Война никогда не кончается (сборник) Деген Ион
— «Ата мевин иврит?»[10] — спросил я его. — «Кцат»[11], — ответил он мне. Увы, ни моего, ни его иврита не было достаточно, чтобы договориться о том, о чем я хотел с ним договориться. Но с Божьей помощью, с помощью рук, взглядов и еще неизвестно чего мы договорились, что за сорок пар часов, которые капитан купит у него, Элиагу выплатит мне десять процентов комиссионных.
Потом мы еще немного посидели с капитаном. Зашли еще в несколько магазинов.
Мы купили у Элиагу сорок пар часов. Вы, конечно, будете смеяться, но выяснилось, что почти все часовые мастерские принадлежали евреям. Но как я мог отличить этих евреев от персов? И как бы я мог отличить Элиагу, если бы не мезуза на его двери?
Через несколько дней, когда я получил увольнительную записку, я пришел к Элиагу, и он уплатил мне десять процентов комиссионных.
— Но ведь он мог не уплатить? — впервые я прервал рассказ Хаима.
— О чем вы говорите? Надо было только посмотреть на него, чтобы понять, какой это человек.
У меня появилась крупная сумма денег для солдата. И не так просто было тратить эти деньги, чтобы это оставалось незамеченным. Но Бог мне помог.
Был довольно теплый день. Я только что вышел из расположения, получив увольнение, когда меня внезапно окликнул сержант с орденом Красной Звезды на гимнастерке. Я не мог поверить своим собственным глазам: это оказался Шимон из нашего местечка. Шимон был моложе меня на год. Пока мы сидели в кафе, он рассказал, что произошло с ним за эти более чем два с половиной года войны.
Уже через три дня после того, как немцы заняли наше местечко, они с помощью местного населения провели акцию — уничтожили евреев. Всех евреев местечка. И моих родителей. И моего дедушку. И двух моих сестричек.
Шимон чудом спасся. Он притаился в погребе одного белоруса-хуторянина, который вместе с немцами участвовал в акции. Когда пьяный хуторянин, ничего не подозревая, спустился в погреб с награбленными еврейскими вещами, Шимон зарезал его серпом. Было уже довольно темно. Шимон выбрался из погреба и в течение нескольких месяцев пробирался на восток, счастливо избежав опасных встреч.
Потом он добровольно пошел на фронт. Воевал на Северном Кавказе. По этому поводу он вдруг высказал мысль, которая никогда не приходила мне в голову и которая показалась мне тогда очень странной. Он сказал, что орден Красной Звезды (а знаете, в ту пору очень редко можно было встретить сержанта даже с медалью) он должен был получить не столько от советского правительства, сколько от евреев Палестины. Это их он защищал на Кавказе.
А еще он сказал, что уже в погребе у белоруса ему стало ясно, как евреи могут защитить себя от немцев, белорусов и других врагов: они должны жить в своем государстве и иметь свою сильную армию.
Хотя я лично страдал от антисемитизма и Кириленко был не единственным, кто отравлял мою жизнь, я почему-то никогда не думал о еврейском государстве и даже о Палестине.
Шимон сказал, что он пытался в Иране попасть в польскую армию, чтобы таким образом выбраться в Палестину, но у него ничего не получилось. Будь у него несколько туманов, он бы сделал это на свой страх и риск.
Я ему сказал, что это очень опасно, что дезертирство карается смертной казнью. Шимон рассмеялся. Он уже столько раз получал смертную казнь, что сбился со счета. Он видит только единственный смысл рискнуть своей жизнью, чтобы оказаться среди евреев, в стране, которая непременно станет еврейским государством.
Для меня это все было каким-то туманным и неопределенным, но задело какие-то струны в моей душе. Короче, я отдал Шимону все деньги, до последнего тумана.
Но вы спросите, где же Докшицер? Сейчас, подождите минуточку.
Закончилась война и началась демобилизация. Когда валторнист-москвич прощался со мной, он сказал, что такой музыкант, как я, должен получить хорошую школу. А хорошая школа — это Московская консерватория.
После демобилизации я приехал в Москву. Валторнист, русский человек, принял меня, как родного брата. Он повел меня в консерваторию. Но там даже не захотели с нами разговаривать. Выкладывай документы. А какие у меня документы? Школы я не окончил. Была у меня только справка из Саратова об окончании двух курсов музыкального училища. Они даже возмутились, что какой-то нахал с подобной справкой посмел сунуться в Московскую консерваторию.
«Послушайте, как он играет», — настаивал валторнист. Но они не хотели слушать даже его.
Мы уже спустились с лестницы, когда в вестибюль консерватории вошел еврейский парень с таким же футляром, как у меня. Трубач. Он был чуть старше меня. Трубач и валторнист пожали друг другу руки. Мы познакомились.
«Тимофей», — сказал он. «Хаим», — сказал я. «Вот так просто — Хаим?» — спросил он. «А почему нет?» — ответил я. Тимофей явно смутился. Но валторнист тут же рассказал ему обо мне.
Мы поднялись по лестнице, вошли в пустой класс, я извлек из футляра трубу, подумал минуту, что бы такое сыграть и, даже не додумав до конца, начал «Кол нидрей», хотя для приемной комиссии консерватории у меня были приготовлены три вальса Крейслера. Говорили, что они звучали у меня, как на скрипке. Почему же я сыграл «Кол нидрей»? Может быть, потому что таким контрапунктом прозвучало там, в вестибюле, Тимофей и Хаим? Или потому, что так горько было спускаться по лестнице консерватории, о которой я мечтал и в которую меня не приняли? Не знаю. Хотите знать правду? Никогда раньше я вообще не играл «Кол нидрей».
