Свое время Бараш Александр
*
В номере все оставалось по-прежнему; а он уже был готов к тому, чтобы встретить здесь всех — за всю недлинную, но все-таки историю отеля — бывших и, возможно, будущих его постояльцев, не говоря уже об их многочисленных пожитках и чемоданах. Нет, просто мой номер, убранный с утра, с профессионально застеленной конвертом кроватью, моим рюкзаком на полу, моей кружкой на тумбочке и моим нетбуком, стоящим рядом на подзарядке.
Странно; хотя, кажется, я понял.
Здесь — мое пускай мимолетное (что, впрочем, потеряло релевантность), но все-таки личное пространство, оно сохранило отпечаток моего времени, очертило своими стенами границы моего хроноса. Безвременье не добралось сюда, не преодолело преграды из крапчатых обоев и тяжелых портьер с кистями, символизирующих роскошь вне рамок какого-либо вменяемого стиля; но так даже и лучше. Не зря я всю жизнь любил отели и умел обживаться в них в считанные минуты, уже через час ощущая себя по-настоящему дома. Да, тут мое личное пространство, мой хронос, мое время. Осталось только закрепиться в нем, встроиться, вжиться назад — и спокойно, без проблем выйти наружу, передвигаясь синхронно во времени и пространстве, как все нормальные люди.
Первым делом Андрей, конечно, раскрыл нетбук.
Он не выключил его, ставя на подзарядку, и потому обнаружил сразу в рабочем состоянии, на открытом файле той самой новой вещи, о которой знал теперь гораздо больше, чем когда-либо, это знание было увлекательным и точным, и закололо меленькими иголками кончики пальцев: работать, работать!.. Да ладно, не так уж трудно сделать, чтобы это несвойственное человеку желание проскочило мимо, прошло. Сейчас гораздо нужнее и важнее другое.
С нетерпением, азартом и даже некоторой опаской Андрей вошел в интернет.
В моем придуманном — вернее, придумываемом, создаваемом в процессе — мире именно сеть служит некой территорией, единой для всех, стабилизирует его, не дает рассыпаться, сводит к общему знаменателю. В сети можно синхронизироваться, вступить в коммуникацию, договориться, там происходит практически все взаимодействие, необходимое человеку, у которого есть свое время. Вдоль и поперек пронизанная таймерами и утыканная цифровыми циферблатами, сеть и в нашей реальности подчиняет себе время — настолько, насколько это возможно вообще. Сеть должна стать моим союзником, вытащить меня отсюда… Черт, вместо неточного «отсюда» надо придумать какое-нибудь новое слово…
Стартовой страницей у него уже много лет была почта, средоточение практически всей деловой и личной жизни, Андрей постоянно забывал ее запаролить и каждый раз утешался прозрачным самоощущением человека, которому нечего скрывать — ни от жены, ни от друзей и врагов, ни от партнеров. Ага, с утра только четыре новых письма, внешний мир по-прежнему живет чуть медленнее меня-прежнего, не выпавшего в безвременье. Два деловых, издательских, одно — явный спам (а провайдер клялся, что поставил хорошую и умную спаморезку) и последнее из дому, от Инны.
Открыл.
«Муж, привет, как ты там?»
Инна писала, как всегда, спокойно и скупо, всего три-четыре строчки с ритуальным вопросом в начале и тоже ритуальным, почти магическим тайным словом в конце: «возвращайся». Андрей улыбнулся: если это заклинание неспособно вытащить меня из безвременья, то я даже и не знаю. В маленькой, как ее ладони, горсти не таких уж значительных фактов — опунция зацвела, Надюшка нашла большого жука, Мария хочет постричься, Филу задали прочесть хорошую английскую сказку, что посоветуешь? — шелестела и пересыпалась вся его домашняя жизнь, все то, к чему он не мог не вернуться. В этой жизни почти не было примет времени, возможных зацепок, разве что косвенные (в какой день у Филиппа ближайший английский? — был в пятницу, как раз когда я улетал, а следующий во вторник, до вторника что-нибудь придумаем), и Андрей глянул в шапку письма, на сетевую метку, четкий и однозначный временной якорь: отправлено в субботу, 08.59, правильно, я на тот момент уже минут двадцать как, позавтракав, вышел из отеля.
А теперь я отвечу, и мое письмо тоже обретет свою метку: отправлено тогда-то, с точностью до минуты, и ускользнувшее время окончательно станет снова моим.
«Привет, жена».
…Он поставил точку, еще улыбаясь от мимолетного, но живого и настоящего ощущения встречи, прикосновения, разговора; каждый раз, отписываясь домой даже парой строк, я чувствую на себе это тепло, и оно меня, кроме шуток, и греет, и хранит, — и нажал на клавишу send. Окошко с письмом пропало — ушло! — закрутилось мерцающее колесико…
Андрей смотрел, с нетерпением ожидая цифры.
Оно крутилось, и крутилось, и крутилось. Долго, безнадежно, бесконечно.
*
Он перепробовал все.
Пытался отвечать на другие письма, даже отправил мейл самому себе — ради тех самых циферок в шапке; письма не уходили, подвисали в бесконечности безвременья. Вышел на фейсбук: в свое время, когда эта штука была на пике, Андрей завел себе аккаунт и развлекал публику фотографиями с многочисленных географических точек, где бывал в литературных поездках; а потом надоело. Фейсбук шевелился и сейчас, хоть уже и не с прежней силой — теснили конкуренты, в сети каждый год появляется что-то радикально новое, к чему с восторгом устремляется публика, нацеленная на одно: оставаться в тренде, не проиграть никому в новизне. Статусы, лайки, комментарии, с последними негусто, но Андрея интересовало другое — пометки-крючки времени под каждой записью: сутки назад, два часа назад, минуту назад… Самые свежие, как и положено, периодически меняли значение: две минуты назад… три минуты… В сети было свое время, четкое, структурировавшее всё и всех, диктующее свои правила. Но когда Андрей попытался написать контрольный статус, прокомментировать кого-то, просто поставить очередной лайк — ничего у него не вышло.
Он ходил по самым разным сайтам — новостным, рекламным, фанатским, порнушным, пытался где-то регистрироваться, хоть как-то встроиться в виртуальный мир, в отличие от реального казавшийся таким прочным, привычным, прежним. Но сеть отторгала его, как чужеродный элемент, не желала иметь с ним дело, не видела в упор. В нашем несовершенном мире вне времени автоматически означает вне сети. И не придумано специальных настроек, чтобы синхронизироваться по Абсолютным Часам.
