Последний властитель Крыма (сборник) Воеводин Игорь
– Ну, так чего ты хочешь? Я здесь не останусь.
– Почему?
– А куда мне после комендатуры? В менты только? Сыт по горло.
– Боишься, припомнят?
– А что, не припомнят?
– Чезарь ваш остался – ничего, никто не тронул.
– Чезарь водилой служил, с него какой спрос…
– Вася, – сказала она, – на тебе ж крови нет, и славы худой тоже нет. Ты ж не конвойщик, не вэвэшник (от ВВ – внутренние войска, осуществлявшие охрану лагерей), вертухаем же не был…
– Так-то да, – помолчав, ответил солдат, – да этим, когда зенки зальют, разницу разве объяснишь?
- Лаванда, горная лаванда!
- Наших встреч с тобой синие цветы… —
пела с эстрады София Ротару. Пьеса на сцене шла к концу.
– Ну, так уедем куда-нибудь! Скажи, я тебе нужна? – Валька, тяжело дыша, взяла его руку. – Скажи, не ври, я не дешевка, напрашиваться не буду.
Серебряков долго смотрел в сторону.
– Нужна. – Он поднял глаза. – Быстро все, блин, но думаю, что нужна.
– Ну так чего же ты боишься? Остальное – туфта.
– Валька, ну куда я поеду? Меня с четвертого курса выгнали, мне институт заканчивать надо…
Он с тоской подумал, как это глупо и дешево звучит – институт… На площади дрались и пели, целовались и пили.
Надя цепко держалась за куртку Нефедова в танце и прикрыла глаза. И он, успокоившись, понял, что никакое небо не даст ему больше, чем он уже имеет. А летать можно и на гражданке, вот только как уволиться – ведь не отпустят, служить некому, а запихнут в наземную службу и кукуй…
Но это было все-таки второстепенным.
Хотя и невыносимым пока.
Вместо «Лаванды» загремело что-то современное, несуразное, и все вокруг задергались, запрыгали. Плясали – приисковые в джинсах и куртках, бичи в тренировочных костюмах, при галстуках начальники, малолетки, фартовые и непутевые, крутые и чмари, шмары и командированные из Иркутска, томные дамы лет сорока, шалавы и приличные, «химики» (т. е. условно-досрочно освобожденные, направленные на тяжелые производства) и вольняшки, все, как с цепи сорвавшись, скакали и дергались на кругу.
Визжа, прыгал, демонстрируя приемы карате, какой-то маленький казах. Он был в восторге. Колыхали телесами упитанные, как нагулявшие жир белуги, жены комсостава. Извивались в экстазе подросшие их дочки, готовившиеся поступать в институты и валить отсюда подальше, жадно отрывавшиеся напоследок.
Надя и Нефедов, взявшись за руки, вернулись за стол.
– Я хочу выпить, – Надя попросила лейтенанта налить, – я хочу выпить за то, что все люди – светлые, хорошие и чистые, и чтобы никогда они об этом не забывали.
– C-сука, мля, – выговорил кто-то, рослый и темнолицый, одним ударом валя не в меру разошедшегося бича, – с-сука…
Нефедов и Серебряков переглянулись, но подняли стаканчики. Потом Серебряков в упор глянул на Вальку, и она, повинуясь, лишь чуть отхлебнула.
– Спасибо, мои родные, – сказала Надя. – Знаю, знаю, вы думаете, я ничего не вижу… Но знайте, что я просто вижу больше. И говорю вам – все – дети Божьи, просто забыли это и вспомнить не хотят…
Бич, размазывая кровавые сопли, полз в сторону и выл. Нефедов ткнул вилкой в тарелку с кижучом.
- Что значит человек,
- Когда его заветные желанья —
- Еда да сон? Животное, и все.
- Наверно, тот, кто создал нас с понятьем
- О будущем и прошлом дивный дар
- Вложил не с тем, чтоб разум гнил без пользы.
