Аватара клоуна Зорин Иван

«Всяка тварь стонет», – донеслось сквозь туман. Голос, казалось, раздавался отовсюду, проникая за грань небытия, наполнял эхом бесконечное пространство. Филимон ощутил в нём безмерную тоску, страстный порыв к спасению, он приподнялся на локте навстречу расходившемуся кругами звуку, и тут мир перевернулся, его покровы разлетелись, и Филимон увидел, что все люди – один человек, который принимает на себя муки человечества. Мириады жал вонзились ему в плоть, точно тысячи гвоздей прибили его к кресту, страдания всех живших и живущих обрушились на него, и от этой невероятной боли он закричал.

И мир исчез.

Любовь на иврите

Одно из моих воспоминаний – сон. Поднимая вуаль, я ем пресную мацу, которую отец принёс из синагоги. На дворе – пурим, когда напиваются так, что не отличают перса от иудея, и отец плеснул нам, детям, красного вина. Весна пришла рано, цвёл миндаль, и в местечке сушили бельё, развесив на верёвках поперёк улицы. Отцовский пиджак на ветру бьёт в стекло, мать на кухне ощипывает курицу, а в углу, под часами с кукушкой, дед читает «Шма, Исраэль!».

– У тебя глаза, как мысли раввина, глубокие и загадочные, – говорит мальчик напротив, – а твоя вуаль – как молитвенное покрывало… Подаришь мне сердце?

– Бери, их у меня много, – смеюсь я.

И тут открываю глаза – точно вуаль снимаю. Наяву – праздник пурим, за окном – весна, на тарелках – маца, а мальчик напротив сравнивает мою вуаль с молитвенным покрывалом. От ужаса я снова зажмуриваюсь и вижу, как во сне соглашаюсь отдать ему сердце. Пробуждаюсь, а напротив – мальчик из сна. Так я понимаю, что сны не отличаются от яви, а время от вечности, которая обвивает, как судьба.

– Случившееся раз бывает и всегда, – шепчу я.

И тут просыпаюсь окончательно. В бок мне упирается «История гетто», которую читала накануне, а под моими растрёпанными волосами на подушке спит юноша, который просил у меня сердце. Его зовут Аарон Цлаф, он был моим одноклассником, и мы ещё в школе договорились, что поженимся. В университетском общежитии нам отвели комнату без замка, и ночью, пугаясь сквозняков больше, чем воров, мы приставляли к двери шкаф. Занавесок не было, и уличный фонарь, свисая к кровати, заменял настольную лампу, когда нам взбредало заниматься не только любовью. Утром я пудрила синевшие на шее поцелуи, а Цлаф, пряча мои укусы, наглухо застёгивался, поднимая воротничок. Пьяные от бессонницы, жуя на ходу бутерброды, мы шли на лекции, которые не понимали по-разному.

– Какой дурак! – думал о себе Аарон, если лекция была ему не по зубам.

– Какой дурак, всё усложняет! – думала я о лекторе. Так продолжалось до курса Соломона Давидовича, который был до простоты мудр и видел вещи в их неприкрытой наготе. Слова он подбирал с неторопливой осторожностью, будто брился, а точку ставил, словно муху прихлопывал. Я понимала его ещё до того, как он открывал рот, запоминала лекцию наизусть, чтобы вечером продиктовать Аарону, который не понимал её, даже записывая. Потому что от ревности делаются глупыми, как болотная цапля. А я действительно влюбилась так, что у меня слезились глаза и чесался нос, а слова застревали в гортани, прилипая к нёбу.

– Настоящая любовь нема, – думала я, – она безгласна, как алфавит нашего языка.

Собрав вещи, я ушла от Аарона, потому что постель без любви – всё равно что синагога без Торы. В коридоре было долгое эхо.

– У тебя, и правда, много сердец, – слышала я, спускаясь по лестнице, – и все каменные.