Таймеры на местных сайтах, кстати, показывали вечер субботы — 21.00 — но в это столь простое и точное время нельзя было верить, оно всего лишь мимикрировало под настройки моего хроноса, притворилось настоящим и ничего не означало. В этом фальшивом времени меня еще не искали: на фестивале постоянно случаются недоразумения и накладки, мало ли кто и почему не явился на свою автограф-сессию, у многих в неподходящий момент разряжается мобильный, и никому пока не пришло в голову поднимать тревогу, милицию и прессу.
Кстати, о мобильном; наверное, имело смысл поставить его на подзарядку и попробовать воспользоваться — а вдруг? Предмет излишества, которым Андрей стойко не обзаводился много лет, отставая от моды, а под конец уже и от здравого смысла, считая, что наличие постоянной связи только мешает по-настоящему ответственно планировать свое и чужое время; он мог оказаться союзником — в силу своих сложных и неразрывных взаимоотношений со временем. Кроме того, только в мобильном у Андрея были часы.
Он воткнул зарядку в розетку (как легко и беспроблемно получается все с электричеством — даже подозрительно), тут же включил трубу, глянул на таймер — ну конечно, 21.07, все та же фальшивка для внутреннего пользования, интересно будет вынести телефон за пределы номера и посмотреть, что получится — и просмотрел непринятые звонки: Ольга, Нечипорук, несколько раз незнакомый номер, наверное кто-то из организаторов фестиваля, Скуркис, испанцы, Марина из литагентства, два раза мама, вот кто всегда начинает волноваться первой, даже в этом, чудом сохраненном локальном времени. Инна звонила только по крайней необходимости; для того чтобы просто держать на расстоянии связь, ей, человеку визуальному и вербальному, как и он сам, вполне хватало переписки.
Перезванивая маме, Андрей уже знал, как оно будет. То же вращающееся колечко, только в аудиоформате. Бесконечные длинные гудки.
Он проверил последнюю возможность: попытался расширить границы хроноса, позвонив по внутреннему телефону на ресепшн. И что-то клацнуло, и отозвался милый девичий голос с певучим местным выговором, Андрей был готов ее расцеловать, живую, замечательную, отозвавшуюся сквозь безвременье!.. И тут она повторила ту же фразу по-английски, потом по-французски все тем же говором, превратившимся в акцент… автоответчик. Пискнул сигнал, и наступила знакомая бесконечность.
Выхода не было.
Было несколько возможностей — а по большому счету только две, самая простая вариативная развилка.
Я могу остаться здесь, в уютном хроносе, во внутреннем мирке, так похожем на настоящий, с выходом в сеть, которая прекрасно заменяет реальность всякому человеку, выпавшему из времени. Остаться и беспристрастно наблюдать со стороны все то, что многие на полном серьезе считают жизнью. Что-то в этом есть: по крайней мере, здесь мое внутреннее время идет, и вскоре (как, оказывается, приятно употреблять с полным правом подобные слова!) я узнаю новости о себе. Побываю, черт возьми, на собственных похоронах… Если все это, конечно, будет: тревога, розыски, комментарии, версии, похороны. Не знаю. Возможно, безвременье выкрутится как-то иначе, в любом случае интересно, с какой стороны ни посмотреть.
Посмотреть можно. Но повлиять, как мы уже выяснили — никак. Просто смотреть и знать, что те же самые новости в той же сети, в новостях, на фейсбуке — но в своем времени — лихорадочно отслеживает и листает Инка, и старается держаться, и до последнего скрывает от свекрови и детей…
Вторая возможность.
Вторая — это выйти отсюда. Выйти назад в призрачный, но все-таки парадоксально реальный мир с несметными толпами людей, проходящих друг сквозь друга, с трупами и живыми, руинами и парадными фасадами в одном и том же срезе пространства. Выйти и наблюдать со стороны, потому что выбора у меня все равно нет. И попытаться все же понять, как он устроен — мир, из которого вычли время.
*
Он принял душ, переоделся и сменил повязку на щиколотке, собрался, взяв с собой и нетбук, и мобильный, и теплую куртку, и кружку с кипятильником, и даже зачем-то початую пачку сухого печенья, обнаруженную в рюкзаке; сидя в номере, Андрей успел проголодаться и выпил мятного чаю, но предполагал, что снаружи, в безвременье, голод исчезнет, как и боль.
Больше всего смущала лестница. Эта жутковатая толпа, резко редеющая ниже десятого этажа — почему? Ближайшая, чисто географически, загадка безвременья, по идее, она первой требовала к себе внимания и поисков решения — но именно эту загадку Андрей предпочел бы не трогать, оставить в покое, забыть; он сам не понимал почему, отторжение было иррациональным, словно нежелание прикоснуться к непонятного происхождения слизи. Потом. Когда появится время.
Можно попытаться вызвать лифт. Электроника пока хорошо себя проявляла; правда, внутри моего личного пространства — но вне я просто еще не пробовал. Андрей завернул к лифтовой шахте, нажал на кнопку, она послушно засветилась… Нет.
Лифты в отеле были помпезно-прозрачные, и сквозь стеклянные стенки шахты хорошо просматривалось, что человеческий аквариум набит под завязку по всей длине: безвременье честно отображало кабинку в каждый момент ее непрерывного движения вверх-вниз, и не дай бог угодить в эту колбу, откуда может и не оказаться выхода. И вообще стоило бы, вспомним вращающуюся дверь (как бы, кстати, ее обойти?) держаться подальше от вещей, пребывающих в постоянном движении.
Развернулся и двинулся к лестнице; так первопроходцы входят в холодную мутную воду реки с илистым дном, решительно и сурово, придерживая над головой рюкзак и палатку со спальником — если очень нужно на тот берег.
…Спустился.
