Последний властитель Крыма (сборник) Воеводин Игорь
Кто – денатуратом.
Которые при исполнении – спиртом.
Кому уже все равно – стеклоочисткой.
– Погодь, я сам размешаю.
Владимир Ильич, мастер, долил в литровую банку с клеем БФ воды, подсыпал соли и, сунув в банку малярную кисть древком вниз, начал ее крутить и вращать.
Клей накручивался толстым слоем.
Отжав его в банку так, чтобы не потерялось ни капли, мастер отбросил кисть с налипшей на него полурезиной и спросил:
– Так, пацаны, марганцовку имеем?
Марганцовки не оказалось.
– Ну, значит, кислым Бориса Федорыча употребим, – сказал мастер и протянул банку забойщику Фролкину: – Пей первым, Фреди!
Тот с достоинством принял банку, в которой мутнел молочным отжатый клей, и степенно сказал:
– Ну, мужики, будем!
И немедленно выпил.
Кадык дернулся вверх-вниз, шахтер передал банку мастеру и утер мокрый рот.
Противно визжала клеть с подымающейся наверх сменой, нарядчица Катюха в длинной толстой юбке и в телогрейке недовольно косилась из каптерки.
Владимир Ильич, ногтем отметив по банке, где ему остановиться, закинул голову и поднес банку ко рту.
В глотке у него немедленно поселился вкус паленой резины.
Санька, ученик, жадно глядя, как управляются с клеем старшие, нетерпеливо сглотнул.
– Так-то, – перевел дух забойщик, – вот так и живем.
Клеть стукнула, поравнявшись с платформой. Отъехала с грохотом в сторону решетка, и чумазые люди – одни глаза и зубы блестели на черных лицах – повалили на волю.
– Нет, пацан, тебе не дам! – Владимир Ильич поймал взгляд Саньки. – Вот разряд получишь, тогда станешь взрослым.
И, видя, что у того наворачиваются слезы, сказал:
– Нельзя это дерьмо пить, пойми, пацан, сдохнешь…
– А вы? А вы как? – волнуясь, спросил ученик.
– А мы, парень, уже сдохли, – серьезно ответил мастер и скомандовал:
– Смена! Вниз!
26 градусов по Цельсию
- Я пережил и многое, и многих.
- И многое изведал в жизни я.
- Теперь влачусь в пределах строгих
- Известного размера бытия… —
Нефедов медленно перебирал струны гитары и пел вполголоса. Пел, невольно подражая Валентину Гафту, и искренне считал, что спеть лучше этот романс Батюшкова нельзя.
Надя, с ногами забравшись на тахту, внимала ему из темноты.
- Мой горизонт и сумрачен, и близок.
- И с каждым днем и ближе, и темней, —
висли слова в полутьме, над тахтой, над абажуром под платком, над жирандолью с никогда не зажигавшимися свечами, над книжными полками, над теплым клетчатым пледом, в который так уютно завернуться промозглыми осенними вечерами, когда выйти на улицу из круга неяркого света, квадрата тепла – и подвиг, и преступление.
- По бороздам серпом пожатой пашни —
негромкие слова, теплом вытягиваясь в форточку, растворялись в тумане, накрывшем город.
О, Алмаз! Город побивающих камнями! На засовах, тяжелых железных засовах золотые твои ворота, и не слышат даже имеющие уши, и не видят даже зрячие, как крадутся, крадутся твоей брусчаткой, где каждый камень – яхонт да яспис, гранат да оникс, сердолик да карбункул, – то конь бледный, то вол, исполненный очей, а волхвы да мистагоги (мистагог – у древних греков жрец, наставляющий в таинствах) уже давно покинули твои булыжные мостовые.
Сняты, сняты печати, о боль моя – пьяный, разудалый, разухабистый Алмаз – и вот конь белый, и всадник на нем, и имя его скрыто в веках.
