Сокол против кречета Елманов Валерий
Выросший за пятнадцать лет и превратившийся из худенького мальчишки в статного парня, Поземка почти мгновенно определял нужные поправки и передавал их горластому Гневашу: «Третья вправо два, вверх один, четвертая вверх половинку, пятая — точно…» В соответствии с его указаниями Минька руководил изменениями в наведении на цель.
Конечно, никакой сложной аппаратуры у пушкарей не было, но угломер и дальномер у них имелись. Пускай допотопные, как со вздохом говорил о них сам Михал Юрьич, но для этого времени весьма и весьма.
Дальномер изготавливался из деревянной планки, приставленной почти к самому стволу. На планке были отмечены риски, и каждая означала определенное расстояние. Поднял ствол до другой — и ядро улетит дальше, опустил — ближе.
То же самое и с угломером — такая же деревянная доска перед стволом с точно такой же разметкой. Сдвинулся ствол на одну черточку влево — значит, ядро приземлится левее саженей на десять.
Обе планки скреплялись друг с дружкой, а сама доска была намертво прижата к земле. После каждого выстрела пушка откатывалась назад, а потом вновь устанавливалась на прежнее место, но уже с учетом поправок корректировщика, а для этого требовалось держать в памяти прежние данные и не спутать пятую пушку с шестой или седьмой. Тоже задача не из легких. Но Минька справлялся, и ядра летели одно за другим, да как славно ложились-то… Ну просто душа пела.
Христос, конечно, славный малый и добряк, каких единицы, но со своей заповедью «Не убий» он явно поспешил, причем не на века, а на тысячелетия. Но если она преждевременна даже сейчас, как бы там ни голосили сторонники отмены смертной казни, то что уж там говорить о времени, отдаленном от нас на восемь веков.
Впрочем, если разбираться, то ратники Константина ее и не нарушали, ибо разве можно назвать человеком завоевателя, пришедшего к ним? Отнюдь. И не важно, как выглядит тот, кто пришел со злом. Какая разница — белокурый голубоглазый ариец, закованный в железо с головы до пят, или степняк-кочевник в овчинном тулупе? Суть их едина, и оба они — нелюди, которых без особой ненависти надо попросту уничтожить как крыс или давить как тараканов.
Конечно, работенка эта кровавая и грязная, но и ее кто-то должен выполнять, потому что надо. А в утешение себе можно вспомнить, что бывают на свете профессии куда как грязнее. Например, золотари или, скажем, политики.
Словом, можно утверждать, что русичи не убивали. Они уничтожали двуногих крыс, давили тараканов, умеющих разговаривать, и делали это весьма успешно. После первого часа боя стало ясно, что от полуторного превосходства монголов в силе не осталось и следа.
— Стоят! — радостно выдохнул Константин.
— Стоят, — зло прошептал Бату, кусая губы.
А мясорубка продолжалась, и хан, убедившись воочию, что с наскока одолеть не выйдет, повелел идти вперед главным силам — тяжеловооруженным ударным тысячам.
У них все иное, чем у рядового воина так называемой легкой кавалерии.
Иная защита — на каждом железный шлем и такой же доспех, а в руках крепкий щит.
Иное вооружение — гораздо тяжелее копье, увесистее сабля, напоминающая меч, только искривленный, а с правого боку еще и топор.
У них и кони иные, куда более выносливые, крепкогрудые, а спереди еще и защищенные толстой бычьей шкурой.
Даже враг у них особый, серьезный. Легкая кавалерия атакует любого, а они только стойкого, который уже выдержал ливень стрел, устоял под отчаянным, но легковесным наскоком и не согнулся, не побежал прочь. Раз не согнулся, значит, надо сломать.
А чтобы сломать, нужна иная тактика. Не подавить, не смять, но — прорвать. Достаточно это сделать в одном месте, реже — в двух, но всегда сбоку, на флангах. Поэтому сперва в ход идут копья, а затем, когда вражеский строй взломан, — кривые мечи и топоры.
Удержать таких можно лишь пока стоит нерушимая, как речная плотина, стена строя. Если она даст малюсенькую слабину — пиши пропало. Неукротимый напор воды, прорвавшись в одном месте, живо снесет всю плотину. Это вопрос времени, и только.
Они — мощь каждого тумена. Они — последние, потому что кешиктены в бой вообще не вступают, не считая тех случаев, когда хану-чингизиду угрожает опасность. А вот на опасность, угрожающую войску, турхаудам и кебтеулам наплевать — не их дело. Было когда-то ихнее, но уже закончилось.
Теперь это работа кандидатов в кешиктены, которых даже называют похоже — турхах-кешиктены. Вот они — идут ровной рысью на строй урусов, не переводя коней в быстрый галоп и держась плотно, стремя в стремя, потому что не понаслышке знают, что такое строй.
Прочие монголы боязливо шарахнулись в стороны, уступая дорогу, иначе — сметут, затопчут без малейшего сожаления. И этот момент сполна использовали русские арбалетчики. Как это ни парадоксально звучит, но на сей раз ровный строй монголов, для выдерживания которого необходимо соблюдать мерную неторопливую поступь коней, оказался их недостатком.
Арбалетчики сумели сделать даже на два залпа больше, причем вовремя сообразивший воевода Пе-лей вместе с сыновьями Афоньки-лучника — Владимиром и Вячеславом — отдали распоряжение бить только по коням.
Миньке время тоже позволило не только шарахнуть из того десятка пушек, стволы которых и так смотрели в сторону их фланга, но и перенацелил еще один десяток орудий, в результате чего второй — усиленный — залп настиг монгольских воинов всего в ста метрах от русского строя, ощетинившегося копьями.
Тяжеловооруженные воины непривычны к большим потерям до подхода к вражескому войску. Щит у них крепок, доспехи прочны, даже конь защищен. Разумеется, кто-то все равно погибает. Но обычные потери составляют одного, двух, трех, пускай десяток из тысячи. Два-три десятка — совсем много. Че-тыре-пять — чересчур. А когда жертв гораздо больше? Когда не получается идти стремя в стремя, потому что то и дело возникают дыры, заполнить которые уже не выходит?
Они не отступили — честь степного воина не позволила это сделать. В те времена, когда впереди для воина маячило лишь два пути, из которых один вел к потере жизни, а другой — к потере чести, настоящий воин даже не колебался, потому что выбор перед ним не стоял — только честь.
Эти были именно из таких — из настоящих, отборных. Выше их лишь кешиктены, да и то лишь по своему статусу. Честь же одинакова для всех. И они дошли.
Правда, это была уже не та мощь, а удар не столь неотразим, хотя все равно тяжел и грузен. Прорыва не получилось, но пехотный строй все равно дрогнул и стал подаваться назад.
Нет, русичи не отступали. У них была своя честь, тем более что они знали — на кону стоит не только их жизнь, но и жизнь всей Руси. Быть ей или не быть прежней — цветущей и великой, оставаться свободной или надевать ярмо рабства, ходить с высоко поднятой головой или с низко согнутой спиной. Они тоже не имели выбора и не помышляли об отходе. Просто теперь ратники не успевали заполнять дыры в стремительно редеющем строю так, чтобы удержать его на одном месте.
— Пошли, — облегченно выдохнул Бату.
