Гибель Помпеи (сборник) Аксенов Василий

Он приподнялся в кресле и вперился карими шоколадками в экран. Так и застыл он в недоступной европейцу позе. Неужели, неужели?..

Мезоны на внутренней площади «Выхухоли» по-прежнему с неослабевающей ретивостью маршировали по разноцветной мозаике, старались казаться неунывающими бравыми ребятами, которые и понятия не имеют ни о какой «Выхухоли», ни о какой там еще «Барракуде», а просто вот маршируют по своему неотложному военному делу, но…

Но на задах площади глухо-глухо, словно спросонья, заговорил тамтам… Какое счастье для всей мировой науки, что за дежурным пультом оказался африканец! Только он смог вовремя включить соответствующую аппаратуру и зафиксировать редчайшее явление «Пляски диких мезонов», известное теперь под названием эффекта Уфуа-Буали.

Да что там слава, что там эффект?! Об этом ли юный аспирант думал! Восторг перед очередным чудом микрокосмоса, восхищение гением старших товарищей по науке, расчетами и находками Великого-Салазкина, предсказаниями живой легенды Эразма Громсона, восторг и восхищение охватили Уфуа, а те, кто скажет, что это тавтология, глубоко не правы: восторг и восхищение – совершенно разные чувства.

Удары тамтама становились отчетливыми, и ритм стремительно учащался. Мезоны вначале как бы не обращали внимания на посторонний звук, надутые и важные, словно гвардейцы Фридриха Великого, они продолжали свою шагистику, но вдруг – о, чье же сердце устоит перед любовным биением ладони по тамтаму!.. любовная песня озера Чад, до берегов заполненного жизнью, – но вдруг центральное каре распалось и закружилось в безумном танце! Вскоре и весь уже экран плясал, подпрыгивал, кружился, забыв о прусской дисциплине, словно ее и не было никогда.

Уфуа танцевал вместе с мезонами – ведь танец этот предвещал с вероятностью N = l1090000 явление божественной Дабль-фью.

О знойная любимая родина, сколько нежной прохлады, сколько сочности, свежести, мирности, вольности сулит тебе Дабль-фью, эта черная, конечно же черная, как Иисус, красавица с налитыми и торчащими маммариями, с девичьим перехватом над гладким, как крыша «ситроена», животом, с долгими щедротами бедер!

Уфуа побежал, побежал, побежал по подземным тоннелям родной и ему, африканцу, Железки, стремительно, как Аббэбэ Бикила, устремился в сектор отдыха.

Там слышались короткие стуки, хохот: ученые гоняли твердое тело – бильярд.

– Эй, мальчики! – вскричал он с порога. – Топайте все за мной, и вы будете иметь чего-нибудь интересненького!

Первый заряд урагана, снежная спираль ударила по тротуару в окрестностях худсалона «Угрюм-река» и закружила двух увлеченных беседою мужчин, Эрнеста Морковникова и Володю Телескопова. Ни тот, ни другой беседы, конечно, не прервали и только удивлялись порой, куда же уплывает собеседник и куда, собственно говоря, улетела шляпа «Олд Бонд-стрит» и куда, между нами говоря, сквозанул кепарик «Восход»?

– Вова, Вова, жизнь коротка, а музыка прекрасна!

– Согласен, Эрик!

– Вова, обратите внимание, вот почтовая открытка, выпущенная секцией по террациду. Вы видите, в центре я. Идет коктейль, посвященный борьбе с ДДТ.

– Карузо!

– Открытка обнаружена мной в сегодняшней почте, Вова. Текст гласит: «Забудь, все забудь! Я никому тебя не отдам. Домой не возвращайся». Подписи нет.

– Почерк бабий.

– Иес! Индид! Что вы скажете, Вова?

– Слушай, Эрик, я сам на геликоне лабал и получал ректификат для инструмента, но в Крыму было лучше. Знаешь, Эрик, мне таджик один говорил – что проел, что прогулял, не жалей, а то на пользу не пойдет, а в Крыму тем временем жизнь катилась – как карузо, с брызгами…

– Эх, Вова!

В тот час за минуту до урагана Серафима Игнатьевна, завитая, напудренная и с бисером на груди и, конечно же, в джерси, шла вдоль главной улицы Пихт под огненными витринами. Вот чудо: витрины нового града горели перед девятым валом, словно закат Европы, словно далекий привет катастрофного стиля Сецессио.

– Да вот, чего же искать, – сказал Вадим Павлуше, – посмотри, какая идет восхитительная мадам в тропическом огне зеленого джерси!

– В трагическом огне зеленого джерси, – подхватил Слон, притормаживая. – Послушай: далеко у озера Чад изысканный бродит джерси!

– Ах, мальчики, уважаемые профессора, – сказала с улыбкой Серафима Игнатьевна. – Долгие годы я провела в глуши, и потому мне все сейчас интересно.

Борщов щипал щупальцами щемящие щиколотки, умоляюще щепотью нашептывал в телефонище:

– Зачем вы, Ким Аполлинариевич, вышли из актива? У нас в столовой и культурный дсуг будет – и потанцевать млодежь сможет, и в шашки поиграть, и о романтике, и о романтике, о романтике, бля, о нехоженых тропах…

Вдруг прибежали:

– Буряк Фасолевич! В зале ЧП!

ЧП, ЧП, закружилось в голове у Борщова, – Чрезвычайная Проституция? Чрезвычайная Промышленность? Чрезвычайная Полиция? Полностью будучи уверенным в чрезвычайности первого слова, директор столовой «Волна» почему-то беспомощно тыкался во второе слово аббревиатуры, пока не подвели его к кассовому окошечку, не ткнули пальцем – пальцем в угол под колонну, не повторили горящим шепотом – ЧЭ ПЭ! – «Чрезвычайное происшествие! – озарило вдруг щавелевые мозги. – Вижу, вижу, вон оно – щука, и сразу ясненько, что ЧП, во что ни рядись!»