Докшицер смотрел на меня очень внимательно, потом велел нам подождать его в этом классе и ушел.
Вернулся он минут через двадцать, злой и возмущенный. Он ничего не объяснил, только сказал, что постарается устроить меня в оркестре Большого театра.
Мы встречались с ним еще несколько раз. Как-то я захотел показать ему наши с дедушкой «коленца» во «Фрейлехс», которые мы играли на свадьбах в местечке.
Но Докшицер тут же начал играть вместе со мной. Если бы вы слышали, как он их играл! Что ни говорите, но в мире нет второго такого трубача.
Я спросил его, откуда он знает эти «коленца». Оказывается, он играл их вместе с клезмерами в своем городке на Украине. «Разве ты не слышишь, что это надо играть только так?» — сказал он. Конечно, я слышал. Если бы мы с дедушкой не слышали, мы бы не играли так.
В то утро Докшицер велел мне прийти в Большой театр. Он хотел, чтобы меня послушал Мелик-Пашаев, главный дирижер театра.
Послушал. Восторгался. Пошел к директору. Потом шептался о чем-то с Докшицером. Мне сказал, что сделал все возможное, чтобы я играл в его оркестре. Потом Докшицер спросил меня, почему я не поменял свое имя. Я только посмотрел на него и ничего не ответил. Он понял.
К этому времени я жил у валторниста чуть больше двух недель. Забыл сказать, что уже на третий день после приезда в Москву произошло самое главное событие в моей жизни. Я познакомился с замечательной девушкой. Буквально с первого такта у нас пошло «крещендо». А сейчас уже было три форте. Но что самое удивительное, ее, москвичку, совсем не интересовало мое устройство ни в консерватории, ни в Большом театре, ни в Москве, ни вообще в Советском Союзе.
Она была вторым человеком, который говорил точно так же, как Шимон из нашего местечка. Помните, мы встретились с ним в Тегеране? Она напомнила мне, что я — гражданин Польши и мы можем уехать. Конечно, не в Польшу, а в Палестину. Но главное — вырваться из Советского Союза. Мне лично такая мысль никогда не приходила в голову. Однако постепенно я начинал думать так, как думала Люба.
И когда утром Мелик-Пашаев что-то шептал Докшицеру, я понял, о чем идет речь. Директор театра не хотел принять еще одного еврея. Докшицер, правда, сказал, что мне мешает отсутствие диплома. Но я уже знал, что у темы есть вариации и совсем не обязательно сказать «пошел вон, жидовская морда!», когда тебе указывают на дверь.
Мы распрощались с Докшицером, как друзья. Я сказал ему, что собираюсь уехать в Палестину, что, как считает Люба, все евреи должны быть вместе в своем государстве.
Он посмотрел на меня и по-своему отреагировал на «всех евреев вместе». Он сказал: «Никто не говорил, что один хороший музыкант хочет помочь другому хорошему музыканту. Говорили, что один еврей тащит другого». Так он сказал. Не одобрил, не осудил.
Ну вот. Надеюсь, сейчас вы не станете убеждать меня в том, что первая труба мира, Тимофей Докшицер, русский, или папуас, или еще какой-нибудь француз.
— Не буду. А дальше?
— Что дальше?
— Дальше. Что случилось с вами?
— Это, как говорится, целая Одиссея. Не стану морочить вам голову рассказом о том, как мы с Любой намучились, пока выехали из Союза, пока выбрались из Польши. Как мы мыкались в Германии, потому что англичане не давали разрешения на въезд в Палестину.
В Германии нас уже было трое. У нас родился сын. Труба нас почти не кормила. Здесь больше пригодилась моя профессия часового мастера.
Как только провозгласили государство Израиль, мы на одном из первых легальных пароходов приехали в Хайфу.
Не успели мы ступить на нашу землю, как я пошел на фронт. В бою под Латруном был ранен пулей в правую руку. Но, слава Богу, обошлось, и уже через четыре месяца я мог почти свободно владеть всеми тремя пальцами. У меня уже получались шестьдесят четвертые.
Моей игрой восхищались. Говорили, что я большой музыкант. Но труба, как вы понимаете, не рояль и даже не виолончель. Публику еще не приучили слушать соло на трубе. Может быть, потому, что солисты очень редки? Труба — это инструмент в оркестре. А в существующих оркестрах было вполне достаточно своих трубачей.
Я снова занялся часами. Все меньше ремонтировал, все больше продавал. Постепенно начал ювелирные работы. Родилась дочь. Надо было кормить семью. Так оно…
— И вы забросили музыку?
— Кто вам сказал? Вы забыли, где вы меня встретили.
— Я понимаю. Но вы не стали трубачом?
— Я был трубачом. Был. Послушайте, вы хотели купить пластинку Докшицера. Пойдемте ко мне. Я живу тут рядом. В двух шагах. Я вас даже не спрашиваю, какую именно пластинку вы хотели купить. В Израиле можно достать Докшицера, только если вы закажете. Пойдемте. Вы не пожалеете.