— Пошли, — эхом откликнулся Субудай, остро пожалевший, что тогда, на Красных холмах, у него не имелось ни одной такой тысячи.
— Пошли, — прикусил губу Константин и повторил, но уже как приказ: — Пошли!
Он до последнего надеялся на то, что две тысячи резервной конницы не придется посылать во встречный бой, да еще такой, из которого маловато шансов вернуться обратно. Если они вообще имелись, потому что эти конные сотни, выдернутые из каждого пешего полка, все равно не дотягивали по своему мастерству до дружинников. Строй — одно, но с конем надо срастись с детства, как степняки. Поэтому Константин заранее представлял себе, во что обойдется этот лихой наскок.
Так и получилось. Удар в бок монгольским всадникам был отчаянным, но не очень умелым. Правда, цели своей он все равно достиг, оказавшись той последней соломинкой, уравновесившей незримые чаши весов.
— Встали! — завопил Бату, потеряв остатки своей невозмутимости. — Я держал их у своего сердца, а они встали! Почему вы стоите, грязные шакалы, недостойные моих милостей! — заорал он во всю глотку, словно воины и впрямь могли его услышать.
— Встали, — тихонечко прошептал Константин, словно боясь спугнуть это неустойчивое равновесие. — Ну же, миленькие. Ну же, родненькие. Совсем немножко осталось. Продержитесь, ребятки.
Наверное, тихий шепот прозвучал громче неистового рева, потому что оказалась выполненной просьба Константина, а не повеление Бату. Русичи держались.
Тоненькая струйка крови брызнула из прокушенной губы хана, глаза которого неотрывно следили за происходящим. Он смотрел на поле битвы и не мог поверить в происходящее. Этого не могло быть, но это было.
И тогда он молча взмахнул рукой, отдавая приказ.
Легкая тень улыбки скользнула по губам Константина при виде двух стрел, исторгающих в полете густой черный дым — условный сигнал, дающий команду трем тысячам всадников, скопившимся у противоположного берега реки.
— Резерв, — произнес он тихо.
Кричать не имело смысла. Трубок с волшебными стеклами в войске насчитывалось достаточно. Во всяком случае, у Ивора, воеводы резервного левофлангового полка, половину которого составляли арбалетчики, она имелась.
К тому же о скоплении всадников в лесочке на противоположном берегу Камы уже доложил наблюдатель, сидящий в корзине воздушного шара, закутанный сразу в два тулупа и внимательно разглядывавший в подзорную трубу все окрестности поля битвы. Причем доложил он не только о них, но и об остальных вражеских засадах.
Атака трех тысяч была самоубийственной. Для всадника преодолеть несколько сотен метров по замерзшей реке — раз плюнуть, но это по времени. А если тебя, едва твой конь только-только ступил на лед, встречает залп из арбалетов? А когда ты, чудом уцелевший, не успел даже дойти до середины реки, и тут следует второй?
Атакующие в лоб знали, что следом за ними пойдут те, которым велено сразу же беспощадно убивать скачущих впереди, если они только начнут разворачивать своих коней.
Тех, кто шел со стороны реки, об этом не предупреждали, поскольку иных там, кроме «штрафников» из бывшего тумена Бурунчи, не было, а потому сразу же после второго залпа кое-кто стал еще не поворачивать, но придерживать своего скакуна, норовя укрыться за спинами других.
Массовый поворот всадники совершили чуть позже — после третьего залпа, сделанного почти в упор. Цель к тому времени была уже близка, но неминуемая смерть еще ближе. Гораздо ближе. Последние смельчаки, которые не бежали и даже успели выйти на берег, все равно не сумели скрестить свои сабли с трусливыми урусами, предпочитающими убивать наверняка, — их встретил четвертый залп.
Но в это время уже упали и зашипели в снегу, как ядовитые змеи, три пущенные стрелы — сигнал для оставшихся засад, которые по плану должны были начать одновременную атаку.
Константин прищурился, кусая губу и о чем-то напряженно размышляя, после чего послал гонца к Ивору.
— Передай, что я доволен его людьми, а теперь ему нужно бросить семь сотен к Юрию Михайловичу. Из арбалетчиков пусть оставит при себе сотню, не больше.
Он вновь угадал. Атака на фланге со стороны леса захлебнулась буквально через полчаса. Мало того что, находясь между деревьями, невозможно придать коню должного ускорения, так сразу после опушки, где степнякам удалось взять относительный разгон, их поджидал весьма неприятный сюрприз.
Из экономии времени, которое поджимало, засеку ратники сделали не ахти, но зато по повелению царя соорудили иное. Стволы срубленных деревьев уложили в снег горизонтально, предварительно обрубив верхние и нижние ветви, чтоб не торчали. Уложили и… присыпали снежком. Ни к чему нехристям раньше времени знать о том, что их поджидает. Слово «сюрприз» веселые французы еще не занесли на Русь, но какая разница, как назвать этот неожиданный подарок. По-русски это будет звучать разве что немножечко длиннее, но эффект-то один и тот же.
На точно такую же «лежачую» засеку напоролись и передовые всадники из тумена Шейбани. В ней имелось только одно дополнение. Чтобы конские копыта лучше скользили на стволах, их ошкурили и вдобавок полили вятской водичкой, благо идти до реки здесь было гораздо ближе, всего-то несколько сотен метров.
Воеводе Золото и в самом деле пришлось гораздо жарче. Тумен Шейбани был уже далеко не полон, некоторые его воины погибли еще под Биляром, но гораздо большее их число полегло в схватках с пеш-цами Ряжского полка. К тому же Шейбани благоразумно оставил тысячу воинов при себе, справедливо полагая, что если остальные не справятся, то и еще одна ничего не решит. Однако все равно силища у монголов была преизрядная.
Если бы не все те же обрубки красавиц сосен, то как знать — остановил бы их залп арбалетчиков. Одно было плохо — запас мал. В тюках, которые вез Юрко, имелось не больше пятидесяти тысяч стрел. И это еще очень много, благодаря лишь тому, что все они были чуть ли не вдвое легче обычных.
Потому «худышки» — а мастера экономили на толщине, но не на длине — и поместились всего на пятидесяти возах, причем опять-таки благодаря русской матушке-зиме. Летом по любой дороге эту поклажу пришлось бы распределять на сотню телег, а то и больше.
Да и не было уже этих пятидесяти тысяч — Ряжский полк сам поистратил чуть ли не три четверти запаса, пока отбивался от поганых. Потом часть стрел воинам удалось собрать, но далеко не все.
До поры до времени их хорошо выручали пушки, те самые, со сплющенными стволами. Два десятка этих орудий из имеющихся трех передал Константин в распоряжение Юрия Михайловича. Выставленные на самых опасных направлениях — там, где берег поровнее и всадник мог легко на него подняться, — они тоже сделали свое дело, загасив первую, самую опасную попытку прорыва.
Но огненное зелье и картечь имеют обыкновение заканчиваться. Во время атаки второй волны монголов воеводе пришлось пускать в бой гранатометчиков. Была их всего сотня, но у каждого — по пятку гранат. В дороге это ноша не из легких, зато как же потом они нужны в бою, особенно в таком жестоком.