Соломон был старше моего отца, но меня это не смущало. «Время для полов течёт по-разному, – говорила мать, фаршируя рыбу, – женский век короток, но дольше мужского». А отец, расстегнув пиджак и оттягивая большим пальцем подтяжки на брюках, лихо отплясывал на свадьбах и, поздравляя молодых, мысленно примерял роль жениха.

Жена Соломона брила голову и носила парик, как предписывает вера. Но все знали, что у неё редкие, некрасивые волосы. Зато под её тенью плавился асфальт, а от изображений трескались зеркала. Такие дерутся за своё счастье, не понимая, что силой можно добиться всего, кроме любви. Связать с кем-то судьбу – значит для них своровать чужую, подменив её своей. Они не хотят меняться судьбами с кем попало, долго выбирают, а в конце остаются одни. В постели они бывают сами по себе, делая мужчин одинокими. Рядом с ними чувствуешь себя так, будто ешь в субботу некошерное, и они заставляют думать, что все женщины одинаковы.

А Соломон был большим ребёнком, ходил в мятых брюках и обедал в студенческой столовой.

– Шолом, – подсела я, составляя посуду с подноса. – Можно сдать вам экзамен?

Он поднял глаза:

– Ваше имя?

– Суламифь.

Была суббота, цвели каштаны, мы гуляли по бульварам, и вместо экзамена я рассказывала про южный городок, в котором родилась, про талмудистов в долгополых кафтанах и шляпах с висящими по бокам пейсами, про деда, который был кучером, носил пышную бороду, чёрный лапсердак, употреблял вместо немецкого идиш, вместо испанского – ладино, а по-русски говорил с местечковым акцентом. Все три языка дед считал родными, перепрыгивал с одного на другой, как воробей по веткам. Он верил, что сефарды расселились из гетто, а мы, ашкенази, произошли от тринадцатого колена Израилева, которое было утеряно, – от хазар. На своей двуколке дед носился по всему городу, а его нос, рассекая воздух, напоминал извозчика, дремлющего на козлах. Случалось ему подвозить и к церкви. И тогда на него косились.

– Что, стыдно верить с нами в одного Бога? – поглаживал бороду дед, пока с ним расплачивались. – Верить в одного Бога – всё равно, что есть с одной ложки.

И поспешно стегал лошадь.

– Береги пейсы, жидовин! – кричали ему вслед.

Умер дед вместе со своей профессией, когда дороги оседлали авто, а лихачей сменили шофёры. Его эпитафия может служить каждому еврею:

ИСКАЛ Б-ГА.

С властями не дружил.

День пролетел, как бабочка, а когда опустился вечер, мы постучались в гостиницу. В номере не было занавесок, и уличный фонарь, свисая к кровати, заменял лампу. Наши тела сомкнулись, как ладони при пожатии, и Соломон убедился, что не все женщины одинаковы.

А утром явилась его жена. Горячилась так, что парик покрылся потом, стыдила, будто поливала чесночным соусом, вспоминая о грехе.

– Грех – оборотная сторона добродетели, – огрызнулась я, – нет греха – нет и добродетели!

Она хлопнула дверью. А я вспомнила мать, говорившую, что холодная женщина становится ведьмой. Вместо мужского «жезла» она использует метлу – летая на ней, получает удовольствие, которого не может достичь иначе. А ещё я подумала, что люди всё подменяют: вместо совести у них закон, вместо исповеди – анкета, а любовь они выселили за черту оседлости. И потому их дни – как зёрна, которые клюёт курица, а ночи – как разорванный в клочья пиратский флаг.

