Невеста Субботы Коути Екатерина

— Что ж ты так? — усмехаюсь я.

— И не говори, — мотает головой Олимпия, — надо было в лицо целиться. А потом я вернулась домой и поняла, что теперь я одна на всем белом свете. И что у меня совсем никого нет. Теперь, когда… когда не стало мамы… я так злилась на нее, я ненавидела ее всю жизнь… а теперь ее нет… и я совсем, совсем одна!

Уткнувшись в подушку, она заходится в рыданиях, пока всхлипы не превращаются в рвотные позывы и ее не выворачивает в поданное мною ведерко для угля. Плечи кузины ходят ходуном, она задыхается, давясь слезами и рвотой. Я забираюсь на кровать рядом с ней и начинаю быстро расстегивать крючки на ее спине, что не так уж просто, потому что она вся дрожит. Наконец мне удается высвободить Олимпию из платья, как из черного кокона, и снять с нее панцирь корсета. Под ним виден мятый льняной лиф. Как бы невзначай я провожу руками по талии кузины — и отдергиваю их, нащупав только дряблые складки кожи на ввалившемся животе.

— Олимпия, так ты не беременна!

Она вытирает рот о бархатный балдахин и оборачивается ко мне.

— Нет, конечно. И как тебе, тупице, в голову такое взбрело?

— Но твоя всегдашняя тошнота?

— Ты не поймешь, Флоранс. Все равно не поймешь. Так зачем попусту тратить слова?

— А ты попытайся, — прошу я и беру ее холодную влажную руку. — Вдруг я смогу помочь? Я умею готовить снадобья и отвары, в том числе от желудочных колик. Если в этом твоя беда.

— Нет, не в этом, — хмурится Олимпия. — Ну, послушай, раз неймётся. Маму злило, что я расту такой орясиной. Она готова была голодом меня морить, лишь бы добиться изящной фигуры. В десять лет меня впервые утянули в корсет. Снимали его, лишь когда я принимала ванну. Я в нем даже спала. — Она проводит рукой по животу, морщинистому, как у старухи. — Однажды, когда мне уже стукнуло шестнадцать, я сильно отравилась. Я была так голодна, что цапнула яблоко с тележки уличной торговки, а потом меня два для полоскало. И… ты решишь, конечно, что я совсем рехнулась… но когда меня впервые стошнило, я испытала такую легкость и невероятную внутреннюю чистоту! Как будто я очистилась от скверны и обрела власть над своим телом, над грехом чревоугодия… С тех пор я приохотилась к этому, Флоранс, — к самоочищению. Думай про меня что хочешь. Мне, если честно, наплевать.

Какое-то время я молчу вместе с ней. Ее недуг пугает меня своей необъяснимостью, но если верить мистеру Локвуду, да и Джулиану, я тоже ношу в себе безумие. И гораздо худшего свойства.

— Что ты намерена делать дальше? — спрашиваю я, поглаживая руку, которую она так и не отдернула. Олимпия хмыкает.

— Уж по крайней мере не умирать от разбитого сердца. Хватит нам похорон. А вообще-то… я не знаю. Меня, наверное, даже в гувернантки не возьмут. Вот правда, ума не приложу, куда мне теперь податься.

— Это мы сейчас выясним, — заявляю я. — Хочешь, я тебе погадаю?

— Как так? — искренне удивляется кузина.

— А на книге. Открываешь книгу наугад, тычешь пальцем в страницу и смотришь, что выпадет.

— Я не держу у себя Библию, — подбирается Олимпия.

— Тогда возьмем другую книгу.

Подхожу к полке и тяну за первый попавшийся корешок. Распахнув книгу, подношу Олимпии, которая осторожно, не до конца понимая происходящее, тычет пальцем в верхнюю строку.

— Народонаселение Индии составляет… Господи, Флоранс, это же учебник географии!

— Вот оно, твое предсказание, — говорю я уверенно, как меня Роза учила. — Проводи Мари, напиши служанкам хорошие рекомендации, а потом собирай вещи, сколько поместится в один чемодан, и уезжай. Прочь из Лондона, из Англии. Тысяча фунтов — сумма немалая, на нее ты сможешь долго путешествовать. Посмотришь мир, развеешься, попробуешь экзотические блюда. А начнешь с Индии. Вот в чем смысл этого гадания.

Олимпия вертит учебник так и эдак, словно ожидая, что из него вывалится ее что-нибудь полезное.

