Последний властитель Крыма (сборник) Воеводин Игорь

– Ну, а чё я сделаю?! – через силу заговорил Забор. – Она же это… Сама ни к кому не лезет, беспределыдики к ней лезут да хачики…

Гиря глазом открыл бутылку – немудреный этот фокус десятки раз за ночь повторялся в «Джеббе» и каждый раз вызывал восхищение малолеток, жадно вбиравших в себя взрослую культуру, – и ответил:

– Маманьке скажи, пусть дожит ее на больничку… Неча ей по городу рассекать… Какой ты будешь правильный пацан, когда у тебя сестра – шалава?!

В клуб вошла Полина Игнатьевна, директор Дома творчества. Ее крашенные синькой седые волосы были уложены буклями. Она приветливо улыбалась собравшимся. В прошлом году она защитила диплом, на пятьдесят девятом году жизни.

– Я сорок лет в культуре, – всегда значимо повторяла она воспитанникам, – начинала техничкой, полы мыла десять лет, и так, по ступеньке, по ступенечке, и поднялась…

Культура при Полине Игнатьевне расцвела невиданными до того в Алмазе цветами. Стриптиз в исполнении старшеклассниц – это было не самое новаторское нововведение директрисы. Ее гордостью, ее тайной надеждой на достойную награду от властей предержащих была организация студии боди-арта, где четырнадцатилетние девочки под руководством некоей Эммы, дамы, предпочитавшей красно-черные одеяния со множеством цепочек, расписывали друг другу тела и потом выступали на дискотеках.

«Девственность – роскошь», – вызывающе красовалось поверх крохотных грудок у одной, сидевшей на коленях у Вазифа, толстого сорокалетнего держателя азербайджанского ресторана. «Где хорошо – там и родина», – вторила ей надпись на спине ее подружки, томно кокетничавшей у стойки с заезжим дальнобойщиком.

Полина Игнатьевна ласково покивала седой головкой собравшимся и вышла. Она была счастлива. Культура перла в массы.

Открылась снова входная дверь, и вошла Надя. Как будто стихли гомон и рев – ее враз заметили все. Худенькая и маленькая, она подошла к стойке и просительно улыбнулась:

– А есть… пирожные? – И протянула вперед кулачок с зажатыми двумя червонцами.

Очкарик-бармен засуетился, взял деньги, положил ей на блюдечко эклер и налил кофе. Пододвинув все это Наде, он забормотал:

– Вы… Садитесь! Садитесь!

Надя, не снимая куртки, забралась на высокий табурет. Вокруг было много полуголых девиц, но всем собравшимся голой казалась она.

Вокруг шептались и дыбились, она видела это и чувствовала, и блаженно улыбалась.

«Как они все любят меня, – текли мысли в ее голове, – но за что, за что? Я недостойна этого почитания… Какие они все милые!»

– Надюха, привет! – протиснулась к ней Валька-Матрица, полуякутка-полукитаянка, единственная из всех, кто защищал Надю. Матрицу побаивались. Бесшабашная, «безгаечная», «безбашенная», как звали ее пацаны, она владела черным поясом карате, была бесстрашна, а хмельная – неудержима. Ее уважали, но она всем мешала своей независимостью, и менты, после того как она отказалась вступить в их ряды, обещались сшить ей дело.

Надя с благодарностью взяла протянутую ей сигарету и прикурила, наклонившись к зажигалке Матрицы.

– Все хорошо! – ответила она на вопрос, счастливо улыбаясь.

Гиря засопел и зло посмотрел на поникшего Забора.

– Ладно, мля, я сам! – бросил он. – Учись, салага!

Он вразвалку подошел к Наде. Вокруг враз стало пусто, а Очкарик нервно отодвинул бутылки подальше по стойке.

– Слышь, шиза! – проговорил Гиря. – Иди домой…

Надя недоуменно посмотрела на него, на Вальку и страдальчески сморщила лоб.

– Но, сударь… Почему вы так разговариваете со мной? – спросила она. – И потом, разве я кому-нибудь мешаю? У меня и деньги есть…

Она полезла в карман курточки и достала еще две смятые десятки.

Все знали, откуда эти деньги. Сорок рублей – такова была ее цена у дальнобойщиков. Ее обманом затаскивали в фуры, а потом совали ей сороковник.

Она не знала цены денег. Ей было все равно – сорок или четыре тысячи. Пенсию по инвалидности за нее получала мать. Она же ей все и покупала, веретеном крутясь на трех работах.

Затылок Гири налился темным. Бугры вздулись на плечах.

– Ты чё, корявая, не въехала?! – прошипел он и схватил ее за шиворот.