Действительно, он жил рядом с площадью. Бульвар, по которому мы шли к его дому, был «оккупирован» детьми — от младенцев в колясках до подростков. У самого дома к Хаиму бросился этакий сбитый крепыш лет восьми, который мог послужить моделью ангелочка для художников итальянского Ренессанса. У самой необыкновенной красавицы не могло быть более прекрасных черных глаз. Хаим поцеловал крепыша и сказал:
— Знакомьтесь, мой внук Хаим, будущий выдающийся трубач. У него губы моего дедушки и мои. Он уже сейчас берет верхнее соль.
Хаим-младший вскинул ресницы, подобные которым не может купить даже голливудская дива, и улыбнулся. Солнце засияло в тени бульвара.
— Вы говорите, я не стал трубачом. У меня просто биография не получилась. Хотя кто знает? Я в Израиле. И мой внук Хаим будет выдающимся израильским трубачом. Не клезмером. Не музыкантом, которому для карьеры придется изменить отличное имя Хаим — жизнь — на какое-нибудь Ефим или Вивьен. Хаим! Что может быть лучше этого!
— Откуда у него такие глаза и цвет кожи? — спросил я.
— От матери. Красавица неописуемая. Когда вы ее увидите, вы убедитесь, что на конкурсе красавиц она могла бы заткнуть за пояс любую королеву красоты. А какой характер у моей невестки! Мы ее любим, как родную дочь. Между прочим, она дочь моего компаньона.
Собрание пластинок действительно поразило меня. Здесь были записи лучших духовых оркестров мира.
Здесь были записи выдающихся исполнителей на духовых инструментах от Луи Армстронга и Бени Гудмена до Мориса Андре, Рампаля и Джеймса Голвея. Классическая музыка, джаз, народная музыка всех материков. Любая настоящая музыка в исполнении на трубе и корнет-а-пистоне. Здесь были все записи Тимофея Докшицера.
Хаим поставил пластинку сольного концерта Докшицера — труба под аккомпанемент фортепиано. Крейслер, Дебюсси, Сарасате, Римский-Корсаков, Рубинштейн, Аренский, Рахманинов, Мясковский, Шостакович. Произведения, написанные для скрипки, исполнялись на трубе. Но как! Иногда я говорил себе — нет, это невозможно, трель, сто двадцать восьмые на такой высоте, и сразу же легато на две октавы ниже, а звук такой, как хрустальная поверхность медленно текущей воды. В эти моменты, словно угадывая мои мысли, Хаим смотрел на меня, и губы трубача складывались в гордую улыбку.
— Ну, что вы скажете? — спросил он, когда перестал вращаться диск. — Невероятно? Но подождите, вы сейчас услышите еще лучшую пластинку.
Я с ужасом посмотрел на часы.
— Ну, хорошо, — сказал он, — в другой раз. А эту пластинку можете взять и переписать на кассету.
Я поблагодарил его и удивился, что такой знаток и коллекционер доверяет пластинку незнакомому человеку.
— У меня чутье на людей. Я знаю, что вы вернете пластинку и она будет в порядке.
Вы спросили, как я знал, что Элиагу, тот еврей в Тегеране, заплатит мне комиссионные. Чутье. Я ему поверил мгновенно. И как видите, не ошибся.
Он бережно упаковал пластинку. Мы распрощались. Уже на бульваре, куда он вышел проводить меня, я спросил, как ему удалось собрать такую уникальную коллекцию. Ведь даже поиски занимают уйму времени.
— На работе я не перегружен. У меня замечательный компаньон. О, я совсем забыл вам рассказать! Вы знаете, кто мой компаньон? Элиагу. Тот самый тегеранский еврей, который уплатил мне десять процентов комиссионных.
1981 г.
Поездка в Шомрон
Фрау Эрна позвонила из Дюссельдорфа и попросила оказать гостеприимство ее младшему сыну, который снова собирается в Израиль.
С фрау Эрной мы познакомились несколько лет назад, когда отдыхали на Мертвом море. Она услышала русскую речь и подошла к моей жене. Фрау Эрна приехала сюда со своим шестнадцатилетним внуком. Русский язык, по ее мнению, она уже начала забывать. Ведь она уехала из России в Германию еще в 1928 году.
Трудно объяснить, как и почему возникает взаимная симпатия между случайно встретившимися людьми. К фрау Эрне, вероятно, больше всего привлекала ее естественность. Она не старалась казаться лучше, чем есть. Это отличало ее от знакомых нам немцев. Фрау Эрна много путешествует. Ее заносило в самые экзотические места земного шара. Израиль ее тоже интересует. Но не больше и не по другим причинам, чем, скажем, Индонезия или Таити. Никаких комплексов. Никакого чувства вины.
Зато у ее младшего сына непреодолимая любовь к Израилю. Пять раз он приезжал сюда. Жил в кибуцах и у бедуинов в Негеве, не просто смотрел, а изучал все, что доступно иностранцу в Израиле. Несомненно, ее сыну будет интересно познакомиться с новыми гражданами, выходцами из Советского Союза, почувствовавшими себя неотъемлемой частью своей страны. С этой стороной израильской жизни ее сын еще не знаком. Ведь у немцев тоже есть проблема трансферта.
И вот сейчас фрау Эрна позвонила и предупредила нас о приезде в Израиль своего младшего сына.
— А на каком языке мы будем общаться? — спросила жена.
— Арвид владеет английским, — ответила фрау Эрна.
Арвид прилетел в Израиль за несколько дней до праздника Суккот.