В поисках другого выхода из вестибюля — кажется, был такой сбоку, и с обычной дверью я как-нибудь справлюсь, должно быть проще, — Андрей немного побродил по периметру, стараясь держаться поближе к мягким пуфикам у стены, сквозь которые проступали руины выше человеческого роста; интересно, на месте чего возвели это здание, что разрушили? — да ладно, никуда ведь он не делся, дом-предшественник, по которому наверняка плачут культурные активисты, вот сейчас выйду и рассмотрю как следует снаружи. Искомая дверь обнаружилась и выпустила почти без сопротивления; еще немного, и я научусь проходить сквозь стены. Если принять во внимание, что любой стены в каком-нибудь времени еще или уже не существует…
Отошел к противоположной стороне улицы, многослойной, мерцающей, но все же куда более цельной, и всмотрелся в развалины на месте поблескивающей стены. И сглотнул, и передернул плечами, прогоняя озноб, и малодушно — беспристрастный наблюдатель! — подумал, что лучше б он этого не делал, не останавливался, не наводил резкость, не смотрел.
Горы битого стекла, перекрученные кабели, женская голова в разбитых очках, расплавленная панель какой-то электроники, трубы, обрывки ткани, яркая игрушка в детской ручке… расколотая ванна, крошка из кафельной плитки, спекшийся пластик, сажа, пепел, раздавленные и обугленные трупы… Когда?!
— А хрен разберешь. Потому и нету смысла.
Андрей вздрогнул, взвился, обернулся.
Человек смотрел на него. Улыбнулся щербатой улыбкой. Небритый, с синеватым опухшим лицом и неопрятным седым хвостиком из-под растянутого берета, в заскорузлом бомжовом одеянии, подвязанном зеленым женским пояском. В сумеречном полумраке этот человек все же отбрасывал неясную длинную тень через всю улицу.
Только одну тень.
IV
— Я хочу есть.
Говорю — и тут же понимаю, что это неправда, я не хочу есть, я не смогу проглотить ни крошки, даже если мне сейчас предложат. Хочу пить. Жгуче, настолько, что перехватывает горло сухим обручем, а язык становится пупырчатым, как поверхность сенсорной панели для незрячих.
— Есть?! — с возбужденной, болезненной радостью переспрашивает Игар. — Так пошли!
Тянет меня куда-то вбок. Молча отбиваюсь, выдергиваю руку.
— Ирма! Ну сколько можно?.. Я сам уже голодный, как… Пойми, это пле… Мир-коммуна, здесь так надо, все так делают!
— Нет.
— Ну чего, чего ты боишься?!
Он боится и сам. Боится дико и непобедимо, иногда становится заметно, как подрагивают у него коленки, и свой мобильный в трясущихся пальцах Игар перестал крутить после того, как три раза подряд упустил на землю. Боится того же, что и я. И зря надеется это скрыть.
А ведь сначала я боялась прямо противоположного. Я думала, они меня схватят, пленят, сделают со мной что-нибудь ужасное — эти, появившиеся из-под земли, которым Игар привел меня и сдал, гармоничную самодостаточную… идиотку, лишенную начисто не только интеллекта — банального инстинкта самосохранения.
Но они лишь провели нас внутрь. Через целую анфиладу порталов, лазерных и силовых заграждений, систему паролей и кодов, и с каждым из них становилось все тоскливее и безнадежнее. Я пыталась сопротивляться, да! Жмурилась, не давая датчику считать рисунок сетчатки, вырывалась, изворачивалась и закрывала голову руками, до последнего защищая свой генетический материал, в конце концов все-таки доставшийся им длинный рыжий волос… А Игар монотонно уговаривал успокоиться, не вести себя, как дура, — очень вовремя вспомнил!!! И я орала на него, потому что эти были просто безликой сумеречной силой, а он — человеком, которому я доверилась, мерзавцем, предателем, сволочью!.. Ни одно из известных мне слов не было достаточно сильным для него.
Он молчал. Только иногда поглядывал на них, виновато пожимая плечами.
А потом они навесили нам на одежду кусочки пластика с именами и сказали: «Добро пожаловать в Мир-коммуну!». Затем развернулись и ушли. Совсем.
И я поняла, что по-настоящему страшно — другое.
— Ирма, ну подожди. Хочешь, я зайду сам, первый?.. Вынесу тебе какой-нибудь еды. Пить хочешь?
— Нет!!!
Я не хочу пить. Я хочу в туалет — позорно, нестерпимо. Мгновение назад — внешнее, абсолютное, независимое мгновение! — не хотела, даже не думала об этом, а теперь… Сжимаю ноги под юбкой, неуместно длинной, обтрепанной и порванной у края подола. Не знаю, что страшнее. Я ничего уже не знаю.
В стене, напротив которой мы остановились, чернеет полуоткрытой щелью прямоугольный люк; то есть дверь, Игар говорил, а я все время упускаю из виду, что у них нет ни люков, ни шлюзов, есть вот эти двери — а сразу же за ними…
Чужое. Личное. Пространство.
Я не могу туда войти. Ни за что. Пускай буду сколько угодно твердить себе вслед за Игаром, что в плебс-квартале (или как они его сами называют? — опять забыла, Игар постоянно забывает тоже) не бывает хроноконфликтов, и личного пространства, как и хроноса, нет ни у кого, вообще, по определению, и каждый человек может войти в любой дом (ага, это называется «дом» — не дом в нашем, настоящем понимании, а просто здание) и взять все, что ему нужно, так принято, они всегда так живут. Но я не могу. Чужое личное пространство — табу, я знала это всю жизнь, это глубокое, на подкорке, знание сильнее меня… и потом, там же могут быть люди!!!
Игар смотрит, прищурившись. И вдруг берет меня за руку:
— Пойдем.
Он уже привык, освоил беззастенчивое и беспроигрышное «пойдем» — без нужды в согласии, да и вовсе в ответе, в комплекте с резким властным движением, тянущим за собой. Сопротивляться бессмысленно, да мне и не хватает ни решимости, ни силы. Не успеваю подхватить юбку, спотыкаюсь на каменных выступах, ведущих вверх.
— Ступеньки, — говорит Игар. — Под ноги смотри.
Я смотрю под ноги. Вижу полустертый узор коврового покрытия, поворот, голый порог. Только туда, вниз, потому что если поднять глаза — напорешься, как на множество заостренных игл или лазерных лучей, на чужие взгляды. Их много, они со всех сторон, я ощущаю их болезненно, словно исколотой кожей, и это моя последняя хрупкая защита: не смотреть.
— Всем привет, — говорит Игар, и в голосе его дрожь, неумело маскируемая звонким вызовом.
Ему не отвечают, и от этого становится еще страшнее.
— А где у вас тут можно?..
