Клопы (сборник) Шарыпов Александр
– Это телефон, – сказал я.
– О… – сказал Джон Аллер и побежал искать свой большой красный журнал для открытий.
– Ай! – крикнул Джон Аллер, запнувшись за крышку от телескопа. Взяв крышку руками, он вдруг открыл, что у нее пропала резьба.
– Опен-клоуз! – воскликнул Джон Аллер, вертя в руках крышку. – Телескоп как тепер туда-суда завинтишн?
– Да это сковорода, – сказал я.
– О!.. – удивился Джон Аллер.
До вечера он сделал еще пятьдесят четыре открытия, а ночью долго не мог уснуть.
– Ай бэг ер пардон, – бормотал Джон Аллер, ворочаясь с боку на бок, а потом не выдержал и побежал на балкон. – Ай бэг ер пардон! – крикнул он. – Тебе не страшн спат ночью темно?
– Нет! – сказал я.
– О! – сказал Джон Аллер с сомнением и на всякий случай перед тем, как лечь снова, надел на голову открытие № 22.
4. Джон Аллер любит
Джон Аллер любит книги с опечатками.
– О! – подпрыгивает он от восторга, найдя опечатку. – Гастроном! Ха-ха! Звезда колбаса! Вери гуд!
Еще больше он любит книги с вырванными страницами.
– О! – орет он во всю мочь, так, что я вздрагиваю. – Твенти сикс… Энд твенти найн! Ха-ха! Тепер ничего не понят! Вери гуд!
Он рассказывал, что в детстве любил Луну за то, что даже в телескоп у нее нельзя рассмотреть оборот. Однако потом саталлайт сфотографировал оборот Луны, и у Джона от любви к ней осталась лишь легкая грусть.
Теперь из всех планет он больше других любит Плутон, из всех туманностей – угольный мешок в созвездии Ориона, а из всей Вселенной – то, что на краю, за квазарами.
Другие астрономы всю жизнь бьются над разгадками. Джон Аллер же ищет загадки.
Джон Аллер – вечный холостяк. Когда другие смотрят на женщин, Джон Аллер смотрит на закрытую дверь, и любовь его максимальна. Она падает по мере того, как дверь открывается. Когда женщина входит, произносит: «Бонсуар, месье», – и раскрывает свой внутренний мир – Джон Аллер уходит искать большой красный журнал для открытий, и в глазах его, огромных, как луковицы, появляется легкая грусть.
5. Джон Аллер и соседи по Вселенной
Однажды мы с Джоном Аллером зашли к соседям по Вселенной. Я держал в руке толстый стакан, а Джон Аллер держал вилку, потому что у нас в это время как раз кончилась хлеб-соль.
– Хоум из сосед, – сказал Джон Аллер.
– Это значит, – сказал я, – хотим хлеба и соли.
Он говорит:
– Йес.
А те смотрят на него и говорят:
– На что тебе?
– Уэл, – сказал Джон Аллер и протянул вилку.
Вилка пошла по рукам. Соседка сама ничего не сказала, а ее муж сосед сказал:
– Алюминь.
– Ит стейс эз ит воз лефт, – сказал Джон Аллер.
Они смотрят на него с напряжением и ничего не понимают. Я перевел:
– Это астроном Джон Аллер. Он сейчас пойдет и съест глазунью. Видите, яйцо какое желтое и белые края!
– Йес! – сказал Джон Аллер, подмигнув обоими глазами.
Сосед посмотрел во Вселенную и закрыл солонку мозолистой ладонью.
– Не дам, – сказал он. – Никакая это не глазунья, Джек, или как тебя там, а закат солнца. Это не едят, а то будет темно и студено. Запомни это, парень, на всю жизнь.
Штаны
В ту ночь мне не спалось. Вздрагивали стекла от непогоды, какой-то птеродактиль метался под потолком, всякие мысли лезли в голову, заставляя выйти на улицу: как там? что?