Однажды в Мюнхене с женой мы обедали в ресторане недалеко от ратуши. Солидная атмосфера добропорядочного ресторана. Отличная кухня. Метрдотель, словно отставной адмирал. Спорые, исключительно вежливые официанты. Но кусок не лез в горло. За соседними столиками сидели, казалось, мои старые знакомые. Мужчины моего возраста и старше в мышиных пиджаках без отворотов, мышино-зеленоватых пиджаках, как будто перешитых мундирах офицеров вермахта. Только ли вермахта? А вот этот поджарый немец с прической ежиком за вторым столиком, не убийца ли он из СС? Вкусный обед остался недоеденным. Мы покинули ресторан, подавленные атмосферой уже виденного.
Поток положительных эмоций во время посещения красивейших мест в Германии и в Австрии немедленно прерывался, когда я встречал немцев и австрийцев, казавшихся мне знакомыми. Мне трудно было отрешиться от подобного чувства и во время случайных встреч с пожилыми немцами, поселившимися в США и Канаде.
Арвиду сорок три года. Он родился в 1945 году. Я не уточнил, когда именно. Но даже появись он на свет в первый день этого года, я, последний раз раненый в конце января, не мог встретиться с ним в бою.
Арвид оказался симпатичным интеллигентным человеком. Он бизнесмен. Его хобби — стеклянная скульптура. Нет, он не следует классике. Его произведения — это своеобразные конструкции из целого и битого стекла, это символы, смысл которых абсолютно ясен благодаря изречениям из Библии. Все надписи на иврите. Буквы ивритского алфавита в его скульптурах так красивы, что сами по себе составляют существенную часть воплощенного художественного замысла. Почему надписи на иврите? Действительно, готический шрифт представляет художнику не меньшие возможности. Но все его произведения на сугубо еврейскую тему, и Арвид дарит их синагоге. К раввину он относится с огромным почтением и считает себя его учеником. Арвид, конечно, верующий, хотя не может отнести себя ни к одному из известных ему вероисповеданий. Пожалуй, иудаизм ему ближе всего. Но евреев он никак не может понять.
Как после всего могут они селиться в Германии? Как могут они выносить немецкую речь и даже считать ее своим родным языком? Как могут они жить рядом со своими убийцами? Ведь еще сегодня в Германии немало бывших нацистов, гнавших евреев в газовые камеры. Можно было бы понять и простить таких евреев, если бы у них не было своего дома. Но сейчас, когда у них есть прекрасная страна, Израиль, которой он не перестает восторгаться, сейчас снова рассеиваться по свету и тем более селиться в Германии? Нет, это непостижимо!
Я был готов подписаться под каждым словом Арвида. Но что-то будило во мне непонятный протест и даже подавляемое в зародыше озлобление. Не могу понять, почему я лишал его права на такие высказывания.
В разговоре, естественно, возникла тема так называемой «интифады» — беспорядков в Иудее, Самарии и Газе, — длившейся к тому времени уже более девяти месяцев. Арвид рассказал о непрекращающемся потоке антиизраильской пропаганды в Европе, об отрицательном образе израильского солдата-оккупанта, ничем не отличающегося от немецких фашистов.
Я рассмеялся. Арвид с недоверием слушал мой рассказ об арабах, бросающих бутылки с зажигательной смесью в автомобили с еврейскими женщинами и детьми, ударом ножа в спину убивающих безоружных учащихся ешив, направлявшихся помолиться к Стене плача, об израильских солдатах, безмолвно сносящих отборную брань, плевки и град камней, потому что командование категорически запрещает применять оружие в случаях, непосредственно не угрожающих жизни. Арвид не хотел поверить мне, когда я рассказал о том, как военный суд наказал четверых солдат, которые поколотили двух мерзавцев, бросавших в них камни.
Что касается немецких фашистов, то, применив их средства, можно было бы прекратить «интифаду» в течение нескольких часов. Даже с моим советским опытом я установил бы порядок в течение двух дней. Для этого мне вовсе не потребовались бы войска. В первый же день силы полиции должны были обезвредить всех, кто посягнул на жизнь евреев. Убитых было бы значительно меньше, чем за прошедшие девять месяцев. Надо было немедленно выселить из Израиля несколько десятков зачинщиков с их семьями и, естественно, не допустить журналистов с теле– и фотокамерами, стимулирующими террор.
Арвид не нашел ничего предосудительного в этом, если, конечно, обстановка соответствует моему описанию. Но очень трудно поверить услышанному после всего, что он увидел на экране телевизора.
Внезапно у меня возникла идея. Раз в неделю, по четвергам, я работаю в Самарии. Когда началась «интифада», я посчитал своим гражданским долгом хоть таким образом помочь еврейским поселенцам, жизнь которых постоянно подвергается опасности из-за преступной игры нашего правительства в неограниченную демократию.
Ни одно демократическое правительство в мире не позволило бы себе такой роскоши. Интересно, знают ли наши правители знаменитое изречение Черчилля о том, что главнейшим долгом всякого правительства является защита своих граждан?
Арвид не смог бы ответить на этот вопрос, поэтому я спросил его о другом:
— Вы были в Самарии?
— К сожалению, нет. Я был в Иудее, в Синае, я видел ваш прекрасный Ямит — чудо, построенное на дюнах. Я очень переживал, когда вы разрушили Ямит, отдав Синай Египту. А в Самарии мне быть не довелось. Конечно, я мечтаю увидеть эту землю.