— Что ж, совет как совет. Где угодно лучше, чем на этом болоте. Тут в пору выпи закричать. Пожалуй, ты права… Спасибо, Флоранс.

— Рада помочь.

Я уже собираюсь уходить, как вдруг она машет рукой, подзывая меня поближе, и говорит, насупившись:

— Не люблю, знаешь ли, оставаться в долгу. Раз уж ты меня утешила, так позволь и тебе отплатить добром. — И, упреждая мои возражения, продолжает: — Помнишь, я говорила, что Дезире изукрасила доску в детской? Так вот, это неправда. Я соврала тебе, Флоранс. Твоя сестра мне как кость в горле, так хотелось про нее гадость сказать!

— Но если не Дезире нарисовала тот знак на доске, то кто же?

— Мари, — нехотя сознается Олимпия. — Горничных я послала на кухню за грелками, поэтому ни Нэнси, ни Августа ничего не слышали. А Дезире отсиживалась в гостиной. На третьем этаже была только я. И я слышала, как Мари сбегала наверх, а потом вернулась к себе в комнату. Так-то вот.

— Спасибо, я приму это к сведению, — говорю я, недоумевая, зачем Мари меня разыгрывать.

Спрошу, кто ее надоумил, но уже вечером, когда она вернется со службы. Нельзя допустить, чтобы она уехала в монастырь, так и не объяснив свой поступок. Но сначала мне предстоит разгадать другую загадку — зачем Джулиану понадобилась брошь. Я чувствую, что здесь кроется какая-то темная, подернутая пороком тайна, суть которой пока что от меня ускользает. Зато я не сомневаюсь, что Джулиан раскусил ее, как орех. Поскорее бы его расспросить!

Дверь в гостиную приоткрыта на два пальца. Еще издалека я рассчитываю услышать бодрый, энергичный голос Джулиана и заливистый смех Дезире, но в комнате почему-то тихо. Неужели они расселись по углам и почти час изводят друг друга молчанием? Понятно, что Джулиан сердит на Дезире за ее безрассудство, но не пора ли ему как старшему проявить снисходительность и забыть обиды?

Если в гостиной находится хотя бы один человек, не говоря уже о двоих, тишина не бывает абсолютной. Она состоит из шороха страниц, скрипа корсета и шуршания накрахмаленных юбок, бренчания цепочки от часов и деликатного покашливания, когда владелец часов понял, что засиделся в гостях. Но чем ближе я подхожу, тем явственнее звучит чуждая нота, внося диссонанс в гармонию привычных звуков. Не хлопанье юбок настораживает меня и даже не скрип дивана, а тихий, едва сдерживаемый стон.

Ладонь моя холодеет, как если бы вместо медной ручки я ухватилась за осколок льда. Еще до того как распахивается дверь, я успеваю понять, что за ней лежит новый чужой мир, где у меня нет ни сестры, ни жениха, где я вообще никого не знаю. Это опустошающее чувство одиночества заполняет все мое сознание, всю меня изнутри, заслоняя собой обиду и гнев. На какой-то миг я утрачиваю способность мыслить и ощущать. Со мной остается только зрение, которое безжалостно являет картину за картиной.

Джулиан полулежит на диване. К нему огромной хищной птицей припала Дезире, и когда ее тело ритмично движется, выглядит это так, будто она терзает добычу. Джулиан замечает меня. По его лицу разливается пепельная бледность. Дезире выгибает шею, чтобы разглядеть меня получше. Вместо возгласа испуга она издает торжествующий смешок. Глаза ее сияют как никогда ярко.

Привалившись к стене, я наблюдаю, как она сползает с него и одергивает черные юбки, заслоняя его, чтобы он тоже мог привести себя в порядок. Когда он выпрямляется, я вижу, что его губы шевелятся. Он пытается мне что-то сказать, но его оправдания не слышны из-за нарастающего гула, словно издали несется ураган и крушит все на своем пути. Но Дезире понимает, в чем дело. Ей знакомы мои припадки.

— Уходите, мистер Эверетт! — кричит она так громко, что слышу даже я. — Подите прочь, ну же!

Он смотрит на нее в остолбенении, не двигаясь с места. Тогда она хватает его за руку и ведет за собой, как долговязого, насмерть перепуганного подростка, который едва переставляет ноги. Проходя мимо меня, она встает между нами живым барьером, на случай если я на него наброшусь, и выталкивает Джулиана за порог, хлопнув дверью у него перед носом. А затем оборачивается ко мне.