Шейбани даже сами монголы боялись гораздо больше, чем его брата. Причина проста — Бату очень заботился о своем прозвище Саин-хан, а потому по возможности и впрямь старался соблюдать справедливость. Правда, соблюдал он ее в своем понимании, но пусть хоть так. С паршивой овцы…
Шейбани было наплевать на то, как его называют простые кочевники, а потому о его жестокости и мстительной злобности ходили легенды, которые бедняки пересказывали в юртах по ночам, приберегая их напоследок, как самые страшные сказки.
Именно поэтому его воины слепо шли вперед, несмотря ни на какие жертвы. Гибнуть они начали еще на реке. У берега, где держали оборону урусы, потери стали значительными. Когда монголы доскакали до подлой «лежачей» засеки, невидимой до поры до времени, жертвы стали большими, среди преодолевших ее — огромными, и все-таки они добрались до урусов, трусливо прячущихся за бревнами, чтобы сойтись в честной рукопашной.
Русичам пришлось очень туго. К тому же чем больше клубков из сплетенных тел каталось по снегу, тем меньше людей могли встретить тех, кто летел в атаку следом. Семь сотен с правого фланга прибыли как нельзя кстати. Триста человек сразу принялась помогать тем, кто сдерживал неукротимый натиск атакующих монголов, а четыреста метнулись занимать места выбывших, чтобы дать еще один залп по степнякам, лезущим через бревна. Остановить их русичам удалось, но отбросить никак не удавалось. Получалось, как и спереди, — равновесие. Надолго ли?
И кто знает, куда дальше качнутся весы? Тенгри и Перун молчали, а Христос, видать, и вовсе отвернулся. Ну да, ну да, на такое массовое убийство ему и смотреть-то грех.
Но уже бежала на выручку последняя резервная тысяча центра — Коломенский полк. Риск был велик, но деваться некуда. Война вообще риск, от начала и до конца, притом немалый. К тому же хотя царь не имел теперь резерва, зато имел засадный полк, да какой! Вся его дружина входила в него. Крадучись и не высовывая носа из леса, следовали они по пятам за туменами Бату. Теперь пришло их время.
И четверо порядком замерзших ратников, стоящих у ворота, получив долгожданную команду Константина, уже крутили его тугие рукояти. Ухватившись за них попарно с двух сторон, они выжимали из себя все возможное, чтобы ускорить вращение барабана и спуск воздушного шара, который как раз и держался на веревке ворота.
Никаких стрел, никаких ракет в воздух, чтобы неприятель не догадался раньше времени. Спуск шара сам по себе был условным сигналом для конницы, затаившейся в густом хвойном лесу. И та, не просто повинуясь ему, но — радуясь, стала незамедлительно выбираться на опушку.
Первые всадники, появившиеся на ней, в ожидании остальных времени даром не теряли. Выехав на небольшой холм, они принялись рассматривать через подзорную трубу растянувшиеся далеко впереди монгольские обозы.
— А нас уже ждут, брат Эйрик, — хладнокровно заметил один из них, увидев близ обозов пушки, хищно устремившие жерла в их сторону.
Эйрик взял у брата трубку и после недолгого изучения обстановки указал чуть влево:
— Лучше идти там, брат Харальд. Тогда нас останется в живых не меньше половины.
— А в какой из половин окажемся мы? — поинтересовался Харальд.
— Как великий ясновидящий я могу и без рун угадать это, но только с двух раз, — улыбнулся Эйрик. — Но я не думаю, что наш отец, славный ярл Эйнар, занимался гаданием двадцать лет назад, под Ростиславлем, когда пришло время позвенеть секирами.
— А славный Викинг, сын Барнима, добавил бы, что норны уже приготовили свои ножницы, и коли они решат обрезать твою нить, то для этого хватит даже одного седобородого старика, опирающегося на палку, — подхватил мысль брата Харальд.
— Только увесистую, вроде оглобли, — уточнил Эйрик, и братья засмеялись.
Затем один из них обернулся и удовлетворенно кивнул, заметив, что вся дружина уже выстроилась в боевом порядке.
— Пора, Харальд, — сказал он, посерьезнев, легонько пришпорил своего коня и неспешно двинулся вперед.
Брат держался рядом, стремя в стремя. Вскоре их нагнали и остальные викинги. Эта атака как две капли воды напоминала монгольскую, вот только перед ними не было вражеского строя — одни только пушки.
— Будем надеяться, что эти узкоглазые пожиратели конины так и не успели научиться хорошо наводить их на цель, — выкрикнул на скаку Харальд, мчась прямиком на одну из них.
Каково же было его удивление пополам с облегчением, когда выставленные против них пушки так ни разу и не выстрелили, а сами монголы, заметив приближающегося врага, вместо того чтобы поднести горящие факелы к фитилям, бросились врассыпную.
— Сдается мне, что норнам сегодня лень щелкать ножницами! — крикнул он брату.
— Твой язык торопится со словами, Харальд. Есть еще валькирии[135], — в ответ на это заметил Эйрик. — А сын Барнима сказал бы, что мысли Одина[136] не дано угадать никому из живущих.
…Когда Субудай молча тронул за руку своего хана, тот, увлеченный битвой, поначалу даже не обратил на это внимания. Отреагировал он лишь на второе, более настойчивое прикосновение и раздраженно повернулся к одноглазому полководцу, а затем — нехотя — в ту сторону, куда тот указывал своим крючковатым пальцем. Повернулся, да так и остался смотреть, не в силах отвернуться от ужасающего зрелища — приближения собственной смерти.
Говорят, иногда человеку удается обмануть костлявую с косой. Такое бывает редко, очень редко, но случается. У Бату это получилось, наверное, из-за того, что старухе в саване было все равно, кого косить, лишь бы побольше. А может, свое слово произнес Один, пожалев Субудая, который так сильно похож на него[137], а заодно с ним и монгольского хана.
Но скорее всего, это произошло потому, что стрела, метко пущенная одним из кешиктенов, прикрывавших бегство хана, поразила Харальда, мчащегося во главе погони. Воины, которые были с ним, замешкались и дали хану и Субудаю столь необходимое время для ухода.
Наверное, сильно полюбился сын Эйнара валькирии Хильде, чье имя «Битва», или ее сестре — златокудрой Мист, или… хотя какая разница — какой именно. Да и где он там окажется — в раю или в Вальхалле — тоже не имело значения. Лишь бы ему там было хорошо.
Но как бы ни торопились девы-валькирии унести героя в чертог мертвых, они позволили ему досмотреть финал битвы, в которой копья, топоры и мечи землепашцев оказались гораздо крепче кривых сабель кочевников. До начала разгрома монгольских туменов оставалось немногим более минуты, и брат Харальда Эйрик, скачущий чуть впереди своих воинов, уже поднял свой булатный клинок, собираясь обрушить его на голову надменного степняка.
Царь же Руси Константин, собравши братию, пошед к хану Бату, дабы брань сотворити и не пустиши онаго в земли свои, а выидоша противу них в Медвежьем урочище близ устья реци Вятки. И бысть у царя полков мало супротив воев Бату и братии ево. Но сказаша царь Константин ратникам тако: «Не в силе бог, но в правде, и ежели господь за Русь, то кто супротив ее?»