Между тем под колонной, на которой сквозь слой водянистой краски еще не просвечивали следы вольнолюбивых математических дискуссий, сидел обыкновенный гражданинчик: шапочка хлорвинилового каракуля, перчаточки, ботинки, личико закрыто газеткой «Комсомольская правдочка». Быть может, и не подозревая о произведенном переполохе, гражданинчик ждал заказанный комплексный обедик. Оцепеневшее от ужаса руководство «Волны» смотрело, как приближается к столику подавальщица Шурка. Не было у Шурки, дикой сибирячки, никакого идейного опыта. Не понимая ситуации, она с обыкновенным своим грубым и оскорбительным выражением тащила заказанный комплекс: капусту по-артиллерийски, борщ по-флотски, битки полевые под бывшим тверским, ныне и навеки калининским соусом.

Гордостью нового руководителя молодежи был этот комплексный обед, и всеми посетителями употреблялся в охотку, и никто никогда не догадывался об утечке жиров и никогда бы не догадался, если б…

И вот едва лишь Шурка шмякнула комплекс на стол, как гражданинчик ЧП отложил газетку, встал и проскрипел протокольным голосом:

– Санитарная инспекция! Прошу пригласить руководство!

Борщову послышался гневный Зевесов рык с карающего Олимпа. Холодея членами, наблюдал он вынимание государственных принадлежностей и запечатывание под сургуч любимого детища, комплексного обедища с тощущими жирищами – в санитарные судки.

Конечно, можно было Борщову и не так уж сильно пужаться – ведь имелся же у него мощный тыл, где всегда можно было укрыться, как и в минувшую войну безопасно геройствовали под армейскими трехнакатными блиндажами. Однако и в тылу ведь могут в конце концов разозлиться на утечку жиров. Чего, дескать, тебе, Борщов, ибенать, не хватает? До патриотов, измученных в отдалении, приветы не все довез – кобылище своей на мохеры выкроил. К металлургам тебя, полтора глаза, послали, ты и там умудрился штуку проката к себе на дачу откатить. А теперь на важнейшем участке, на идейной работе мухлюешь с жирами. Смотри, батька, звездочки сымем, спишем на свалочку, в архив, ибенать, в историю.

Так что к тылу своему Борщов относился двояко: с одной стороны, дюже гарно опираться на огромную массу могущественного тыла, а с другой стороны, яйца печет, ни действий, ни соображений не предугадаешь. Иной раз хотелось Борщову думать, что вроде и никакого тыла у него нет, что он вроде простой человек, обыкновенный пищевой жулик, но… но тыл у него был, был всегда с незапамятных нежных лет, когда кострами еще взвивались синие ночи, и если уж честно говорить, не представлял себя Борщов без этого тыла, немедленно бы опрокинулся, лиши его оного. Как-никак, а давал ему его тыл нужный запас в отношениях с санитарно-эпидемиологической, противопожарной, финансовой и прочими инспекциями.

Так и сейчас помогло ощущение тыла, и, привычно потряхивая крашенной под воронье крыло косой челкой, лукаво поблескивая левым глазом из-под фальшивого протеза и раскрывая якобы-второго-белорусского псевдофронтовые объятия, Б. Ф. Борщов двинулся к человеку-инспектору.

– Узнаю, узнаю поколение! Где сражался, землячок? Пойдем-пойдем… да подожди ты с бумагами-то… пойдем посидим, вспомним дороги Смоленщины…

И увлекая гостя в глубины «Волны», ярко жестикулировал подчиненным насчет обеда (да уж, конечно, не комплексного!), насчет коньячку (да уж, конечно, марочного!), да и по делу, конечно, насчет всяких там тоскливых калькуляций, документации (что поделаешь – жизнь!) и очаровывал мужским своим солдатским обаянием.

  • …С лейкой и с блокнотом,
  • А то и с пулеметом
  • Первыми врывались в города…

Тормозя иной раз в коридорчиках, пропуская инспектора вперед, траншейным шепотом отдавал приказания челяди:

– Симка где? Немедленно отыскать Серафиму Игнатьевну! Маринке и Зинке помыться! Кремовый шприц с топленым маслом в хлеборезочную!

Ну наконец на бархате со стола президиума сервируется обед, переходящий в ужин с завтраком: горка жареных цыплят, пирамида помидоров (вот вам и Сибирь!), развалец рыбного ассорти вперемешку с икрицей (закон-тайга!), закавказское созвездие коньяков – прошу, не обессудьте, чрезвычайная периферия.

Неожиданный инспектор, что хуже не только чучмека, но и еврея мохнатого, к счастью, оказался хиловат, простоват, сразу потек при виде переходящего бархата, только глазенки бегают, а ручки сами к бутылочкам тянутся. Даже не заметил переноса засургученного в санитарных судках комплексного обеда из кабинета в хлеборезку. Не заметил и перемигивания челяди и даже идиотского шепота завскладом Залихановой – «Буряк Фасолевич, шприц принесли» – не расслышал.

Ну конечно, по первой прошлись с кряканьем, с боржомным клокотаньем, и теплая волнища первой полной вкусной рюмищи прошла по борщовским суспензориям, обольщая отощавшую в гнусноте житейсой душу и даже глуша на миг и фальшь фальшивейшего обеда – и будто бы не ЧП-санитарное-рыло рядом сидит, а друг-костя-с-лейкой-и-блокнотом и с ленд-лизовским сидором у хромового сапога.

– Тушенки мы у них много забрали, а обратно не отдадим! Оплачено кровью! – повторил Борщов великие слова.

В глазенках санитарного гражданинчика мелькнуло замешательство: не понял идеи лапоть-калоша.