— Считайте, что ваша мечта уже осуществилась. Завтра в семь часов утра, если вы не возражаете, мы поедем в Шомрон, так называется на иврите Самария.
Я видел, как из уст Арвида рвется вопрос, не очень ли опасна такая поездка. Но мужское достоинство не позволило ему задать его.
На следующий день, как только мы сели в автомобиль, я предупредил Арвида, что буду гидом с весьма ограниченной функцией. От меня он услышит только географические названия, а ему остается следить за спидометром, думать и делать выводы. Думать и делать выводы можно без помощи гида.
Мы поехали на север по шоссе Геа. На перекрестке Мороша, где мы свернули на шоссе, пересекающее Шомрон, я попросил Арвида запомнить, что это место находится в пяти километрах от Средиземного моря.
Навстречу шел непрерывный поток автомобилей. Внезапно из него на нашу полосу вырвался зеленый «Мерседес». Идущий впереди меня «Фиат» почти остановился. Я резко затормозил и смачно матюгнулся. Не знаю, понял ли Арвид смысл классической русской фразы, но его реакция не отличалась от моей:
«Донерветер!» — вырвалось у него. «Мерседес» втиснулся в свою полосу, чуть не задев «Фиат» и автомобиль, который оказался за ним.
— Не могу вас уверить, что так не поступил бы какой-нибудь еврей, но у арабов это чуть ли не норма, — сказал я.
— Откуда вы знаете, что это был араб? — спросил Арвид.
Я объяснил, что на автомобилях израильтян платы желтого цвета, а «Мерседес» был с бирюзовой платой. Именно такие на автомобилях арабов Иудеи, Самарии и сектора Газы.
На семнадцатом километре шоссе я снизил скорость, отлично понимая, как отреагирует на это идущая за мной колонна. Девяносто километров в час, скорость, с которой мы ехали все время, их тоже не очень устраивала.
Фактически мы уже были в Шомроне, хотя еще не доехали до «зеленой черты», границы Израиля до июня 1967 года.
Не знаю, чем объяснить, но всегда, когда я подъезжал к этому месту, у меня сладостно замирало сердце. Все те же холмы, все те же террасы, слева стесанная стена горы, под которой проложили шоссе, но что-то непонятное…
— Я чувствую присутствие Бога, — вдруг торжественно произнес Арвид.
Я посмотрел на него, улыбнулся и нажал на акселератор. Через две минуты я обратил внимание Арвида на дома слева от дороги.
— Это арабское село Кафр-Касем, последний населенный пункт на территории Израиля до «зеленой черты». А вон там, в пятистах метрах на холме, это Шаарей-Тиква, еврейское поселение в Шомроне, то, что вы называете оккупированной территорией.
— Не может быть! — воскликнул Арвид, посмотрев на спидометр. — От перекрестка мы проехали семнадцать километров. И это ведь не по прямой. Если выпрямить, будет, скажем, пятнадцать. Плюс пять — двадцать километров от границы до моря? Не может быть!
— Замечу, Арвид, что это не самое узкое место Израиля, отмеренного нам Организацией Объединенных Наций, очень добропорядочных и высоконравственных наций.
— Не может быть! — продолжал восклицать Арвид.
— Но ведь вы шестой раз в Израиле. Неужели только сейчас дошла до вас эта истина?
— Я действительно шестой раз в Израиле, но, знаете, я как-то не замечал его размеров. Несколько климатических зон. Множество впечатлений. Невероятное количество встреч с интересными людьми. Продолжая мыслить европейскими категориями, я ощущал европейские просторы. Понимаете, выбранный масштаб. И вдруг.
Проезжая мимо поселения Элькана, я сказал Арвиду, что здесь живут мои ближайшие друзья. Если он будет продолжать мыслить европейскими категориями и за точку отсчета примет не климатические зоны, а число интеллигентных людей, то это небольшое еврейское поселение в Шомроне вполне сойдет за Дюссельдорф или Эссен.
На двадцать девятом километре от перекрестка Мороша, в тридцати километрах от Средиземного моря, мы въехали в город Ариэль. Я попросил знакомого показать Арвиду город и приступил к работе. Через два с половиной часа, когда я отпустил последнего пациента, в кабинет вошел возбужденный Арвид.
— Вы не имеете права отдавать Ариэль! Вы без него, как без правой руки.
— Арвид, мы договорились, что я буду гидом с ограниченной функцией. Думайте и делайте выводы сами. Я не хочу навязывать вам своих взглядов, тем более что даже не все мои соотечественники разделяют их.
Мы сели в автомобиль и поехали в Гинот-Шомрон. Свернув на север с шоссе, автомобиль стремительно покатился вниз в широкую долину между холмами.
Жаркое сентябрьское солнце неописуемыми красками разрисовало каменные террасы, поросшие дымчато-зелеными маслинами. Библейские холмы, словно сказочные декорации на фоне безоблачного синего неба. Темные кипарисы, как восклицательные знаки в конце мудрых изречений, высеченных катаклизмами в желтовато-серых скалах.
— Какая потрясающая красота! Ведь здесь фактически ничего нет, почему же это так прекрасно? — спросил Арвид.
Я не ответил. Я был гидом с ограниченной функцией. Мы свернули в Якир, хоть это было не по пути. Отсюда с высокого обрыва, я показал Арвиду Нофим, и Карней-Шомрон, и Гинот-Шомрон, и долину, которую нам предстояло объехать. Напрямик до поселений рукой подать, но у непосвященного, едущего по шоссе, создается впечатление о значительных расстояниях.