Замерзла стража на страшной Антониевой башне, и фигуры на колоннаде дворца Ирода, подсвеченные пламенем из горшков с адской смесью, бросали тень на смурные и низкие облака. Горшечники и прачки, солдаты и торговцы, маркитантки и нищие, соглядатаи и рыбаки, мытари и плотники, плебеи и центурионы, житые люди и воеводы – все, все собрались сегодня в местном ДК, и стража, вечно угрюмая стража в этот раз оставила секиры и копья возле костров, на которых целиком жарились быки, и вооруженная лишь резиновыми мечами с двумя эфесами приветливо улыбалась из-под кожаных шлемов.
– Заходите! Заходите все! – надрывались зазывалы, и глашатаи тонко тянули на перекрестках:
– Праздник! Великий праздник! Сегодня прощаются все! И вот рассыпались гермы (ерм – (греч.) – фетиш, путевой знак, охранитель дорог, границ и ворот – в виде груды камней или каменного столба) на перекрестьях твоих дорог, облетели далии, и потерял свой аромат емшан, о великий и страшный город Алмаз…
Сменились знаки в небесном циферблате, и Марс, красноликий Марс, через иллюминатор Луны снисходительно глянул на Землю.
Красноватое безумие в его глазах сейчас сменилось бурой усталостью.
О боги, боги мои! – проскрежетал он. – И при Луне мне нет покоя! И тронула рука фигуру, и сменилась стража, и стрелки дрогнули, и чаша переполнилась. И там, куда упали оброненные капли, выросла полынь, и треть вод сделалась горька.
- Во мне найдешь, быть может, день вчерашний,
- Но ничего уж завтрашнего нет… —
пел Нефедов.
В комнате без стука показалась Евгения Степановна. Она была бледна, на щеках ее горели два лихорадочных пятна, руки она, как в молитве, прижала к груди.
Отшвырнув ее в сторону, в комнату ввалились менты.
– Руки! – крикнул первый и притер летчику ко лбу пистолет, – руки!
В следующую секунду удар дубинки наотмашь свалил Нефедова на пол, и забилась на тахте, зашлась в вопле Надя:
– Не надааа!
Пока двое избивали и вязали Нефедова, третий, нащупав взглядом командирскую сумку, спросил Евгению Степановну:
– Его?
Она только судорожно кивнула.
Расстегнув ремешки, мент вывалил на стол карты, ручки и карандаши. Увесисто стукнув, выкатился на стекло стола холщовый мешочек. Мент потянул тесемки, и струйкой потек в круг света золотой песок. Стало тихо, только Нефедов мычал и мотал разбитой головой. Евгения Степановна поднесла руки к горлу. Из коридора тянули шеи и напирали понятые.
27 градусов по Цельсию
– Ну, летун, говорить будем? – Струя воды из объемистой деревянной чумички плеснула летчику в лицо.
С трудом разлепив глаза, Нефедов обнаружил себя скованным наручниками, на привинченном к полу табурете в комнате, где не было больше ничего, только край стола с яркой лампой, и голос из-за лампы.
– Что… говорить? – с трудом произнес летчик.
– Рыжье. Рыжье где?
– Вы о чем?
– О золоте, летун, о нем. Где остальное?
– Я не понимаю вас…
Удар дубинкой по почкам свалил его на пол.
Оказывается, в комнате был еще кто-то сзади. Даже двое.
И били они корчащегося на полу человека незлобиво, расчетливо, по очереди и очень сильно.
– Хватит, – махнула им белая ладонь из круга света. – Вставай…
Летчик не смог.
Тогда его рывком подняли и кинули на табурет.
– Итак… – сочился голос, – где рыжье?
– Вы сумасшедший, – прошептал Нефедов, и сразу две дубинки обрушились ему на голову.
Сыскарь поднял голову и насторожился.
Из открывшейся в коридор двери кто-то сухо уронил:
– Зайди.
И опер поспешил на зов.
28 градусов по Цельсию
– Ты чем там занят, Саныч? – спросил его главмент, закуривая «Парламент». Сыскарь стоял перед его столом.