Университет я оставила с ощущением, что знаю меньше, чем при поступлении, и из столицы, где ходят узкими муравьиными тропами, убежала с Соломоном на край света, где мир лежит в первозданной чистоте. В соснах там шумел ветер, и море билось о скалы, как песнь песней. О, возлюбленная моя, зубы твои, как стадо овец, сгрудившихся у водопоя! Мы жили в домике с саманными стенами, крышей из пальмовых листьев и окном с обращённым внутрь зеркалом вместо стекла. Мы ели дикий мёд с орехами, и в саду у нас, как в раю, росли яблони. Днём, когда в сухих водорослях на берегу мы собирали устриц, нас оглушали крики чаек. Вытащив из воды рыбу, они выпускали её из когтей, чтобы подхватить на лету клювом.

– Так добыча для них превращается в птицу, – щурился Соломон.

– В отличие от других еврей страдает не страхом кастрации, но ужасом бесконечного обрезания.

Соломон улыбнулся:

– На всё есть тысяча объяснений, и все правильные. Хотя верного – ни одного. Поэтому важнее не отыскать правду, а убедить в ней других…

Так я поняла, что люблю его даже тогда, когда ненавижу.

В нашем царстве мы кормили друг друга яблоками, и были мудры, как змеи. Ночью к нам спускались ангелы, а на рассвете пастухи, как волхвы, приносили козье молоко. Целый день мы бродили, прикрываясь ладонью от солнца, а вечером поднимались в горы, в увитую плющом беседку, слушать тишину, как раньше на концертах – музыку. Молчание вдвоём отличается от молчания зала, а отсутствие звуков – от космического безмолвия. Тишина зависит от того, есть ли поблизости спящий, тикают ли часы, бывает, от неё глохнут, ведь она звенит так, что закладывает уши. В беседке наши мысли, как влюблённые, встречались со словами и, умирая, рождали особую тишину, которую, как льдинку, можно сломать даже шёпотом.

Иногда мне делалось грустно.

– Быть может, мы встретимся в какой-нибудь другой жизни? – глядела я на тёмное, синевшее море, в котором тонули звёзды.

– Это также невероятно, как то, что мы встретились в этой, – обнимал меня Соломон.

Так мы прожили три года – три дня, три тысячелетия. И всё это время я чувствовала себя аистом, который, расправив крылья, стоит над гнездом. Мы были двуногим, составленным из двух хромых, так что, когда Соломон, схватившись за сердце, упал на свою тень, я схоронила половину себя и с тех пор хромаю. После смерти Соломона целый месяц по крыше долбил дождь, пальмовые листья, набрав воды, прогнулись, и мне казалось, что с потолка вот-вот хлынут потоки, что я переживаю вселенский потоп, что воды объяли меня до души моей. Я скулила от тоски, напоминая суку, у которой утопили щенков и которая сосёт своё бесполезное молоко.

В домике, разрушенном, как Иерусалимский храм, с опустевшим ковчегом и потухшим жертвенником я провела ещё год, наблюдая в зеркале, как дурнею. «Ночи мои пусты, как горсть нищего, – целовала я могильный камень, ставший для меня Стеной Плача, – а дни валятся, как мёртвые птицы…» Смешивая слёзы с горьким, скрипучим песком, я хотела согреть Соломона под холодной плитой, но однажды нацарапала морской ракушкой:

Время лечит.

Убивая наши чувства и мечты.

И вернулась к Цлафу.

У меня трое детей, а имена внуков я забываю. Сколько мне? Девочки возраст завышают, девушки занижают, женщины его скрывают, а старухи путают. Казалось, ещё вчера я верила в Деда Мороза, а теперь вспоминаю мать, предупреждавшую: «Наступит время, когда вдруг понимаешь – впереди ничего нет. И позади тоже…» Когда-то мои глаза были широко открыты, будто видели чудесный сон, а теперь они открываются от темноты к темноте, будто просыпаюсь ночью, будто под вдовьей вуалью…

Аарон – хороший семьянин, но плохой любовник. «Любовь с утра, как стакан водки, – смеётся он, – весь день насмарку». И много работает. Университет мы закончили одновременно, а уже через год Цлаф стал профессором.