Сдернув ее с табуретки, он как будто щелчком откинул ее к выходу. Чашечка с кофе, жалобно зазвенев, разбилась на полу. Нетронутый эклер исчез под табуретами.

Надя ударилась спиной о косяк и медленно сползла на пол. Менты не пошевелились.

В следующую секунду голова Гири откинулась назад – Валька, скинув туфлю, закатала ему пяткой в лоб. Вторым ударом, подпрыгнув, она заставила его согнуться пополам, а затем, развернувшись, той же ногой отправила его в угол.

Гиря рухнул без сознания.

Пацаны ринулись на Вальку, и за две секунды она положила троих. Визг и грохот разбитой посуды заглушили музыку из зала.

Менты ринулись вперед. Валька опустила руки. Она знала – тронь она публично любого из них, и срок ей обеспечен.

Ее схомутали, выволокли вон и с размаху кинули в воронок, что ночами постоянно дежурил у «Джебба».

Менты, радостно скалясь, лезли за ней. «Джебб» их больше не интересовал. В участке их ждала забава покруче.

Надя сидела на полу. Дыхание медленно восстанавливалось. Никто больше не обращал на нее внимания, не таращился, не скалился, не хихикал.

– Пойдем, Надя… – Брат протянул ей руку. – Пошли, а, Надь? Пошли…

Она медленно встала, опираясь на него.

В дверях она оглянулась. Очкарик поспешно опустил глаза. Тарелка, которую он протирал, мелко дрожала в его руках.

6 градусов по Цельсию

– Mais tez-vous foux, mon general! (Но вы с ума сошли, мой генерал! – франц.[1]) – вскрикнула Надя, когда высокий незнакомый офицер, покупавший сигареты в ларьке, разворачиваясь, невзначай толкнул ее. И услышала в ответ:

– Je vous demande pardon, mademoiselle… – И через паузу: – Enchantez de vous voire. Je m'appelle Aleks. Et vous, ma princesse? (Прошу прощения, госпожа… Счастлив вас видеть. Меня зовут Алексей. А вас, моя принцесса? – франц.)

Она сделала книксен:

– Oui, c'est ca. Je suis la princesse de cette ville. Mon nom est Nadine. Vous tez general? Coloneii? (Да, это так. Я принцесса этого города. Мое имя – Надежда. Вы генерал? Полковник? – франц.)

– Mais non, Nadine… Leitenant. Leitenant Nefedov, et je suis votre chevalier. (Нет, Надя… Лейтенант. Лейтенант Нефедов, и я – ваш рыцарь. – франц.)

– O-la-la! Mais peut-tre, vous tez maries? (О-ля-ля! Но, может быть, вы женаты? – франц.)

– Jamais de la vie, ma princesse… Je suis tres jeun… (Никогда в жизни, моя принцесса… Я еще так молод… – франц.)

Инна, торговавшая в ларьке, слушала этот диалог, раскрыв рот. Грязные сизари копошились на помойке и умывались в лужах, радуясь последним солнечным денькам. Рабочие, сколачивавшие трибуну перед Дворцом пионеров, торопились – День строителя был не за горами, а в Алмазе этот праздник отмечался так же широко, как и День шахтера, что тоже был недалек.

Стучали молотки и топоры. Из открытого окна зала доносились голоса – труппа заезжего ТЮЗа из Енисейска репетировала «Гамлета».

– Так поступай, отравленная сталь, по назначению! – раздался рев из зала, и Надя вздрогнула.

Она взяла лейтенанта под руку:

– Вы любите осень, мой рыцарь?

– Я люблю даже дождь, моя принцесса… Хотя для летчика это странно, вы не находите?

– Вы летчик?! Конечно, кем же вы можете быть еще! – Она хлопнула свободной ладошкой себя по лбу. – А вы знакомы с Экзюпери?

– Лично – нет. Так высоко я еще не залетал.

Инна сглотнула.

Нефедов взглянул на нее и промолвил:

– Сдачу оставьте себе…

Та опомнилась и засуетилась:

– Щас-щас, секундочку… Вот она, сдача, вот!

Нефедов не стал спорить, взял протянутые деньги и опустил в карман летной кожаной куртки. Его глаза – в цвет неба, в цвет околыша фуражки – смеялись.

Надя глубже просунула свою руку под его локоть и поежилась:

– Savez-vous, mon leitenant, peut-tre, je n'aime beaucoup cette jeune fi lle (Вы знаете, лейтенант, может быть, я не очень люблю эту девушку – франц.)… – Она глазами показала на Инну.

– D'accord (Согласен – франц.), – ответил тот.