Горели желтые лампочки, и я спускался, засунув руку в карман. Под лестницей у нас складывают всякий металлолом пионерам, вот там как раз лежала чья-то раскладушка, гнутая и заржавленная, и на этой-то раскладушке сидел, сгорбившись, человек, увидев которого, я сразу вынул руку из кармана и обалдело сел рядом с ним, и все мысли, которые лезли в мою голову, лезть туда перестали.
Этот человек был в синем пиджаке и галстуке, в лакированных румынских ботинках, но в черных и, пардон, потертых, трусах.
– Эта, как ее, – произнес я, оборачиваясь к нему, – жена, что ли, выгнала?
Он посмотрел на меня и тяжко вздохнул.
Я протянул ему руку:
– Здравствуйте, товарищ.
Он пожал мою руку, но опять ничего не ответил.
– Вот, – сказал я тогда, – погода.
И ткнул пальцем в дверь.
А он опять промолчал.
– Эх! – не сдавался я. – Ка-ак же они нас, а?
И, подняв руку, как пионер, впечатал ладонь в колено.
– Сволочи, – сразу согласился человек в румынских ботинках.
– Нет, ну надо же, а? – сказал я, уставясь в пол, потому что понятия не имел, кто сволочи.
– Сволочи, – повторил он. – Ты скажи, шо им надо? Шо им надо от нас? Они, кила им у зад, угомонятся когда-нибудь или нет? А?
– Да… – вздохнул я. – А вы сами из какой квартиры?
– Та я из соседней улицы.
– Вот те раз! За что же она вас так?
– Кто?
– Да жена ваша.
– Какая там жена… Нетути у меня никакой жены.
Я задумался. Надо сказать, я с детства не любил всякие загадки, особенно про капусту или про грушу, у меня от них всегда какое-то беспокойство происходило.
– Да где тогда ваши брюки? – озлившись, полез я напролом.
– Та! – махнул он рукой и опять, сгорбившись, загрустил.
– Украли, что ли?
– Не.
– Слушайте, товарищ, вы мне голову не морочьте. Я человек чувствительный, тонкий. Мне такие загадки вредно загадывать!
– Та шо же я… Вышел погулять ночью… Совсем нельзя стало.
– Товарищ! Ночью наоборот должно быть все ясно, потому что люди спросонок и соображают хуже!
– Та я родився таким дураком, вот и все вот…
– Как так? – опешил я и вдруг увидел, что он плачет.
Помедлив, я сказал:
– Ну-ка, пойдем, – и потащил его за локоть.
Он покорно дал себя вести, захватив зонтик, лежавший на раскладушке. Я привел его к себе на кухню и заставил выпить сто грамм, после чего он с безразличным видом принялся снимать башмаки и, сняв их, остался в красных носках.
– Ну так что? – сказал я.
– Та я же говорю… Такой я и есть урод – узади ноги. А шо? Та если б не это, я б еще показал! А! – махнул он рукой, налил сам себе в стакан и, выпив, вытер ладонью рот.
Я протянул ему грузди, но он, мотнув головой, отстранил мою руку и заговорил, махая перед лицом ладонью, будто ловя невидимую муху:
– Усем взял! Усем взял! Да, не жалуюсь! И рожей вышел! И ума хватает! В сашки кого хошь обыграю! Ну! А вот штанов не дал Бог. Не дал Бог штанов-то, – и он, замолчав, отщипнул задрожавшими пальцами кусочек хлеба.
Я сидел подавленный и тер колено.
– Никак привыкнуть не могу, – говорил он, щипая хлеб. – Вот недавно иду у магазин. Бабы, те жалеют, конечно, не смотрят, вроде и ничего… Делают вид… «Здрасьте, Валерий Петрович… Вам рожки подать, Валерий Петрович?» А выходить стал – тут девчушка какая-то, годов пяти: «Мама, – говорит, – а почему у дяди штанов нет?» Как кипятком ведь ошпарила, пуговица этакая… Им же рот не закроешь, детям-то…
– Да, – сказал я и стал скоблить ногтем лимон, нарисованный на клеенке.