И подивилися крепко вороги, яко хоробро и мужественно билися вои русськи, и бежали прочь, а ханы их рекли тако: «Во мнози страны ходиша мы, но нигде не угощаша нас, яко здесь, и не подносиша нам медов столь хмельных, от коих падоша вои наши смертию. Уйдем же от их, пока живы, и иных уведем, ибо несть нам тут поживы и добудем тут не добычу, но погибель свою.
Из Владимирско-Пименовской летописи 1256 годаИздание Российской академии наук. СПб., 1760
28 января — Ефремов день. В церкви поминают преподобного Ефрема Сирина, а в народе, из-за поверья, что в эту ночь глумится на дворах домовой, ставят для него на загнетке кашу.
Спустя пять дней — 2 февраля — в церкви отмечают двунадесятый праздник Сретения Господня. На Руси он больше известен под названием громниц[138], а знающие люди в народе в этот день определяли — какова будет погода летом, и даже виды на урожай.
28 января 1241 года домовые на Руси, вопреки обыкновению, притихли. Куда уж тут глумиться, когда на пороге встал сам хан Гуюк со своими братьями, дойдя до Ряжска и раскинув свой стан прямо у самого Радькова леса.
А 2 февраля того же года время гадать пришло иным людям. Вначале этим занялся царь Константин, размышляя, как одолеть хана Бату и опять-таки его братьев, а затем, ближе к вечеру, уже степняки гадали, удастся ли им уйти от русских сабель и мечей.
Громницы же горели во всех церквях еще задолго до этих дней. При первом известии о монгольском нашествии православный народ, можно сказать, не покидал храмы, в которых денно и нощно велось богослужение. Сотни тысяч людей молили отвести от них эту тяжкую беду, а протяжный звон колоколов нес на своих тягучих крыльях эту молитву прямиком к небу. И — сбылось.
28 января верховный воевода Руси Вячеслав Михайлович, удостоенный за свое свершение княжеского титула, поверг во прах миф о непобедимости монгольского войска. А через пять дней, почти в семистах верстах от Ряжска, близ устья реки Вятки, царь и великий князь всея Руси Константин I Владимирович переломил монголам хребет.
Не случайно в знаменитом Слове патриарха Мефодия I проводится блистательная аналогия знаменитого события в истории христианства, в честь чего, собственно говоря, и празднуется этот день. Владыка говорил народу:
«Хощу повторити слова мудрого праведника Симеона, кой узрел в оный день младеня Христа. И рек сей благочестивый старец тако: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыка, по слову Твоему с миром, ибо зрели очи мои спасение Твое, кое Ты уготовал пред лицем всех народов и славу народа Твоея».
Ныне же и я, подобно оному Симеону из писания святого апостола Луки, возмогу их повторити, ибо и мои очи зрели спасение Руси, кое послаша ей в неизбывной щедроте своея наш Господь, уготовиша державе онай славу превеликую. Царь же Константин, истинно реку вам, есмь ваша заступа пред престолом небесным».
Две даты… Разница всего в пять дней, но как же велико их значение. Если за день до первой из них русским людям оставалось лишь надеяться на то, что их стране удастся устоять, то, когда закончился второй из названных мною дней, стало понятно — гореть ее величию в веках. Ибо навряд ли сыскалась бы во всем мире та сила, которая с интервалом в пять суток сумела бы перемолоть не тысячу-две, и даже не десять тысяч, то есть тумен, а десять туменов отборного войска монголов. Войска, которое представляло собой непобедимую доселе силу самой великой державы той эпохи.
Еще 27 января 1241 года никто и ничто не могло с нею сравниться, но к вечеру 2 февраля стало ясно — таких великих держав уже две. Причем первой, основанной на грабеже соседей и насилии народов, уготовано скорое падение в бездну небытия, подобно яркой, но мимолетной комете. Второй же — яркой звезде, достигшей к вечеру второго февраля пика своего ослепительного сияния, суждено нескончаемо гореть на небосклоне мировой истории, затмевая своим блеском все прочие светила.
Отныне и навеки!
Албул О. А. Наиболее полная история российской государственности.Т. 3, с. 289. СПб., 1830
Глава 20
Прощай, Сарай-бату
М. Ю. Лермонтов
- Есть сумерки души, несчастья след,
- Когда ни мрака в ней, ни света нет.
- Она сама собою стеснена,
- Жизнь ненавистна ей и смерть страшна…
Бывают у человека сны приятные, случаются — так себе, а иногда — плохие. Дальнейшие события напоминали Бату страшный сон. Он был бы рад проснуться, смутно подозревая, что для этого нужно лишь ненадолго остановиться, попытаться осмыслить происходящее, но дикая круговерть событий не давала ему ни малейшей возможности для этого.
Битая собака и ребенка боится. Так и монголы. Две трети туменов, из числа тех, что имелись в его распоряжении, потерял в Медвежьем урочище Бату, но еще оставались люди Орду-ичена, стоявшие под Булгаром, цел был и тумен Тангкута, продолжавшего осаждать Сувар. Правда, ни он, ни Орду уже не имели тяжеловооруженных тысяч, которые полегли в урочище, но остальные-то были… Около двух тысяч сохранилось в тумене Шейбани, да и к кешик-тенам Бату присоединилось не менее двух тысяч беглецов.
В итоге получалось не так уж плохо. Два с лишним тумена — это силища. Но что-то надломилось в душе хана, хрустнула какая-то веточка веры в свою счастливую звезду и в несокрушимую мощь своих воинов. Неясное предчувствие томило ему грудь, нашептывая в особо тоскливые ночные часы, что отныне его неизменными спутниками станут сплошные неудачи.
Теплилась еще в сердце Бату крохотная надежда на то, что тумены, ведомые Гуюком, Менгу и прочими чингизидами, сумеют сделать то, что не сумел он сам. Весть об этом долетит до Константина, и тогда каан урусов обязательно повернет свое войско к Рязани. Неважно, успеет ли Гуюк взять столицу Руси или нет. Гораздо важнее иное — в любом случае он оттянет на себя главные силы урусов и даст передышку джихангиру.
Поэтому побитый хан и отошел еще чуть дальше, под Саксин, рассчитывая дать своим воинам небольшой отдых, а потом нахлынуть на Константина, когда тот станет возвращаться обратно. Под Саксином он и получил очередную черную весть, которую привезли счастливчики, невесть каким чудом ушедшие из-под Ряжска.
Было беглецов немного, в общей сложности не более двух-трех сотен, но вреда они причинили не меньше, чем все войско Константина. Рассказывая страшные ужасы о разгроме всех туменов Гуюка, они вселили в души остальных такую панику, что теперь любая стычка с урусами сулила деморализованному войску степняков неминуемое поражение. Даже записные смельчаки и сорвиголовы в эти дни выглядели непривычно задумчивыми.
А Константин надвигался на Бату, подобно черной туче. Его люди, в отличие от монголов, имели за плечами блистательную победу и бесперебойное снабжение. Хан Абдулла настежь распахнул двери всех своих кладовых и складов. В городах, освобожденных от осады, царь сумел изрядно пополнить запасы огненного зелья, гранат и стрел для арбалетов. Кроме того, в его войско влились тысячи добровольцев-булгар. Пусть они были плохо обучены, зато хорошо вооружены, а в глазах этих людей горела такая жажда мести, которая иногда способна удесятерить силы.