Не надо. В туалет я уже не хочу. Я хочу только бежать отсюда, но Игар держит крепко, его пальцы впиваются в запястье все сильнее, до боли, до онемения; он сам не ощущает отчаянной силы своего пожатия, он боится, боится еще сильнее меня.
— Садись, — бросает чей-то равнодушный голос. — И ты, дочка, садись.
Игар не трогается с места. Последнюю свою решимость, отпущенный ему на сегодня запас он истратил на то, чтобы втащить меня по ступенькам в дом, преодолевая пассивное, но все же сопротивление, справиться силой с моим страхом, временно выпустив из под контроля свой. Надеяться на Игара, как я продолжала, не отдавая себе в этом отчет, до сих пор — до сих пор! — больше нельзя.
Я поднимаю голову и смотрю.
Они сидят за овальной обеденной платой, гротескно огромной, забросанной как попало чем-то неопрятным, остро пахнущим, съедобным. Я голодна, боже мой, как я хочу есть; внезапным спазмом перехватывает живот, я блокирую боль, прижав ее ладонью, вырванной из Игаровой руки. Все эти люди — сколько их: десяток, полтора, два?! не знаю, они сидят вплотную, соприкасаются, сливаясь в одно, безличностное, безликое — зачерпывают, откусывают, жуют, запивают, прямо вот так, друг у друга и у нас на глазах!
Еда — самый интимный из физиологических процессов человека. В любви участвуют двое, но пищу-то ты поглощаешь один, и делать это на глазах у всех — все равно что… Все-таки очень хочу в туалет.
— Я сейчас, — шепчу Игару.
Убегаю в боковую дверь раньше, чем он успевает что-то сказать.
Нужный мне узел я нахожу за первым же поворотом, по наитию, сразу; туалеты здесь нормальные, на одного, и закрываются изнутри, и это помогает справиться с паникой. Выхожу. На стене напротив большое зеркало, я в нем перепуганная и очень красивая, даже смешно. На пластиковом прямоугольнике у пояса, как они его назвали? бейджик? — написано: Ирма Онтари. Ирма Онтари — это я. А тут всего лишь Всеобщее пространство, не больше, не страшнее. Вообразить, что на мне по-прежнему хронос, непроницаемый, невидимый, полностью прозрачный. Взбиваю изнутри волосы, свободные, пушистые. Я уже почти не боюсь, Игар, а ты?..
Поворачиваюсь перед зеркалом, пытаясь рассмотреть свою узкую спину, затем прикусываю губу — и возвращаюсь.
Не вижу Игара — и снова чуть было не проваливаюсь в панику; но успеваю увидеть. Он сидит среди них, за общей платой-переростком, в кольце людей и еды. Улыбается и делает мне призывный, будто подгребающий знак рукой. У него каменная улыбка на лице.
Я улыбаюсь тоже. Подхожу ближе. Игар сидит по ту сторону платы, недостижимый, как соседние миры во Всеобщем пространстве. Он стиснут с обеих сторон так плотно, что, кажется, не только поминутно соприкасается с соседями руками, но и врастает в них всем телом по линиям бедер и плеч.
— Садись за стол, сестренка, — говорит кто-то. Не Игар.
Игар жует. Потом запивает из длинной высокой кружки. Это выглядит не так омерзительно, как, по идее, должно было быть.
А люди за столом (запоминаю слово), оказывается, сидят неравномерно, где-то гуще, а кое-где и посвободнее, я замечаю слева участок, где пустуют сразу три места и, решившись, направляюсь туда. Занимаю то, что посередине и, счастливая удачным маневром, осматриваюсь по сторонам.
Так странно. Эти люди, показавшиеся мне однородной массой, на самом деле все разные, причем разные демонстративно, вопиюще. Напротив меня сидит парень огромного роста, лохматый и рыжий — гораздо рыжее меня! — с яркими зелеными глазами, толстой шеей, широченными плечами и причудливыми рисунками на руках, до самых кончиков пальцев. Рядом с ним юноша вдвое тоньше, но не хлипкий, а изысканно-гибкий, как домашний цветок, у него тонкие усы над губой и длинные серебряные ресницы. Между ним и Игаром — девушка с ниспадающими волосами лилового цвета, пухлыми губами и полностью обнаженной грудью. Мне не нравится, что она рядом с Игаром; отворачиваюсь, прикусив губу.
По эту сторону стола, слева от меня через пустующее место сидит, не могу понять, мужчина или женщина: четкий профиль, очень коротко стриженые волосы и маленькое ухо, блестящее от множества украшений, покрывающих его почти сплошь. А справа — старик с белой-белой, спускающейся на грудь бородой, в которой запутался синий цветок…
Он оборачивается на мой взгляд:
— Ешь, Ирма.
Откуда-то он знает мое имя. А, ну да.
Переспрашиваю:
— Можно?
Старик улыбается с безмерным удивлением, приподняв белые брови и щуря васильковые глаза. Откусывает от ломтя, намазанного чем-то желтым, на бороде повисают крошки. Почему-то я могу на это смотреть.
Перевожу взгляд на то, что лежит на столе. Оказывается, я ошиблась и здесь: съестное вовсе не разбросано как попало, а распределено по столу равномерно, даже красиво, просто я не привыкла видеть сразу столько еды. Вижу знакомые упаковки сэндвичей и печенья — целыми кучами на блюдах, горы нарезанного хлеба, множество открытых банок с дешевыми паштетами и плавлеными сырами, а посреди этого титанические миски салатов, дымящихся супов… Ну, этого я точно не буду есть. Беру печенье с ближайшего блюда. Нормальное печенье, у нас тоже можно заказать такое по линии снабжения в личное пространство. И пускай они смотрят; разрываю упаковку, она скользит под пальцами, но все-таки поддается. Ну?..
Кто-то обнимает меня сзади за плечи; взвиваюсь, печенье трескается в моих пальцах, не донесенное до рта, крошки сыплются на стол. Оборачиваюсь:
— Игар?!
Он смеется. Он садится на соседний стул, продолжая обнимать меня, склонившись голова к голове — а они смотрят нас нас, и белобородый старик, и рыжий верзила, и эта голая, с лиловыми волосами… пусть.
Кладу в рот последний кусочек печенья, оставшийся в руках. Жевать при всех немыслимо, но печенье мягкое и само тает на языке.