— Дурачок, — говорит Дезире. — Неужели он думал, что я разделю с ним то, что мое по праву? Третье желание. Давай, сестричка, истрать его на меня. Давно пора.

* * *

— Он тебя принудил? — глухо роняю я.

— Нет! — кричит Дезире. — Это все я, это я его соблазнила!

— Ты не могла так поступить со мной. После всего, что я для тебя сделала.

— Не веришь? Или тебе подробностей захотелось?

Ди хочет изобразить дерзкую улыбку, но теряется и отводит глаза. Невозможно сейчас выдержать мой взгляд. Зеркало бы треснуло, если б я в него посмотрелась.

— Я спустилась к нему в гостиную и давай спрашивать — дескать, расскажите, мистер Эверетт, как вы намерены мою сестрицу содержать? Уж очень за нее сердце болит!

Когда она волнуется, с ее речи сползает светский лоск, и слышу привычный говорок нашей плантации.

— Он усмехнулся на свой лад, — продолжает Дезире, — и говорит эдак небрежно: вот уж не думал, что придется обсуждать дела с младшей сестрой невесты! Но раз так, то извольте. Сколько тебе понадобится на булавки, он все даст. С его доходом ты ни в чем не будешь знать нужды. Слушала я его, слушала, а потом головой качаю. Нет, говорю, мне другое любопытно. Днем-то вы Флоранс не обидите, а как насчет ночи? А то знаю я вас, англичан. У самих постный вид, как на обедне, а в постели небось такое вытворяете, что ангелы плачут на небесах. В чем ваш секрет, мистер Эверетт? Не может же у столпа общества не быть постыдного секрета?

Оглушенная, слушаю дальше. Самой бы мне никогда в голову не пришло задать джентльмену подобный вопрос! Это попросту неприлично. И что бы я стала делать, если б ему вздумалось ответить?

— Ты бы видела, как он смутился. Даже покраснел. Говорит, мол, ни к чему дурному он тебя не приневолит. Ему хорошо известно, как омерзительны для леди такого рода неудобства. Поэтому сходиться вы будете несколько раз в год и только ради зачатия, а если ты пожелаешь, то и того реже. — Усмехнувшись, Дезире неверяще качает головой. — У меня аж ноги подкосились. Ну, говорю, бывают же на свете такие люди! Добродетельные по самой своей сути, без усилий. Флоранс повезло с вами, сэр. Вы ведь человек добродетельный? Вам же легко быть таким хорошим?

— И что же он?

— А он посмотрел на меня долго-долго, пристально-пристально, а потом и говорит — нет. Нет, мне тяжело так жить. Так тяжело, что каждый день я прошу Господа облегчить мою ношу. И такой у него был несчастный вид, что я его обняла. И поцеловала. И сказала, что я-то не леди и мне худа не будет, если он вольно со мной обойдется. А ты об этом никогда не узнаешь — откуда тебе узнать? А сама думала, как бы подольше задержать его в объятиях, чтобы ты пришла и застигла нас. И как потом прогнать побыстрее, чтобы его не задело третьим желанием!

Выпалив это, она смотрит на меня, и грудь ее тяжело вздымается, как у загнанного животного. Она шарахнулась бы в сторону, протяни я к ней руку. Но в глазах такая целеустремленность, какой я еще никогда не видела.

— Убей меня, Флоранс, и покончим со всем этим, — просит сестра, когда слишком долго ничего не происходит, и добавляет: — Я так от тебя устала.

Медленно качаю головой.

— Не раньше, чем ты объяснишь мне, что толкнуло тебя на такой поступок. Мне важно это понять. Ведь от меня ты, кроме добра, ничего не видела.

— Как тебе угодно!

Дезире делает такой реверанс, словно пытается обеими ногами продавить пол, а затем, сердито взмахнув шлейфом, прохаживается по комнате.