«Не стоит тратить время на поиск истины, – отмахивается он, когда к нему пристают с вопросами, – ибо истина, как компьютерная программа, не может дать больше того, что в неё вложишь». А моя истина заключается в том, что я никогда не любила Цлафа и никогда от него не уходила. Жизнь шифрует свои тайны не хуже каббалистов, и я часто думаю, как бы она повернулась, если бы в субботу, когда цвели каштаны, разговор с Соломоном не ограничился экзаменом?

– Бабушка, расскажи сказку, – укладываясь в постель, просит меня внучка.

Её зовут Суламифь, она видит мир в первозданной чистоте, и рядом с ней я становлюсь юной.

– Жизнь без любви, как плен вавилонский… – разглаживая ей кудри, мечтаю я, рассказывая историю про Соломона.

Аватара клоуна

О том, что проповедует буддизм, Кирилл Нитудыхата едва ли догадывался. «Смысл жизни не в том, чтобы искать в жизни смысл, – балагурил он, – смысл жизни в том, что в ней нет никакого смысла». За окном умирал шестнадцатый век, и за такие речи выбирали костёр или виселицу. Но Кириллу сходило с рук. «Чего взять с шута», – усмехались вокруг, шёпотом повторяя его остроты. Кирилл был карлом – сгорблен, рыжеволос, от земли двух аршин без вершка, его тень была всегда у него под руками, и он ловил её, присев на корточки, протянув близко растопыренные пальцы. Зато всё остальное делал далеко – плевал, мочился и спускал семя. К тому же был силён – мог на свой рост поднять корову и на четвереньках догнать зайца. Завидев издали его нечёсаные волосы, женщины крестили разинутые рты, и в базарный день он, как прокажённый, отпугивал за версту колокольцами, пришитыми к высокому малиновому колпаку.

Его это не смущало.

– Мне легче сломать хребет, чем характер, – болтая в реке ногами, бахвалился он перед своим отражением.

Раз из реки показался утопленник. Он был чёрен лицом и в зубах держал камышину. «Чтобы под водой дышать», – догадался Кирилл.

– Я – Макар Трупка, – представился покойник, сгребая со лба зелёные водоросли. – Я родился за век до тебя, умер за полстолетия, а переживу на годы…

«Как это?» – подумал Кирилл. И затрещал, как сорока:

– Будут времена, когда не будет времени, и будет время, когда скажешь: «Были времена…»

Но Макар пропустил это мимо ушей.

– А так, – прочитал он Кирилловы мысли. – Дожил я до старости и однажды почувствовал невыносимую вонь. Целый день я принюхивался к вещам и людям, гадая, откуда идёт этот страшный запах. А к вечеру, затворившись в своём углу, понял – несёт от меня! Так пахнет скопившаяся внутри мерзость. – С усов у Макара капало. – А поскреби любого, – стряхнул он капли, – в нём столько же грязи, только и остаётся выплёскивать её наружу, делая мир вокруг ещё пакостнее.

– А церковь? – перебил Кирилл. – Есть же искупление.

– Говорю же, стар стал, а какой старик верит в искупление? Нет, мир можно спасти, только уничтожив своё зловонное «я»! «И Господь принёс Себя в жертву», – думал я, стоя у распятия. Правда, в Бога я не верил, и от этого мой подвиг казался мне ещё возвышеннее. И вот однажды собрался я с духом и кинулся в омут. Думал, освобожу мир, а родился водяным дедом, грешу теперь с русалками, и моя прежняя жизнь представляется мне святой.

Макар почесал затылок, пристально взглянув на Кирилла.

– Так что ты не торопись, – ворочал он распухшим языком. И вдруг расхохотался: – Впрочем, тебе это не грозит, ты со страху ещё не раз в штаны наложишь!

