Последний властитель Крыма (сборник) Воеводин Игорь
Нефедов, улыбнувшись во сне, провел ладонью по лицу, стирая остатки сна.
День, серенький денек клеился к окнам. Надя, проснувшись раньше, сидела рядом.
– Знаешь, мне снилось что-то очень хорошее, яркое, – сказал он. – А вот что, не помню…
Она улыбнулась.
– Главное, – что хорошее. Здравствуй, любимый!
20 градусов по Цельсию
Свет лампы был невыносим. Клавдия, продавец-экспедитор «Алмазгеоразведки», головной организации всех приисков золотоносного края, сидела в круге света, почти безучастная к происходящему. Допрос продолжался которые сутки без перерыва – следователи менялись, а она так и сидела на привинченной к полу табуретке.
Клавдия уже перестала различать голоса допрашивающих, потеряла счет времени.
– Бу-бу-бу, – доносилось из темноты, за краем света, – бу-бу-бу, с-сука, бу-бубу…
– Пить, – прошептала она растрескавшимися губами, – пить… Больше не могу…
Звякнул в темноте графин, вода полилась в стакан. Клавдия в надежде подняла голову и услышала как там, за чертою яркого света, шумно, с наслаждением пьет человек.
– Николаев! – раздался крик. – Эй, Николаев!
В комнату для допросов вошел молоденький стажер. Он с любопытством смотрел на женщину в разорванной кофте, со сбившимися, свалявшимися волосами, сидевшую у стола.
Несмотря ни на что, лицо ее сохраняло привлекательность.
– Нравится? – усмехнулся кто-то из-за стола. – Ничего, сучка, в поре… Ну, да еще наиграешься. На-ка графин, принеси с родника ключевой, холодненькой… Страсть как жарко здесь!
Клавдия облизнула сухие губы.
– Пить, – взмолилась она, – пожалуйста, пить…
Стажер вернулся с графином и, поставив его на стол, задержался в дверях.
Следователь с сомнением посмотрел на допрашиваемую. Клавдия была почти бесчувственна.
Налив в стакан, он выплеснул ей воду в лицо. Клавдия встрепенулась, выпрямилась и облизала губы.
– Смотри, сучка какая проворная! – заржал голос из темноты, – недаром ребята хвалят…
– Воды, – простонала она, – ну, хоть глоток…
Следователь поймал взгляд стажера.
– Что, жалко сучку стало, сынок? – спросил он. – Ну, раз жалко, дай ей…
Молодой налил воды и поднес стакан к губам женщины.
Стуча зубами о край, хватая его за руки, обливаясь, она выхлебала влагу.
– Спасибо, – прошептала она, щурясь и пытаясь разглядеть его глаза, – спасибо, Бог вас наградит…
Стажер, сглотнув комок, вышел.
– Ты, Клава, Бога оставь в покое, – услышала она голос своего мучителя. – Ты лучше правду нам, Клава, расскажи, куда металл отвозила… И – спать иди. Потом, как расскажешь… А хочешь, молодой этот тебя в баньку сводит, а? Конвойным… – И следователь хмыкнул – гулко, утробно.
– Не брала я, Христом-Богом клянусь, – ответила она.
– А кто, Клава, кто? Ну знаешь ведь, знаешь, – жарко зашептал следователь, придвинулся ближе и тронул ее колени. – Ну, Клавочка, давай, давай, думаешь, мне приятно тебя мучить? Меня детки дома ждут…
– Спала я, спала в ту ночь, отрубилась сама не знаю как, – устало заговорила она. – Сотый раз вам повторяю, спала…
– А чой-то ты крепко уснула, Клава? – поинтересовался следователь. – Устала от чего? Или от кого? – Он гоготнул.
– Ну да, выпила… Гость у меня был…
– Кто, Клава, кто?
– Да майор с комендатуры. А что, нельзя?
– Зубаткин? Зубаткин у тебя был? Ну, говори!
– Ну да… Только вы жене его не сообщайте… Он вам и подтвердит, что всю ночь мы спали…
– Во сколько он ушел, Клава?
– Да как проснулась, пожрать приготовила… Девятый час уж был.
– Ты что, время засекала?
– Соседка телик врубила. В девять сериал начинается.
– Та-а-ак… – Следователь в волнении заходил по кабинету. – Значит, спали вы всю ночь с майором, да?
– Да, – прошептала женщина, – да…
– На, попей, – протянул ей следователь воды. – Конвойный!
Дверь отворилась.
– Подпиши, Клава… Ага, и здесь, и здесь… В камеру ее!