- Что тут виной? Забывчивость скота
- Или привычка разбирать поступки
- До мелочей? Такой разбор всегда
- На четверть – мысль, а на три прочих – трусость, —
уронил со сцены Гамлет. Но его уже никто не слушал.
16 градусов по Цельсию
– Дежурный по роте, на выход! – салабон при виде коменданта заревел во всю глотку.
– Тихо ты, дурак, пусть спят, – зашипел майор Зубаткин. Дежурный уже выскочил из канцелярии и, громыхая кирзой, подскочил к офицеру.
– Тарищ, – зачастил он, но Зубаткин махнул ему рукой и спросил: – Тихо все?
– Три раза опергруппу поднимал на драки, тарищ майор, – ответил тот вполголоса, – да патрули всю кичу (кича, кичман – здесь – гауптвахта – блатной и армейский сленг.) мабутятами забили…
– Покалеченных нет?
– Наших – нет, – ответил сержант, щерясь довольной улыбкой.
– Ну, а мабуту не сильно поломали? До утра дотянут?
– Да не волнуйтесь, тарищ майор… Ребята дело знают – так, настучали слегка для порядка, но без увечий…
– Ладно, я у себя. – И майор Зубаткин прошел в канцелярию роты.
Третья ночь праздника в Алмазе была потише предыдущих двух – веселье явно пошло на спад, город выдыхался, но еще бузил, и давал шороху, и зажигал.
Зубаткин мог сегодня и не дежурить, но золото, золото в цинках в оружейке, накрытых рогожей и заставленных деревянными ящиками из-под автоматов Калашникова, не давало уснуть, расслабиться, забыться – оно манило, тревожило, будило воображение.
Зубаткин все чаще стал приходить в роту во внеурочное время и сидел, сидел в канцелярии, сам не зная зачем, и по поводу и без повода приказывал дежурным открывать оружейку, и все якобы считал и пересчитывал – автоматы. Пистолеты. Противогазы. Штык-ножи. Пулеметы. Но особенно тщательно – патроны. Цинки с патронами – зажигательными. Бронебойными. Обыкновенными. Трассирующими. И – со смещенным центром тяжести. Калибра 5.45 и калибра 7.62.
– Чё он, в натуре, с бабой, что ли, поругался? – недоумевали дежурные.
В нарядах стало невозможно ни поспать, ни в картишки засесть, ни выпить.
А Зубаткин все мерил и мерил шагами канцелярию, как клетку, и маялся, и тосковал.
– Дневальный! – крикнул он.
В дверях показался дежурный – сержант Земелько.
– Я, товарищ майор, поспать дал салабонам, – ответил он майору. – Сам пока постою…
– Жрать готовили?
– Есть немного…
– Опять картофан?
– Со свининой, тарищ майор…
– Мясо опять само по себе прибежало?
Дежурный чуть скосил глаза.
– Да как сказать, тарищ майор… По кильдымам шерстили, да вот тушку надыбали…
– Тушку?! – майор заулыбался. – Да вы, блин, оборзели, по-крупному стали брать… А что за кильдым?
– Продсклад в автобате… Там мабута праздник отмечала, девки, ханка, туда-сюда… Ну, парни и заехали на огонек…
– Ясно. Ханка где?
– Да разбили же, тарищ майор!
– Не гунди, Земелько… Что б вы водку вылили – все медведи бы вокруг Алмаза передохли…
Зубаткин задумался. Выпить хотелось, но не с солдатом же? Впрочем, какая там, к шутам, субординация – рвать, рвать, когти рвать отсюда поскорее, вот что…
– Давай.
– Чё?
– Через плечо! Картофан, пузырь, мясо и сам садись…
Сержант исчез и появился через полминуты с бачком жаренной с чесноком и мясом картошки. Заспанный салабон постелил на столе коменданта газетку, порубал сало, вскрыл банку сгущенки и заварил чаек.