— Возьми еще, — предлагает Игар. — Тут все общее. Есть дома, куда люди приходят поесть. В другие — поспать… ага? — шею обдает его горячим смеющимся жаром.
Я помню. В один из таких, как ему показалось, домов он пытался затащить меня сразу, как только мы очутились… в Мире-коммуне, я запомнила, да. Но от этого не становится понятнее и легче. Взять с блюда еще одно печенье — под их взглядами, прикованными к нам, они все на нас смотрят, все, все! — я категорически не могу.
Игар подцепляет с соседнего блюда длинный ломоть хлеба, намазывает его чем-то желтым, наверное, сыром, получается точь-в-точь как у того старика с крошками в бороде. Руки Игара все еще подрагивают: не знаю, все ли это видят или только я одна. Встречаюсь глазами с гологрудой девушкой, она улыбается, мелькает что-то недожеванное у нее во рту… и тут Игар с размаху запечатывает меня своим бутербродом. Машинально откусываю, давлюсь, сгибаюсь пополам от кашля, неостановимого, со слезами. Судорожно отпиваю из кружки, поданной Игаром, и снова кашляю, и пью, и становится все равно.
— Зато смотри, насколько они все разные, — шепчет в шею Игар, пока я уже почти равнодушно доедаю хлеб и, наконец ощутив голод, тянусь за печеньем. — Ты удивлена? Ведь про плебс-квартал рассказывают, что у них тут сплошная уравниловка. А?
Я не удивлена, я вообще об этом не думала, то есть думала, но не так, мне совершенно все равно сейчас, что рассказывают где-то о плебс-квартале. Но киваю с непонятным мне самой, но, наверное, выражающим согласие звуком.
— А знаешь почему? Потому что истинная индивидуальность человека не в том, чем он владеет и распоряжается, а в том, какой он сам. Мы в наших норах, в хроносах и личных пространствах, давно перестали обращать на себя внимание и сами не заметили, как потеряли что-то похожее на лицо. Нет, как раз ты у меня лучше всех…
Почему-то вспоминаю Маргариту. Даже она, с ее золотыми искрами, бегущими по хроносу, бледновато выглядела бы здесь. Но вообще, по большому счету, они те же тусовщики — понятно, что Игару это близко, он и сам такой. Никакой разницы, ни малейшей.
Пытаюсь себя в этом убедить.
Игар говорит что-то еще. Говорит и говорит, плавно поднимаясь с жаркого полушепота на сбивчивый полуголос, а я уже потеряла нить, если она там вообще была, если он не просто сотрясает воздух, забалтывая свой страх, создавая вокруг нас двоих автономное поле нашего отдельного разговора, жалкую подмену хроноса в чужом Всеобщем пространстве.
— …никому ничего. Они берут все, что им надо или чего хочется на данный момент, а потом оставляют и идут дальше. Люди не ассоциируют себя с вещами, понимаешь? Ирма, ведь еще немного, и ты срослась бы со своими цветами, они заняли бы в тебе больше места, чем ты сама…
— Цветы — не вещи.
— Да какая разница? Цветы — пример, первое, что мне пришло в голову…
Он уже говорит так громко, что все его слышат. Но никто, кажется, не слушает. Их пристальные взгляды, обращенные на нас со всех сторон я, оказывается, тоже себе придумала, как и неотличимость друг от друга и хаос на столе. Нет, они все заняты чем-то своим: большинство самозабвенно жует, и смотреть на это все-таки противно, кто-то негромко неразборчиво болтает, а юноша с серебряными ресницами и гологрудая девушка, синхронно повернувшись друг к другу, начинают целоваться… Как будто для этого нет специальных мест.
Тусовщики гораздо более любопытны. Но тусовщики затем и выходят во Всеобщее пространство, чтобы показывать себя и разглядывать друг друга, а эти, в плебс-квартале, то есть Мире-коммуне — кстати, звучит не лучше, — они всегда так живут.
— Ты пойми самое главное, Ирма. Когда тебе ничего не принадлежит, ты тоже не принадлежишь никому.
— Я и так никому не принадлежу.
Его смешок щекочет шею:
— Рассказывай. Ты просто никогда не задумывалась об этом. Ты, моя маленькая, принадлежишь нашей любимой энергофинансовой системе, эквокоординаторам, сетевым провайдерам, программистам, например, мне, что само по себе неплохо, и я уже молчу про твоего шефа, как его…
— Ормос.
— Плевать. И своим любимым цветам, и шмоткам, и дискам, что там у тебя еще?.. Подожди, забыл основное. Ты вся, целиком и полностью, от макушки до пят, вкалывая на него всю жизнь и не мысля себя иначе, принадлежишь своему хроносу. Принадлежала. Раньше.
— А…
— А они, — он делает широкий жест, и никто не обращает внимания, — свободны. У них нет ничего своего, только они сами. Понимаешь? Сами. Принадлежат. Себе.
И пускай. Теперь, стряхнув насколько возможно страх, я не понимаю одного: зачем здесь я?.. И зря Игар напомнил про цветы.
Пара напротив целуется все жарче, рука парня с серебряными же ногтями бродит по смуглому плечу среди прядей лиловых волос, падающих занавесом, свозь который видно пунктиром, как его другая рука нашла и мнет голую грудь. Смотреть на это нельзя, но я не могу заставить себя отвернуться, не могу даже опустить глаз. И очень отвлеченно, одним обнаженным, прозрачным разумом понимаю, что рука Игара вот точно так же, зеркально и чуть-чуть пародийно поглаживает сейчас мое плечо.
Звонкий, такой ожидаемый шепот:
— Пойдем?
В этот самый миг парень с девушкой встают из-за стола. Перед тем, как уйти, девушка наклоняется над рыжим верзилой и, потершись о его затылок голой грудью, перегибается и звонко чмокает его в нос. Рыжий смеется, и я все могу понять, кроме его смеха.
Ничего я не могу понять.
— Пойдем, — настойчиво и чуть капризно повторяет Игар.
Старик напротив лукаво подмигивает васильковым глазом:
— Иди, дочка.
Взвиваюсь, взлетаю, мечусь куда-то в сторону, как спугнутая птица, скорее к выходу!.. Только я не знаю, где здесь выход, куда бежать. Это страшнее, чем вторжение в личное пространство, это все равно что с размаху по плечу без кожи, как раскаленным в открытую рану, больно, невыносимо. Игар не заметил. Он просто рад, что я иду.