В таком положении Бату оставалось надеяться только на то, что ему удастся удержать за собой хотя бы степи, набрать там пополнение и увеличить численность своих туменов до шести, а лучше семи или восьми. Он уже ученый. Теперь он не стал бы распыляться на осады городов, а искал бы встречи с войском урусов.
Но это была не его степь. Он понял, чья она, не тогда, когда башкиры принялись отщипывать от его туменов кусок за куском, и не тогда, когда этим же самым занялись саксины со стороны Итиля. Хан уразумел это в тот день, когда из дозоров, прикрывающих его обозы, прибыли гонцы с вестью, что войско Константина за это время увеличилось не меньше чем на два тумена — на два, а не на один! — причем второй из них конный.
— Этот глупый здешний сброд мы разгоним одними плетьми, — гордо заявил тогда юнец Берке, но Бату знал, что между хвастливыми словами и их осуществлением зачастую лежит целая пропасть, которая далеко не всегда преодолима.
Конечно, жители здешних степей действительно не такие стойкие в бою, как монголы, у них нет такого железного порядка, но каан урусов пока не сделал ни одной ошибки, и глупо надеяться на то, что он допустит ее сейчас. Скорее всего, Константин поставит их туда, где не нужно, стиснув зубы, стоять насмерть. Для этого у него в достатке Урусов. Он поступит именно так, как когда-то сам Вату предлагал князю Святозару. Пока пешие воины урусов сковывают действия основных сил хана, подкравшаяся конница всаживает им в спину острый клинок.
Но окончательно его добили даже не эти глупцы, предпочитающие пасти свой жалкий скот и жить впроголодь, напевая долгими зимними вечерами глупые заунывные песни, вместо того чтобы идти в одном строю с его туменами и брать в горящем вражеском городе столько золота, сколько они и не видели за всю свою жизнь. Пусть их. Добил его тот твердый отказ, который привезли его смущенные послы, вернувшиеся из ставки каана урусов.
— Твои люди убили моего сына и моего внука, — заявил Константин. — Отныне между нами — кровь. Я не злопамятный человек — отомщу и забуду, но пока не отомстил, говорить о мире с ханом Бату не буду.
Хану оставалось лишь удивляться тому, как быстро каан узнал о гибели крепости Яика и о том, что его родичи находились там, а теперь надежно погребены под каменными обломками вместе с темником Бурунчи и его тысячниками.
«Да пес с ним, с этим Бурунчи! — размышлял Бату. — Эта шелудивая собака, так подло обманувшая мое доверие, не стоит того, чтобы кто-то позаботился о его достойном погребении на священном костре, но Святозара надо было отыскать. И его, и княжича Николая. Тогда я мог бы хоть немного смягчить гнев каана урусов, а так…» — и он горько усмехнулся.
Действительно, скажи ему кто-нибудь всего полгода назад, что он будет сожалеть об упущенной возможности умилостивить сердце Константина, так он долго хохотал бы над этой очень удачной, хотя и нелепой шуткой. Настолько нелепой, что он, пожалуй, даже не стал бы обижаться на того, чей язык ее произнес бы, потому что это язык безумца, а их обижать не велит сам Тенгри.
В довершение к сказанному, будто всего остального мало, Константин заявил послам и вовсе оскорбительное:
— Если хан еще раз покусится на оберег Руси, то я его сыщу, где бы он ни был, прикажу отрезать ему уши и язык и заставлю его их сожрать.
Разумеется, послы смягчили его слова, и в их изложении речь каана звучала гораздо мягче, но это было плохим утешением. Получалось, что оберег цел, а это означало, что проклятый колдун его обманул.
Выходит, Горесев не такой всемогущий?! А может, и его слова про то, что он связал их жизни в один узел, такая же ложь?! И Бату поклялся себе в том, что он непременно навестит старика и обязательно, чем бы это ни грозило ему самому, опробует на нем свою чудесную бухарскую саблю. Плевать на возможную смерть! Он уже утратил то, что любой воин ценит гораздо больше, чем жизнь, так зачем цепляться за ее жалкое подобие?
Вся дальнейшая дорога домой напоминала нескончаемое бегство. Нет, поначалу это выглядело и впрямь как отступление, но потом, особенно когда пришло известие, что беда грозит не только сзади, от наступающего на пятки войска урусов, но и сбоку, куда пришел из-под Рязани лучший воевода Константина Вячеслав, отход превратился именно в бегство.
Враг оказался хитер и использовал ту же тактику, которую совсем недавно пытался применить сам Бату под Суваром. Он не давал отступающим покоя ни днем, ни ночью. Воины Константина заходили то с одной, то с другой стороны. Откуда ожидать следующего нападения — не знал никто. Может, оно случится сзади, как в предыдущую ночь, когда враг пытался отбить обозы, может, спереди, как в позапрошлую, когда враги вырезали весь передовой дозор и даже атаковали ханскую ставку, а может быть, сбоку, как три дня назад, когда погибла чуть ли не тысяча воинов из тумена Мультека.
Хотя нет, какой там тумен. После первых же трех дневных переходов от него осталось не более трех тысяч воинов. Еще через две ночи их число и вовсе сократилось до тысячи. Невзирая на охрану, булгары как-то ухитрялись бежать — десяток за десятком, сотня за сотней… Пожалуй, тот неведомый урус, который во время очередного налета пустил в Мультека стрелу, угодившую ему точно в горло, сам того не подозревая, оказал несостоявшемуся хану Волжской Булгарии очень большую услугу.
Кому нужен хан без ханства и полководец без войска? Ведь это все равно, что батыр без подвигов, акын без песен или… Или шаман, который не умеет колдовать, а лишь корчит из себя эдакого всесильного полубога, засевшего в своей пещере.
Но ничего, дай только срок, и никакая дальность пути и неприступность гор не испугают хана. Он обязательно приедет к нему. Только слова благодарности станет произносить не язык Бату, а его сабля, и слова эти будут так остры и стремительны, что навряд ли Горесев сумеет найти для них достойный ответ.
Бату сдержал это обещание, которое он дал, ибо настоящий хан всегда должен отвечать за свои слова. Отвечать даже в том случае, если обещание адресовано самому себе. Хотя нет, не так. Особенно если оно дано самому себе. А уж мысленно или вслух — дело десятое.
Он сдержал клятву и… не сдержал ее. Поначалу, сразу после возвращения в Сыгнак, Бату некогда было заняться Горесевом — навалилось слишком много неотложных дел. Но хан все время помнил о нем и едва узнал про идущий в ту сторону караван, как немедленно отправил с ним десяток верных нукеров из числа особо доверенных кешиктенов, подробно разъяснив им, где искать старика.
Они не должны были убивать его — насладиться вкусом мести можно, лишь вкушая ее самолично. Им надлежало просто сказать ему несколько слов, но таких, которые еще до предстоящей неизбежной встречи с самим ханом принесут лживому шаману много бессонных ночей и тяжких раздумий.
Пусть старик помучается от страха все те дни, которые остались ему в этой жизни, потому что когда к нему приедет сам Бату, то у него не останется ни раздумий, ни дней, ни ночей. И еще нукеры должны были проследить, чтобы Горесев не попытался куда-нибудь улизнуть.
И вновь неудача. Когда хан наконец-то выехал в ту сторону, держа путь в Каракорум на курултай — скончался великий каан Угедей, и чингизидам предстояло избрать нового, — нукеры встретили его и виновато развели руками.