Надя могла бы поделиться с новым знакомым своими подозрениями насчет одной странности: как правило, стоило ей чуть больше обычного задержаться у ларька Инны, как тут же подъезжал какой-нибудь автомобиль, и ее туда усаживали без лишних слов и волокиты. Если бы она была внимательна, то вспомнила, что Инна всегда заранее спрашивала, во сколько точно она придет за сигаретами, а Надя не любила опаздывать. Ведь точность – вежливость королей…

– То die… То sleep… (Умереть, уснуть… – англ.) – доносилось из окна.

И Инна машинально повторила:

– Абалдеть!

7 градусов по Цельсию

…Городишко Алмаз состоял преимущественно из двухэтажных деревянных домишек-бараков, потемневших на вечных сибирских непогодах. Улицы были разбиты тракторами и бульдозерами, кварталы соединялись высокими деревянными настилами над теплотрассами, которые заменяли здесь тротуары.

Город стоял на крутом берегу Угрюм-реки, ширина ее была в этом месте шестьдесят километров. Иногда над водой повисали радуги, скрашивая дни, вспыхивали тогда чахоточной красотой деревья, и окна домов, смотревших на реку, горели, как витражи.

Надя и Нефедов шли по улице, ведущей в гору – Надин дом стоял на сопке. Им оборачивались вслед, щерились, крутили пальцами у виска они ничего не замечали. И дом вырос перед ними, как замок, как королевский замок, которому и положено стоять над городом, на горе.

За филенкой тихо шушукались мыши. Сыр, кусочек сыра, упавший со стола, лежал пластинкой золота на вымытом линолеуме и манил, и тянул к себе, и дышал – о боги, боги мои! – он дышал всеми своими тринадцатью ноздрями. Да он просто издевался над бедными полевками…

Медленно закипал на одной из неугасимых конфорок чайник, и свисток прочищал горло, готовясь возвестить победной своей трелью, что в доме, – простите, в замке, – тепло и чисто, спокойно и уютно, дремлет плюшевый зверь в изголовье софы, и клубничное варенье – о, это варенье! Сколько детских снов и надежд, обид и радостей таят твои крупные ягоды с вкрапинами платины, сколько сомнений и мук порождает твоя пенка, пока ты вздыхаешь пузырями на плите – похитить или потерпеть, рискнуть или выпросить у строгой бабушки, у которой так некстати под рукой оказывается эта мокрая тряпка, которой так противно получать по рукам?

Печенье «Янтарное» лежало в вазочке, и промозглый вечер ластился к окнам озябшим кутенком, просился в свет и тепло и завистливо вздыхал.

– Я тебе сейчас поставлю одну песню, знаешь такую певицу – Далиду? – спросила Надя, открывая крышку дешевенького братниного китайского двухкассетника.

– Конечно знаю, – ответил Нефедов.

– Soleil, Soleil! J'irais, ou tu iras! Faits-moi Soleil, tout ce que tu voudras (Солнце, Солнце! Я иду, куда и ты. Делай со мною, Солнце, что тебе угодно – франц.), – звучало в комнате.

Над безмолвными сопками, над серой рябью реки, над провисшими крышами, озябшими домами, над волглой тайгой и блеклой тундрой звучали иноземные слова из какой-то иной, неведомой в Алмазе жизни. Такую жизнь можно было увидеть в кино, но сказка и есть сказка, и мало кто в городе всерьез воспринимал, взаправду верил, что где-то есть теплое море и жаркие страны, машины с откидными верхами, плавящиеся в полуденном зное тротуары и тонущие в мареве белые дома под красными черепичными крышами, где в прохладной полутьме подвалов бродит, бродит, прислушиваясь к себе, вино во врытых в землю огромных кувшинах, и так же слушает голос крови в собственных жилах каждый уважающий себя мужчина – он должен быть обязательно небрит и терпеть не может галстуки.

Смотрели с выцветших обоев фотографии. Прочистив горло, свистнул чайник.

– А то, что она себя королевной считает, так это все не просто выдумки, – не сводя с Нефедова пристальных усталых глаз, говорила ее мать. – Я тогда в Иркутске на врача училась, а он командированный был из Москвы, журналист… Пьяненький вечно, бородка жиденькая, сам тощенький, а вот не спутаешь. Курточку свою заштопанную как мантию носил, такому не научишься… Я потом, когда уж Надюшка-то родилась, в библиотеке смотрела – точно, не врал, были в Польше такие паны Збровские, родственники королям…

– Что же он, не помогал вам?

– Да он и не знает, что Надюшка на свете живет. Командировка его кончилась, а я молодая была, глупая, что беременная, только на пятом месяце узнала… Звонила ему, да он что он… В командировках, говорят.