– Теперь зиму возьми. Летом-то ладно, а ты попробуй зимой, зимой попробуй, вот хреновина-то где!
Я покачал головой.
– А пуще всего худо – один я! Слепой – тот на конгресс собирается, и библиотека у него своя, потому как много его, слепого, накопилось! А я один! Я один на весь шар земной хожу такой урод! Без штанов! А какая дура за меня замуж пойдет? Какая дура? Жалеть жалеют, а шоб у дом мой – та ни за какие деньги! Она за десять слепых пойдет, только не за меня! Кила ей у зад!
Мы проговорили с ним до самой зари. Вернее, говорил все он, а я только сострадал. Проводив его на рассвете до двери, я засунул руку в карман, прислонился плечом к косяку и задумался. Какое-то новое, светлое чувство рождалось в моей душе. Хотелось чем-то помочь этому несчастному человеку, облегчить его страдания. Я вспомнил, что в холодильнике у меня лежит желтая дыня, и решил непременно утащить ему завтра эту дыню, и тут же обругал себя, потому что забыл спросить его адрес, а потом тяжко вздохнул. Сколько их, несчастных и обездоленных, вечно страдающих, ходит по свету, а мы, те, у которых все есть, еще недовольны чем-то, еще требуем чего-то, стучим по столу кулаками, ропщем на судьбу, не спим по ночам – как это нехорошо все, друзья мои, как нехорошо…
Host not ready[2]
Поздно вечером 9 февраля, когда шел снег, в институте одно за другим гасли окна и постепенно погасли все, кроме одного, тусклого, у вахтера Митрича, сидевшего за столом с настольной лампой. И день бы кончился – ни так, ни сяк, ничем не отмечен в ряду других прочих, если б в машинном зале электронщик Потапыч не справлял поминки по своей личной жизни, сидя на полу из алюминия.
Очень хотелось ему справить поминки, уж так хотелось – как мандарин съесть беременной женщине. В углу, под фальшполом, среди кабелей берег он пузырек спирта с полугодовой профилактики – думал, вот выпьет вечером 9 февраля, какая-то дата, что ли, у него, у Потапыча, – и поднимется в облака. Ан – опять-таки как с тем мандарином – только он пузырек в руку взял, только в чашку белую спирт налил и ко рту поднес. И уж понял: не то. И мандарин не тот, да и хотелось совсем не мандарина, да и вся жизнь какая-то, черт бы ее побрал, постная.
И вот он сидел на полу, занюхивал белым халатиком, свисавшим со стула, и глядел, как снежинки, танцуя, отскакивают от стекол.
– Что привело вас ко мне в столь поздний час? – спрашивал зеленый экран, но Потапыч не удостаивал его ответом.
Прохожие, шедшие в этот вечер мимо темного здания, были удивлены, когда ни с того ни с сего вдруг зажегся белым весь третий этаж; но это Потапыч всего лишь дошел до стены и нажал пальцем на выключатель. После чего вернулся обратно – туда, где стоял бог войны, железный ветеран счета, считавший со страшным стуком в мозгах, сделанный прокуренными людьми на заре, в те времена, когда люди еще верили в марсиан, когда каждый не был похож на другого, когда к каждому можно было открыть дверцу и просунуть голову внутрь.
И Потапыч открыл эту дверцу и просунул голову в блок логики.
Чувства его были разнородны:
1) пыльный блок логики походил на его холостяцкую квартиру;
2) там робко поднимали голову силы независимости;
3) но все упиралось в глухую обиду.
Ближе к полуночи Потапыч вынул голову наружу. От его дыхания на железе выступила испарина. Кажется, он еще высовывал язык и прикладывал его к дверце, но не отдавал себе в этом отчета.
Он снял с себя галстук, повязал его на печатающем устройстве и сказал:
– Будь готов!