Арвид стоял, очарованный красотой и покоем, в который мы окунулись. Но меня ждали пациенты.
С дороги я показал Арвиду город религиозных евреев — Иммануэль, ступени многоэтажных домов, взбирающихся по склону горы.
Когда мы проезжали мимо арабского села Джинса-фут, Арвид обратил внимание на богатые каменные дома, проектируя которые, архитекторы не очень ограничивали свою фантазию.
— Не так уж плохо живут у вас арабы. У нас, в Германии, у фермеров нет таких роскошных строений.
— Это детали, замеченные вами с дороги. За двадцать лет израильской «оккупации» здесь открыты школы, больницы и даже университеты, которых и близко не было ни при турецком владычестве, ни в течение тридцати лет цивилизованного британского мандата, ни в течение девятнадцати лет родной палестинской власти Хашимитского короля. Это видимые материальные блага. А что вы скажете о правах человека? В какой из арабских стран, в какой социалистической стране Европы, в какой стране третьего мира у людей есть такие гражданские права, такая свобода, как у этих «несчастных арабов, угнетаемых израильскими оккупантами»? Когда в 1970 году палестинцы чуть зашевелились в Иордании, король Хусейн, которого вы считаете таким просвещенным и симпатичным, в течение одного дня перебил тысячи своих единоверцев. У вас в Европе это никого не возмутило. Зато, если в борьбе за свое существование, в борьбе за право не быть сброшенными в море или хладнокровно зарезанными убийцами евреи застрелят одного из этих бандитов, вы поднимаете свой возмущенный голос, забывая даже об элементарном долге, который ни вы, ни ваши отдаленные потомки не в состоянии оплатить. Но стоп! Я увлекся и забыл об ограниченной функции.
— Нет-нет, мне это все очень интересно и важно.
В Гинот-Шомрон, пока я принимал больных, две симпатичные чиновницы поселенческого совета взяли на свое попечение Арвида.
Домой мы возвращались по шоссе Шхем — Калькилия. Арвид продолжал уверять меня в важности Шомрона для обороны Израиля. Я не реагировал.
В нескольких километрах восточнее Калькилии, там, где начинается спуск в прибрежную равнину, я остановил автомобиль на обочине. Красота действительно была неописуемой. Но не для этого я сделал привал.
— Видите, Арвид, там, на горизонте город Хадера с электростанцией, снабжающей электричеством почти весь Израиль, А вот там, левее, Нетания, которой вы так восхищаетесь. А это Герцлия. Видите, отсюда кажется, что она слилась с Тель-Авивом. А вот там, на юге, Ашдод, второй порт нашей страны. В этой узкой полосе живет две трети населения Израиля.
— Непостижимо! Не надо быть полководцем, чтобы понять стратегическую важность места, на котором мы сейчас стоим.
— Вы считаете?
— Могут ли быть малейшие сомнения?
— Не знаю. Как в таком случае расценить требование ваших соотечественников и ваших европейских соседей отдать это место арабам? Вы ведь не хотите, чтобы нас уничтожили? Или я ошибаюсь? Может быть, ваши соотечественники и ваши европейские соседи считают, что во время войны недоуничтожили евреев и эту ошибку надо исправить сейчас?
Я направился к автомобилю, не ожидая ответа. У восточного въезда в Калькилию нас остановил военный патруль. Немолодой сержант с профессорской внешностью попросил меня:
— Не будешь ли ты так добр подвести этого типа? — он кивнул в сторону дома, где рядом с нашими солдатами на корточках сидел араб лет двадцати пяти.
— Куда? — спросил я.
— Высадишь его, когда выедешь из города. Он не местный. Болтался здесь, а в Калькилии комендантский час. Если он там появится, его снова задержат.
Я попросил Арвида пересесть на заднее сиденье. Вероятно, он сообразил, в чем дело, и сел за моей спиной. Араб сел рядом с ним.
— Ты понимаешь иврит? — спросил я его.
— Нет, — ответил он по-английски.
— За что вас арестовали? — спросил его Арвид.
— Не знаю.
Ни за что. Мы ехали по абсолютно безлюдной улице. Вчера здесь совершили террористический акт — и город был закрыт.
Я вспомнил крамеровский фильм «На последнем берегу». Наверное, у Арвида возникли такие же ассоциации.
— Как после ядерной войны, — сказал он.
— Да. А ведь мы едем по одному из самых оживленных мест Израиля В трех километрах отсюда еврейский город Кфар-Сава. Сюда за покупками кроме арабов приезжали десятки тысяч евреев. Жители Калькилии наслаждались достатком и другими благами, которые обеспечивало им географическое положение города. Не так ли? — обратился я к арабу.
— Да, так было.
— Что же мешало вам продолжать жить во много раз лучше, чем вы жили при короле Хусейне, и во много раз лучше, чем сейчас живут его подданные?
— Мы не успокоимся, пока не выгоним вас из Палестины.
В зеркале заднего вида я уловил изумление на лице Арвида. Я низложил с себя функции гида и приступил к политической беседе с врагом.
— А по какому праву вы хотите выгнать нас из Палестины?
— Это наша земля.