— Расскажу я тебе сказку, а то и две. Про глупую маленькую квартеронку и ее белых хозяев. А ты постой-послушай. Шла война, и в наши края нагрянули янки. Это уже после бомбардировки с корабля. И после того, как пришли вести о гибели папы. Кто посмышленее из рабов — дал деру, а мне довелось узнать, каково это — рубить тростник. Всех, кто остался, бабушка согнала на поле. И тут слух пошел, что янки конфискуют все, что плохо лежит. Бабушка всполошилась, что они всех наших мулов уведут, ведь мулы и лошади первыми подпадали под конфискацию. А без мулов не собрать урожай и не довезти его до сахароварни. Значит, всем трудам конец. Можно, конечно, потолковать с янки, убедить их как-нибудь, но ты знаешь бабулю — она по-английски ни в зуб ногой. Мадам Селестина отлично знает английский, но она бы такого наговорила! Опоссума отправить на переговоры — и то больше толку. И тут меня осенило. Бросилась я бабушке в ноги и говорю — мадам, а хотите я их развлеку как-нибудь? С лица я белая, манерам у барышни научилась, английский у меня хоть куда. Кроме того, мне пятнадцать, значит, я уже невеста и меня можно допускать к мужчинам. Вот увидите, я все устрою. Янки не будут лютовать, если их принять по-людски. Только вам тоже придется кое-что сделать для меня, мадам. Вам придется признать, что я ваша законная внучка. Выпалила я это и зажмурилась — думала, она меня по плечи в землю вобьет. А бабушка расхохоталась. Трясет головой и спрашивает — а плантацию на тебя отписать не надобно? Если нет, то считай, договорились. На рабов она цыкнула, чтоб языками не мололи, а мадам Селестине сказала, что если той не по душе новый порядок, вот котомка и пусть проваливает. Много неприкаянных душ бродит по дорогам, одной беженкой больше — одной меньше. Та сразу примолкла. А бабушка взялась за меня. Долго я после ее уроков сесть не могла, но манеры, каких мне не хватало, она в меня вколотила. Только грамоте не обучила, старая перечница. Сказала, что если янки попросят почитать, соври, что слаба глазами. Вот нагрянули к нам янки. Вблизи они оказались не такими зверями, как мы боялись. Правда, забор и все сараи разобрали на дрова, вылакали весь ром, какой был в доме, и сахарным тростником его заедали. Ну и чавканье стояло! За милю было слышно, как они грызут наш тростник. Но офицеры добрые попались. Простые совсем парни. Один на ферме вырос, другой сын проповедника, и был еще парнишка из Нью-Йорка, все байки рассказывал про тамошние нравы. Мы танцевали, катались верхом — я сносно держалась в седле, ну, и флиртовали немножко, куда ж без этого. У меня душа пела, так было хорошо! Только квартирмейстер в том полку был сволочь. Офицеры молоденькие, а он прожженный тип, коренастый, усатый, что твой кот, и все время табак жевал и сплевывал. В первый же день он меня облапал, но я расфыркалась, как барышня. Мол, противна мне, сэр, ваша прямолинейность! А потом вообще с ним не заговаривала. На что он мне, когда рядом были Генри, Джозеф и Тодд? И тут полк собрался восвояси. Я, если честно, даже всплакнула. Понятно, что это враги, но до чего же милые! А квартирмейстер подходит ко мне и говорит: «Передайте бабушке, мисс, что за вашими мулами я завтра явлюсь. И офицерики мне не указ. Им легко голову затуманить, а со мной ваши креольские шашни не пройдут. Мулы нужны армии — и все тут». У меня перед глазами потемнело. Если бабушка узнает, что пропал урожай… она не первой молодости… сердце пошаливает… И я спросила, нельзя ли как-нибудь с ним договориться. Чтобы он не всех мулов забрал, а только половину. Он сказал, что договориться можно. И мы договорились. Бабушке я обо всем рассказала, когда тростник уже был собран и перемолот. Думала, она мне оплеух навешает или заведет песню, что я такая же потаскуха, как моя мать. А она погладила меня по голове. Впервые в жизни. И сказала, что я все сделала правильно. Той же ночью она напоила меня травяным отваром и велела Лизон согреть воды для ванны, чтобы получился крутой кипяток… Боли не было, просто немного тянуло внизу живота. Срок-то небольшой. А перед твоим приездом, Фло, бабушка позвала меня и сказала, что теперь, когда возвращается законная наследница, все будет по-прежнему. Ты в кресле, я за креслом. Ты с книжкой, я с опахалом. Пора тебя замуж выдавать и все в доме должно быть пристойно. И с Селестиной не больно-то охота ссориться, раз теперь она мать невесты и важная птица. Словом, должна же я ее понять. И вот тогда-то мне показалось, что из меня снова выходит сгусток крови, вот только на этот раз боль едва не разворотила меня изнутри…

Она дергает себя за гагатовые бусы, словно затягивает на шею петлю, а потом добавляет скорее удивленно, чем зло:

— Вам, белым, что ни отдай, вы все примете как должное. Даже если вам отдадут последнее, даже самое дорогое. Такой вот вы народ.