Куртка Нефедова висела на вешалке в прихожей так, что любому, кто бы ни пришел в тот вечер в гости, сразу стало ясно – в доме появился хозяин, мужчина, что сумеет постоять и за себя, и за своих родных. Резиновые сапоги лейтенанта, сорок пятый размер, стояли на коврике перед дверью, снаружи, и никто, никто не позвонил в дверь, не нажал звонок, потому что сапоги, занявшие аванпосты, говорили сами за себя – иди, прохожий, куда шел.

Здесь тебя не ждут.

Молчал и телефон, и Владик, Надин брат, поздоровавшись с лейтенантом за руку, ощутил: этот – не Гиря. Этому не нужно никого бить, чтобы заставить себя уважать.

Его будут уважать и так.

…Ходики, старенькие ходики в Надиной комнате отбивали такт. Котик на ходиках все водил беспутными своими глазками влево-вправо, влево-вправо, тик-так, тики-так.

Вызванивала тихонько цепочка, тренькали гирьки. Влад давно ушел в «Джебб», отправилась на ночное дежурство мать.

Осмелели мыши и тихо крались к забытому сыру под столом, и старая материна шаль, брошенная на абажур, рассеивала свет, и тени на потолке кривлялись и колыхались, и плыли, и танцевали. Но кривлянье их было нестрашным и безобидным, уютным и домашним – просто тени не умеют долго быть неподвижными.

Недопитая бутылка «Рябиновой на коньяке» забылась полудремой на столе, темнели древней кровью опивки в лафитничках. Лейтенант спал. Надя сидела в его рубашке рядом, и жесткие погоны кололи ее худенькие плечи, ромбик училища, привинченный справа, натер грудь.

Она все всматривалась и всматривалась в лицо спящего. Она знала, что больше не расстанется с этим человеком. Это знание было простым, само собой разумеющимся, ясным и понятным.

И она знала, что Нефедов ее не обманул, не поиграл, как многие, и не выбросит за ненадобностью, как все. Женским своим, древним и темным чутьем она знала, что нужна этому человеку, что он из тех, кто никогда не отпихнет продрогшую собаку от порога, не пнет, не ударит.

Да и в самом деле, с кем бы еще лейтенанту Нефедову было говорить по-французски в Восточной Сибири?

– Tu te couche au Rio, Tu te reive au Macao (Ты ночуешь в Рио, Ты просыпаешься в Макао – франц.)… – все так же тихо звучал голос, и духи и гномы, тролли и лешие, и сам беззаботный властитель леса Пан, и даже таинственная чудь, та самая, на Урале ушедшая под землю от людей чудь белоглазая, да так нигде на поверхность и не вышедшая, все они прислушивались к сладкоголосой этой певице и на время побросали раздувать мехи подземных своих горнов и играть в расшиши самоцветами, и замерла на ветке птица Сирин, и загрустил, затуманился, затосковал Алконост, и лишь чуть шевелила плавниками в глыби Царь-рыба да барражировало у поверхности таинственное зловредное животное Волос, что подплывет к человеку да вопьется в поры его кожи, и дойдет до самого сердца, и пронзит его, и высохнет человек от горя и тоски, на радость Волосу, но что толку горе горевать раньше времени? То ли будет оно, то ли нет, а пока накрыла сказочную долину, где затих город Алмаз, своими темными крылами птица Гамаюн, и уснул город, и успокоился, и вспомнил во сне человек, что он – сын Божий, и в тоске заныло его сердце, будто уже пронзил его Волос, и спал под дождем самолет, и стекали дождинки по фюзеляжу, а ефрейтору-часовому давно уже была смена, и сидел он в жарко натопленной караулке, и слушал «Маяк», а салабоны жарили картошку с мясом и чесноком.

8 градусов по Цельсию

– Взвод, подъем!

Тугая пружина рефлекса выбрасывает тело на центряк казармы из койки раньше, чем включится сознание. Штаны. Портянки. Руки обматывают материю вокруг икр двумя слепыми движениями, ткань ложится ровно, без морщин. Сапоги. Пилотка на голову. Ремень на шею. Куртку в руки. Строй.

Сорок пять секунд.

Еще не проснувшийся взвод выровнял строй.

– Равняйсь! Смирно!

Майор Зубаткин, комендант Алмазинского гарнизона, прошел вдоль строя. Спертый воздух казармы вырывался на волю сквозь распахнутые дневальными двери, промозглое утро вливалось внутрь.

Комендантский взвод – тридцать рослых крепких парней – глазами ели офицера.