Оказывается, за все это время они даже не нашли пещеры шамана. Обозвав их глупцами, которые не в состоянии найти стрелу в собственном колчане, хан сам отправился в горы. Рассчитаться со стариком стало для него не просто вопросом чести. Бату загадал, что если он отомстит Горесеву, то и на курултае все пройдет успешно. Во всяком случае, ему удастся повлиять на родственников, чтобы они избрали кого-то другого, а не его двоюродного братца Гуюка.
Однако едва он добрался до хорошо знакомых мест, как понял, что напрасно обзывал своих верных слуг. Ему оставалось только изумленно присвистнуть, озираясь по сторонам. Сами горы как стояли, так и продолжали стоять на месте, но — великий Тенгри! — как же разительно изменились их очертания! Там, где вниз по камням раньше сбегал весело журчащий ручей, теперь высилось нагромождение хаотично наваленных валунов, там, где был проход в узкое ущелье, ощетинили острые копья гранитных выступов угрюмые серые скалы, там, где…
Да что тут перечислять! Разом изменилось вообще все. Куда теперь идти, в какую сторону держать путь, было совершенно непонятно. Бату почувствовал, что любые поиски окажутся бесполезными. Либо шаман окончательно отгородился от всего мира, испугавшись ханского гнева, либо его покарал кто-то еще.
В пользу последнего предположения говорило в первую очередь отсутствие той невидимой паутины, которая прежде всякий раз неприятно обволакивала лицо Бату, едва лишь он начинал приближаться к жилищу Горесева. А затем хан услышал рассказ самих нукеров, решивших после бесплодных поисков между скал поспрашивать о старике жителей Гаочана.
Они-то и поведали, как совсем недавно в их местах приключилась страшная буря, а землю трясло с такой неистовой силой, что многие подумали, будто настал их смертный час. В горах же творилось и вовсе невообразимое.
Решив, что чужие дрегпа пришли с войной в их места, все жители города принялись молиться своим далха. Повсюду вершились обряды в честь Гесера, синего кузнеца Бала и прочих могущественных защитников. Не остались позабытыми даже добрые богини Лхамо Бурдзи[139] и Тхеб Иумо[140]. Плача и стеная, жители Гаочана каялись в том, что незаслуженно забыли всех их, и молили о помощи.
Видать, и впрямь велико оказалось раскаяние людей, а их громкие стоны и в самом деле донеслись до ушей богов, потому что те сжалились и пришли на выручку. Их страшная битва с чужеземными богами продолжалась до самого утра, но в конце концов они победили.
Некоторые местные жители утверждали, что видели Гесера и синего кузнеца Бала, устало бредущих куда-то в сторону Луковых гор. Нукеры разыскали двоих счастливчиков, которые славились зоркостью глаз и даже уверяли, что сумели разглядеть чудесное оружие богов.
Бату, мрачно слушавший все это, только скрипнул зубами от бессильной злобы. Скорее всего, предсказания Горесева сбылись и его отыскали те, кого шаман называл Мертвыми волхвами, но какая теперь разница, кто именно рассчитался со стариком. Важнее другое — кто бы это ни был, он помешал хану сдержать свое слово. Следовательно, теперь его ждет неудача в Каракоруме.
Так оно и произошло. Свершилось самое худшее для Бату. Будь его воля, надменный хвастливый Гуюк никогда не был бы поднят на белой кошме, не стал бы новым владыкой Великого улуса монголов. Да, он старший сын каана Угедея, но всем известно, что его отец в завещании-ярлыке указал иного наследника. Но вдова Угедея и мать Гуюка Туракина-хатун, ставшая после смерти мужа всесильной госпожой, сумела все переиначить.
Ох, не зря Угедей так злился и в то же время изрядно побаивался своей старшей жены. Нелады у них начались уже давно. Только ими и ничем иным можно объяснить его загадочное поведение еще задолго до своей смерти. Очевидно, уже тогда задумав написать свое завещание и зная отношение к Ширамуну со стороны Туракины-хатун, он летом, в пятой луне года цзя-у[141], собрал вокруг себя приближенных.
Повод был вполне благопристойный — праздники по случаю окончания строительства нового дворца великого каана. Сам Угедей, правда, жить в нем не собирался, повелев поставить для себя роскошную юрту в дворцовом саду и вызвав очередное неудовольствие императрицы Лю, как уже тогда называла себя тщеславная и обожающая роскошь Туракина-хатун.
В этой-то юрте, в присутствии всех видных людей, включая чуть ли не три десятка одних тайджи[142], Угедей довел до всеобщего сведения дополнения к Ясе своего великого отца. Касались они преимущественно военных дел, но было среди них и еще кое-что, притом весьма любопытное.
— «Признаются виновными все женщины, которые: или притесняют своих внуков, или носят домашнюю одежду, не соответствующую законам; а также те, которые завистливые — их провозить верхом на неоседланных коровах по всему их обоку, после чего сразу же взимать с них приданое для отдачи в новое замужество»[143], — степенно зачитывал не кто-нибудь, а сам Шики-Кутуху, глава Гурдерейн-Дзаргу[144], которого еще Чингисхан объявил своим приемным сыном.
Бату тоже присутствовал там и сам видел, как полыхнули неприкрытой злобой глаза Туракины-хатун, сидевшей рядом со своим мужем — великим кааном Угедеем. Лицо императрицы Лю столь сильно зарделось, что нездоровый багровый румянец проступил даже сквозь густой слой белил, которыми размалевали ее щеки китайские служанки.
Меркитка ничем не выдала свой гнев, хотя далось ей это с огромным трудом, ибо все знали, в чью сторону направлена острая стрела повеления каана. Туракину-хатун, одетую в пышные китайские одеяния, хоть сейчас можно было сажать на неоседланную корову за ношение одежд, «не соответствующих законам», равно как и за зависть.
Это ведь она самовластно распоряжалась всем домашним хозяйством Угедея, а остальные пять жен и пикнуть не смели в ее присутствии. Да и между собой они тоже предпочитали не откровенничать, опасаясь вездесущих прислужниц, шпионивших за ними и тут же все доносивших Фатиме — бывшей рабыне-персиянке, а ныне верной и самой преданной наперснице Туракины-хатун.
Но Угедей был слаб и совершенно не разбирался в женщинах. Издав эти дополнения, ставшие дамокловым мечом, зависшим над Туракиной-хатун, он всерьез полагал, что вздорная баба теперь угомонится. Наивный…
Если бы Ширамун был сыном Гуюка, то есть ее родным внуком, то, скорее всего, Туракина-хатун не встала бы мужу поперек дороги. Пусть даже отцом Ширамуна был бы другой ее сын — Кадан. Она бы смирилась и с этим. Но семнадцатилетний юноша, который действительно производил на окружающих самое благоприятное впечатление внешностью, манерами и умом, был сыном Кучу, родившимся от принцессы-китаянки, и участь его была решена.
Когда Бату прибыл в Каракорум, Ширамуна уже оплакивали, похоронив со всеми положенными почестями рядом с его дедом Угедеем, о причинах внезапной смерти которого людям не особо толковым тоже оставалось лишь догадываться. Точнее не так — для умного человека картина происшедшего как раз была вполне отчетливой и ясно видимой.