– Иди, – махнул ему майор.
Тот исчез, и Земелько достал из кармана бутылку.
– Разливай, чего смотришь! – скомандовал ему майор. – Только чтоб никому… Понял?
– А как же, тарищ майор! – Земелько разлил водку по кружкам умело, на звук, по булькам.
– Давай, будь! – Майор чокнулся с сержантом, выпил и, чувствуя, как водка клубится между горлом и желудком, сморщившись, занюхал корочкой, зажевал сальцем.
– Не пошла, товарищ майор? – участливо спросил Загоруйко, аккуратно цепляя ложкой картофель и мясо.
– Нормалек, – отдышавшись, ответил майор и тоже взялся за ложку. Золото. Золото за стеной. Четыре цинки по двадцать пять кило. Золото. Золото. Золото.
– По второй? – спросил сержант. – По второй, говорю, тарищ майор?
– Давай.
Потом, когда водка растеклась теплом по жилам, и чуть притупилась тревога, и милее стал свет стосвечовых ламп, когда поели, попили чайку и закурили, майор внезапно спросил:
– А вот ты, Земелько, если б вдруг миллион тебе, чего бы стал делать, а?
Сержант вопросу не удивился.
– А я б его, товарищ майор, закопал бы, – ответил он.
– Чего-о? – удивился майор. – Куда закопал бы?
– В землю.
– Зачем?
– А так… Пусть лежит. А я знаю.
– И все?!
– Нет, ну взял бы там, тыщ… Ну, чтоб хватило – на дом, на тачку, на хозяйство… А остальное – закопал бы.
– И не приходил бы?
– Зачем? Пусть лежит. А я знаю…
– И неужели тебе, Земелько, не захотелось бы шаркнуть по жизни, дать шороху, так, чтобы все ломались пред тобою, в пояс кланялись?
Сержант долго молчал.
– Так-то да… – протянул он. – А все-таки закопал бы.
– Ну, а если нужда?
– Так откопал бы… А только нужды-то допускать не надо, тарищ майор…
Дым висел сизыми облаками и нехотя вытягивался в приоткрытую форточку.
– Девки с кильдыма – что, шмары? – внезапно спросил майор.
– Да не, есть одна краля… – Сержант искоса глянул на майора.
– Не это? Нет?
– Да не, тарищ майор… Заперли всех на киче, дрыхнут… Никто не трогал.
Майор прошелся по кабинету.
– Вот что, Земелько… Открой каптерку, и давай эту… Приведи.
– Понял, товарищ майор! – дежурный встал. – Разрешите идти?
– Давай, давай, давай, только тихо, понял?
– Как не понять! – Дежурный, не козырнув, вышел. Золото. Золото. Золото.
Майор задыхался.
Близость золота давила, туманила мозги, толчками гнала кровь. Дежурный втолкнул в канцелярию щуплую девчушку лет семнадцати. Светлые волосы, смазливая мордашка.
– Каптерку открыл, тарищ майор. – Дежурный поиграл ключами. Золото. Золото. Золото здесь, рядом, за стенкой.
– Иди. – Майор махнул сержанту и запер за ним дверь.
Потом, задыхаясь, повалил девчонку на кожаный диван, знававший лучшие времена.
– Ты чё, барс (барс – т. е. борзый, крутой – армейский сленг.), что ли? – пискнула та.
Но майор уже не слушал и не слышал. Он повалился на нее, и подмял под себя, чувствуя, как кровь упругими толчками бьет в висках: золото. Золото. Золото. Золото!
Сержант Земелько сидел на табуретке у тумбочки напротив входа. Ночь, пьяная, глухая, беспробудная, с поножовщиной и стрельбой, брюхом давила округу.
Из канцелярии доносились возня, стоны и скрипы.