И нажал на одну из клавиш, отчего другая клавиша выскочила, улетев неизвестно куда, и Потапыч вылил в образовавшуюся дыру остатки спирта из чашки. После этого бог войны в тумбовом исполнении нагнулся слегка и выплюнул оставшуюся от клавиши пружину.
– Хоуст нот реди, – сказал он Потапычу.
Потапыч, хоть и думал перед этим, что готов, не удержал равновесия и сел на пол.
– Спейс юзд. Райт чек нот сапотед. Нот икзистент мемори. Хоуст нот реди. Анноун дивайс, – сказал бог войны и, повернувшись на месте, двинулся в коридор.
Основной резерв на должность начальника вычислительного центра, ответственный за помещение, старший научный сотрудник Шишкин был разбужен телефонным звонком в кресле под торшером, с журналом «Успехи физических наук» в руках и упавшими на него очками.
– Алло! – услышал он. – У вас снег идет?
– Кто это? – сказал Шишкин.
– Привет! Это я! Слушай, «Марс-1» ожил!
– Потапыч? Ты откуда?
– Из машзала! «Марс-1» ожил и пошел!
– Сегодня что? Вторая смена?
– Нет! Я тут остался!
– С кем?
– Да ни с кем! Да ну тебя! Пень-колода!
– Как «ни с кем»? – сказал Шишкин в трубку, но услышал гудки.
Шишкин встал с кресла и опять сел в кресло. Одному в машзале оставаться нельзя: нарушение техники безопасности. С другой стороны, а ну как Потапыч с кем-нибудь не один? Основной резерв не верил до сих пор, что у Потапыча кончилась личная жизнь.
Ее душа, отлетев, в этот вечер как раз летела на небо, но встретила на пути дупло. Так думал Потапыч, идя вслед за могучим Ареем по коридору и стараясь шагать в ногу с его тумбами. А то, что она его, Потапыча, не боялась и не пряталась от него, – он к такому привык. Такое бывало неоднократно. У них с этой душой было так много общего! Они любили отечественный броненосец «Марс-1» и песню про скворца и не любили новую ЭВМ, хоть новая ЭВМ умела рисовать дружеские шаржи, а отечественный броненосец – только печатать большими буквами. Просто не верится, что уже все.
Бог войны вдруг остановился посреди коридора.
– Тихо, – сказал Потапыч, наткнувшись на него сзади. И при попытке обойти пнул ведро в темноте.
Сбоку открылась дверь, и в квадрат света вступила фронтовая курильщица тетя Люся.
– Пьянь бессовестная, – сказала она срывающимся голосом.
– Мамаша! Вы не понимаете ситуации, – сказал Потапыч, обнимая ее за локоть.
Он хотел объяснить ситуацию, он хотел сказать, что если субъект с чугунными мозгами вдруг ожил и вышел за дверь – то это неспроста. Значит, он знает, куда идти, и хочет показать людям. Но тетя Люся и без субъекта знала, куда идти. Она развернула свой старенький корпус, и Потапыч повалился в открытую дверь на груду стоявших вверх ногами стульев.
– Гоу ту, – прохрипел субъект с чугунными мозгами и двинулся на тетю Люсю, лязгая кареткой печатающего устройства.
– Фашистская стерва, – сказала тетя Люся.
Взяв швабру на изготовку, она сделала выпад и воткнула ее прямо в центр клавишного четырехрядья, да еще повернула на пол-оборота.
Потапыч, хватая ртом воздух, судорожно пытался подняться, но стулья падали, скользя по мытому. Могучий Арей постоял, как бы прислушиваясь к чему-то, и грохнулся навзничь, ударившись броней о кафельный пол. Тетя Люся пошла в темноту.
– Ходют, ходют, – ворчала она по пути, – на фабрику бы вас всех!