Я молчу. До сих пор я не отошла от оторопи, в которую повергла меня увиденная сцена. Да и не знаю, что тут вообще можно сказать. По возвращении я заметила, какими утонченными стали манеры Дезире и как непринужденно она держалась в присутствии белых. Да и Нора с Лизон шептались, что янки разбаловали девчонку и хорошо, что старая мадам положила этой вольнице конец. А то слишком высоко взлетела птичка. Уже и запамятовала, кто такая. Но я не думала, что все зашло настолько далеко. И что своим приездом я отняла у сестры пусть и мимолетное, но счастье.

Я взяла бы ее за руку, но перед глазами все еще стоит картина — руки Дезире комкают расстегнутую рубашку Джулиана, гладят его по груди…

— Что, понравилась тебе моя сказочка? — Дезире смотрит на меня исподлобья. — Тогда я еще одну расскажу. Дело было наутро после нашего приезда в «Малый Тюильри». Возле тебя крутилась портниха, подгоняя платье так, чтобы не был заметен шрам на груди. А меня послали искать твой ридикюль, который ты невесть где оставила. В нем лежали нюхательные соли, и портниха опасалась, что если туже затянет корсет, они тебе понадобятся. Захожу я, значит, в гостиную. А там Жерар. Развалился в кресле, одну ногу на подлокотник закинул, а перегаром от него несет, как от винокурни. Видно, до братниного запаса добрался. И оборачивается так ме-е-едленно, словно голова иголок полна. И говорит — эй, как там тебя, Дезире? Снова присядь, разговор к тебе есть. Хлобыстнул еще виски и тычет на стул. Что мне оставалось делать? Сажусь, а про себя думаю — все, девушка, допрыгалась. Сейчас он припомнит вчерашний ужин, так припомнит, что спина в кровавое желе превратится. А он молча кивает на бутылку, а второго-то бокала на столе и нет. Ну, взяла я да из горла и отхлебнула. Пропадать — так навеселе. А Жерар сначала пялился, как я пью, а потом смеяться начал. Смех у него жуткий был, сухой, будто мешок с горохом встряхивают. А потом зарылся руками в волосы и заплакал.

— Жерар Мерсье?! — Никогда бы не подумала, что он способен проливать слезы! Пусть даже и крокодильи.

— Ну да! — всплескивает руками Дезире, так искренне, словно мы еще близкие люди и делимся наболевшим. — Вот те на, думаю, вот те на! Оказывается, не такое уж он чудовище. Тоже вроде человек. И вдруг меня жалость к нему разобрала, как будто в груди что-то растаяло и по венам теплым растеклось. Хлебнула я еще виски для храбрости и говорю ему: дескать, не кручиньтесь, мсье Жерар, а лучше расскажите мне, что вас томит. Ну, он и рассказал. Что тебя ему в малолетстве навязали, а ему перед людьми стыдно, что ты смуглая. Но раз уж времена такие пошли, то выбирать не приходится. И еще всякое рассказывал. Про войну, про то, как у них в полку больше народа от поноса перемерло, чем от пуль, и что Гастон на самом деле бежал с поля боя, а Гийом выстрелил ему в спину и с тех пор топит горе в виски. Пока Жерар говорил, я к нему совсем близко пододвинулась, даже приобняла. А сама тоже ревмя реву, потому что со мной как с человеком обращаются. Ну, поплакали мы друг у дружки на плече, а потом он и говорит: знаешь, Дезире, мне с тобой легко и приятно, а с твоей сестрой совсем наоборот. Бесит меня, что она такая овца. Что с ней ни делай, все стерпит. Так и хочется взять кочергу и забить ее до смерти. Вот так я и поступлю в первую брачную ночь… Со страху меня аж перекосило. Бросилась его умолять, чтоб он тебя пощадил, а он иную песню завел. Мол, была б я рядом, ему б завсегда было весело. Тут я поняла, к чему он клонит, а пьяному-то море по колено. Вот я и говорю — а хотите, я вам хоть каждый день буду настроение поднимать? Раз вам так со мной хорошо. Он сразу ухватился за эту мысль. Верно, говорит, будешь моей place. Я тебе квартиру в Новом Орлеане сниму и буду приезжать к тебе, когда накатит. Обещал, что не будет вытворять со мной ничего такого, к чему с рабынями привык, ничего сверх меры, раз я с виду барышня и манеры у меня хороши. А если я ему угожу, он тебя пальцем не тронет.

— И ты согласилась?