Выходим наружу. Становится немного легче.
Лилововолосая и тонкий юноша идут перед нами, их еще видно, они обвились друг вокруг друга, как две лианы в моем саду — зачем он вспомнил про цветы?! — так, что едва держатся на ногах, их мотает из стороны в сторону, от дома к дому. Из-за угла выходит нам навстречу, перекрывая парочку, целая стайка молодежи, они все яркие, разные, от них рябит в глазах. Проходят мимо; парня с девушкой еще видно далеко впереди.
— Сейчас глянем, куда они войдут, — шепчет Игар.
— Зачем?
— Потому что я не знаю точно куда. О, смотри, тут камера!
Игар останавливается и смотрит вверх. Я поднимаю глаза и вижу на уровне чуть выше наших голов черный шевелящийся клубок, из-под него проглядывает что-то металлическое, поблескивающее, деталей не разобрать.
— Что это?
— Веб-камера, говорю. Хотел бы я знать, зачем ее тут воткнули, сети же у них нет. И кто.
— Что это шевелится?
— А-а. Не знаю, наверное, мошки какие-то.
Он поднимает руку, и черный рой взмывает со стеклянного глаза, рассыпается в пыль и бросается мне в лицо; в панике машу руками, мошки исчезают мгновенно, будто растворяются в воздухе. Действительно, веб-камера. Под ее взглядом становится страшнее, чем под всеми человеческими вместе взятыми, и я тяну Игара за руку:
— Пойдем.
Игар понимает превратно, и улыбается, и начинает смешно сопеть на быстром ходу, едва не срываясь на бег.
Ту парочку мы уже упустили, так кажется мне — но Игар, дойдя до углового дома, уверенно взбегает по ступенькам и открывает дверь. Тут ни одна дверь не поставлена на шлюзовой код, не заперта вообще.
Внутри полумрак и странный запах, я не могу его не только определить, но даже и понять, отвратителен он мне или наоборот, притягивает, дурманит; и еще полустертые неясные звуки; я замираю, прислушиваясь, но Игар тянет меня дальше, один производя больше шума, чем всё вокруг, его сиплое дыхание накладывается на его же гулкие шаги, и неловкие движения, от которых что-то падает с грохотом, и неразборчивое бормотание, сплошная длинная цепочка бессвязных слов, я разбираю лишь выдохи меж ними: Ирма, Ирма, Ирма…
Кричит женщина. Кричит чуть хрипло, долго и певуче, с повторяющимися модуляциями, никогда я не слышала подобного крика — чтобы вот так близко, в нескольких шагах, за условной завесой темноты. И никогда-никогда не кричала так сама… То есть нет. Кричала — в ослепительный момент выхода во Всеобщее пространство, полное звезд.
Но то совсем другое. Никто не слышал.
— Ирма… Ч-черт, — шипит, ударившись обо что-то головой. — Куда тут дальше? Ирма, сейчас, Ирма, Ирма…
Я не могу. Так нельзя, никогда, вообще, почему он не понимает?! Выдергиваю руку, отшатываюсь, хочу уйти, тоже ударяюсь обо что-то острое, оно опрокидывается, катится с дребезжанием по полу, — а Игар хватает меня уже не за руку, а всю, в одно горячее объятие-захват, из которого не освободиться, не вырваться. Мы делаем несколько неверных шагов, словно в общем мини-хроносе, и неразборчивый шепот обжигает мне лицо, а потом все опрокидывается и рушится в темноту, в неизвестность. И очень-очень больно, электрическим разрядом пробивает ушибленный локоть.
Этого нельзя, нельзя никогда и нигде во Вселенной, нельзя! — потому что мы не одни. Но это уже происходит — нельзя!.. нельзя!!! — и в абсолютной, несовместимой с сознанием и миром недозволенности вдруг вспыхивает ослепительная дуга, зашкаливает, оглушает и ослепляет, присваивая и распыляя мое тело, мою личность, меня всю. Я кричу — да, правда, я кричу, или нет, это не я, или одновременно, в унисон со мной кричит какая-то другая женщина, и еще, и еще, не имеет значения, потому что я, Ирма, Ирма, Ирма, чье имя мечется горячим шепотом вокруг, — не одинока и не единственна, нас таких миллионы и миллиарды, распыленных, словно рой мошек, в пространстве, но при этом неразделимых, подключенных к общей сети, настоящей, куда более могущественной, чем та, другая, наивная и поддельная сеть. Так было, есть и будет, от этого не спрячешься в личное пространство, в трусливую условность хроноса, в себя или в кого-нибудь еще.
У меня больше никогда не будет своего времени.
— Да нет, никаких суеверий. Есть замыслы, рассказывать о которых — одно удовольствие, потому что они интересны уже на уровне темы и сюжетной задумки. Но бывают же и такие, что рассказать невозможно в принципе, поскольку важное начинается на уровне отдельных фраз, междометий, запятых. А хуже всего — когда, пытаясь кратенько изложить кому-нибудь идею, ты сам убеждаешься в ее непоправимой банальности. Ну допустим, я скажу вам, что пишу новый роман о времени, ну и что? Кто еще не писал о времени?
(Из последнего интервью Андрея Марковича)
— Успеем, — шепнула она. — Ну что ты такой смешной, конечно успеем.
И ее губы оказались на его губах, почему-то совсем не такие на вкус, как тогда, в поезде, и Богдан в панике вспомнил, как она вот буквально только что, прямо при нем, шнуровала какой-то невообразимый корсет на тысячу завязок, и просила придержать пальцем узел, и потом изогнулась перед зеркалом так, что у него перехватило дыхание, — но Арна уже была безо всякого корсета, совсем-совсем без всего, и ряд ее позвонков, круглых и хрупких, словно кладка певчей птицы, вибрировал и ускользал из-под пальцев, и щекотал щеку птенцовый пух на ее голове, и вся она, летящее чудо, открывалась и стремилась навстречу к нему, и в это невозможно было поверить.