Кирилл ударил по воде ногой. Поднимая со дна пузыри, утопленник исчез, а из реки по-прежнему глядело отражение с камышиной во рту. «Нет ни добра, ни зла, – выплюнул её Кирилл, задрав голову к бескрайнему небу. – Чёрные тучи и белые облака одинаково скрывают солнце, освещающее пустоту…»

Родом Кирилл был с Украины, и фамилией его наградил вислоусый нелюдимый казак, построивший дом крыльцом к Днепру, а к деревне задом. Казака сторонились, а когда, умерев родами, жена оставила ему увечного сына, качали головами: «У тебя всё не туды…» – «А у кого туды?» – огрызался он. Но дома срывал злость на Кирилле. Будто исправляя осанку, укладывал его горбом на жёсткий пол или вытаскивал за ухо на улицу. С годами, однако, отец успокоился. «Слава богу, подслеповат стал – не вижу твоего уродства!» – крестился он вместо иконы на притихшего в темноте сына. А когда Кирилл подрос, отрядил его в скоморохи. «Знать, на роду тебе написано быть посмешищем», – перекрестил он его на дорогу котомкой с солёными сухарями.

«На свете все посмешища», – подумал за околицей Кирилл, вешая котомку на плетень.

И пошёл по хуторам смешить народ. Он стучал в бубен, ходил «колесом» или, надувшись, как бочка, изображал обожравшуюся комарами жабу. Его голос разносился далеко по округе, когда он скакал на палке, хлопая себя по пустому карману: «Одни звенят деньгами, другие – мудями!» Иногда его угощали похлёбкой, но чаще – камнями. «В рыжих гнездятся бесы, – ворчали хуторяне, – они могут засмешить до смерти, напустить щекотку и устроить выкидыш».

И только мальчишки, держась за животы, провожали его далеко за деревню.

Мочился Кирилл у обочины, летом, чтобы не прохудились лапти, которые носил за поясом, ходил босым, а зимовал в монастырских богадельнях. Там он целыми днями надувал пузыри из слюней и хохотал, как ветер на пепелище.

Такие дышат не свободой, а пустотой.

Но когда он снова заглянул в хату, построенную задом наперёд, ему стало не до смеха. Отец встретил его на пороге, привычно взявшись за плеть. «Как страшно видеть на ладони зубы своего отца», – повторял на обратной дороге Кирилл, собирая в горсть пальцы. Он то и дело поправлял на плече котомку, и его губы дрожали. Так он убедился, что родная кровь льётся так же легко, как и чужая, что на свете нет ни отцов, ни сыновей.

Князь Анджей Радзивилл ездил быстро, запрягая в карету породистых рысаков. «Чтобы соседи от зависти пухли!» – любил повторять он, крутя пышный ус. Под соседями он имел в виду королей, ближе никого не было – вся земля, сколько хватало глазу, принадлежала Радзивиллу. Раз волки гнали по лесу зайца, и тот, выскочив на дорогу, бросился под лошадиные копыта. Напрасно, отворив дверцу экипажа, кричал князь, напрасно вертелся на козлах испуганный кучер, бросив бесполезные поводья. Лошади летели в облаках пыли, а впереди уже маячил обрыв. И вдруг кто-то – человек ли, собака? – скользя животом по дороге, догнал экипаж и, вцепившись в уздцы, повис на них, как мельничный жёрнов.

С тех пор князь неотлучно держал спасителя при себе.

«Куда Кирилл, туда и Радзивилл», – шептались за их спинами, провожая недобрыми, завистливыми взглядами.

Стояла глубокая осень, с утра по стёклам липли замёрзшие мухи, а из щелей тянуло холодом. Князь Анджей ворочался в постели, обернув голову одеялом.

– Нагрей, – указал он подбородком на золочёный камзол. Кирилл лёг на него животом и, засунув ладони в расшитые бархатом рукава, тихо завыл.

– Не надо мной ли скулишь? – расхохотался князь.

– Помилуй, всего лишь над Создателем.

– А Он-то чем заслужил?