— Ваша? Вы еще не существовали как народ, когда здесь жили евреи. Четыреста лет еврейским государством на этой территории правили судьи. Затем — три царя. Затем здесь было два еврейских государства — Иудея и Израиль. Иудея существовала девятьсот лет, а вас все еще не было в помине. Даже после поражения Иудеи здесь не переставали жить евреи. И только спустя шестьсот лет из пустыни пришли арабы. В этих местах их можно было пересчитать по пальцам. Только когда еврейские пионеры стали осваивать землю, когда гиблые малярийные болота они превратили в поля, плантации и цветущие сады, сюда в поисках заработка пришли те, кто сейчас называют себя палестинцами.
— Это все выдумки сионистского врага. Ничего подобного не было. Это наша земля.
— Допустим. Но по декларации Бальфура земля Израиля должна была стать еврейским национальным домом. Четыре пятых нашего национального дома англичане преступно отдали вам, создав Трансиорданию. С болью в сердце мы били вынуждены смириться с этим. Затем Организация Объединенных Наций отдала вам больше половины оставшейся одной пятой земли Израиля. Мы и с этим смирились потому, что хотели дать приют бездомным уцелевшим жертвам геноцида. Но вас не устраивало даже такое решение — и арабские государства пошли войной на безоружных евреев. Мы выстояли. Но в 1967 году вы решили прикончить нас. В результате вы потерпели неслыханное в истории войн поражение. Чем обычно заканчиваются такие войны? Аннексией территорий и контрибуцией, взимаемой с побежденного. Евреи снова продемонстрировали свою идиотскую исключительность и не поступили так, как на их месте поступил бы любой другой народ. У вас были две возможности: стать нормальными гражданами Израиля со всеми правами и обязанностями, включая службу в армии…
— Мы не будем воевать против своих братьев-арабов!
— Вы абсолютно правы. Я даже могу согласиться с вами, что арабы нигде и никогда не воюют друг с другом. Вообще мусульмане исключительно миролюбивы. Но у вас оставалась вторая возможность — быть уважаемыми, добропорядочными жителями Израиля. Только без права избирать и быть избранными, без права на политическую деятельность. И любого, нарушившего эти правила, я бы выслал за пределы Израиля. Но вы не согласны ни с первым, ни со вторым. Вы вообще не согласны ни с чем меньшим, чем с нашим уничтожением. Мы с вами несовместимы, заметьте, не по нашей вине. Поэтому остается только одна возможность — трансферт. У вас есть двадцать два арабских государства, у нас — только узкая полоска земли. Нас с вами следует разъединить. Спросите вашего соседа, сколько немцев подвергли трансферту.
— Двенадцать миллионов, — сказал Арвид.
— Слышите? Двенадцать миллионов. Из них миллионы ушли буквально голыми, оставив роскошные квартиры со всем содержимым, оставив имения, какие вам даже не снились. Советский Союз и Польша аннексировали Восточную Пруссию и Силезию. И это справедливо. Немцы развязали войну. Простите мне Арвид, мою жесткую прямоту.
— Все в порядке. Я не могу вам возразить.
— Так вот. Вас здесь полтора миллиона. Из них — более шестисот тысяч беженцев. Их давно должны были принять арабские страны, если бы ваши лидеры не строили свою грязную политику на несчастье людей. Остается девятьсот тысяч. Это не двенадцать миллионов. Кстати, из арабских стран в Израиль переселилось почти такое же количество евреев, оставив там все свое имущество. Это тоже трансферт. И еврейские поселенцы, перемещенные из Синая во имя мира с Египтом — это тоже трансферт. И мое переселение в Израиль из страны, за которую я добровольно воевал и пролил кровь, которой я отдал все, — это тоже трансферт. Я предлагаю вам трансферт более гуманный. Вы сможете забрать с собой все. За недвижимость вы получите справедливую компенсацию. Я приму вас в гости, когда вы приедете к нам из одной из двадцати двух арабских стран. Мы научим вас осваивать пустыню. Мы будем способствовать вашему экономическому расцвету. Мы можем стать добрыми соседями. Но опыт показал, что мы не можем жить вместе в одной стране. А другой у нас нет.
— Да, — сказал Арвид, — все это справедливо и не кажется мне антигуманным.
Араб молчал. Мы выехали из Калькилии. Мы проехали перекрестки дорог на Алфей-Менаше и Кфар-Саву.
— Где вас высадить? — спросил я араба.
— Отвезите меня в Кафр-Касем.
— Я довезу вас до шоссе, пересекающее Шомрон. Там мы свернем направо.
— Но мне надо в Кафр-Касем!
Арвид с удивлением посмотрел на соседа. Я рассмеялся.
— Арвид, спросите его, взял ли бы он меня в свой автомобиль? А если бы взял, не попытался ли бы он всадить мне нож в спину? Только знаете, уважаемый, я бы вам не позволил это сделать. Вы бы не успели согнуть руку, как я разрядил бы в вас этот пистолет.
Арвид потом признался, что был поражен, увидев в моей руке неизвестно как и откуда появившийся пистолет, о существовании которого он даже не догадывался.
— Конечно, я был бы осужден и посажен в тюрьму моими мазохистскими властями, но, заметьте, живой. А вы были бы трупом.
Мы подъехали к перекрестку. Я остановил автомобиль, но наш пассажир не торопился выйти.
— Мне надо в Кафр-Касем. Отвезите меня в Кафр-Касем.
— Перейдете через дорогу и попросите, чтобы вас кто-нибудь подвез на попутном автомобиле.
Араб неохотно повиновался, возможно, вспомнив мое объяснение о тюрьме и трупе.