А тут как раз привалили помывшиеся девчата, переброшенные пару недель назад из актива на замену интеллектуальным проституткам с тлетворным душком. Борщов глазами и бесшумно шевелящимися губами издавал приказания.

– Ты, Маринка, садись поближе и лапу ему на коленку клади, а ежели пуговки где надо проверить, никто тебя не осудит. Ты, Зинаида, больше грудями приваливайся. Действуйте, девчата!

«Эх-вот-Серафимы-то-жалко-нету-одним-дыханьем-лишь-взяла-бы-опенка-нимфа-моя-русская-полевая», – подумал на волне лиризма Борщов, представив своего старшего буфетчика рядом с санитарным инспектором и как тот от одного лишь духа нимфиного тут же кончает и подписывает документацию.

– Ты, друг, пока тут с девчатами, с активом погужуйся, а я на пяток минут испарюсь, проверить надо, как дела на кондитерском фронте.

Он двинул в хлеборезку и лично возглавил операцию, то есть взял в руки кондитерский шприц, которым обычно выводят на тортах различные дарственные и патриотические надписи. В этом деле был уже у Борщова накоплен боевой опыт. Не раз приходилось идеологу молодежи вгонять кривой иглой жиры из кондитерского шприца в опечатанные для анализа обеды.

Так и сейчас, без труда найдя малую щель в судке, он засунул туда кривую иглу и не без удовольствия стал «вгонять» и не без удовольствия воображал удивление научных сволочей в пищевой лаборатории, когда обнаружат супервысокий процент жирности.

– В Гражданскую войну как на Восточном, так и на Западном фронтах за такие дела ставили к стенке, – услышал вдруг Борщов спокойный неторопливый голос. – Впрочем, ни Южный, ни Северный фронты не были исключением.

Санитарный гражданинчик, будто и не пил, будто и не ласкали его женские руки, стоял в дверях хлеборезки. Пальто внакидочку, шапочка на затылочке – ни дать ни взять профессор матфилософии в изгнании.

Борщов метнулся – куда же? – конечно же, к телефону. Как Эдип, должно быть, в минуты тревоги бросался к мамане, так и Борщов в такие минуты инстинктивно бросался к телефону, чтобы ощутить под ухом, под рукой, под животом ровное рокочущее дыхание могучего тыла. Однако что-то в этот раз не сразу заладилось: гнулся палец, подлый грешный указательный палец, залезал не в те дырки, путалась кабалистическая цифирь – старею, маразмирую, на свалочку пора…

– Это вы сказали? – в ужасе Борщов потек ручьями.

Санитарный гражданинчик сидел теперь через стол напротив – санитарный ли? не мат ли философский? – он расплывался, странновато видоизменялся, как на экране паршивого телевизора, и только улыбочка, издевательская, всезнающая, не менялась перед Борщовым, да взгляд стальной с прищуром, идеологический держал Борщова за зрачки – этично все, что полезно.

– На свалочку пора!

– Это вы сказали?

– Я? А может, это вы сами сказали, Буряк Фасолевич? А может быть… – небрежный кивок в сторону телефона, – …может, это товарищи сказали?

– Да вы… да вы, милейший, знаете, на что замахиваетесь? Отдаете себе отчет?

Тыл престраннейшим образом не соединялся, палец-поганец гнулся и смердил. Пришелец рассмеялся:

– Обед с блядями, кривой шприц – какая наивность! На дворе семидесятые годы, Буряк Фасолевич, справка на вас давно готова.

С хрустом, словно новенькая ассигнация, вывернутая из кармана, закачалась перед носом Борщова отменнейшая справка. По ней пробегали маленькие, но отчетливые светящиеся буковки: «…вардии…овник…ставке заочно осужденный по материалам ОБХС… сто восемнадцать лет лишения…оды лауреат…венной премии УПРХ СТФРОУ трижды кавалер ордена Богдана Хмельницкого под грифом совер… секр… значка «Отличный пищевик» Борщов Буряк Фасолевич ЖИРНОСТЬ 99,99 ПРОЦЕНТА».

Хлеборезочный пункт со всеми его пауками и тараканами, наличием и отсутствием санитарии и гигиены закачался вокруг Борщова. Вся глубинная тыловая суть обозначена была в справке, казалось бы – выше голову, вот они, этапы большого пути, но как? откуда? что за ужас? как посмели? Газы отчаянной тревоги вспучили Борщова, и даже любимые им знаки 99,99 вместо того чтобы наполнять законной гордостью, теперь плавали в воздухе кошмарными пузырями. И тут как раз включился тыл.

– Что там у вас, Борщов? – спросили чудесным голосом.

– Здесь… здесь, товарищи… – радостно заверещал Борщов, – …провокацией попахивает… некомпетентные органы… вмешательство в святая святых… прошу приема… может, придете лично… мой стаж… процентовка… СЭС нос сует куда…

Радостное кудахтанье захлебнулось в молчании тыла. Санитарный гражданинчик сидел посмеиваясь. Да неужто уже внешние органы переплелись с внутренними, а я и не заметил?

– Ты, Борщов, рыбалку любишь? – спросили в тылу. Несчастье, когда становится очевидным, дает человеку некую кристальность.

– Понимаю, – просто и ясно сказал наконец-то Борщов. – Решение принято? Заслуженный отдых? Отдаете на растерзание?

Как там все-таки чудесно красиво смеются. Нет-нет, они своих так просто не отдадут.

– Работай, товарищ Борщов, только не размягчайся на молодежных хлебах. Во-первых, комплексный обед перекалькулируешь, ворюга, по-человечески, а во-вторых, проведешь дискуссию, чтоб не болтали, будто у нас дискуссии зачахли.

– Дискуссию? – Борщов снова опупел. – Какую дискуссию?

– Инициатива от молодежи пойдет, а тебя сейчас ознакомят.

– Кто ознакомит?