– Дежурному стукнули, что рыжье взял этот… – сыскарь кивнул вбок, туда, где за стеной продолжали обрабатывать Нефедова, – ну, летун. И что?
– Что, что… Дежурный наряд отправил, тряхнули в сумке у него песочек…
– Много?
– Граммов сто, может, пятьдесят, я не взвешивал.
– Кто стукнул?
– С автомата.
– С какого?
– От медухи.
– Не от ДК?
– Нет.
Главмент выпустил струю дыма и задумался. Дым сеялся в луче света, прилипал к шторам, собирался в форточку.
– Мужик звонил?
– Ну.
– Ну и ты что думаешь, этот рыжье брал?
– А может, вместе с Зубаткиным…
– А может, без Зубаткина?
– Может.
Главмент затушил сигарету в массивной пепельнице.
– Значит, так, Саныч. Летуну – музыку на ноги (заковать в кандалы – устар.) и в СИЗО. В комендатуре – обыск, под утро, часов в пять.
– А с кем я его отправлю? Все наряды в ДК, ночь, сам знаешь, какая предстоит.
– С кем, говоришь? – Главмент призадумался и, сняв трубку телефона, накрутил диск.
– Алло, комендатура? – забасил он. – Коменданта дай… А, товарищ Зубаткин, здравия желаю! Это Сизов, начальник райотдела… Тут такое дело, товарищ майор… Конвойного нам не пришлете – барса одного в СИЗО отвезти надо… Да знаю, знаю, но барс-то этот – военный, летун, так что все законно… Опасный ли? Да вашим не привыкать. Дай бойца поопытней да машину, а я в долгу не останусь. Лады. Фамилия задержанного – Нефедов. Не-фе-дов. Да. Лейтенант. Лейтенант? – глянул он на сыскаря. Тот кивнул.
– Лейтенант. Ну бывай, майор…
– Сюда летуна, – скомандовал он оперу.
Нефедова притащили в кабинет. С его изуродованного лица капала кровь.
– Вот что, летчик, – главмент говорил тихо. – Не хочешь колоться – дело твое. Только сроку тебе сутки. Оттащим тебя сейчас в СИЗО, пока побудешь на сборке, а не поумнеешь – к вечеру кинем на пресс-хату или к правильным пацанам да скажем, что ты за мохнатый сейф (за изнасилование – блатной сленг) париться идешь, они тебя живо кукарекать научат…
Лейтенант молчал.
– Сечешь, летун?
Нефедов не ответил.
– Ну, дело твое. Подумай, парень, подумай. Стоит ли из-за этого рыжья весь срок под шконками париться да крыльями хлопать?
Нефедова увели.
– На обыск к воякам поеду сам. – Главмент смерил опера взглядом. – С тобой, естественно.
– Так что, Зубаткина на разговор не вызывать?
– А он нам уже все сказал. Это же он летчика вложил, или ты сомневаешься?
– Так-то да, но рыжье-то откуда?
– Эх, Саныч, а сам ты сколько раз вещдоки подбрасывал? Сам же говоришь – в ДК они вместе были…
– А не найдем рыжья?
– Найдем, – резко ответил шеф. – Раз мешочек подбросил, значит, и остальное тута. Не ушло рыжье из города, не на чем ему было уйти, ни одна машина через посты недосмотренной не прошла, тут оно, туточки…
– Ну, а когда найдем?
– Сам думай, опер… Нужен нам после этого майор? И кто тогда сосчитает, сколько мы рыжья нашли – сто килограммов или пятьдесят?
– Я понял.
– Вот и молодец. Со шконок упадет?
– Не знаю, не знаю и знать не хочу. Сначала мне рыжье найди, а потом и думай.
37,7 градусов по Цельсию
– Товарищ майор! Разрешите войти! Ефрейтор Серебряков по вашему приказанию прибыл!
– Вот что, ефрейтор… Получи оружие, два рожка, и отвезешь в Лебяжье лейтенанта одного. «Зебру» вызвал, за руль кого поопытней.
– Откуда его брать?
– Из ментовки. Фамилия – Нефедов.