– Значит, так, бойцы, – начал майор. – Получена ориентировка, что с прииска Лебединое похищена крупная партия золота. Задача – перекрыть трассу, протрясти все кильдымы (кильдым на армейском сленге – укромное место) и блатхаты, опергруппам и патрулям перейти на круглосуточное дежурство. Все ясно?

– Так точно, товарищ майор! – гаркнул взвод.

– Ведите взвод в столовую. Зарядка отменяется. – Майор кивнул сержанту Загоруйко. – Потом получать оружие. Старших ко мне на инструктаж!

– Налеву! – скомандовал сержант, и взвод в одно движение повернулся.

– Строиться на улице… бегом… арш! – И солдаты кинулись на выход.

Зубаткин прошелся по опустевшей казарме. Откинутые на спинки кроватей одеяла, перевернутые табуретки. Суточный наряд наводил порядок. Дневальный следил за начальником с тумбочки. Майор прошел мимо решетчатой оружейной комнаты. В углу стояли четыре цинки из-под патронов с трассирующими пулями калибра 7,62, опечатанные личной печатью коменданта. В ящиках было золото. По двадцать пять килограммов в каждом.

9 градусов по Цельсию

Зубаткин знал, что делал. Когда он погорел на аморалке в Приволжском округе, перед ним была альтернатива – или в Красноярский край, на станцию слежения «Орион», где который год подряд не просыхали двадцать таких же залетчиков, но зато вокруг были более-менее крупные города и четыре часа лета до Москвы, или сюда, в Алмаз, где офицер спивался за год, потому что вырваться отсюда раньше чем через десять лет не было никакой возможности вообще, только по прошествии этого срока в штабе округа начинали принимать рапорта о переводе.

Но вокруг были прииски. Золото. Бриллианты.

И гнить здесь ни десять лет, ни пять, ни три Зубаткин не собирался. Год-полтора – поставил он себе задачу. Год-полтора – присмотреться, нащупать, надыбать, нарыть нычку, то есть ручеек, по которому можно пустить золото с прииска налево.

Взять. Взять его сразу. Не по крупинкам, не по кусочкам.

Взять партию. Сразу.

Сховать.

Дождаться, пока уляжется шум.

А где же и сховать, как не в комендатуре, в оружейке? Ну кто, скажите на милость, будет здесь искать?!

Водка. Если есть водка, не нужны в России ни нож, ни грош.

Еще только приходили в чувство охранники с прииска, накачавшиеся с вечера «заряженной» клофелином водкой.

Их еще толком не допрашивали – бесполезно. Пока бесполезно, раз они еще себя не узнавали.

Недаром, ох недаром слыл в Приволжском военном округе сердцеедом майор Зубаткин. Не одна командирская дочь или жена таяла в его ухватистых объятиях, лют до баб был майор Зубаткин. Он брал их приступом, нахрапом, как бульдог, вцепляясь в глотку жертве, валя ее, не отпуская челюстей.

Редко какая могла устоять против бешеного приступа майора. Взяв свое, насосавшись, он сыто отваливался. Но если баба была перспективной, могла помочь продвинуться по службе, Зубаткин ее не бросал.

Ему, зубру любви, соблазнить непутевую Клавдию, продавщицу-экспедитора, возившую на Лебединое паек, труда не стоило. Впрочем, Клавдия была баба сердечная, слабоватая на передок и отказывать не умела.

Ну, а зарядить ящик водки клофелином через шприц, пока счастливая Клавдия тихо посапывала в теплой кроватке, было делом техники.

За золотом майор подъезжал, пока оглушенные охранники валялись под столом, на Клавдиной же полуторке.

Ищи теперь, следак, рисуночки протекторов в вечной российской пыли. Тебе всякий скажет, что Клавдия вчера приезжала. Она всегда приезжает по вторникам, четвергам и субботам…

А вчера была суббота.

Зубаткин зябко передернул плечами. Нервный озноб крался мышью вдоль лопаток, скребал в пояснице.

Слишком гладко. Слишком пока все гладко прошло.

Ну, ничего.

Пусть все утрясется.

А вывезти…

«А вот это посмотрим. Вот это посмотрим, – думал майор. – Морем. Небом. Рекой. Подождем. Пусть все утрясется. А вот по трассе – никогда. Потому что по трассе и будут ловить, не пройдет через хребты незамеченной ни одна машина… Ну и пусть ищут».

Сам Зубаткин и послал в помощь ментам свои опергруппы.

А как же? Он, Зубаткин, свое дело знает…

– Дневальный! – крикнул он. – Дневальный, оглох?!

– Звали, товарищ майор? – Салабон вырос в дверях.

– Пожрать принесли?

– Так точно, товарищ майор! Картоха с треской.

– Давай.