– Не догадываешься? – тыл отключился.

Перед Борщовым по-прежнему сидел хихикающий санитарный гражданинчик, но теперь он уже размывался, видоизменялся очень активно и превращался на глазах – генералиссимус милосердный! – в идейно подозрительного чрезвычайномало-советского чужака Мемозова, о питании которого в «Волне» уже отослано было в тыл несколько сигналов.

– Тема дискуссии такова: «Перспективность однопартийной политической системы в свете трудов князя Кропоткина».

Нанеся этот последний удар под дыхало, Мемозов встал и удалился, и вконец уже задрюченному Борщову послышался в его поступи звон далеких революционных шпор.

– Серафима! Лада моя! Где ты? – возопил Борщов в пустоте хлеборезки.

Кошмарный эмиссар вдруг на миг вернулся в щель двери ухмыляющейся кошачьей рожей.

– А об этом, Бурячок, можешь узнать в Научном Центре, особенно в ядерных проблемах и в генетике. Там кое-кто кое-что знает о твоей Ладе.

В гостинице «Ерофеич», невзирая на пургу, скольжение лифтов в стеклянных пеналах шло своим чередом. Здесь жили очень богатые иностранцы и очень бедные иностранцы. Богатые из-за старости жевали сухие брекфесты, бедные по молодости лет ярили зубы на все наше национальное и все получали. Но нет правил без исключений, которые подтверждают все правила без исключения. Один иностранец, самый богатый, Адольфус Селестина Сиракузерс, завтракал жирно и сладко и увеличивал сладость жизни к вечеру, под вьюжным небом до апогея, так что и родину забывал, далекую мясную державу.

В этот момент, когда Ким Морзицер явился к новому другу на творческое совещание, Мемозов как раз угощал собой этого иностранца, похожего на гигантскую плохо упакованную клубнику, и сам угощался этой клубникой, то есть наслаждался фыркающим вниманием.

Авангардист разглагольствовал, гуляя по своему номеру в самурайском шлеме с крылышками, в вязаной майке из шерсти лемура, в шотландском килте. Погибло все мое, с неожиданной тоской подумал Кимчик, все мои задумки и планы: новогодний пир в землянке, дискуссия «Горизонт», античное шествие в годовщину падения Трои – все погибло, все он пожрет, ну и пусть, как все это глупо и старомодно, все это «мое» – неловко, потно, колко как-то, все это на порядок ниже «его» – современного…

Авангардист разглагольствовал:

– Моя задача, сеньор Сиракузерс, скромна. Всюду, где я есть, где я имею себя быть, я произвожу раскачку, железным пальцем психоделического эксперимента бережу застойные мозги, по-вашему, брейны. Гомо не должен торжествовать себя на крепком стуле, а должен суисидально барахтаться в водовороте парапсихологии, это его естество, а себе я глории не ищу, не надо. Понятно?

– Натюрлих, – фыркнул Сиракузерс.

В глубине его, по клубничным капиллярам ленивым цугом протащились обрывки мемозовского монолога «пери-ментабрейно-гомо-сих», и все заволокло дымом.

– Это цель, – возгласил авангардист. – Каковы средства? Их у меня тысячи, сотни, десятки! Начну с древнейшего, с благороднейшего, с так называемой сплетни. Уот даз ит мин – «сплетня»? Ваш обычный иностранный «госсип»? Нет!.. Сплетня, – запел Мемозов вдохновенно, держась на всякий случай за батарею отопления, – это птица Феникс, возрождающаяся из золы бургеазных устоев. Сплетня – это неопознанный летающий объект, мохнатый выкидыш грозовой ночи.

Возьмем пример. Унылая фамилия за супом. Суп макаронный, капли жира мгновенно застывают, обращаясь в статичные вечные пятна, эти ордена за целомудренную скуку. Вдруг отключается электричество, иссякает газ, ледяным мхом зарастает батарея, в распахнувшееся окно, как призрак антимира, как шар, пирамидка, голубь, карандаш, наконец, влетает сплетня.

Посмотрите, жировые пятна превратились в волшебные свечи, а квартира в пещеру Аладдина. Зерна безумия, светящиеся пунктиры разлада, сполохи униженных самолюбий, жертвенные факелы сатисфакций превратили мир стареющего интеллектуала-нюхателя в трепетный, таинственный, обратный и потому истинный мир-спектакль; с жизни содрана слоновая шкура, в складках которой гнездится столько мельчайших паразитов, не мне вам говорить. Ю си?

– Бардзо, – фыркнул Сиракузерс и брякнул кулачищем по столу, почему-то вспомнив юность, бои за индепенденцию, аукцион крупного рогатого скота в Мар-дель-Плата.

– Все уже отброшено, все наносное! – вскричал в возбуждении Мемозов. – Забыты трудовые книжки и премии, и все ваши жалкие мезоны, хромосомы, кванты, кварки, гипотенузы, и ваша ржавая Железка – все брошено на свалку! Вы поняли меня, сеньор? А теперь – убирайтесь!

– Кванто фа? – фыркнул Сиракузерс и вынул для расчета толстый бумажник, набитый чеками серии «Д».

– Ах так? – выкрикнул Мемозов. Он вдруг увидел в госте заклятого врага, плутократическую мамону. В руках у него появилось тяжелое ожерелье – онежские вериги вперемежку с гантелями. – Гет аут, грязный шарк! На бойню! На свалку!

Адольфус Селестина уже не клубникой, а малиной выкатился в коридор и спросил себе литовского квасу.

Безусловно, соло нового друга – торнадо (именно так: торнадо – друг) произвело огромное впечатление на Кимчика. Это ж такая сила! Такой экспресс! И лишь в одном месте сквозь мертвую зыбь восторга прошел ручеек тусклого негодования. Да как же это так, подумал в этом месте Кимчик, ржавой Железякой дразнить нашу Несравненную? Ему даже показалось «в этом месте», что за темными окнами люкса всплеснулась какая-то березонька, некий беззащитный стебелек. Какая-то ошибка, должно быть.