И, глядя, как расширились глаза солдата, майор спросил:
– Ты что, боец? Нездоров?
29 градусов по Цельсию
Хитер был майор Зубаткин. С его хитростью где-нибудь в верхах, в Генштабе ли, в правительстве ли заседать – все предусмотрел. И знал, что Серебряков с Нефедовым закорешились.
А раз так, либо не довезет ефрейтор лейтенанта до Лебяжьего – отпустит, мол, сбежал.
И постреляет вверх, чтобы слышали.
А нет человека – и проблемы нет.
Либо – довезет, ну, а там, в Лебяжьем, любой в чем угодно признается, а доказательства – вот они, вещдоки, у вас, менты, на столе… А рыжье…
А золото, господа хорошие, уже в самолете. Уже салабоны перетащили мешки в ТУ-95 да ветошью прикрыли.
Лежат они теперь себе тихонько, незаметненько, а бомбардировщиков с атомным оружием на борту никто обыскивать не даст.
Москву запрашивать надо.
А это – день-два-три, вся неделя.
А за это время мы все, все перепрячем, да так надежно, что ни сыскарю, ни главменту и на голову не упадет, где искать…
Зубаткин нервно прошелся по кабинету. Знакомая дрожь грызла позвоночник, сладкой, нудной болью отзывалась в паху.
Майору нужна была баба.
Алкоголь его не расслаблял.
«Кого? – думал майор. – Клавдию? Ну на фиг. Не жену же? Нет, конечно». Он вспомнил Натаху-Комбайн.
«Пойду промнусь, – решил он, – сыскари все равно раньше утра не заявятся, время их известное, а я пока в ДК кого-нибудь отконтрапуплю…»
Он накинул плащ-палатку.
– Дневальный, – крикнул он, – я в штаб!
– Опергруппам, коли на разгоны будут подымать, – загнусавил солдат, – патроны выдавать?
– Действовать согласно обстановке, – отрезал комендант и вышел под нудный холодный осенний дождь пополам со снежной пылью с залива.
Шуга – ледяная крошка – ходуном ходила в волнах, враз ставших тяжелыми, маслянистыми, густыми и вязками, словно парафин.
Скрипел и качался фонарик, забранный в сетку, над гауптвахтой.
Майор оступился и провалился с трапика – настила над теплотрассой – в лужу.
«Ух, курвы, зубами загрызу! – распалял себя Зубаткин. – Бабу мне, бабу – и скорей…»
Звезды попрятались. Трапики жалобно скрипели и стонали.
И громко чавкала и хлюпала грязь там, где приходилось ступать по земле.
30 градусов по Цельсию
– Значит, отвез?
Ефрейтор отвел глаза в сторону.
– Доставил, стало быть, дружка в лучшем виде?
Надя смотрела в землю, зато взгляд Вальки жег Серебрякова без пощады. Он вскинул голову:
– А что я мог поделать?! Ну, сбежали бы мы вместе – куда?! Ничего же не готово, все припасы у тебя в амбарчике, ни катера, ни нарт, ничего – в сортире бы прятались?
– А его ты отпустить не мог?
– Мог. Только кто потом меня бы отпустил?
– А что, у вас побегов c-под конвоя не случалось?
– Случались. Только не в браслетах да полуживым.
Ефрейтор осекся и покосился на Надю.
Но она продолжала изучать грязь под ногами.
– Ладно, – Валька сбавила обороты, – у вас что, менты шерстили?
– Да, когда я вернулся с Лебяжьего – все вверх дном, сутки чего-то искали, а чего – не говорят.
Помолчали.
– Бывай. – Валька повернулась и пошла. Надя помедлила и сказала, подняв глаза на ефрейтора:
– Василий… Вы не думайте, я не сомневаюсь, что поступить иначе вы не могли. Не терзайте себя…
И, повернувшись, пошла за Матрицей.
31 градус по Цельсию
– Иван, скажи, когда вам обратно лететь? – Зубаткин угощал командира ТУ-95. Стол был щедрым, и особенно заботливый хозяин потчевал гостя черной икрой – даже в этих первозданных местах она уже становилась редкостью.