И майор Зубаткин пошел в умывальник. Майор Зубаткин иногда забывал мыть руки после сортира. Но перед едой нужно мыть руки обязательно – это майор Зубаткин помнил всегда.

39 градусов по Цельсию

Внезапно налетевший ветерок наморщил темно-синюю гладь Угрюм-реки, подернул ее ознобом, сорвал горсть золотых монеток с березки и швырнул ее в лицо первому из охранников, выводимых на крыльцо конторы – управления прииском «Лебединое».

Лица четверых охранников, окруженных усиленным конвоем, были бледными и одутловатыми. Внушительные фигуры их, казалось, сдулись.

Толпа приисковых, собравшихся во дворе, забурлила и загомонила.

– Вот они, аспиды! – выкрикнул тщедушный мужичонка в каком-то рваном треухе, из бичей, из тех, что так никогда и не покидают окрестности Алмаза – был фарт, не было его, они спускают все заработанное за полгода старательской каторги за неделю, много – за три, и бичуют до следующего «поля», кто – в кочегарках, кто – по теплотрассам, кто – на «шанхаях», в ветром подбитых бараках, где ютятся в нищих каморках человек по десять в комнатенке, кто, поухватистей, сам собою повиднее, – у марух, случайных подруг, женщин тяжелой судьбы, по разнообразным статьям Уголовного кодекса да по вербовке закинутых на Крайний Север, да так тут и осевших, забуксовавших, затормозивших по бездорожью – навсегда, навсегда, хоть и мнилось им, что ненадолго, что все еще впереди, что вновь в жизни будут цветы и огни.

Годы шли, старели женщины, пропадали в «поле» их ухажеры – кто по пьянке, с проломленной головой, застывал в непогоду, кто, сорвав наконец фарт, нарыв самородок, намыв песку, не уносил вовремя ноги, а решал тормознуть, расслабиться, передохнуть, в баньке попариться, с бабой поиграть, залить былое белой водкой, навек пропадал он, горемычный, и даже ветер не хранил их имен, и даже смурая вода таежных рек не помнила, где обмыла она их бренные тела.

– А?! Братцы! – голосил по-бабьи он. – Да што ж это деется, а?! Всю страду горбатились мы, фарт пёр, как испуганный, а они враз все стырили, так, что ли?!

– Дак мы еще конторе-то должны остаемся, – поддержал его мастер, солидный пятидесятилетний «правильный» мужик Игорь Потапович, тридцать пятое лето отпахавший в тундре и тайге, – за еду-питье, пятое-десятое…

Рев прокатился по толпе. Четыре десятка артельских, все лето горбатившихся на двенадцатичасовой вахте, придвинулись угрожающе к крыльцу. Менты нервно вздернули короткоствольные автоматы.

– Не отдавать! Не отдавать их! – неслось из толпы. – Пущай здесь нам расскажут, куда металл ушел! Не отдавать – там крючки запутают, все следы заметут да отпустят!

– Братцы! – рухнул на колени старший наряда. – Да Богом клянусь, не трогали мы металл! Всю память отшибло, братцы, пили – да, пили, но золота не брали!

Он ткнулся головой в доски пола и завыл. Толпа замолчала, и менты, воспользовавшись замешательством, стали заталкивать охранников в воронок. Приисковые угрюмо следили, как машина торопливо тронулась со двора. Дымок повисел в воздухе и растворился.

Четыре вагончика, рубленая банька да столовая, да здание конторы – вот и весь прииск. Молчала сегодня драга, взбаламученная вода золотого ручейка, безымянного, как и тысячи других по тайге, наполняла тишину своим серебристым урчанием.

Никто не расходился. Что было делать дальше, неясно. Не было денег даже на обратные билеты домой, до большого мира.

Со стен вагончиков, с цветных плакатов, улыбались полуголые красотки. Единственная женщина в артели, сорокалетняя Алена, из честных зэчек, утирала на кухне слезы передником. И крутился под ногами Черныш, общий любимец, и поскуливал, не понимая, что сегодня произошло с людьми и почему никто не идет на работу. Разве уже зима?

10 градусов по Цельсию

Боги, боги мои! Как печальна земля, как бесприютны ветры, как горьки осенние воды! В прозрачной стыни твоих высей, усталая моя Родина, все слышится и слышится, все тревожит мое сердце, все рвет его, все ранит его и царапает тонкий плач журавлей. Уже построились клиньями дикие гуси и вонзились в закат, уже покорно протянули голые руки на север деревья, уже загустели колеи твоих дорог, и лопается поутру в них ледок, разлетаясь под сапогом ли, колесом ли на тысячи узорчатых тонких пластинок, на которых неведомый мастер – тролль ли? лесовик? – всю ночь выписывал крохотными резцами диковинные ландшафты и таинственные письмена.