Он еще не верил, полулежа поперек скользкой кушетки и разглядывая себя в огромном, на всю стену, зеркале напротив: приспущенные джинсы, мягкая, но заметная курчавость на груди, обалделая улыбка. А со сцены уже неслась саксофонно-барабанная какофония в исполнении «Кадавров», и вот ее перекрыл восторженный рев публики, а затем нежный и сокрушительный, чуть хрипловатый и невероятный голос:
— Если тебе…
Дверь хлопнула, Богдан едва успел натянуть джинсы, а ремень пришлось затягивать прямо при Костике, под его откровенно насмешливым взглядом. Покосился на зеркало, убеждаясь, что хотя бы не покраснел.
— Хорош валяться, — бросил Костик, хотя никто давно не валялся, — там два ящика пива от спонсора, пошли, поможешь дотащить.
— Куда? — глупо спросил Богдан.
— Серому в багажник. У него тут дача, зовет отметить.
Он понятия не имел, кто такой Серый, что они собираются отмечать — наверное, удачный концерт? — он хотел только одного: успеть вернуться, быть в гримерке, когда Арна закончит читать и вернется со сцены, а потому постарался ускориться еще. У него уже несколько раз получалось самостоятельно, надо было только сосредоточиться, напрячься, представить себе время в виде плавно крутящейся шестерни, которая, стоит повернуть ключ, тут же набирает дополнительные обороты. И тогда что-то взвивалось и раскручивалось в груди, кровь несколько секунд бухала в виски, а затем будто бы успокаивалась, на самом деле продолжая пульсировать в другом, но уже привычном для организма ритме, оставалось только покалывание в подушечках пальцев и до смешного замедленные, словно под водой, движения людей вокруг. И даже Костик; странно, он же администратор «Кадавров», он, по идее, всегда так живет — в ее, Арнином, звонком и стремительном ритме.
Они погрузили ящики в светло-асфальтовый джип, припаркованный под ДК и наводивший размерами на мысли о сексуальных комплексах хозяина, которого Богдан толком и не рассмотрел. Взлетел обратно по мраморным ступенькам с бронзовыми арматуринами под ковровую дорожку, а на этаже завертелся, запутался между одинаковыми дверьми и, конечно, первым делом ломанулся не в ту. Пробормотал извинения здоровенным, как гренадеры, голым теткам, хоть они его, кажется, и не сумели заметить — так, сквозняком приоткрыло и тут же захлопнуло дверь.
Арна уже успела отчитать, уже сбросила корсет, на помощь которого Богдан втайне рассчитывал, в том смысле, что ей, конечно, понадобится помощь… Но она сидела перед зеркалом в синей футболке с котом, просторной на несколько размеров, в джинсах и кроссовках, жадно прихлебывая из банки то самое пиво, только что погруженное в джип. Может, ей занесли гостинец от спонсора прямо сюда, и даже скорее всего; но в глубине души Богдан не сомневался, что пока он заглядывал в чужую гримерку, Арна по-быстрому смоталась за пивом вниз.
— Где ты лазаешь? — победно и звонко выкрикнула она. — Давай, поехали!
— К Серому на дачу? — со знанием дела отозвался Богдан.
— К Серому еще успеем. У меня тут подружка живет, Лялька, что я, была на гастролях и к Ляльке не заехала?.. Богданчик, ну что ты такой заторможенный? Быстрее!
Он подхватил с пола свой рюкзак — и оказался внизу, где Арна раздавала автографы малолеткам, обнималась на прощание с потными серокостюмными дяденьками из местной власти и благодарила квадратных тетенек из ДК. Богдан подошел, Арна взяла его за руку, улыбнулась напоследок веерной, всем предназначенной улыбкой — и тронулась машина, джип Серого, куда поместились они все, включая гениев-кадавров и их инструменты, любовно сложенные в багажник за сиденьями поверх ящиков с пивом: Богдана все время кололо чем-то в шею, острым и музыкальным. Но у него на коленях сидела Арна, нет, ну надо же, такой громадный автомобиль, а она не нашла себе лучшего места, чем у меня на коленях…
— Тут церковь, мне сказали, — сообщила Арна. — Шестнадцатого века, с фресками. Поехали посмотреть!
Джип развернулся посреди улицы, прямо через сплошную, словно занесенный на льду, и поехал в противоположную сторону. Все всегда и везде ехали и шли туда, куда она говорила.
— А твоя подружка? — хулигански шепнул Богдан.
— Лялька? К Ляльке успеем.
Он и не сомневался.
Церковь оказалась маленькая и облупленная, совсем темная внутри, в еле заметных росписях стен Богдан мог различить только смутные фигуры, похожие на стога сена или привидений, и призраками же бродили вокруг неприкаянные кадавры, — а ей, Арне, было интересно, она то и дело останавливалась возле какого-нибудь неясного святого, и весело восхищалась, вся превратившись в одно сплошное «ух ты!», и тут же оказывалась возле совершенно другого, у противоположной стены.
— Богдан, ты посмотри, какие у нее глаза! У Богоматери, видишь?! Сто процентов, она писала стихи!.. И колыбельные, наверное, пела этому, маленькому своему…
— Наверное.
Он привык соглашаться с ней сразу, мгновенно, без зазора, что бы она ни говорила — потому что произнесенное Арной по определению становилось правдой, звенящей и абсолютной. И еще потому, что панически боялся опоздать, не поспеть за ней, выпасть из ее времени.
К Ляльке заявились с огромным тортом, придирчиво выбранным в мегамаркете на окраине города, потому что кондитерский ассортимент в магазине по дороге Арну не устроил. Лялька оказалась толстушкой с многочисленными, Богдан так и не сумел их пересчитать, кошками и котами, она повисла с визгом на маленькой Арне, а когда отпустила, две кошки, дымчатая и рыжая, как по команде, прыгнули на тонкие Арнины плечи к великому восторгу кадавров. От тортика остались одни развалины, Лялька кричала, что с такими друзьями фиг похудеешь, Арна увлеченно заглатывала кусок за куском, ей не приходилось переживать за какое-то там девчоночье похудение — на такой скорости, в таком ритме. Замедленный, осоловевший от горячего чая Серега периодически вспоминал про пиво, шашлыки и свою дачу.
И вот они, совершенно без перерыва — по крайней мере, Богдан его не отследил, не запомнил — сидели в кружок на берегу неопределимого водоема, пахло тиной и дымом, звенели комары, от которых Арна пряталась, затянув по самый нос капюшон ветровки, и ко всем по очереди приставала огромная любознательная собака, и везде валялись банки из-под пива, и шипел железный ящик мангала, а первая партия шашлыков оказалась недожаренной — потому что спешили, чуть было не влез с поучениями Богдан: ну какой, какой смысл торопиться, если можно просто делать все быстро?!