Подполковник нахмурился.
– Да как без штурмана лететь? А придется, на базе все на ушах стоят, что Нефедова замели. Приказ ждем вот-вот.
– Слушай, у меня к тебе просьба… Да ты ешь, ешь, не обижай! Раз место освободилось… Захватите меня?
– Куда?
– Да мне, понимаешь, в Благовещенск метнуться надо, сам знаешь – какие у нас доходы?
– Рыбу, что ли, китайцам толкнуть?
– Ну да, прикупил чуток у тунгусов… А я, Вася, тебе с прибыли магарыч выставлю!
– Магарыч – это само собой… – И летчик выразительно замолчал.
– Нет, нет, не сомневайся! Товар реализую, ну, сколько… Ну, тыщу тебе хватит?
– Заметано, – ответил подполковник и мастерски опрокинул стопку. – Эх, хороша чертовка…
– Ваня! – заметно повеселевший Зубаткин расслабился. – Скажи, Ваня, а правда, что все летуны делятся на пердунов, шептунов и свистунов (вертолетчиков, бомбардировщиков и истребителей)?
Подполковник поднял на него враз захолодевшие, будто ледком, синим инеем подернувшиеся, закуржавевшие глаза и холодно, с расстановкой произнес:
– Правда. Но рексов за людей не считает никто. Даже мабута, – добавил он погодя.
Затем встал и вышел, не попрощавшись.
32 градуса по Цельсию
– Свободен! – Следователь, грузный мужчина лет пятидесяти, отпустил конвойного.
– Садись. – Он кивнул Нефедову на табурет.
Лицо летчика было неузнаваемым из-за кровоподтеков, на левой брови запеклась корка, нос превратился в шишку, одежда порвана и изгваздана донельзя, похоже, летчиком мыли пол.
– Да-а-а, – протянул следователь, – пресс-хата – это не сахар… Может, водички? – И он налил в стакан из графина и сам поднес стакан к губам летчика, руки того дрожали крупной дрожью.
– Ай-ай-ай, – качал между тем следователь плешивой своей головой, – вот звери, звери, не люди…
Нефедов смотрел в пол, не поднимал головы.
– Ты вот что, сынок, – следователь перешел на доверительный говорок, – вот что… Открутиться тебе не получится, золотишко при свидетелях изъяли. За паровоза тебе тянуть смысла нет, сдай подельника своего – обломится тебе пятера, откинешься по половине…
– Нет никакого подельника, – глухо ответил лейтенант, не поднимая головы.
– Сынок, да тебя ж Зубаткин сдал, он тебе и рыжье подкинул, я тебе… ты понимай! Тайну следствия выдаю, тебя, молодого, жалея… Ну, подумай, ты ж не для тюрьмы рожден, ты ж не жиган, не блатной, не шерстяной, сломают тебя тут – как жить по том будешь? А мы уж тебя, коли нам поможешь, придурком в СИЗО оформим, ну баландеромли, библиотекарем, фотографом… Фотографировать умеешь? Ну вот! Вот же! Да ты срок свой на одной ноге простоишь, о чем тут думать!
Следователь перевел дух.
Нефедов не шевелился и не поднимал головы.
– Сынок… – Следователь постарался придать голосу почти отеческую теплоту. – Да ты еще урок натуральных не видел, это пострашнее, чем суки с пресс-хаты, ты ведь ни на хату путем заехать не умеешь, ни поставить себя, ни жить по понятиям! Да ты хоть представляешь, что тебя в камере ждет?
Нефедов поднял голову. Взгляд его был мертв.
– Ладно, – без всякого выражения произнес он, – пиши, что тебе надо. Но запомни – я был один, подельников нет.
И он опять опустил голову вниз.
33 градуса по Цельсию
– Эй, Валька! Куды катисся? – Молоденький сержантик выскочил из воронка. – Матрица! Не узнаешь, што ли?
Валька повернула голову.