Вот так – неудачно для физических наук – закончился вечер 9 февраля, когда с неба на землю падал снег. Потапыч ошибся, он забыл закон Архимеда: что в душу, попавшую в скворечник или в дупло, обязательно плюнут или воткнут швабру, поскольку там есть отверстие внутрь. С другой стороны, отрицательный результат – тоже результат, как говорили ученые в том институте, где ближе к утру 10-го наконец-таки погасли все окна, в том числе тусклое, у вахтера. Вахтер Митрич, обвязавшись крест-накрест платком, потрогал рукой батарею и прямо в валенках полез на диван спать.
Илья Муромец
1. Илья Муромец в темнице
Был ему сон. Шарил он под собой, ища землю, и не мог найти: одна щепа да тес. И стоял печенег, хохоча, и сказал человечьим голосом:
– Несть ея! Отошла!
– Как?! – закричал Илья и пробудился в тревоге.
Гнили в потемках углы, желтели грибы на сырых стенах, и пробивался сверху брезг. Там солнце красное всходило, и ветер дул.
«Пошто сижу здеся?» – подумал он, сидя.
И кончилось терпение его. Встав, ударил наугад по столу, и подпрыгнули солила, и покосился весь поруб. И ударил потом в стену, и разошлись гнилые бревна, обрушился вниз потолок, и комары, и посыпалась труха. Шагнув к изголовью, поднял седло и сбрую. Вытащил потник, перевернув бревна, и вылез в пролом.
Шедший к пролому глядеть, отшатнулся и сел в траву пьяный юрод.
– Чюдно мне, – дивился, глаза тараща. – Ты кто еси, юзник?
– Что всуе болтать? – отвечал Илья, жмурясь от яркого света. – Кде протазанщик? Кде Володимир?
– Э! – отмахнулся юрод. – На Ярослава пошел был, да в недуг впал крепок. А у того раздряга с новгородцы. А на Русь лезуть печенези!
– Да суть ли комони на Руси? – вскричал Илья.
– Суть комони, да борзы зело. Ходють семо и онамо, жито зоблють, а не дают на ся сести.
– А ну, дайте!
Увидев коня, шагнул к нему Илья, и, увидев Илью, попятился было конь в сторону.
– Коню безумный! – закричал на него Илья. – Доколе мудити будеши? Не слышишь, как стогнет земля Руськая?
И остановился конь как вкопанный. Илья же крикнул в сердцах:
– Протазанщик, сице твою мати! Кде рожон?
И объявился стражник, волоча по земле копье Ильи.
– Воротися добром, Илья, – сказал, опасливо кося глазом. – Не воротишь ли ся, а тридесять лет сидел, и еще три го…
– Кде чекан? – закричал на него Илья, потемнев. И, уронив копье, побежал от него стражник и прибежал обратно, волоча топор.
И, влезши на коня, сказал Илья:
– Что стал еси?
И пошел конь.
Солнце красное всходило, и ветер дул, сдувая труху в темный пролом.
– Чюдно мне, – говорил юрод, лежа в траве. – Осе: разверзлась твердь, и вышел буй тур, яко гриб. Истинно, всего еси исполнена, земле наша, и многими красотами удивлена еси, и присно тако, – говорил, упираясь лбом в лопух, и катилась пьяная слеза по распухшему носу его.
2. Илья Муромец у березы покляпыя
Держа шелом с красной вишней, ехал Илья по земле – задрав голову, смотрел, как бесятся жаворонки, – и вгоняло его в жар, как от хрена. А когда полетели на солнце, будто ткнули соломой в ноздрю: чихнул оглушительно – так, что конь под ним припал на все четыре ноги, брякнув притороченным дымоходом.
Илья крякнул, запустил пальцы в шелом и, забрав горсть липкой вишни, набил ею рот. Вишня легко давилась и лопалась под языком, но он мял ее зубами, глотал кислый сок – и выплюнул косточки все разом, не обсосав.
«Еду и день, и два, – подумал, – а ни пути не было, ни распутья…»
И тут уперлось копье в кустах, и стал конь.
Раздвинув кусты, нашел он столб придорожный. И чур лежал рядом. Дивился Илья; зажав локтем шелом, сек ветки; читал грамоту на столбе.