Клавдия, шатаясь, вышла.
– Та-а-ак, та-а-ак, значит, спали всю ночь, – мерил комнату шагами следователь. – Крепко ты, Клавдия, спала, очень крепко…
Анализы, подшитые к делу, свидетельствовали: в организме Клавдии была та же доза клофелина, что и в крови охранников прииска «Лебяжий». Следователь набрал номер.
– Алексеич, ты? – услыхал он в трубке знакомый голос.
– Здравия желаю, товарищ прапорщик… Гордеев это, с розыска… нет-нет, Алексеич, ничего у тебя на складах не пропало… Что пропало, ты так припрятал, что никакой розыск не сыщет…
Трубка что-то загундила в ответ.
– Да шучу, шучу, товарищ прапорщик… Ты вот что, не в службу, а в дружбу, глянь, сапоги какого размера у тебя Зубаткин получал? Да не, не, Алексеич, какие могут быть подозрения? Картотеку составляем, базу, блин, данных… Сорок третий? Ага, ага, ага… Ты вот что, Алексеич, не звони никому, что я интересовался, понял? Смотри…
Следователь припомнил фасонные, с обточенными каблучками, яловые, отглаженные солдатскими утюгами щегольские сапоги майора.
В деле было фото чьего-то, никому не принадлежащего следа – в грязи, чуть в стороне от крыльца.
След глубокий, четкий. Кто-то явно тащил что-то очень тяжелое и оступился.
Узкая стопа, обточенные каблуки. Сорок третий размер.
22 градуса по Цельсию
– Да вы с ума все посходили! – отсмеявшись, Нефедов выпил пива. – Ну, и как мы там будем жить? Ну, рыбу ловить, а потом в карты друг другу проигрывать?
– А кто тебе нужен, Нефедов? – в упор спросила его Валька. – Кто еще?
Нефедов посерьезнел.
– Ну… Родители. Небо. Да вообще, книги, друзья, мало ли! В Сочи съездить…
– Съездишь. И самолет себе купишь.
– Ну, а зачем бежать-то? Почему нельзя сейчас эти камни забрать, да и жить, как хотим?
– Эх, лейтенант, умный ты, а дурак… Никого золото счастливым не сделало. Всех погубило. А вот коли ты привыкнешь к нему, за мусор считать станешь, коли поймешь, что главное – и без него у тебя есть, вот тогда – бери…
Лейтенант замолчал. Молчал и Серебряков.
– Дело она говорит, Алеша… – тронула его руку Надежда, – дело… По мне, хоть век там живи. Ну, а захотим куда – мир велик…
– То есть это как испытательный срок нам будет? – спросил офицер. Серебряков молчал.
– Очистительный, – ответила Валька. – Грязь с души в один момент не смоешь…
Все замолчали.
– Ну, а ты что скажешь, Василий? – спросил Нефедов.
– Да в общем, если родичам хоть изредка весточку подавать, что жив, здоров, можно и попробовать…
– Не заскучаем?
– Телик с собой возьмем…
– А там ловит?
– В ста верстах оттуда, в пойме, геологи стоят, – ответила Валька. – У них первую-вторую программу берет…
– Видак. Книги. Шахматы, – лейтенант оживился. – А что? В детстве всегда мечтал быть Робинзоном Крузо… Спирт возьмем?
– Там сеть, Валька говорит, – ефрейтор улыбнулся впервые за вечер, – медикаменты нужны… Ну, сеть, спиннинг для удовольствия…
– А ты что захватишь, Надя? – Нефедов, улыбаясь, смотрел на подругу.
– Библию, – подняла на него глаза она. Все помолчали.
– Сигареты. Блоков сто – двести, – продолжал считать ефрейтор.
– А вот этого, Васенька, не надо… Возьмем поменьше, блоков пятьдесят, – тихо сказала Валька.
– Что, курить вредно?
– Я, Вася, больше не курю. Надька – тоже. Вам хватит и этого. Да и потом, столько будем закупать, сразу поймут что куда-то готовимся.
– А пятьдесят не поймут?
– А пятьдесят – подумают, с тунгусами торговать идем. Сейчас путина, икру да рыбу заготавливают…
– Знаете что? – подал голос лейтенант, – переходы нужно делать по ночам, днем катер сеткой маскировочной накрывать… Кстати, где катер возьмем?