– Да тем, что, сотворив мир для человека, уподобился твоему портному – тот тоже кроил для князя и не подозревал, что на его одеждах развалится урод.

«Чего ещё ждать от обезьяны?» – подумал Радзивилл. Но вслух пригрозил:

– Ох, отрежут тебе язык! Хочешь, зажарим его на завтрак?

– Только вместе с мозгами – без них он не так остёр.

Время в замке тянулось, изрешечённое обедами, отодвигавшими другие события на задворки: желудок не ум – своего требует и всё переварит. Перед обедом, развалившись на оттоманке, Радзивилл выкуривал трубку.

– Нас готовят к миру, слаженному, как часы, – утопая в табачном дыму, вспоминал он академию в Кракове, – а жить приходится на горе, где рак свистнет.

– Учись, не учись, – чесал подбородок Кирилл, – а нельзя знать больше, чем есть. Вот и вся правда…

– Есть, и правда, надо больше! – по-своему понимал князь. И хлопал в ладоши, чтобы несли кушанья.

Обедал Радзивилл с женой. Пани Ядвига была так красива, что мужчины, глядя на неё, проглатывали языки, а женщины забывали, к какому полу принадлежат. Княгиня руководила переменой блюд и чаще разбивала сердца, чем тарелки.

– Правда, Кирилл, красота для женщины не главное? – надувала она губы, вертясь перед зеркалом.

– Красивые женщины радуют мужской глаз, некрасивые – женский, – скалился Кирилл, выкатывая налитые кровью глаза.

И втайне сох по княгине.

За обедом играли музыку, дворовые девки водили хоровод, а гости звякали ложками.

– Вон в Италии моду взяли человека возвеличивать, – уминал борщ с клёцками проезжий помещик, торопившийся по делам, но торчавший в замке уже неделю. – А что толку? Как был Панас – дурак, так и останется. Привязать к бревну, да выпороть!

– Это легче лёгкого, – подливал «венгерского» радушный хозяин. – А ты смени гнев на милость, подбери к нему ключик.

– Да к Панасу никакая отмычка не подойдёт, – плевал захмелевший помещик, грозя поднятой ложкой. – У него вместо сердца глухая стена, камень без скважины…

Однако Радзивилл подражал итальянцам: разбивал сады, заказывал нагих богов из бронзы, а из столицы пригласил старенького, глуховатого учителя. Но холопы только чесали затылки, и единственным учеником у пропахшего чесноком учителя стал Кирилл. Он складывал буквы псалтыри, вечерами, при тонкой, чадившей лучине, водил корявым пальцем по засаленным листам.

– Отец главнее Сына, – ошарашил он как-то учителя.

– Это почему? – покосился тот на дверь.

– У отца может быть много сыновей, а отец у сына только один. Вот и получилось, что Отец заварил кашу – Сыну расхлёбывать…

Учитель покрутил у виска:

– Да у тебя всё ли в порядке с головой?

– С головой всё в порядке только у памятника, – кивнул Кирилл на бронзовые статуи в саду. – И то вон птицы нагадили…

Учитель приставил к уху растопыренную ладонь. И Кирилл понял, что он притворяется.

«Человеку от грамоты никакой пользы», – затворил он дверь. И ошибся – ему вслед полетел донос.

– Значит, Отец Небесный заварил кашу, а нам расхлёбывать? – комкал бумагу Радзивилл. И со смехом разорвал. – Ох, отрежут тебе язык, ох, отрежут!

Князь был молод, хорош собой, и ему хотелось заслужить доброе имя. Он охотно давал взаймы, часто прощая должников, и половина деревни были его крестники.

Однако чем лучше он относился к крестьянам, тем больше у него воровали.

– Эх, Кирилл, – вздыхал он, выгибая ладони, так что пальцы хрустели под его слова, – отчего так, какое дело ни начни, везде проглядывает изнанка, везде червоточина…

– На каждый лист – свой глист, – зубоскалил Кирилл. – А всё оттого, что жизнь не нами устроена, течёт сама по себе…

И принюхивался, как зверь, к повисшей тишине.