Откуда-то взялась гитара, и кадавр Мишка, тронув струны, постучав по обечайке и покривившись, двумя движениями ее подстроил и профессионально залабал Цоя, и Арна запела, и это было так невероятно и потрясающе, что Богдан изумился, почему она не поет со сцены, а только читает стихи. И боялся подпеть, но все подпевали, тем самым автоматически, без усилий, ускоряясь до ее ритма, и он присоединился тоже, потому что куда страшнее было отстать. Песня кончилась, Мишка, привстав, замахнулся на Арну гитарой: мол, не умеешь петь — не пой, чем пищать мимо мимо нот!.. И Богдан напрягся, готовый на все, и Серый бросился на выручку гитаре, а Костик напомнил про поезд. Но Арна сказала — успеем, и все поверили, не было случая, чтобы она не успела. И под аккомпанемент смеющегося, — ну конечно же, он прикалывался, — Мишки спела еще, на английском, кажется, из Оззи Осборна, свою, как она сказала, любимую…
И снова они — тук-тук, тук-тук, тук-тук — ехали в поезде, в одном купе с кадавровыми инструментами на верхних полках, а сами кадавры, и даже Костик с рыжехвостым Владом (который раньше норовил навестить в самую неподходящую минуту свой синтезатор), смирно курили в тамбуре или пьянствовали в соседнем купе. Арна сидела, повернувшись к темному окну, и ее отражение двоилось на вздрагивающем стекле, и даже в неподвижности в ней было столько скорости и ритма, что Богдан не решался протянуть руку к ее плечу, боясь промахнуться, разминуться во времени.
Какой это по счету наш поезд? Прикусил губу, добывая из памяти ответ на такой, казалось бы, элементарный вопрос. Первого начались гастроли… Сколько дней мы уже в пути? Он никак не мог вспомнить, и это напрягало, так бывает всегда, если вдруг самая простая и ненужная мелочь выпадает из памяти, издевательски крутится где-то вокруг и не дает себя поймать.
— Арна?
— А?
— Какое сегодня число?
— Не знаю, это к Костику, он следит за маршрутом. Тебе надо в институт?
— Нет! — он аж вздрогнул, а может, это поезд тряхнуло. — Я так спросил.
Конечно, ему надо было в институт. На восьмое, это Богдан помнил точно, поставили первый модуль, на который он, в отличие от заранее дрожащих девчонок, возлагал определенные надежды: что серьезное, без дураков, испытание покажет всем, и преподавателям, и самим первокурсникам, кто есть кто, расставит по ранжиру, и неслучайные люди — если они среди нас есть — проявятся на общем пестро-сером фоне, и свои узнают своих. Кроме того, куратор Григорий Вениаминович обещал, что завалившие модуль будут автоматически отчислены на первой же сессии, но в это Богдан как раз не верил, как и вообще в силу взысканий и запретов. С физикой подобные вещи не проходят, да и просто не имеют смысла: либо ты понимаешь и/или хочешь понять — либо…
Тук-тук, тук-тук, тук-тук. Неясные огоньки за окном, незнакомые, взаимозаменяемые, переменные. Впрочем, определить координаты в пространстве было легко: выйти в коридор, где между тамбуром и купе проводника подрагивает на стенке вагона расписание, табличка с конкретными географическими названиями в левом столбце — и условно-бессмысленными цифрами в правом. Время.
Со временем было непонятно все. Все вообще.
Кажется, позавчера вечером — или два дня назад? — Богдан, зарядив, наконец, мобилу в комнате общежития, где они сбросили инструменты и куда точно — он несколько раз переспросил и Арну, и Костика — точно-точно собирались еще вернуться, дозвонился матери и выдохнул свое «со-мной-все-в-порядке-не-волнуйся», в ответ вместо ожидаемой ругани, спасение от которой было лишь в отключении с линии, а лучше и телефона вообще, донеслось озадаченное молчание. Конечно, потом мать все же заорала практически по тексту, но эта пауза, момент непонимания сигнализировал однозначно: волноваться она еще не начинала. Но я же к тому времени не ночевал дома?.. сколько ночей?!
Потом он позвонил Вероничке, единственной из девчонок на курсе, кто не только прицельно стрелял глазками по сторонам, но и прилежно конспектировал все лекции и записывал задания вплоть до номеров страниц — по неискоренимой привычке отличницы, ничего общего не имеющей с интеллектом. На вопрос о степени ее готовности к модулю Вероничка выдохнула восхищенно: ну ты и отве-е-етственный, Богданчик! Она еще не начинала нервничать и паниковать тоже.
На гастроли они выехали первого. Это было последнее о времени, что Богдан помнил точно.
— Ложись спать, — посоветовала Арна. — Завтра въежаем в дивный шахтерский край, там могут начаться манцы.
Манцы начались еще до Богданова пробуждения. Как он восстановил потом задним числом, на какой-то промежуточной станции от поезда отцепляли пару-тройку вагонов, а в одном из них ехали звуковая установка и Влад, ехали нелегально, по договоренности с проводником — как, как ты договаривался, сволочь?! — орала Арна на Костика, когда Богдан разлепил глаза, — и надо было за неполных семь минут стоянки перезагрузиться (такое легонькое компьютерное слово, ага) в правильный вагон, где не было свободного места даже в тамбуре, а проводник ничего не желал знать. Но к тому времени, как разлепивший глаза Богдан предложил свои услуги в качестве одной человеческой силы, все уже вроде бы уладили. Во всяком случае, они опять куда-то ехали, и громыхали инструменты на верхних полках, и ящики с техникой загромождали все пространство, при малейшей попытке пошевелиться впиваясь в бок и подсекая под колено, и тянулась за окном бесконечная степь с вкраплениями терриконов, похожих на пирамиды для фараонских чиновников средней руки. Но судя по тому, как отчаянно Костик ругался с кем-то по мобиле, продолжая материться безадресно, когда пропадала связь, проблемы не кончились. Арны в купе не было, и Богдан ничего не понимал. Обращаться к Костику, изрыгающему многоэтажное, не представлялось разумным, а вот у Влада, чья мрачная рыжая физиономия торчала из-за ящика напротив, он рискнул спросить:
— Что-то не по плану?