– Возьмем, я найду, – ответила Валька. – А почему по ночам? Самолетов у вояк нет, только бомбардировщик твой, не пошлют они его за нами…
– Спутники, – ответил лейтенант, – с неба видно, какой ты зажигалкой прикуриваешь… Я в штабе возьму график пролета – и наших, и американских. Идти можно будет часа по два-три, потом – остановка, и опять – два-три часа.
– Сетку танковую я в оружейке возьму. – Серебряков закурил. – Только надо просчитать, сколько топлива потребуется, сколько мы весим, и ничего лишнего не брать. А то ведь не доплывем…
Надя долго не засыпала в тот вечер. За окном было непривычно тихо, смирно, и звезды заглядывали в комнату. Нефедов тоже не спал.
– Ты боишься? – спросила она.
– Уж очень крутая перемена, – помолчав, ответил он.
– Не будет нам покоя среди людей, – продолжила она. – Если потом уйдем оттуда, я все равно хочу жить подальше от них.
– А я?
– А ты летай… Я тебя буду ждать, хозяйство вести. Мне больше ничего не нужно.
Урчал котенок на груди Нефедова. В комнате Влада еле слышно работал радиоприемник, и чистая, светлая музыка разбавляла тишину.
23 градуса по Цельсию
– Товарищи! – Оратор поднял лысую голову над конторкой-трибуной. – Товарищи! Разрешите поздравить вас…
– Ну, мля, смотри, с-сэка, гладкий какой! – донесся до Нефедова и Зубаткина, сидевших в восьмом ряду зала Дома творчества, шепоток сзади. – А я, мля, когда в партию пришел вступать, он же, с-сэка, и ну меня пытать, какой, блин, да какой, понял, съезд, на фуй, да конференция, понял? Н-ну, с-сэка, а я ему – да мне, мол, на фуй в шахте ваши съезды не нужны! – Н-ну, с-сэка, чё тут началось! Так и не приняли, на фуй. Одно хорошо – на цугундер не тягали…
– Шахтерский труд, товарищи, – доносилось между тем из президиума, – это, товарищи, героизм! Это, товарищи, подвиг!
– Да чё там, Петро, знамо дело, – подхватил сзади невидимый его собеседник, – им на сцене чуфариться, нам в забое околевать! И через паузу: – Пошли, што ли? Ну ево на фуй… А чё, уже наливают, что ли?
– Да ты чё, Петро?! И не закрывали с утра…
– Н-ну! – приятно изумился Петро. – Дак што ж мы тут-та? А ну, айда, на фуй!
И стулья заскрипели облегченно.
На сцене, за длинным столом, крытым кумачом, за бутылками с ессентуками да боржоми, перед блокнотами-девственниками и ручками с надписью «Алмаз – навсегда» сидели уважаемые в городе люди – мэр, военком, строители, главмент, летуны, шахтеры. Лица у всех еще не вошли в рамки после Дня строителя, но приходилось терпеть – докладчик, бывший парторг стройтреста, работал теперь в краевой администрации.
– М-м-мля-а-а! – простонал начальник СМУ соседу из МЧС. – Да долго ж он, с-сэка, п…здить-то будет?!
– Как всегда, Иван Митрофаныч, – сдержанно ответил тот. – Да ты не тушуйся, на-ка моего «нарзанчика» хлебни!
И налил соседу из бутылки.
Тот с ненавистью хлебнул, поперхнулся и закашлялся.
Лицо его побагровело, он схватился за горло и, рыча, отплевываясь, хватал воздух, как в петле.
На них стали оглядываться, докладчик недоуменно покосился, прервав речугу.
Но Иван Митрофаныч замахал на него рукой – мол, все, дорогой товарищ, чики-чики, и мало-помалу успокоился.
Складки на его лице понемногу разгладились, глазенки заблестели.
– Ай и волшебный же у тебя нарзан, товарищ полковник! – сипло зашептал он. – Плескани, брат, еще!
– Живая, батенька, вода! – ответил тот и плесканул.
– Золотишко не продашь? – услышал Зубаткин в самом ухе, слева, и вздрогнул всем телом. Он резко обернулся. Прямо в лицо ему, сблизив головы, лыбился сыскарь.
– Нет? – одними губами спросил он. – Ну, жаль, жаль… Ну, покедова, кореш!
И откинулся на стул.
Холодные струи текли по позвоночнику майора. Думать он не мог.
И только крутилось, крутилось и бухало в голове:
– Шахтеры! Шахтеры! Шахтеры!