– А течёт она за семь морей, за восемь болот. Люди хотят её исправить, а получат пять локтей на погосте.

– Ты – меньше! – скривился князь.

Шли годы. Кирилл теперь всё реже вспоминал, как строил рожи пролетающим мимо галкам, как, светя, словно подсолнух в поле, огненной шевелюрой, кланялся дороге. Виски ему уже забивала седина, и он теперь думал, что не только он, но и все люди дышат не свободой, а пустотой.

Случалось, он ещё перекрикивал по утрам петухов, но замок покидал редко – деревенские по-прежнему обходили его за версту, а на каждом дворе его встречал ушат помоев.

Как-то ранней весной в местечко прибыл с сестрой молодой ксёндз. Это было его первое назначение, и святой отец волновался. С прихожанами он держался строго, был говорлив, и ему казалось, что он спрячет румяное, мальчишеское лицо под монашеским капюшоном. Исповедь проходила торжественно, а когда очередь дошла до Кирилла, священник поднял широкий рукав, из которого, как из чёрной дыры, проступила темнота.

– Сын мой, – уставился он блеклыми, водянистыми глазами, – Господь в неизречённой мудрости обделил тебя наружностью. Известно ведь, что для убогого жизненная дорога тяжела, зато путь в рай короче… Так возлюби же ближнего, как самого себя!

И, выпустив толстую, золотую цепь, протянул для поцелуя нагрудный крест.

– А если я себя не люблю? – приподнявшись на цыпочках, отстранил золото Кирилл.

Рукава разлетелись, как птичьи крылья. Опустив глаза, ксёндз перебирал в уме ответы, которым его учили в семинарии. Но подходящего не находил. Тогда, возвысив голос, он прочитал «Отче наш», покосившись на урода, заговорил о первородном грехе.

– Вот ты умный, а с женщиной ругаешься, когда у неё в руках кипяток, – перебил его Кирилл, дёргая за рясу. – Лучше послушай, как в старину вёл двух мудрецов мальчик-пастушок. Та дорога вела к Богу, они шли, не останавливаясь, как вдруг увидели медвежьи кости и шкуру. «Я могу нарастить эти кости плотью», – похвалился первый мудрец. «А я могу обернуть их шкурой и оживить», – не уступил ему второй. Тогда пастушок быстро залез на дерево и смотрел, как оживший медведь пожирает мудрецов…

Ксёндз пожал плечами. Обратной дорогой он всё ломал голову над кирилловой притчей. А за ужином у него вырвалось неосторожное слово, и сестра облила его тарелкой горячего супа.

Кириллу грозило отлучение, но его опять покрыл Радзивилл.

Зимой в деревню часто забегали волки – голод гнал их под мужицкие оглобли. Их замечали, как прошлогодний снег. Но этот был страшный. Он кидался по сторонам, резал на ходу кур, и с клыков у него капала пена. За забором надрывно лаяли псы, мужики выходили с кольями, но, увидев серую морду, закрывали ворота.

Пани Ядвига правила санями, смеясь над пристроившимся на полозьях шутом. Кирилл был в ударе, передразнивал молодого ксёндза, отвернувшись к сугробам, свистел соловьём, предлагая отыскать эту птицу на обледенелых ветках. Так, под соловьиный свист, сани и выскочили на ощерившуюся пасть. Но пани Ядвига не успела испугаться. Она лишь подумала, что кровь на снегу горит одинаково ярко – и звериная, и человечья.

Задушенный волк казался теперь облезлым, жалким. Он лежал, разбросав бессильные лапы, с клочьями свалявшейся по бокам шерсти.

«Так и люди, – глядел на его выпирающие рёбра Кирилл. – Кусаются оттого, что несчастны».

В ту ночь он увидел во сне икону.