«ХКВ г в А де калугер Дементей сиде бяше о древе сем Вскую господи отринул еси, – проступало там. – Фетка и Микита вои травна мца ходили бяста конми Туров… Яз Перша меря сцах семо…» Голая баба расшеперила руки во весь столб: «Ой сюды не ходи милой учнут бит грабит и туды не ходи учнут грабит ганятца. Поими мя хочю тя розути». А под бабой стояло: «Нужны суть герои земле Руськой, а вы срасте на нь кал смердяй».
Прочитав дважды, Илья дунул носом.
Потом дал коню под дых пятками. Пошел конь, зашебуршало копье об листья.
И спросил Илья сам себя:
– Что стало тут без меня? Кто гадит?
И, вспомнив, как грека зашиб, отвечал:
– Греки гадят. Понаехали, горбоносые, навели устрой: громко не ори, широко не ступай, дверь не размахивай…
И, вспомнив князя:
– И князь гадит, красна плешь, сице его мати. Пошто бога поменял? Эва! Новый бог… И били, и плювали на и: рази он бог? Аще бы на мя плюва або кто!..
Илья представил, как кто-то плюет на него, прямо на его потертые кожаные штаны, и побагровел от недоумения и обиды.
Тут снова конь остановился. Задравши голову, увидел Илья над собой большое гнездо. И замер: глянули на него сверху чьи-то глаза.
– Вижу тя! – закричал Илья. – В гнезде еси!
Глянули глаза грустно и обаятельно – и вдруг свист раздался, да такой странный, что конь стал приседать задом.
– Коню! – сказал Илья строго.
Но тут услышал он плач и вой звериный, и такая накатила тоска – что слез он с коня и повалился в мох, света не взвидя.
А когда очнулся – ни вишни не было, ни шелома.
– Ах ты, новгородец! – закричал Илья. – Яз думах, волхов еси! А ты онбарный тать еси!
– Но! Сам еси тать! – крикнул свистун с березы. – Аз есмь Соловей!
– Сице твою мати, кикимора слуцька, – сказал Илья, поднимая копье. – Отдавай шелом, а не то!
Свистун, продравшись сквозь ветки, потряс животом и пропел:
– Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла!
Илья осерчал.
Он прислонил копье к плечу, поплевал на руки, попинал мох, вставая покрепче, и замахнулся.
– А! А! – закричал свистун, плеская руками.
И тут только заметил Илья, что взял копье неподобно – тупым концом к супостату, – и хотел взять как надо – вдруг треснула береза покляпыя, покосилась медленно – и рухнула с гнездом, – покатился тать в одну сторону, а шелом в другую.
– Осе, – опешил Илья.
И, подойдя, нагнулся над березой. Порча была в стволе.
Илья вздохнул угрюмо, поднял шелом. Потрясши, нахлобучил на голову. «Что стало тут без меня?» – подумал опять.
Подошел конь.
– Рази он Перун? – выставив ладонь, вопросил Илья вслух. – Или Ярило? Или чур? Или хотя медведь или колодезь?
Конь молча ворочал ушами. Поправив съехавший дымоход, Илья влез в седло. Смотрел сверху.
Потом сунул в рот пальцы и что есть мочи дунул, но вместо свиста получилось сипение. Он снова дунул, и опять получилось сипение.
– Однако свистел, обавник, – уважительно сказал Илья.
Он снял шелом и выдрал из головы клейкую зеленую шишку. Потом привстал на стременах и крикнул:
– Да яз этой кикиморе скорей буду ся поклоняти!..
И, выслушав эхо, сел в седло.
Солнце ослепительно сверкало сквозь вершины берез.
3. Илья Муромец на заставе
Шел он дорогой неготовой, лбом на утреннюю зарю, заставу ища или гостя незваного.
Темнело; конь пошел воду пить, Илья в мокром логе стоял. И, чуя тягу, опустился он на колени и горячий лоб свой положил в сырость.
Подняла его земля.