, а он спокойно осмотрел меня с ног до головы еще раз.

40

Что же касается матери, другой такой на свете нет, это точно. Родила ли она меня только лишь для того чтоб малыш утешал ей сердце? Ее желание сбылось.

В это время она уже вышла на пенсию всю жизнь (начиная с 14-и лет) обтачивала обувь на фабриках Новой Англии а потом Нью-Йорка, получала свою пенсию и жила с моей замужней сестрой как нечто вроде горничной хоть и вовсе не была против домашней работы, для нее естественной. Чистая французская канадка родилась в Сен-Пакоме в 1895-м пока ее беременная мать гостила в Канаде приехав из Нью-Хэмпшира. Она родилась близнецом а ее ликующая толстенькая сестренка умерла. (О какой бы она была?) и мать умерла тоже. Поэтому положение моей мамы в мире было немедленно отрезано. Затем в 38 лет умер ее отец. Она ходила в прислугах у тетушек и дядюшек пока не повстречалась с моим отцом который был разъярен тем как с нею обращались. Отец мой покойник, а я сам бродяга, она же снова домработница у родни хоть в свои лучшие времена (Нью-Йорк в войну) она бывало зарабатывала по 120 долларов в неделю на обувных фабриках на Канал-стрит и в Бруклине, когда я бывал слишком болен или слишком печален, чтоб жить самостоятельно с женами и друзьями, и возвращался домой, она полностью содержала меня пока я тем не менее писал свои книги (безо всякой реальной надежды когда-либо их опубликовать, просто художник). В 1949 году я заработал около 1000 долларов на своем первом романе (аванс) но это так ни к чему и не привело поэтому теперь она жила у моей сестры, ее можно было увидеть в дверях, во дворе выносила ведро, у печки жарила мясо, у раковины мыла посуду, у доски для глажки, у пылесоса, все равно вся радостная. Подозрительная параноичка сказавшая мне что Ирвин и Жюльен дьяволы и погубят меня (вероятно правда), она однако большую часть времени радовалась как дитя. Все ее любили. Единственный раз когда у отца была причина пожаловаться на эту приятную крестьянскую женщину это когда она всыпала ему по первое число за то что он проиграл все деньги. Когда старик умирал (в 57 лет) он сказал ей, Мемер, как ее теперь называет мой племянник (сокращенно от grandemre[147]):

–  Энжи, я никогда не представлял себе какая ты превосходная женщина. Простишь ли ты меня когда-нибудь за все плохое что я сделал вроде того когда меня по многу дней не бывало дома, и те деньги что я проиграл, те несколько жалких долларов что я мог бы потратить на тебя с какой-нибудь глупой шляпкой? —

–  Да,Эмиль, но ты всегда давал нам хозяйственные деньги на еду и за квартиру.

–  Да, но я проиграл гораздо больше на скачках и в карты и деньги что я отдавал просто так целой куче бичей – Ах!  – Но теперь когда я умираю наверное, и вот ты работаешь на обувной фабрике, и Джеки вот тут обо мне позаботится, а я этого не стою, теперь я понимаю что потерял – все эти годы —

Как-то ночью он сказал что хотел бы покушать настоящей старой доброй китайской еды поэтому Мемер дала мне пять долларов и заставила проехать на метро всю дорогу с Озон-парка аж до самого Чайнатауна в Нью-Йорке купить китайской еды в коробках и привезти обратно. Па съел все до кусочка но его вырвало (рак печени).

Когда его хоронили она настояла на дорогом гробе, что меня так дьявольски разозлило, но дело не только в этом, хоть я на этот счет и не злился, она заставила перевезти его старое милое тело в Нью-Хэмпшир чтоб отпеть и похоронить его там рядом с его первым сыном, Жераром, моим святым братом, поэтому теперь, когда грохочет гром над Мехико где я пишу это, они до сих пор там, бок о бок, 35 и 15 лет как уже в земле, но я ни разу не приезжал на могилы зная что там лежат не Папа Эмиль или Жерар на самом деле, а только навоз. Ибо если душа не может вырваться из тела отдайте мир Мао Цзэдуну.

41

Я-то знаю лучше – Бог должен быть личным Богом потому что я знал множество того чего в текстах не было. По сути когда я поступил в Коламбию нас там пытались учить только Марксизму, но мне было до ноги. Я пропускал занятия и отсиживался у себя в комнате и спал в объятьях Господа. (Это то что диалектические материалисты называют «херувимскими наклонностями» или психиатры называют «шизоидными наклонностями».) Спросите у моего отца и моего брата в их могилах о наклонностях.

Страницы: «« ... 678910111213 »»