— Согласилась ли я? — вздергивает тонкие брови Дезире. — Да я от счастья чуть не пела! С какой стороны ни погляди на эту затею, а сплошная выгода. И сама буду пристроена, и бабушке дам понять, что не сошелся свет клином на ней и ее чертовой плантации. И тебе, Фло… тебе я тоже помогу. Расплачусь с тобой за то, что ты уберегла меня от продажи. Нора все твердила, будто ты продала за меня душу сатане, а я тогда еще не знала, верить этому или нет. Но, думала, все равно прилично тебе задолжала. Ты ведь всегда была ко мне добра.

Мне кажется, будто меж ребрами мне вогнали ледяное лезвие. Холод разливается по телу, инеем оседая в животе.

— Получается, что в ночь моего дебюта ты вышла в сад не просто так, — понемногу догадываюсь я. — Скажи мне правду, Ди! Ты шла на свидание к Жерару?

— Да. Он велел мне прийти в беседку. Хотел, чтобы я оставила тебя и доказала ему свою преданность. Гийома он тоже позвал. Потом, после нашего разговора, Гийом должен был увезти меня в Новый Орлеан и устроить там на квартире. Мы только начали обсуждать поездку, как вдруг появились вы с Жанно. Жерар разгневался. И крикнул, что ты им не помеха и все будет как обычно. И порвал на мне блузку. А потом… а потом начался самый ужас.

Закрываю лицо руками. В этой истории я считала себя героиней. Но неужели я прошла все круги лабиринта, подбираясь к его сердцевине, чтобы вместо чудовища, вместо полузверя с окровавленными клыками найти там осколок зеркала? Да, так все и вышло. Чудовищем оказалась я сама. Что же мне теперь делать? Затаиться и ждать нового путника?

— Я пожелала смерти двум невиновным людям, — немеющими губами говорю я. — А потом погубила другие жизни, тех бедолаг, которых линчевали на болотах…

— Пожелала смерти? — перебивает меня Дезире. — Пожелала смерти? Господи, неужели ты совсем ничего не помнишь?

— Теперь-то я знаю, что никаких дезертиров не было. Это я сама придумала?

— Да! Ты приказала нам с Жанно сказать про дезертиров. Уже после того, как Жанно порвал на тебе платье. Это тоже ты ему приказала. Он весь трясся, боялся, что его до смерти засекут, потому что он к тебе притронулся. Но ты сказала, что наказывать его больше некому. А если кто-то поднимет на него руку, пусть он принесет в жертву черного петуха. Ты придешь и все уладишь… Ты помнишь, как произносила эти слова?

— Нет!

— А я вот помню. И никогда, никогда не забыть мне тот ужас. — Она обхватывает себя руками за плечи и тихо стонет: — Бывает, что я вскрикиваю по ночам, а тебе объясняю, что мне снится бомбежка. А на самом деле я опять попадаю в ту беседку, и мои ноги скользят в луже крови… Лучше б я тоже погибла с Жераром и Гийомом. Но не поздно все исправить, да, сестра?

Она смотрит мне в глаза — настойчиво и требовательно. Не как проситель, а как человек, которому уже нечего терять.

— Про свой договор с Бароном ты объяснила мне позже, и я сразу поняла, что третье желание — мое. Ты припасла его для меня. Мне никогда не вырваться от тебя, Фло. Я пробовала, но ничего не получилось. Ты найдешь меня повсюду. Загадай третье желание, и покончим со всем сразу. Я так устала бояться, Фло. Я так чертовски устала.

Глава 18

Взмах рукой — и черное полотнище падает к моим ногам, а в воздух взвивается облако пыли. Сколько же ее накопилось за месяц! Чихаю и тру слезящиеся глаза, но мешкать некогда. Школьная доска темнеет, как окно в ночь, и мне не терпится распахнуть его во всю ширь.

Пальцы тянутся к обломку мела и начинают водить им прежде, чем я соображаю, что хочу нарисовать. Не надгробие с крестом, а покатые, плавные, чувственные линии. Вырисовывая их, я дрожу от возбуждения, ведь эти движения как будто и созданы для того, чтобы повторять контуры тела, чтобы ласкать и доставлять удовольствие.

В центре веве — то ли сердце, то ли раскрывшая клобук кобра. Змея смотрит на меня овалами глаз. Эти глаза, как два лепестка на тонком стебле, я видела где-то еще. Но где именно? В голове круговерть мыслей. Что же я натворила? И что собираюсь натворить? Ведь не могу же я вызвать саму себя! Хотя почему бы и нет? Хуже не будет. Зато узнаю, кто же я такая на самом деле. Пошатнувшись, выставляю вперед руки, упираясь в доску.