– Это ты, старичок, ошибочно, конечно, пошутил насчет нашей Железочки? – осторожно спросил он.

Непонимание, вечное непонимание угнетало порой Мемозова. Смотришь Брейгеля, он тебя не понимает. Слушаешь Рахманинова, чувствуешь – музило тебя не понимает, недотянул. Читаешь Пушкина, Вольтера, Маяковского… – не понимают Мемозова монументы!

Глянешь иной раз на географическую карту, она тебя не понимает! Ни Азия с Европой, ни остальные материки со всей островной мелочью, не говоря уже об «одной шестой», не понимают тебя, больше того, даже не пытаются вникнуть, понять.

Вечная оскомина, изжога, отрыжка непонимания…

– Какая досада, – сморщился Мемозов, – какая горечь в ухе, под языком, вот здесь, когда тебя не понимают.

Ким малость похолодел. Лишаться мощной дружбы не хотелось.

– Принесли? – сквозь губы спросил друг-торнадо.

– Вот оно! – Ким извлек первое выполненное задание – одолженную в музее банку с глубоководным спрутом, отнюдь не красавцем для инертного земного глаза.

– Изрядно, – процедил Мемозов, сумрачно созерцая небольшого монстра. – Вот она, Банка-73, глубоководный, немой, слепой, жуткий брат.

Ураган ураганом, а жить надо. Нужно варить суп своему чудовищу, нужно облагораживать полуфабрикаты, нести свою скорбную женскую вахту у плиты, и это несмотря на бессовестные его подстрочники, на эти тетеревиные токования в адрес какой-то шлюхи; ах, видите ли – лирическая героиня, а я уже только в кухарки гожусь.

Так думала удивительная красавица, двигаясь в самом центре бурана среди ярчайших огней под крышей торгового центра. И капли бурана слетали с пушистых ресниц! Она, казалось, была создана для гибкого оленьего сторожкого скольжения в хрустальных каналах супермаркетов, она облагораживала собой лабиринт прогрессивной торговли, внося сюда кинематографическую таинственность, и своей собственной уже «тианственностью», неопределенной смутной улыбкой она придавала и всему обществу потребления из села Чердаки некий романтический, дерзкий «чуть-чуть»… и ей – такой! – отказано в праве быть лирической героиней!

Но все-таки она была довольна своим скольжением и отражением в многочисленных зеркалах, которые, лишь она появлялась, становились как бы страницами «ВОГа». И так она в сладком терзании проскользила мимо секции овощных консервов и не заметила даже, как оказалась в галерее сухофруктов, где содрогнулась.

Урюк! Сморщенный вяленый вкусненький предатель абрикос с лакомой еще к тому же косточкой. О, эти урюки, страшно вспомнить бесконечное неотвязное жевание, лежание с жеванием и чтением на продавленной тахте, фиктивное переворачивание страниц, жаркая вялая дрема, липкие пальцы, чуть-чуть похрустывающая в надоевших, но неутомимых зубах урючная грязнинка и жевание, жевание, жевание…

Отрочество и золотая пора ранней юности были под угрозой. Сухофруктов в доме жреца Нефертити было изобилие, и все любили жевать, якобы читая, якобы наслаждаясь музыкой, и лишь неискушенное дитя – сестренка – откровенно жевала урюк, лежа на боку и укрывшись с головой одеялом. Урюк, сколько погубил ты тианственных магнитных красавиц, блистательных интеллектуалок, сколько округлил талий, сколько книг ты сжевал и сколько дивных мыслей растеклось в твоей сладкой жижице!

Так и сейчас, как в отрочестве, ей скулы свело от желания урючной оскомины, и она сделала немалое усилие, чтобы пронзить галерею сухофруктов и на выходе резко, киношно купить в лотке бутылку шампанского. Шампанского! Зачем? В противовес – урюку! Танго «Брызги шампанского»! Как-то в полуархивной плюшевой липкой одури, в урючной истоме попался в руки журнал красивой жизни «Столица и усадьба», 1915 год. С пожелтевшей малость страницы улыбалась графиня Нада Торби, супруга принца Джорджа Баттенбергского, правнучка А. С. Пушкина, сестра милосердия в лазарете памяти В. Ф. Комиссаржевской. Высокая красавица в косынке с крестиком улыбалась тианственно, и хоть несла она корзину с корпией и бинтами, а на задворках памяти плясало шампанское! Брызги! Вальс! Комильфоты в масках!

Открыв без стука дверь «Директор», красавица скользнула внутрь.

– Не возражаете, Крафаилов? Бутылку шампанского?

Крафаилов вскочил со стуком и вытянулся. Молоко ушло в ноги, а кровь забушевала в щеках, в ушах, в грудной клетке. Вот оно – испытание! Пришла какая-то любимая, несравненная, с бутылкой шампанского!

– Шампанское? Любопытно! – В углу в кресле сидела мадам Крафаилова с букетиком бельгийских скоростных гвоздик. – Это в честь чего же?

№ 71
  • Когда ты болеешь, город становится отвратительным.
  • Весь ренессансный город от врат его до укромных фонтанов,
  • от куполов до мраморных плит,
  • и даже парк, где шумит лигурийская ель,
  • и даже харчевни, где пьют ароматнейший эль,
  • и даже сладкий кондитерский дым
  • становится отвратительным.
  • Когда ты болеешь, день становится тошнотворным.
  • Небо, как прокисший творог, не превратившийся в сыр,
  • ветер, как жирный лоснящийся вор,
  • птицы и провода, как клочки бессмысленных нот
  • бездарной додекафонии,
  • и пляж вдоль реки, как ошметки погасших жаровен,
  • и звук лирический, полдневный блюз
  • суть дым химический, бензинный флюс.
  • Когда ты болеешь, когда ты лежишь, перепиленная
  • болью, под мостом Бонапарта Луи,
  • течение реки кажется мне преступным…

– Черт! Перфокарта оборвана, а наизусть не помню, – замялся Вадим.