– Ты чего? – недоуменно спросил Нефедов. – Аж с лица спал…
– Ничё, – сглотнув, выдавил Зубаткин. – Жарко…
Двери зала, парадные, резного дуба, распахнулись с грохотом. В зал влетела музыка из фойе и звон стаканов из буфета. На пороге показался человек с безумными выпученными глазами, с багровым лицом, в дешевом коричневом костюме, в мятой рубашке без галстука и с медалькой в петлице.
– Ка-а-а-а… – начал он, продвигаясь к трибуне, – к-аа-а…
– Нет, нет, Степан Степаныч, нет! – в ужасе закричал мэр, отмахиваясь обеими руками. – Нет!!
Все в президиуме кинулись врассыпную.
– Ка-а-а! – неумолимо рычал человек, приближаясь. – К-а-а-а-а!!!
Лицо оратора страдальчески сморщилось. Он попытался заслониться руками, спрятаться, съежиться, но не успел и в этот раз.
Фонтан блевотины, вырвавшись из желудка Степана Степановича, горного мастера шахты «Свислочь», накрыл трибуну и обреченно замершего на ней человечка бурным, мощным, все пятнающим потоком.
– Вот, – облегченно проговорил Степан Степанович и рухнул в проходе.
Торжественная часть была смята.
Выход Степана Степановича повторился в двадцать девятый раз.
Степан Степанович не был политиканом, лимоновцем. Он облевывал съезды, конференции – раньше компартии, теперь – педросов, как называли их в городке, не по политическим мотивам.
Просто в День шахтера он обязательно закусывал в буфете – икрой, рыбкой, колбаской.
Этого его многострадальный желудок вынести не мог.
Не пустить же его в Дом творчества было нельзя.
Потому что трезвым он рубал уголек за троих и был самым знатным во всей округе горняком.
24 градуса по Цельсию
– Ты чё, Матрица, в поход, што ли, собралась? – Алевтина, продавщица, перестала щелкать счетами и пытливо глянула на Вальку. – Куда берешь-то столько?
– А тебе жалко? – откликнулась та.
– Да на здоровье… Просто, думаю, свадьба не свадьба, вроде и не помирал никто – удивительное дело!
– С тунгусами торговать иду.
– A-a-а… Да и то сказать – самое времечко, пока они последний чегень (длинное бревно, идущее на забойку в учугах – устройствах для задержания рыбы) не пропили. Только, сдается мне, ты же никогда не ходила?
– Да подсказали добрые люди.
– Знаем, знаем этих людей… Тока, Валька, чаю я – не пара он тебе.
– Это почему же?
– Да так. Москвич. Да еще, бай, девки говорили – из этих…
– Это из каких же?!
– Знамо дело, из каких. Из этих – с верхним образованием…
– Ничего, моя беда. Зато не ошибется, чего куда подключать…
Бабы прыснули. И Алевтина, навалившись грудью на прилавок, зашептала что-то горячо.
– Да ну тебя! – пихнула ее Матрица. – Хочешь попробовать – заведи себе тоже образованного, только потом не жалуйся…
– Не ходите, девки, замуж! Ничего хорошего! Утром встанешь – сиськи набок, Вся… взъерошена! – пропела Алевтина и продолжила считать:
Так… «Петр I» – сорок блоков… Сорок, Валька?
– Шестьдесят, – спокойно поправила та. В очереди из двух старушек да пьяненького дяди Мити, смиренно хлопавшего сонными глазками, терпеливо вздохнули – што ж, мол, шишгаль (голь, сброд) она и есть шишгаль, ничё, обождем…
– Соли пятьдесят кило… Спички… Мука… Масло, масла возьми, Валька, побольше!
– Зачем побольше? И так тридцать литров!
– Знамо, зачем! – И бабы снова плесканули смешками.
– Охо-хонюшки, – вздохнула одна из бабушек, – знамо, дело молодое… Охо-хо!
– Дядя Митяй! – обернулась Матрица. – Может, тебе отпустить? А то я долго…
– Ничего, ничего, Валюшка, я тута пока пешком постою! – отозвался тот.
– Куда нам, девоньки, старперам, спешить-то! – поддержала его вторая старуха, повыше. – Это вам, молодым, жить да радоваться, а нам, кошелкам старым, токма за печкой шептунов пускать…
– Да ладно, Фроловна, прибедняться-то! Небось, не шмоль (нищая) какая, а ветеран труда, – заметила продавщица, но старуха лишь устало махнула рукой.
– Конфет «Снежок» пять кило… колбасы твердой – десять. Слышь, Валька, признайся, а по-научному-то – слаще? А?
И молодухи засмеялись опять.