Дезире жалуется на усталость? Ох, зря. Не ей суждено годами нести бремя чужого имени. Разве она вздрагивает, слыша хриплый шепот, или ежится, когда костлявый палец играючи смахивает с ее затылка завиток? Потому ее осуждение пронзает меня насквозь. Все, что я сделала, было ради нее, а она считает меня врагом. Это так несправедливо!

По грифельной плоскости пробегает дрожь.

Я тупо моргаю, но тут же вспоминаю, что как раз этого-то я и добивалась. Бросила клич волшебству, и оно пришло на зов. Тут и в транс впадать не нужно. Седлать меня все равно некому. Меловые линии растекаются по доске, словно в патоку тонкой струйкой льют молоко. Когда я отдергиваю ладони и тру их, они не скользят, а липнут. Аромат, исходящий от кожи, ни с чем не перепутаешь. Приторный до невозможности, он оседает на нёбе кристаллами сахара. А когда схлынет первая волна сладости, обоняние начинает распознавать и терпкие нотки ветивера, и запах пыли, добела прокаленной на солнце, и солоноватое дыхание реки. Всё бы отдала, чтобы вновь оказаться дома, но как назло, мне нечего больше отдать!..

— Флёретт?

Поверхность разглаживается, затягивается тонкой пленкой, и я начинаю различать свое отражение. А рядом, почти сливаясь с темно-бурой гладью, виднеется еще одно лицо Выпрямляюсь так резко, что распущенные волосы хлещут меня по спине. Вместо доски я вижу ржавый котел, тот самый, из которого валом валили бабочки за день до моего дебюта. Он вновь до краев полон патоки. И вместе со мной в него заглядывает не кто иной, как Роза!

Узнаю ее не сразу. Куда подевалось заношенное ситцевое платье с темными пятнами под мышками? Наряд на Розе пышный, отделанный кружевом и почти такой же безупречно белый, как ее приоткрытые в улыбке зубы. Вместо убогого платка — увитая жемчугами башенка из желтого атласа, при виде которой Селестину хватил бы удар. Но главное отличие — лицо. Уродливые ожоги разгладились, и кожа на левой щеке стала такой же упругой, как на правой. Лицо негритянки лоснится, как у статуи, выструганной из мореного дуба и отполированной почтительными касаниями тысяч пилигримов. Я любуюсь Розой — молодой, похорошевшей — и понимаю, что все это значит.

Няня раскрывает объятия. От нее исходит не могильный холод, а жар живого тела, и я льну к ней, чтобы ее тепло вытопило боль из моего сердца. Часто смаргиваю, но слезы не унять. Я истосковалась по касаниям. И мне так обидно, что у Джулиана и Дезире нашлась ласка друг для друга, но не для меня.

— Вот и ты, Флёретт. — Няня похлопывает меня по спине. — Долгонько же пришлось тебя ждать!

Мы стоим на вытоптанном пятачке между курятником, кухней и калиткой в сад. Солнце припекает, и сладкое марево плывет в воздухе, от чего он кажется переливчато-вязким, как сахарный сироп. Но в Большом доме не хлопают двери и не разносятся по комнатам зычные окрики бабушки, да и в кухне непривычно тихо — ни бульканья гамбо, ни напевного мычания поварихи Лизон. Даже куры и те не кудахчут.

Это не мир, а зарисовка мира. Я отличная рисовальщица, но обоняние и осязание для меня важнее слуха.

— Роза? — говорю я, отстраняясь. — Если ты здесь, то ты… ты…

— Умерла, — завершает она за меня. — Когда меня опять повезли на аукцион в Новый Орлеан, я сделала то, на что у меня не хватило смелости годы назад, — приняла яд, который был припрятан в кармане. Слышала бы ты, как чертыхался аукционер!

— Мне так жаль, Роза! Прости меня. Это ведь я во всем виновата.

— Виновата, виновата… опять ты затянула свою любимую песню, Флёретт. Кому станет легче, если ты вопьешься зубами в свое сердце? Уж точно не мне! Не вини себя, девочка. Я ни о чем не жалею. Смерть — это сладкий осадок на дне кофейной чашки, и я давно хотела до него добраться, — причмокивает губами Роза.

— Но теперь-то ты объяснишь мне, что всё это значит?

— Что «это»?