– Достаточно. Насколько я понимаю, этот подстрочник посвящен моей жене? – Павел был очень спокоен.

Что? Китоусов споткнулся на твердой снежной тропе и дико глянул назад на Павла, как будто тот шарахнул ему вопросительным знаком по загривку. Равновесие было потеряно, и фигура Вадима нелепо закачалась на тропинке, грозя рухнуть в полутораметровый снежный пуховик.

Семидневный буран был на исходе. Отдельные партизанствующие вихри еще врывались в город, но в небе уже там и сям мелькали размытые намеки антициклона. За семь дней город опустился в снег по самые форточки первых этажей, но были уже утоптаны первые тропки, движение по которым наполняло прогулки прельстительным риском – оступишься и утонешь, если ты дитя, лилипут или даже гигант, но нетрезвый.

И вот Вадим Аполлинариевич уже качался, а Павел Аполлинариевич медленно поднимал руку для поддержки, борясь с естественным инстинктом – толкнуть.

– Да почему же твоей жене?

– Ну вот, «перепиленная пополам» – это ведь моя жена, не так ли?

– Вздор! Это лирическая героиня. Да разве лежала Наташа когда-нибудь под мостом Бонапарта Луи?

– Где этот мост?

– А черт его знает, стихи не мои… Прислал коллега из ПЕРНа, у них там компьютер сочиняет… Ой, падаю!

Молодой ген человеческой солидарности нокаутировал древний ген вожака стаи и дал команду руке, и та немедленно схватила друга за плечо. Теперь закачались оба Аполлинариевича, а ведь были совершенно трезвые.

– А вот помнишь, на той вечеринке, когда мы пели фронтовые песни? Ты тогда очень часто на Наталью оборачивался, даже наш главный сын Кучка заметил и мне сказал.

– А ведь я тебе ничего не припоминаю, Павлуша, а ведь мог бы…

– Подожди, Вадим, не думай, что я ревную, я ведь знаю, что ты не предатель и я не предатель. Просто, может быть, мы помним о какой-то немыслимой встрече за пределами нашей жизни, вернее, за пределами этого мгновения, когда мы с тобой качаемся на бревне, за пределами во все стороны – ты понимаешь? – не может быть, чтобы не было в нашей памяти кнопочки этой встречи, а? Где это было, где это будет, в каких слоях времени, на берегу каких озер, пресных или соленых, горных или подземных, мы не знаем, но вот включается кнопочка, и мы смотрим вокруг тем далеким глазом и оборачиваемся, как ты вот оборачивался, Вадик, на мою Наташку, к примеру, или на Лу Морковникову, или, к примеру, старик, на твою тианственную Марго… ты понимаешь? Абстрактно? Да хотя бы и на Серафиму Игнатьевну ты оборачиваешься, к примеру… ведь это же настоящий чарльстон, Золотые Двадцатые годы!

– Пить хочу, – пробормотал Вадим и рухнул с тропинки в снег, погрузился едва ли не по горло.

Естественно, вслед за ним повалился и Павел. Они поползли сквозь снег к нежному холмику, где рядом с засыпанным киоском торчала шляпка водоразборной колонки. Павел взялся за рычаг – качать, а Вадим припал жадными устами к ржавому крану. Много лет уже колонка не действовала, но тут дала порцию подземной, газированной чертями воды.

– Ах, Вадюша, – прошептал Слон.

– Ах, Павлуша, – прошептал Китоусов, лежа на спине и переполненный водой. – Посмотри, Павлуша, в небе колодец какой открылся и с искоркой. Быть может, Дабль-фью к нам летит, а? Мезоны-то уже неделю пляшут.

– Ах, Вадюша, я в Москву хочу слетать за живыми цветами, – вздохнул Павел.

– Возьми меня с собой, – попросил Вадим.

Вдруг близкий и неприятный клекот раздался над друзьями. На дорожке в алеутской шубе с гималайским орлом на левом плече стоял Мемозов. В пальцах его трепетал небольшой листочек.

– Я прошу прощения, монсеньоры, за неделикатное вторжение, но мне показалось, что столь интимный дуэт вам трудно будет завершить без последнего кусочка седьмого подстрочника.

Мемозов дал обрывок перфокарты в клюв своему орлу, и тот двумя взмахами крыльев перенес его Китоусову, даже не взглянув на текст.

– Где взяли? – хмуро спросил Вадим.

– На вашем письменном столе под портретом Наталии Слон. Должно быть, Ритатуля поставила портрет вам по рассеянности. Портрет удачный, забудешь и о доблести, и о подвигах, я вас понимаю. О славе – молчу.

– Вас Маргарита впустила или дверь взломали?

– Эх, Вадим Аполлинариевич, – притворно вздохнул Мемозов, – есть сотни способов проникновения в закрытые квартиры, а у вас в голове только два. Вот, например, один из способов. – И он показал друзьям английский ключ.

– Отдайте ключ, – попросил вконец зашельмованный физик.

– Отдам, но не вам. Павел Аполлинариевич, держите! Натали потеряла этот ключ в «Ледовитом океане». Я нашел, и мне показалось, что он подойдет к дому Китоусова. Не ошибся. Надеюсь, эта маленькая штучка не приведет к трагическому апофеозу, ведь это всего лишь ключик, а не батистовый платок, и автор ваш далеко не Шекспир, а я не призываю чумы на оба ваших дома…

Авангардист уплыл в глубины микрорайона, но друзья этого даже и не заметили. Теперь они стояли в снегу, ожесточенно конфронтируя друг другу.