«Часовому при выполнении служебных обязанностей запрещено есть, пить, курить, спать, читать, писать, сидеть, прислоняться к чему-либо, отправлять естественные надобности, а также иным способом отвлекаться от выполнения служебных обязанностей» – в тысячный раз изучал сержант плакаты на стенке.
«Часовой есть лицо неприкосновенное. Неприкосновенность часового заключается…» – привычно складывалось и умещалось в голове у сержанта.
17 градусов по Цельсию
На подъезде к Алмазу со стороны БАМа, в километре от города, был пост ГАИ. Дорогу сжимали, как ложбинку две девичьи груди, сопки Лихая и Горшок. Ни пройти, ни проехать мимо поста не мог никто – дороги больше не было, ни грунта, ни проселка: тундра – слева, тайга – справа, океан – впереди, выбирай, что тебе по душе…
Менты зябко поеживались на ветерке. Вечерело, и колючие северные звезды украсили собой темное со светло-зеленой каймой на западе небо.
Гармошка северного сияния играла, вспыхивая то салатовым, то бледно-розовым, то изумрудным, то багряным, от края неба и до края.
Казалось, светящиеся эти трубы небесного органа спустились так низко, что их можно было потрогать, протянув руку перед собой.
Какой-то далекий звук, какие-то неясные бормотания невидимых шаманов сеялись в вечернем воздухе, еле слышные, почти неразличимые – будто без слов и мотива, все камлали, все приговаривали, все пели и ныли вошедшие в транс знахари, путешествуя в прохладном сумраке, наполненном призрачным свечением, от звезды к звезде, то и дело натыкаясь на восходящих потоках на заблудшие души – и ты, однако, здесь, и ты, и ты, и ты…
Молоденький мент зябко поежился, передернул плечами, будто ощутив спиною змею, и помотал головой, отгоняя видение. Фары ударили вдоль бетонки, послышался рев мотора и через минуту залепленный грязью КамАЗ остановился у поста.
– Здорово, зема! Как сам? – Татарин-шофер приветливо улыбался из кабины.
– Спасибо, все путем. Сам как? – старший наряда, лейтенант лет сорока, всмотрелся в говорившего. – А, это ты, Шариф… Опять металл?
– Опять, начальник, опять…
– До моря?
– Ага…
– Ну, порядок знаешь…
– Нет базара, начальник! – Шариф заулыбался еще шире. – С праздником, ребята!
Старший взял протянутую купюру и не глядя сунул за обшлаг перчатки.
– Слышь, Шариф! Ты на Нюрку (т. е. Нерюнгри – местный сленг.) когда поедешь? – Молодой взялся за ручку кабины.
– А чё?
– Да лялька у меня там, гостинчик передать…
– На Нюрку не-е-ет, не скоро… Всю осень, почитай, железо будем возить, морковка (т. е. сухогруз, крашенный в красный цвет, как принято в Арктике) на Тикси идет, еще ездок пять-шесть будет…
– Ну, ладно.
– Слышь, сержант! – Шариф свесился из окна. – Надька в шалмане, не знаешь?
Его харя, вся в мазуте, сияла в вечернем сумраке. Блестела фикса, лукаво щурились глаза.
– Ты чё, Шариф, с глузду съехал? – Молодой нахмурился. – Да Надька, почитай, замужем уже…
Шариф свистнул:
– Да ты чё, начальник! И кому же так повезло?
– Да летун один нашелся…
– Дурак, что ли?
– Не знаю, не доктор… С виду – нормальный пацан…
– Ну дела-а-а! – не переставая удивляться, водила крутил башкой. – Вот чё творится…
– Ночевать будешь? – спросил старший.
– Да с Надькой планировал, а теперь – не знаю…
– А чё те Надька-то? С Центру новых шалав привезли, выберешь себе…
– He-е, Надька – сладкая… А эти, небось, профурсетки либо коряги…
– Да нет, есть и ничего… А там как знаешь…
В ста метрах от поста, на горке, была оборудована гостиничка, как и положено в Сибири, с банькой. Здесь, перед последним рывком в полтыщи верст до порта Тикси, часто ночевали дальнобойщики. Останавливались и те, кому было ехать вспять – всю русскую тысячу до БАМа.