– Готов ли ты пострадать, как Мой Сын? – спросила Богородица, над которой струился чудный свет.

– Мы все Твои дети, Матерь, – ответил Кирилл, – все страдаем…

На иконе Пречистая Дева изображалась по диагонали, из левого угла в правый, а сбоку над ней парила крохотная фигурка взрослого Христа. Сын Человеческий горбился на пустой дороге, вдоль которой тихо дрожали кусты. Присмотревшись, Кирилл разглядел у Христа посох, котомку, лапти за поясом.

И вдруг с ужасом узнал себя!

Проснулся он в жару. Над ним сверзились княжеские лекари.

– Волк-то, видать, был бешеный, – ставил один пиявки.

– Больше суток не протянет, – прикладывал лёд другой. Они хлопотали у постели, будто кухарки над стряпнёй.

– С вами не заживёшься, – попробовал зубоскалить Кирилл. И, собрав последние силы, топнул ногой.

Однако с ним творилось странное. Он больше не завидовал князю, не хотел иметь красавицу-жену, он хотел одного – не рождаться больше в этом холодном, бессмысленном мире. Он вдруг увидел всё происходившее с ним, но вместе с тем и всё происходившее с остальными людьми, увидел в каком-то непривычно искажённом, но именно поэтому истинном свете. Он увидел, что и все люди горбаты, только не так сильны, как он. И от этого ещё несчастнее. И Кирилл полюбил людей. Он полюбил своего вислоусого, угрюмого отца, вынырнувшего из реки утопленника, озлобленных от чёрной работы, ненавидевших его крестьян, полюбил Анджея Радзивилла, строчившего доносы учителя и молодого ксёндза, читавшего ему проповедь, которую сам не понимал. Кирилл не заставлял себя любить их, не твердил, что надо возлюбить ближнего, как самого себя. Просто он вдруг понял, что разделяет общую с ними судьбу, увидел единый для всех ход вещей, которые век за веком идут по кругу, запущенные неведомой рукой. А ещё он понял, что мир находится внутри него. И тогда подумал: «Я – бог, я могу творить кошмар, а могу счастье…»

От причастия Кирилл отказался. Его тело зарыли в лесу.

А через полгода овдовел Радзивилл – пани Ядвига умерла от родов. Ходили слухи, что она носила ребёнка Кирилла. Сын у неё родился рыжим, с зубом во рту, он угрюмо поглядывал на нянек, стараясь выбраться из пелёнок. «Проклятое семя, – шипели деревенские, вспоминая, что и Кирилл рождением убил мать. – Небось, лижет теперь у чертей раскалённые сковороды!»

«Хорошо, что все умрут…» – думал князь, когда до него доходили эти сплетни.

Радзивилл осунулся, постарел. За одинокими обедами он по-прежнему слушал музыку, которая звучала для него реквиемом. «Человеку легче исправить позвоночник, чем характер», – кряхтел он, согнутый радикулитом, и не верил больше в людей. Деревенских теперь всё чаще секли, распластав на деревянном «козле», а должников сажали в глубокую сырую яму.

Но это не помогло, с годами двор обнищал, так что княжескому наследнику пришлось, взяв котомку, идти по хуторам смешить народ…

Страницы: «« ... 345678910

Читать бесплатно другие книги:

Рудницкий Леонид Витальевич – доктор медицинских наук, эндокринолог, профессор, автор многих медицин...
Знаете ли вы о том, что более миллиона россиян умирают ежегодно от сердечно-сосудистых заболеваний? ...
Книга представляет собой обширное руководство по работе с операционной системой Windows XP с ориента...
Автор этой книги – Александр Николаевич Ковтик – настоящий профессионал: мастер спорта международног...
Многие из нас жалуются на головные или сердечные боли, на проблемы с пищеварением и даже самостоятел...
В книге профессора Е. П. Ильина детально изложены теория и практика дифференциальной психологии проф...