– Почему твой ключ подходит к моей квартире?

– Я бы тоже это хотел узнать!

– Ну знаешь, Пашка!

– Ну знаешь, Вадим!

Драться не будем – глупо! Как унизительно вот так стоять и терзаться. Давай-ка лучше унесем свои головы в другие свободные пространства. Головы медленно поплыли над снегом, ибо тело в снегу тормозилось сильнее, чем в воздухе.

– Вадим, Вадимчик, сыграй вот это: «После тревог спит городок, я услышал мелодию вальса и сюда заглянул на часок…» Ребята, кто помнит?

Да кто же из нас не помнит? Песни старших братьев мы помним и сейчас, может быть, даже больше, чем мелодии собственной юности. Вы помните – авиационное училище маршировало по Галактионовской со свертками из бани, и сотни молодых глоток разом, лихо, отчаянно пели грустную песню:

  • Не забывай, подруга дорогая,
  • Про наши встречи, клятвы и мечты!
  • Расстаемся мы теперь,
  • Но, милая, поверь,
  • Дороги наши…

Разворот плеч и отмашка левой, серебряный кант голубых погон, пилотки, сдвинутые на бровь, – без пяти минут офицеры, летчики-пилоты, бомбы-самолеты… мы парни бравые, бравые, бравые, но чтоб не сглазили подруги нас кудрявые, мы перед вылетом еще их поцелуем горячо и трижды плюнем через левое плечо…

Пора, пора в путь-дорогу, они улетают, и у них в руках «Яки», «Илы», «Петляковы», у них в руках оружие, у них в руках память об оставшихся девушках, этих дурбин-целиковских в бедных маркизетовых платьицах, что трепещут над острыми коленками весело и насмешливо – наплевать на войну! Мне кажется, что тогда люди не чувствовали, как уходит юность, и не считали прожитых лет.

Мальчики улетали в центр мировых событий так же, как улетали их английские, и французские, и американские ровесники, свободолюбивое человечество.

Союзники, вы помните, ребята, как вдруг к нашим волжским старым городам приблизилась Атлантика, как она взлетела к нам тогда из кинохроники: мохнатые волны, ощетинившиеся спаренными и счетверенными зенитками, торпедные залпы, клубы дыма… и вдруг к кинокамере оборачивались узкие смеющиеся лица англичан.

  • На эсминце капитан
  • Джеймс Кеннеди,
  • Гордость флота англичан,
  • Джеймс Кеннеди!
  • Не в тебя ли влюблены,
  • Джеймс Кеннеди,
  • Сотни девушек страны?
  • Хей, Джимми!

Что же, нашим старшим братьям, как и нам, становилось веселей оттого, что какой-то детина из Канзаса перед отправкой на фронт нашел себе «чудный кабачок, и вино там стоит пятачок», да и тем морякам, летчикам и коммандос, должно быть, становилось теплей оттого, что вдоль бесконечного Восточного фронта «бьется в тесной печурке огонь» и «на поленьях смола, как слеза» и прежде загадочному, а теперь близкому Ивану, свободолюбивому homo sapiens, поет, все поет и поет гармонь «про улыбку твою и глаза», а Гансу, этому homo, обманутому нацистами, становится холодно от этого огонька, и нервные пальцы берутся за аккордеон.

  • Если я в окопе
  • От страха не умру,
  • Если русский снайпер
  • Мне не сделает дыру,
  • Если я сам не сдамся в плен,
  • То будем вновь
  • Крутить любовь,
  • Под фонарем
  • С тобой вдвоем,
  • Моя Лили Марлен…

Эге, забыты уже штурмовые гимны – «Die Fahne hoch! Sa marschiert…» – уже почесывается Ганс: кажется, мы опять откусили цукеркухена не по зубам, моя подружка Лили, и не поможет нам уже никакое вундерваффе, и ничего, кроме твоих колен, колен твоих их либе дих, моя Лили Марлен…

  • Лупят ураганы!
  • Боже, помоги!
  • Я отдам Ивану
  • Шлем и сапоги…

– Браво, браво, мальчики! Ой, как смешно сейчас Самсик подыграл на саксе «Барон фон дер Пшик» – помните? – покушать русский шпиг… давно уж собирался и мечтал…

– А помните начало:

  • Вставай, страна огромная!

– А ведь это и сейчас звучит здорово, вот послушайте:

  • Не смеют крылья черные
  • Над Родиной летать…

– Не смеют, не смеют, не смеют крылья черные над Родиной летать!

– Мальчики, у меня просто мурашки бегут по коже от этих песен.

– Давайте выпьем от мурашек!

– Если сейчас выпьем, я разревусь.

– А смотрите-ка, у Пашки уже глаза на мокром месте. Неужели растрогался, Слон?

– Я не знаю, ребята, что это сегодня с нами? Вот ты поешь, Краф, «День погас и в голубой дали», а передо мной так и мелькают отроческие картины, эвакуация, голодные шальные прогулки по перенаселенному городу, всегда бегом, всегда со свистом, с чувством близкого чуда.

Трамвай 43-го года

– Я помню разболтанный, мотающийся из стороны в сторону вагон трамвая. Четыре мощных парня в пилотских куртках курили на задней площадке. Трамвай был убогим, без единого целого стекла, и грохотал он по убогой улице, где сквозь ржавые и гнутые прутья садовых решеток, сквозь смиренно тлеющий осенний парк сквозили кирпичные стены смиренной, иждивенческой скудости, тихого угасания, заброшенности. На меня всегда навевала тоску эта улица, но парни шумно курили крепчайший табак и топали отменными сапогами и каждым своим движением как бы говорили мне, хилому школяру: «Не дрейфь, перезимуем, не угаснем», – а потом они вдруг стали выпрыгивать из трамвая, не дожидаясь остановки.