— Ну и ну, — сказал Арвид, — даже не поблагодарил.
Должен признаться, что в этот момент я, вероятно, несправедливо, подумал о немецком восприятии юмора. Арвид снова сел рядом со мной.
— Да, такой урок о ваших проблемах мне преподали впервые. Но почему ваши средства пропаганды не объясняют этого миру?
— Не знаю, Арвид, я ведь относительно новый гражданин Израиля. Может быть, дело просто в том, что мир не желает слышать наших объяснений.
1989 г.
P. S. Прошло чуть больше года. В гости к нам приехала дочка моего покойного друга, танкиста, с которым я учился в институте. Прочитав очерк, она захотела увидеть Самарию. Я повез ее точно по описанному маршруту и даже, хотя сознавал ответственность за благополучие гостьи, проехал через Калькилию, имея возможность объехать ее по новой дороге. Дома, переполненная увиденным, гостья стала обсуждать поездку.
— Ты действительно описал все абсолютно точно, но Арвида ты, конечно, придумал?
— Танечка, я ничего не придумал. Это не художественное произведение, а очерк — точный протокол происшедшего.
Я не успел окончить фразы, как зазвонил телефон:
— Шалом! Говорит фрау Эрна.
— Где вы?
— Мы с Арвидом в Тель-Авиве, в гостинице.
Через полчаса фрау Эрна и Арвид были у нас. Таню потрясло удивительное совпадение. В какой-то момент она сказала Арвиду, что прочла мой рассказ о том, что мы увидели в Самарии.
Арвид, оказалось, тоже опубликовал в Германии очерк о нашей поездке.
Я попросил его прислать мне этот очерк. Но Арвид скромно заметил, что он не коллекционирует своих произведений.
А жаль. Мне бы очень хотелось узнать, как он рассказал соотечественникам о нашей совместной поездке в Шомрон.
Слово об Ионе Дегене
Я люблю листать толстенный том антологии русской поэзии «Строфы века». Сборники стихов обычно называют «братскими могилами», потому что кроме авторов они мало кого интересуют. Антология Евгения Евтушенко этому определению не соответствует. Грандиозность замысла, впечатляющий объем, профессиональный отбор — все это делает «Строфы века» уникальной книгой. Без малого тысяча имен, из которых только десятки на слуху даже у знатоков поэзии.
Я читаю эту книгу небольшими глотками, открывая на случайных страницах. И вот на странице 701 обнаруживаю совершенно незнакомое имя — Ион Деген. Обратила на себя внимание преамбула, намного более длинная, чем короткое, из восьми строк, стихотворение. Цитирую Евтушенко: «…эти стихи наизусть читали и Луконин, и Межиров, Гроссман процитировал их в романе «Жизнь и судьба» — и все они были уверены, что анонимный автор убит». Далее в преамбуле говорится о чудесном воскрешении и удивительной судьбе автора стиха Иона Дегена.
Долгие годы стихотворение передавалось из уст в уста, возникали разные варианты. Евтушенко выбрал, на его взгляд, лучший. Вот этот стих:
- Мой товарищ в предсмертной агонии.
- Замерзаю. Ему потеплей.
- Дай-ка лучше согрею ладони я
- Над дымящейся кровью твоей.
- Что с тобой, что с тобою, мой маленький?
- Ты не ранен — ты просто убит.
- Дай-ка лучше сниму с тебя валенки.
- Мне еще воевать предстоит.
Поразили строчки: «Дай-ка лучше согрею ладони я / Над дымящейся кровью твоей». Вот она, жуткая правда войны и обычность, повседневность смерти. Другие строчки произвели меньшее впечатление, особенно обращение «что с тобою, мой маленький?». Какая-то инфантильность, абсолютно не соответствующая «дымящейся крови».
Так бы все это и осталось, но мне повезло. Я познакомился и подружился с Ионом Дегеном. Оказалось, что оригинал стиха существенно отличается от опубликованного в антологии. Приведу его целиком:
- Мой товарищ, в смертельной агонии
- Не зови понапрасну друзей.
- Дай-ка лучше согрею ладони я
- Над дымящейся кровью твоей.
- Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
- Ты не ранен, ты просто убит.
- Дай на память сниму с тебя валенки.
- Нам еще наступать предстоит.
Вроде о том же. Но даже запятая в первой строчке совершенно меняет смысл. Это не констатация факта, а обращение к смертельно раненому товарищу, который понапрасну взывает о помощи. Насколько же это сильнее, чем «ему потеплей»! А строчка «Ты не плачь, не стони, ты не маленький»? Разве это сравнится с совершенно проходной строчкой «Что с тобой, что с тобою, мой маленький?» Разница очевидна. Наконец «на память сниму», а не «лучше сниму», и победное «наступать», а не общее «воевать» — всего этого вполне достаточно, чтобы сделать вывод: оригинал намного сильнее евтушенковской публикации и заслуженно находится в ряду лучших стихов о войне.
В один из своих приездов в Израиль Евгений Евтушенко встретился с Ионом Дегеном. Мэтр приготовился услышать благодарность за публикацию, но неожиданно для себя встретил жесткое неприятие автором тех искажений, которые претерпел стих.
Как рождаются такие стихи? Ведь понятно, что автор не грел рук над дымящейся кровью и не снимал валенок с убитого товарища. Как возникли эти метафоры, в которых реальные ужасы войны преломляются в поэтические образы, более правдивые и более потрясающие, чем реальность, их породившая?