25 градусов по Цельсию
Главмент и сыскарь стояли в буфете, у колонны. Большие окна фойе были распахнуты, народ суетился туда-сюда, у стойки висели друг у друга на плечах.
– Да не напирайте вы, черти! – крикнула Марья Соломоновна, буфетчица лет пятидесяти, низенькая, распаренная, в очках на потном носу. – Пра слово, закрою торговлю!
– Марьюшка, Марьюшка, ты чё? – обалдели в очереди. – Тихо вы, падлы! Нишкни ты! – заговорили разом. – А ну, б…ди, тихо!
– Вот он, – сыскарь говорил из-за стакана с пивом. – Слева. Главмент неторопливо повернул голову и смерил Зубаткина взглядом. Потом хмыкнул и повернулся к сыскарю: – Гнида.
Зубаткин, только зашедший в буфет, повернулся и вышел на деревянных ногах.
– Ладно. – Главмент закурил. – Подход разрешаю.
– Сколько объявить?
– Сколько там кило рыжья (рыжье – золото, – блатной сленг.) было? Центнер? – с ударением на последний слог спросил он. – Ну, нам – семьдесят пять, так и быть…
Помолчали.
– Макнуть его потом? – глядя шефу прямо в глаза, спросил опер.
– А вот это посмотрим, – так же твердо глядя на него, ответил шеф. – Если человека жаба задушит, тогда – освободи его. Ну, а если по-хорошему поделится, зачем, Саныч, грех на душу брать?
Веселье нарастало.
– Натаха, пущу голубка? – пацан в кепочке, с прилипшей сигареткой к обвислой, мокрой губе, глядя куда-то вбок, спросил подругу – рослую, сисястую деваху, известную по приискам, шахтам да блатхатам под именем Комбайн.
– Пусти, пусти, ласковый мой, – откликнулась та и выпила.
– МРП, – громко испортив воздух, произнес пацан, – МРП, – добавил он, отчетливо повторив звук.
– Вы что, животное, себе позволяете, я вас спрашиваю? – покраснев, набросилась на него Викентия Адамовна, депутат в бирюзовом костюме.
– А? – икнув, уставился на нее тот – МРП!
– Милиция! Милиция! – заголосила депутат. – Вывести его вон!
– Не, в натуре! А чё? – гомонил тот в руках двух сержантов. – Я ж извинился, пацаны! Я ж сказал, в натуре МРП! Москва разрешает пер…ть!
– Йеха! Йеха! Йеха! Я-й! – заголосил тщедушный мужичонка, неожиданно для самого себя пускаясь в пляс. – Йеха! йеха! я-й!
Ноги его выделывали замысловатые коленца.
Натаха-Комбайн торопливо вылила в себя опивки и пошарила взглядом по залу – не угостит ли кто?
Но охотников до вялых ее прелестей пока не находилось.
Минус 5 градусов по Цельсию
В эти осенние стылые ночи, когда меж сопок будто разлит темный густой ледяной сироп – так сладок и ядрен воздух над Угрюм-рекой, небо провисает, подкрадывается ближе, ближе, и колют ему бока сосны-вековухи над горами, над перевалами, над перекатами, и глядится оно сквозь белесую мреть облаков тысячами и тысячами своих блеклых звездочек в реки на дне пропастей, в лужи по шибелям дорог, в железом облитые крыши убогих и скудных жилищ.
Небу тесно, оно задыхается, стискивают бока ему горы, теснят и крушат. И с отчаянным стоном тогда – так, что замирают, дрожа, волки в падях, так, что в муке и страхе зажимают себе лапами глаза медведи, так, что в тоске выстанывают боль окрест себя глухари, так, что перестают камлать шептухи над своими шестокрылами (шептухи – знахарки, «Шестокрыл» – книга для гадания, запрещенная Русской православной церковью как еретическая) и мелко крестятся – свят, свят, свят, кидает небо огни, красно-бело-зелено-сине-фиолетовые огни, что переливаются от одного берега Витима до другого, словно меха неземного аккордеона.
Огни и манят, и зовут, и пугают, и влекут, куда – неведомо, зачем – непонятно.
И никто, никто в Алмазе не идет им вослед, никто от добра добра не ищет, лишь томится неясным и тягостным предчувствием, которому нет названия, от которого нет лечения, как нет избавления, а есть лишь клин, которым на время и можно вышибить из себя этот плач по невозвратно потерянным небесам, по забытому дому, по погибшей, растерявшей себя стае.
Клин этот каждый выбирает сам.
Кто тоску лечит водкой.
Кто – одеколоном.