– Давай, Ермаков! Вали, как из «Дугласа»! – И пошли один за другим.

– Мы любили их.

– Мы их любили и завидовали.

– Как говорится, «хорошей завистью».

– Конечно, хорошей, но, если быть честным, это была не совсем чистая зависть. Хорошая, но уже не совсем чистая зависть, к нашим косточкам уже притрагивалось либидо. Мы завидовали их пилоткам, звездочкам, их оружию, их боям в рядах свободолюбивого человечества, но мы завидовали уже и их встречам и их разлукам, и синему скромному платочку, что «падал с опущенных плеч», и вальсы «в этом зале пустом» чрезвычайно трогали наше воображение.

  • …и лежит у меня на погоне
  • незнакомая чья-то рука…

– Браво, Эрик! Очень трогательно.

– Вздор! Что же нечистого в этой зависти? На мой взгляд, прекрасная зависть!

При упоминании «извечного греха» в глубине слоновой квартиры скрипнула дверь и послышалось хихиканье. Наташа прислушалась и улыбнулась.

– Я вспомнила, как наш главный сын Кучка пел романс:

  • …как мимолетное виденье,
  • в огне нечистой красоты…

А когда я ему растолковала, что тут нечто другое, он был огорчен. В другой раз я заметила, что он часто употребляет термин «развивающиеся страны» и ему кажется, будто это такие страны, которые развеваются, как флаги. В этом он долго упорствовал, а на слове «коньяк»…

В глубине квартиры вдруг стукнула дверь детской, и перед обществом явился рослый двенадцатилетний акселерат – главный сын Кучка, суровый и со скрещенными на груди руками.

– Я и сейчас считаю, что коньяк – это не город во Франции, а конь с рогами яка, который на этикетке, а вы, взрослые, ничего не понимаете, потому что живете в волшебном аромате из млечного греха. Кроме того, горланить песни можно и потише. Младшие дети кряхтят во сне.

Сказав это, главный сын развалился прямо в пижаме на ковре и помахал рукой несколько смущенным гостям:

– Продолжайте беседу, не смущайтесь. Я вполне полноправный член этой семьи.

  • Мы летим, ковыляя во мгле,
  • Мы ползем на одном лишь крыле,
  • Бак пробит,
  • Хвост горит,
  • Но машина летит
  • На честном слове и на одном крыле! —

тут же все спели хором.

– Что касается зависти, то я и сейчас им завидую. Я и сейчас жалею, что не родился на десять лет раньше и не был среди фронтовиков. Освобождать народы – завидная доля!

– А мы устремились в спорт, – сказал задумчиво Павел. – В сущности, мы были первым поколением, всерьез занявшимся спортом, и мы первые прыгнули в длину на восемь, а в высоту на два шестнадцать. Помните Степанова?

– Сравнил божий дар с яичницей. Сколько славных ребят погибло, и детей они родили гораздо меньше, чем мы.

– Теперь уже кончился весь наш спорт, за исключением яхт, стрельбы и, конечно, новозеландского бега. Недавно я был в Лужниках на легкоатлетическом матче, и там в забеге на 10 000 участвовал один ветеран.

Федя

Знаете, как это бывает на десятитысячнике, – лидеры обогнали аутсайдеров почти на целый круг, и Федя, бежавший последним, на короткое время как бы возглавил бег.

– Давай, Федя! – добродушно смеялись трибуны. – Жми, Федя! Жми-дави, деревня близко! Федя, лови медведя! – и прочую чушь.

Я и сам кричал что-то в этом роде: ведь на стадион люди ходят в основном для того, чтобы почувствовать общность с тысячами других людей, для того чтобы было общее чувство, вместе захохотать, вместе прийти в восторг, вместе возмутиться, вместе торжествовать.

В гонке участвовали парни хоть куда – ладные, загорелые, в мастерски подогнанной форме, с летящей манерой бега. Лишь два бегуна были невзрачны – действительный лидер, не превзойденный еще никем у нас малыш, и этот анекдотический лидер Федя, тоже маленький, сутулый и какой-то бурый, и трусы на нем висели мешком, и майка линялая, эдакая команда «Ух!», город Тмутаракань Пошехонского уезда Миргородской волости.

Я никогда не любил таких серяков, потому что сам всегда был ну не лидером, но в первой десятке, именно вот таким, как все остальные бегуны – загорелым, ладным и с летящей манерой бега.

Федя этот вызвал во мне даже некоторое раздражение – куда, мол, он тут со своей клешней в табун мустангов?

А он все бежал круг за кругом, некрасиво, кособоко, но бежал, не обращая внимания на мое раздражение и на смех трибун. Лидеры обогнали его уже на два круга, потом еще больше, потом они кончили бег с рекордом стадиона, а он все бежал и бежал да еще и попробовал догнать предпоследнего молодца с длинной, как у Мемозова, шевелюрой, но не догнал, а только сбил себе дыхалку и заканчивал дистанцию уже мучительно, совсем уже оскорбительно для глаза.

– Федя! Федя, лови медведя!

Сидевший рядом со мной толстый одышливый кавторанг тихо сказал:

Страницы: «« ... 2223242526272829 »»

Читать бесплатно другие книги:

В данном – четвертом томе Трудов Международного Полярного Года (МПГ 2007/2008) отражены результаты и...
В новой книге врача-фитотерапевта Николая Даникова рассказывается об уникальных целебных свойствах ш...
В своей книге победитель популярнейшего телепроекта «Битва экстрасенсов» Александр Литвин описывает ...
Книжка, которую ты держишь сейчас в руках, – не простая, а… «Ну вот, сказочки!» – наверное, воскликн...
Большой поклонник прекрасных дам, женатый четвертым браком на своей второй супруге, Илья Цыпкин приг...
После определенного возраста боли в спине зачастую существенно ограничивают свободу нашего движения....