Всего два года назад именно по настоянию Туракины-хатун Угедей впервые не послушался своего доброго гения Елюй-Чуцая, стоявшего во главе правительственной канцелярии — чжуншушэн, и передал на откуп ловкому Абд-ар-Рахману все налоги с Чжунъюань[145].
Дело в том, что из-за засухи и саранчи на полях Чжунъюаня в год у-сюй[146] Угедей, опять-таки по настоянию Елюй-Чуцая, освободил жителей не только от поземельного налога, но и от уплаты давних недоимок. Он перенес долги на урожайные годы. В связи с этим расходы на содержание дворца, слуг, новые наряды и прочую роскошь были урезаны, что больно ударило по интересам императрицы Лю.
Опасаясь, что и в следующем году ее добряк-муж учинит что-нибудь в этом же роде, тем более что урожай обещал быть так себе, Туракина и уговорила Угедея продать право сбора налогов Абд-ар-Рахману, который, не моргнув глазом, тут же уплатил за это звонким серебром. Еще бы! Выложить двадцать две тысячи серебряных слитков[147] за то, чтобы иметь возможность в течение нескольких месяцев удвоить эту сумму! Такое и вправду дорогого стоит.
Но всего за месяц до своей смерти Угедей сделал роковое распоряжение, указав ведать всеми делами ханьского народа столь же хитрому проныре Махмуду Ялавачу. То, что он такой же мусульманин, Абд-ар-Рахмана не вдохновило и не обнадежило. Он хорошо знал, что в торговых и финансовых делах единоверцев не бывает. Это вам не честный и бескорыстный Елюй-Чуцай. У него трюк с откупом не пройдет, а если налог не удастся собрать, то Яла-вач сам его откупит у Угедея.
И тогда произошло то, что и должно было произойти, — вполне здоровому каану, весело охотившемуся в горах, в день ген-инь[148] было поднесено вино, что зафиксировано в хрониках. Угодливые летописцы ссылаются на то, что вино так сильно ему понравилось, что он пил его всю ночь, намекая, что и смерть императора, наступившая в день синь-мао[149], произошла от чрезмерного возлияния. Но Бату знал, из чьих рук Угедей получил это вино. Его поднес ему Абд-ар-Рахман.
Оставалось только предполагать — то ли он подсыпал отраву в вино по прямому указанию императрицы Лю, то ли она просто намекнула на это, то ли он сам угадал ее тайное горячее желание свести счеты с мужем. А вот вариант, по которому она была бы совсем ни при чем, явно отпадает. Иначе Абд-ар-Рахман не получил бы от Туракины-хатун право заправлять финансами в правительственной канцелярии практически сразу после смерти великого каана.
Императрица Лю единовластно распоряжалась и всеми прочими делами. Вначале сама, а потом к ней подключился Гуюк, вернувшийся из урусского плена, да как вовремя вернувшийся. Можно подумать, что Константин действовал рука об руку с Тураки-ной-хатун. Кто знает, каких сладкоречивых слов наслушался первенец Угедея, пока пребывал у каана Руси, но то, что их было много и все они льстивые, — точно.
Казалось бы, какие могут быть заслуги у этого чванливого гордеца?! Он, Бату, потерпел случайное поражение, но оно не было разгромом. Да, он вынужден был отступить, но при этом сумел сохранить часть воинов, как своих собственных, так и родных братьев.
А чем в это время занимался сам Гуюк?! Слушал откровенную ложь о том, как его сознательно бросили на убой, подставив под железные стрелы лучшей части войска Константина?! Подставив, потому что джихангир оказался глуп, да вдобавок еще и завистлив к великому полководцу и будущему великому каану!
Так этих стрел в избытке отведали и воины, которые шли с Бату, причем ничуть не в меньшем, если не в большем количестве.
А теперь этот глупец с умным видом утверждает, что вся затея с великим походом на страны, лежащие на закате солнца, не имела смысла и была задумана лишь в угоду самому Бату. Дескать, его отец был мудр, но оказался слишком доверчивым, прислушавшись к словам сына Джучи. Имя отца Бату произносилось Гуюком с таким презрением, что под ним явственно читалось иное — «сына меркитского ублюдка».
На самом деле идти на западные страны нужно было южным путем, как и ходили в свое время непобедимые тумены его великого деда. Именно там лежат великие города, полные всяческих сокровищ. Именно там воинов ждет огромная казна багдадского халифа. К тому же он, Гуюк, христианин[150], поэтому должен оказать помощь своим единоверцам, угнетаемым в этих странах.
— Пора расширить пределы владений моего брата Менгу, который вместе со мной испытал томление и все тяготы плена у урусов, — вещал Гуюк.
«Сразу видно, что тяготы были немалые. Вон как рожа-то у тебя округлилась. Не иначе как с голоду опухла!» — очень хотелось выкрикнуть Бату, одиноко сидевшему с чашей кумыса в самом дальнем углу — спасибо братцу за такой великий почет! — но он сдержал себя.
Идти сегодня в открытую против Гуюка означало бы не просто неминуемое поражение — на сей раз окончательное. Скорее всего, Бату просто не дожил бы до завтрашнего утра. Достаточно посмотреть, какие взгляды Гуюк кидал в его сторону, чтобы понять — тот использует любой повод, чтобы вцепиться в загривок Бату. Намертво.
Тем более что на его стороне оказались не только все родные братья, но и большая часть двоюродных. Дети Чагатая за него, дети Тули — тоже, и даже Менгу, которого Бату считал своим другом, теперь смущенно отводит взгляд в сторону.
Конечно, как тут не отворачиваться, когда Гуюк играет на руку Менгу. Ведь большой поход на западные страны и впрямь раздвинет пределы его улуса, который пока что не столь велик, а если принять во внимание непомерное честолюбие двух его младших братьев — Хубилая и Хулагу — то и вовсе мал.
— Мы не выжили бы в этом плену, если бы христианский бог, которого у нас в степи некоторые по недомыслию иногда называют Тенгри, хотя на самом деле у него другое имя, не ниспослал нам неизбывную милость, вселив нужные мысли в мудрую голову каана урусов, — между тем продолжал разглагольствовать Гуюк. — Оказывается, нам нечего с ним делить.
«Как это нечего?! — очень хотелось завопить Вату. — А как же Кулькан, который якобы продолжает болеть и потому остался в плену до полного излечения, ибо долгая дорога в родные степи может его погубить? Если нам всем плевать на завещание каана Угедея, которое теперь и впрямь неосуществимо из-за смерти Ширамуна, то давайте изберем Кулькана, который сын — слышите! — сын нашего великого деда!»
Но хан знал, что это бесполезно.
«Как можно поднять на белой кошме человека, которого нет на великом курултае?» — с недоумением спросят его родичи и будут правы.
Потому-то Гуюк и нахваливает правителя урусов, что тот платит ему, удерживая у себя монгольского царевича. А если посоветовать отложить избрание до лучших времен и добиваться освобождения Кулькана, то чингизиды посмотрят на Бату уже не с недоумением, а с усмешкой, в которой он ясно прочтет: «Ты уже сходил в его земли, так что остуди свой пыл. У нас не так уж много туменов, чтобы кидаться ими».