На вершине Камня – большой, крутой скалы посередь Угрюм-реки, сеченный ветрами, дубленный ливнями, почерневший от времен, стоит большой Крест. Никто не помнил, не ведал, когда он появился здесь и кто втащил, втянул на скалу эти тесаные бревна. Стоит ли здесь двести лет? Триста? Бог знает… Но всем им, сгинувшим без следа и памяти на золотоносных твоих тропах, Сибирь, он – заступник и молельщик, всем им, отпетым ветрами, убаюканным Вачей ли, Угрюм-рекой, Леной, Амуром, Енисеем. Он и укор, и указатель в вечных их странствиях в мире теней и отголосков, отражений и дымов.

Нет разницы Кресту, православный ли старатель сложил свою буйную голову после пьянки в шалмане, встреченный на узкой тропе молчаливыми, татями, ходя ли – китаец-спиртонос поплатился за страсть к наживе, когда звериными этими тропами нес ханжу ли на прииски, золотой ли песок да бугринки ли самородков обратно, лихой ли купец-мусульманин, целыми стругами подогнавший шелка да парчу, порох да казенную водку, ружья да соль тунгусам ли, артельским ли, присунулся окровавленной забубённой башкой с борта в ледяную купель – всех их, без роду и племени, имен и исповедей сгинувших, поминает он стылыми буднями, доверяя ветру донести до высей: «И этого… и того… и тех – всех их, Господи, прими и упокой…»

На пологом бережке, напротив Камня, притулилась избушка да банька по-черному. Здесь летом бичевала артель смольщиков – двое смурных мужиков без паспортов и с ними бабешка, испитая, катаная-перекатаная, но спорая в уборке и искусная в вареве.

Собирая смолу в чаны, они раз в неделю меняли ее у сдатчиков на паек, спирт и табак. Тем и жили, и иного не чаяли.

Но сейчас, осенью, когда потемнели со дна хрустальные воды Угрюм-реки, когда лосось, словно взбесившись, тысячами и тысячами шел на нерест, так, что бугрилась горбылями их хребтин поверхность воды – хоть переходи по ним на тот бережок, когда первые заморозки по утрам уже трогали ледяными своими пальчиками, пробовали на зубок, примеривались – а не пора ли? Стволы, окна и лужи, перебрались бичи куда потеплее, поближе к вокзалам и рынкам – в Нерюнгри, в Таксимо, в Северомуйск, а те, что сохранили хоть какой-нибудь документ, хоть справку об освобождении пусть и двадцатилетней давности, да без фотки, да на чужое имя, те в места сытные – в Иркутск, в Улан-Удэ, в староверские села, да хоть в Мухоршибирь.

Ах, нет места краше да богаче по всей моей земле, чем эта Мухоршибирь! Право слово, не вру тебе, мой друг, и порукой в том тебе моя честь, что то, что мы называем сливками, в Мухоршибири – молоко. То, что у нас сметана, у них сливки. Ну, а то, что называем мы маслом, так то у них к вечеру густеет сметана.

И потому по всей Бурятии, по всей несказанной земле, где и стоять бы Эдему, знают: за мухоршибирской сметаной ходи поутру, когда еще свеж день и румян, когда только сгружают с полуторок дюжие мужики-староверы громоздкие бидоны и задорная Василиха, подавальщица, пробует товар, откинув крышку и зачерпнув сметану половником.

– Аллес гут! – почему-то по-немецки скажет она, и очередь – а только к Василихе и стоит очередь во всех молочных рядах уланудинского базара – облегченно вздохнет.

– И маслица, ага, и маслица тож, – полупросительно загомонит первая в очереди хозяйка, и одобрительно вякнет Василиха:

– Гут!

Тучны твои стада, Мухоршибирь! Сильны твои сыновья, сильны да великодушны. Но стоит, стоит на страже врат твоих Архангел, и не меч в руках его, а зеркало.

Взгляни в зеркало, ищущий рая. И коли светел твой лик, коли не ужаснешься ты отражению, проходи.

Боги мои, боги! Далека Мухоршибирь…

– Я всегда знала, что ты меня найдешь… – Надя сидела на валуне у самой воды.

Горел костерок, и закипала вода в котелке. Топилась банька.

Нефедов потрошил тайменя. Огромная рыба попалась в сети с десятком горбуш – Надя уже засолила икру-пятиминутку – и двумя осетрами. Осетры и опростанные лососи ждали своей очереди на копчение. Тайменя было решено пустить на котлеты, хватит надолго и матери, и Владику, и им.