Нет, не поймет, что такое тысяча верст в России, тот, кто не встрясал душу на вечных ухабах, кто не взлетал под облака на грунтовке в сопках, кто не тормозил в последний миг над обрывом, чей грузовик ли, «козел» ли не скользил по наледи к обочине, так что не было, казалось, и силы в природе, способной остановить его, и напрасно, напрасно выкручивают руки руль, и нога срастается с тормозом.
И все ж, однако, в последний миг что-то тормозило машину, и нависала она над пропастью передними колесами, или в сантиметре от скалы вставала, как вкопанная, развернувшись поперек. Что-то, или кто-то, какой-то дорожный бог, жалел шоферов, и руками, мозолистыми своими сухими руками держал на весу грузовик, пока человек переводил дух и снова решался включить зажигание.
Но не всегда, не всегда помогал он, этот неведомый дух русских дорог, или не успевал, плача, ковыляя по стылой грязи, к очередному бедолаге и еле вытаскивая рваные свои сапоги из промоин, и тряся по ветру кудлатой своей бородой, и тянул руки, и не мог дотянуться, и видел, как, сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее валится под откос грузовик. Или – не хотел.
Почему – спроси себя, проезжий ты человек.
Спроси, скольким не помог ты сам, кого бросил, кого подтолкнул.
Над кем посмеялся, кого ударил.
Скольких пнул, на скольких плюнул.
Только чаще дорожный бог успевал.
На то он и милосерд, чтобы закрывать глаза на то, скольких не спас человек, что в кренящейся сейчас в пропасть машине кричит от ужаса и молит о пощаде…
Шариф кинул пару сигарет чучелу. Наряженное в рваную фуфайку и в противогаз, стояло у обочины за постом чучело. И никто, никто, спустившийся с Лысой горы и перед подъемом на Ведьмину, не проезжал, не заплатив ему дань.
Ибо суровы были духи Муйских гор к тем, кто их не уважал. Хоть копейку, хоть конфету – но кинь, притормозив, проезжий человек, и прошепчи про себя молитву, какую знаешь. Хоть православную. Хоть мусульманскую. Хоть никакой, а просто – вспомни Бога. И, вспомнив, с миром поезжай.
Шариф, не заезжая ни в Алмаз, ни в шалман, тронулся в путь. Менты проводили его глазами и пошли греться на пост.
– Ну, Караока, пой! – кудлатый мужик лет пятидесяти отставил стакан и повернулся к напарнику. – Ну, давай!
В шалмане было весело и жарко. Пятеро дальнобойщиков да семеро девиц, новеньких, только что привезенных из Центра, гуляли напропалую.
Девки были наркоманками, их хомутали и высылали на точки, где они обслуживали проезжих за еду, дозу и ночлег.
Деньги забирал себе Вазиф, тот, что держал в городе ресторан.
Впрочем, каторга эта была не навсегда – если девка могла соскочить с иглы, силой ее держать здесь бы не стали.
Вот только пока ни одна не соскочила…
Колян по прозвищу Караока достал из кармана густо исписанный пухлый блокнот.
– А чё за погонялово у тебя такое – Караока? – спросила одна из девиц, с черной тенью под глазами, курившая «Беломор».
– А я все песни знаю! – Колян, парень лет двадцати трех, недавно отслуживший на Тихом океане, придвинулся ближе. – Все-все, ага!
Он махнул рукой гармонисту, придурковатому Фане, и тот, лихо растянув меха, спросил:
– Какую?
– «Загулял, загулял!» – кивнул ему Колян, и Фаня заиграл.