Бату, правда, все равно попытался это сделать.
— Ты же сам сказал, что незажившие раны Кулькана — лишь повод, а на самом деле урус будет удерживать царевича как заложника. Разве это не унижение для всех нас, за которое надлежит немедленно отомстить? — спросил он.
Гуюк насмешливо посмотрел на Бату.
«Знаю, куда ты гнешь, — яснее ясного говорил его взгляд. — Но у меня есть слова, против которых тебе нечего будет возразить».
— Разве непонятно, что едва мы пойдем на Русь, как Константин сразу умертвит сына нашего великого деда? Ты этого хочешь?! — И, не дождавшись ответа, отчеканил: — Для меня священна жизнь моего дяди, как последнего сына великого воителя. К тому же если мы будем жить с Русью дружно, то получим великие богатства, ибо половина великого торгового пути, который идет отсюда к гнусным франкам, принадлежит нам, а другая половина — Константину. Достаточно сохранять мир, и серебро само потечет к нам. Не надо будет даже слезать со своей кошмы. Верно ли я говорю, славный Елюй-Чуцай? — обратился он к худенькому старенькому китайцу.
— Ты говоришь в высшей степени правдиво и справедливо, — немедленно откликнулся тот, всегда радевший о мире, и искренне добавил: — Я счастлив, что у мудрого отца оказался еще более мудрый сын.
«А наш дед предпочитал брать сам, и полностью, а не половину», — мысленно прокомментировал Бату, но больше не встревал.
Гуюк же, расцветший от искренней похвалы, продолжал:
— Конечно, кое-кому это завидно, и они очень хотели бы нас рассорить, но у них ничего не выйдет. — И, будто услышав мысли Бату, заметил: — А когда мы одолеем багдадского халифа и поставим пяту на его спину, то сможем весь этот путь взять в свои руки. И кто нам в этом воспрепятствует, хотел бы я знать? — Он гордо подбоченился и победоносно огляделся по сторонам.
Все молчали, включая и Бату. Не дождавшись возражений, Гуюк продолжил:
— Что до урусов, то надо простить их каана. Не подобает держать зло на человека, с которым собираешься заключить мир на вечные времена, ибо урусы — храбрые и сильные воины, умеющие держать свое слово и не испытывающие зависти к величию нашего могучего улуса. Пусть они сидят в своих лесах. Охрана торговых путей будет их данью, ибо больше от них получить нечего, разве что деревья, которые не годятся в пищу.
Все присутствующие угодливо засмеялись. Будущий каан шутит, значит, у него хорошее настроение. Это славно.
Дальше Бату не слушал. И без того понятно, что все пропало. Сказавшись нездоровым, он уехал с курултая, ибо надежды на то, что изберут кого-то иного, не оставалось.
Реальных кандидатов, помимо Гуюка, было только три. Но Ширамун мертв, Кулькан в плену у каана урусов, а третий — младший брат Чингисхана Темуге-отчигин, уже упустил возможность захватить власть. Если бы он оказался порасторопнее и поумнее, то как знать, но, когда Бату прибыл в Каракорум, все уже было кончено. Чего не отнять у Туракины-хатун, так это умения идти напролом и решительности добиваться своего, не останавливаясь ни перед какими жертвами.
Ее не смутило, что в заговоре оказались замешаны весьма высокопоставленные лица из числа тех, кто начинал служить и выдвинулся еще при сотря-сателе вселенной. Взяв в свои руки всю власть, она без колебаний раздавала нужным людям привилегии, пайцзы, наложила руку на суд и добилась у Шиги-Хутуху вынесения смертного приговора для всех своих противников, которых казнили в тот же день, включая и самого Темуге-отчигина.
А неудачи продолжали обрушиваться на голову Бату одна за другой. Вернувшись в свой родной улус, он попытался было предпринять какие-то самостоятельные шаги, веря, что, несмотря ни на что, спор между ним и урусами еще не окончен. Ему даже удалось собрать целых три тумена, усадив в седла всех от мала до велика. Дело оставалось за братьями, а они…
— Ведь каан Гуюк заключил с урусами мир, — развел руками добряк Орду. — Пойти против них — это пойти против Каракорума. Разве так можно, брат? Если каан прогневается, то нам всем придется плохо.
И ведь как в воду глядел его старший брат, потому что через несколько недель после их разговора в Сыгнак к Бату прискакал гонец с посланием от Гуюка. В нем великий каан любопытствовал, для чего и против кого тот собрал эдакую силу? А уж дальше в тексте и вовсе была издевка.
«Мы не верим, что Бату решился пойти против нашей воли и напасть на того, с кем мы решили жить в дружбе и согласии, — говорилось в нем. — Мы думаем, что хан по-прежнему покорен нашей воле и даже старается ее предугадать. Узнав о том, что мы собираемся в великий поход на багдадского халифа, он решил не упустить возможности дать своим нищим воинам немного разбогатеть. Что ж, мы одобряем его расторопность и разрешаем ему участвовать в нашем большом походе. А зная, что наш брат и сам выказал себя достойно в битвах с ханьцами, дважды заслужив одобрение нашего отца Угедея, мы дозволяем ему самому возглавить эти тумены, присоединив к ним воинов Орду-ичена и Шейбани-хана, которых поведут старшие сыновья.
Тем более что Бату всегда питал к брату Менгу особую любовь и будет рад помочь ему расширить его улус».
На этот раз приступа бешенства не последовало. Напротив, Бату впал в какую-то сонливую вялость и оцепенение, даже перестал принимать участие в излюбленном занятии кочевников — степной охоте. Все угольки надежды, которые и без того едва тлели в его душе, оказались плотно засыпанными холодным пеплом.
Последние искорки окончательно погасли после того, как он, уже через три года, на обратном пути домой, услышал от своих воинов одобрительные слова о великом каане. И если бы это было просто одобрение, а то оно еще замешивалось на сравнении с тем походом, которым командовал Бату.
Гуюк, затеявший эту военную кампанию, и в особенности Менгу, бывший великим джихангиром, и впрямь не обманули чаяний своих людей. Конечно, их возвращалось гораздо меньше, чем уходило, но такова судьба воина. Зато выжившие везли с собой немалую добычу. Поход, начавшийся, как записали китайские летописцы, летом в пятой луне года цзячень[151], когда скончался великий чжуншулин Елюй Чуцай, и закончившийся в девятой луне года динвэй[152], был действительно успешным.
Менгу начал его еще раньше, разбив войска Румийского султаната и захватив в плен Гийас ад-дина Кай-Хусрау II, тем самым обеспечив себе простор для последующего наступления на халифат, поскольку за его спиной оставались лишь союзники — царь Киликийской или Малой Армении Хетум I и византийский император Иоанн III.
После этого он вместе с князем Антиохии Боэмун-дом V незамедлительно обрушился на Халеб, именуемый европейцами Алеппо. Укрепления города действительно впечатляли. Чего стоил один только ров вокруг цитадели. Ширина его составляла метров тридцать, глубина — двадцать. Преодолеть такое без предварительной подготовки казалось невозможным. Но Менгу удалось выманить войско ан-Насира II из крепости. Имя, взятое султаном в честь знаменитого предшественника — Салах ад-дина, не помогло. В отличие от своего предка ан-Насир II был отважным воином, но никудышным полководцем.