Уху же Нефедов, как истинный волгарь, варил только из рыбьих голов.

Он отложил в сторону финский нож и взглянул на Надю. Она смотрела вдаль, и ветер ласкал ее волосы. На том берегу, над Камнем, над протокой, над островами и плесами, вставала радуга. Коромысло ее, концами уходившее в реку, перекинулось на десятки верст. На фоне сизых туч, над темной Угрюм-рекой, над жалкими домишками рыбачьей артели тунгусов неподалеку, над багряными борами и мертвыми бревнами лесоповала, она сияла и манила, звала в неведомую даль, и очищала души, и радовала, и рождала на-дежду.

– А ты знаешь, что радуга – это мост, по которому души попадают на небо? – спросила Надя.

– Надя, – мягко ответил Нефедов, – меня учили другому… Нам говорили: «Ты в небо летал, Бога видел?» Никто его не видел… Но я тебе скажу, как чувствую, – среди летчиков законченных атеистов нет. Каждый во что-то верит, но по-своему…

– А ты и живи, как живешь, мой хороший, – улыбнулась ему она. – Я знаю, знаю, чувствую за нас двоих, а ты будь добрым, и этого уже много…

Горел костерок. Соль на салфеточке, чай со слоном, сахар. Это все оставили, привязав к поперечной балке избушки, уходя, бичи. Как и сухие дрова, да спички, да пачку сигарет «Охотничьи».

Нефедов и Надя знали закон. Уходя, оставят запас и они. Нет в Сибири заимки, где не ждали бы путника немудреные эти припасы.

Оставалось одно – найти дорогу…

11 градусов по Цельсию

Перевал Тещин Язык – трехкилометровый продуваемый всеми ветрами участок, зимой заносимый так, что КамАЗ заметало часов за шесть, был идеальным местом для засады. Впереди, со стороны Алмаза, Ведьмина гора, позади – Лысая, и, взбираясь на любую из них, водитель был вынужден сбрасывать газ. Но там, над пропастями, тормозить его и досматривать было негде.

Ветхий вагончик, оставшийся от ремонтников, служил убежищем опергруппе комендантского взвода. Сержант Лерман, из среднеазиатских немцев, ефрейтор Серебряков – деды, и трое салабонов грелись у костерка. Булькал кипяток, и опытный Лерман заваривал чифирь в солдатской кружке. Пачка чая на кружку воды, прихлебывать по глоточку. Вприкуску с сахарком или карамелькой «Снежок», и все пятеро спать не захотят минимум сутки, потому что обезумевшее, сбитое с толку сердце будет упругими и горячими толчками гнать и гнать по жилам кровь в два, в три раза быстрее, чем нужно тяжелеющему, клонящемуся в сон организму.

– Седьмой, седьмой! – захрипела рация. – Тревога, тревога, рывок с поста, ЗИЛ-130, в кабине трое, в вашу сторону!

Все вскочили. Вдалеке, километрах в десяти, еще на повороте на Ведьмину гору, блеснули фары, разорвав ночь, полоснув по глазам.

– Вася, – Лерман повернулся к Серебрякову, – тормози его, я прыгну в кузов.

– А мы? А мы, товарищ сержант? – заныли салабоны.

– Вы, – Лерман сощурился, – если нас с Васькой положат, крошите их со всех стволов, а сейчас – брысь за вагон!

Лерман встал на обочине, сняв автомат. Серебряков встал на середине дороги и дослал патрон в ствол.

Фары катились с горы. Еще минута, и шофер разглядел в пляшущих столбах света фигуру в солдатской форме, с автоматом наперевес.

«130-й», отчаянно сигналя, приближался, не сбавляя скорости.

Ефрейтор сглотнул ком в горле и притиснул курок. Но он знал, что первый выстрел должен быть в воздух. Сначала надо дать предупредительный, иначе потом засудят.

Сто метров. Семьдесят. Пятьдесят.

Вой сигнала рвал уши. Тридцать метров. Пятнадцать. ЗИЛ не сбавлял. Десять метров. Пять.

И тогда ефрейтор, отскочив в сторону, дал очередь вверх.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Мертвые не уходят от нас навсегда – их можно оживить. Правда, надо знать как, а это сокровенное знан...
Здесь нет метро. Нет аномальных зон и фантастических лесов, населённых мутантами. Здесь вообще ничег...
Вниманию читателей предлагается уникальное издание – книга, вместе с которой в ваш дом войдет Ангел-...
«… надо учесть, математические операции с числом тоже не совсем те, что обычно мы применяем, но там ...
Простая миллионерша-фермерша Липочка вышла замуж за гениального инженера. Этот человек имеет смелост...