Караока встал и запел. Голос его был ни низок, ни высок, но много ли надо подгулявшим на Руси? Когда компания уже подобралась…
Стелился дым. Аршинами пили шофера. Не отставали от них и девки. И только по дряблым, морщинистым щекам Фани, контуженного еще во вьетнамскую, все текли никем не замеченные слезы. Да что с него, с придурочного, взять?!
100 градусов по Цельсию
Офицерская баня была расположена неподалеку – метрах в трехстах от комендантской и учебной рот, разделявшихся плацем и цветом погон: у рексов – красный, общевойсковой, у стройбата – черный.
Эти триста метров можно было пройти только по трапикам – обшивке труб отопления, поднятых над землей на метр. Эти трапики и служили тротуарами и в Алмазе, и в жилой зоне гарнизона.
Салабон из стройбата, банщик, попавший на этот торчок (т. е. выгодное, непыльное место – армейский сленг.) по протекции зёмы из Башкирии, уходившего на дембель, топил на совесть – ефрейтор из рексов был для него грознее, чем начальник политотдела полковник Култышкин, парившийся здесь с женой по субботам.
– Смотри, глаз твой в щели какой замечу – выйду и выбью, понял? – Ефрейтор проинструктировал банщика четко и недвусмысленно, ибо сам по салабонке изучал все щели этой баньки, из которых так хорошо просматривались распаренные телеса полковницы, а иногда, когда папаша парился с дружками в автобатовской бане, и дивная фигурка их дочки. – Понял, ты?
– Так точно, товарищ ефрейтор! – Салабон прижал чумазую ладонь к ушанке. – Понял!
– И вообще, секи, зёма, ладно? Если чужой кто завалится, стукнешь – два раза, два раза, раз, ладно?
– Ладно, ладно, товарищ ефрейтор! – Польщенный мирным тоном и словом «зёма», салабон расслабился. – Ладно!
…Слабый свет ночника в комнате отдыха бросал тени на дощатые, с сучком стены бани. Пахло медом и травами, чуть потрескивали камни в парилке за стенкой да капала, капала и капала вода в алюминиевую шайку из неплотно прикрученного крана.
Ефрейтор и Валька лежали на широких полатях, на простынке поверх медвежьей шкуры и матрацев. Истомленные паром и любовью, тела сладко ныли, и сознание уплывало, тихо и безмятежно, в этой теплоте и дреме.
– Ты что-нибудь решил? – Валька села и налила себе чаю. Пить после бани хочется, пить и пить, и нельзя напиться – столько влаги ушло в дощатый пол парной, натекло, накапало, растворилось, высохло, истаяло во влажном воздухе русской бани – все, что не нужно, что отработано, что камнем лежит на душе, капля за каплей вытекло на пол.
– Что я могу решить? – Серебряков тоже сел. Зачерпнув ложку меда, он налил в кружку духмяный настой таежных трав. Женьшень, китайский лимонник, шиповник – чего только не было в этом чае, Валька готовила его всегда сама, с детства привыкнув собирать коренья и травы с бабкой. – Слушай, а зелье это твое не приворотное? – поднял на Вальку глаза ефрейтор. – Нет?
– Не бойся. Приворотным я тебя давно опоила…
Серебряков поперхнулся.
Валька смотрела ему прямо в глаза.
– Так ты решил?
– Сказал ведь тебе раз: хочешь – поехали со мной. Здесь не останусь.
– Ну, а если я тебе третий вариант предложу?
– Это какой же?
– А такой.
– Ну, какой, какой?!
– Хочешь хозяином быть?
– Ты, Валька, не угорела часом? Каким хозяином?
– Таким. Самому себе хозяином. Ну… и мне.
– Валька, говори прямо, чего задумала.
– Ты слыхал, что в шхерах есть база секретная, немецкая?
– Ну, болтали чего-то… Мол, немцы там свои подлодки во время войны держали.
– Так и есть. Там склады законсервированные – еда, форма ихняя, оружие. И два катера торпедных, скоростных – целехонькие.