— Ну, всё вообще… Бабочки, например, и почему я их вижу.

— Бабочки-то? Бабочки слетаются на самый красивый цветок в саду.

Закусываю губу. Так легко ей не отвертеться!

— Мне кажется, что я сломала себе жизнь, — честно признаюсь я. — И не только себе, но и всем остальным. Из-за меня несчастна Дезире. А Джулиан… лучше б я вообще его никогда не встречала! Всем от меня только хуже.

Роза качает головой, и жемчуга на ее тиньоне вспыхивают в лучах жаркого полуденного солнца.

— Иногда наша жизнь ломается с треском, — говорит она, — а потом срастается вкривь и вкось. Прямо как сломанная нога, на которую неправильно наложили лубок. Годится лишь на то, чтоб ковылять худо-бедно, а ведь охота и сплясать! Взять бы да и сломать кость заново, но мешает память о боли. Ведь во второй-то раз будет гораздо, гораздо больнее. Уж лучше не рисковать и оставить все как есть. Но жизнь решает за нас. А может, не жизнь, а Они, а может, не Они, а мы сами. Снова раздается хруст, и снова мы катаемся по земле, разбрызгивая слезы, и кажется таким несправедливым, что эта адская, эта непереносимая боль обрушилась на нас дважды. Но это наш шанс, девочка. Шанс выпрямить то, что срослось криво. — Она подмигивает мне и, наклонившись, поднимает тыкву-горлянку.

В сосуде плещется знакомая жидкость, запах которой загодя разъедает гортань.

— Выпей, Флёретт. — Отхлебнув из горлышка и крякнув, Роза протягивает мне адскую смесь. — Пришло время кое-что тебе показать. Ты же хотела увидеть себя. Сейчас увидишь.

Зажав нос, делаю быстрый глоток, и на какой-то миг мне кажется, что я проглотила раскаленную кочергу. Пиман хлещет по стенкам желудка, а оттуда рикошетом бьет в голову, и мир закручивается в спираль.

Попятившись, я вцепляюсь в Розу. Она подхватывает меня за талию, не давая упасть, но вдруг толкает вперед, к котлу. Растопыренными руками хватаюсь за края, сдирая кожу о проржавевший металл. Сладкая жижа приходит в движение. Со дна всплывают толстостенные пузыри и лениво лопаются, разбрызгивая горячие капли. Сквозь рябь проступает сияние, как будто под толщей патоки зажглась и не гаснет искра.

Щурясь, я всматриваюсь в источник света. Он кажется все ярче, все ближе, и я различаю всполохи огромного костра. Пламя пляшет по головешкам, то припадая к земле, как готовый к прыжку зверь, то разрывая тьму вихрем искр. Каждый всполох золотит лица людей, что пляшут вокруг огня, озаряет их выпяченные груди, их руки, воздетые к небесам. Глаза полуприкрыты, как в молитве, но мышцы напряжены и упруго подрагивают в такт барабанному бою. Губы вымазаны черным, и я догадываюсь, что это свиная кровь.

Но вот появляются еще двое, мужчина и женщина. Они как будто шагнули из пламени, и толпа расступается, давая им пространство для танца. Мужчину я вижу со спины. Он обнажен по пояс. Спина лоснится от пота, мускулы на предплечьях перекатываются, словно под черной кожей свился клубок змей, но ниже локтя правая рука заканчивается культей, из которой торчит белая кость.

Если Барон Самди обернется, я увижу череп без единого клочка кожи. Но он не оборачивается. Ему ни до кого нет дела, кроме женщины, что пляшет перед ним нагая, пляшет в одном ритме с пламенем. Закатив глаза, она вскидывает голову в экстазе, и ее волосы колышутся черным дымом. Удар босой пяткой — и с песка взмывает стая синих бабочек. Они мечутся среди искр, не опаляя крылья, но раздувая пламя еще выше, пока оно не озаряет ночное небо и заросли пальм вокруг просеки. Широко раскинув руки, женщина ловит бабочек и давит их с бездумной жестокостью ребенка. Когда она проводит руками по груди, на смуглой коже остаются переливчатые синие полосы.

Я уже видела ее однажды. Она лежала на дне могилы, белая, как засохшая моль, с болезненной гримасой на лице. Теперь я отражаюсь в другом зеркале, в черном зеркале патоки, и все мне видится иначе.

Барабанный бой смолкает. Плавно качнув бедрами, женщина замирает и смотрит на меня в упор. Едва не отшатываюсь от котла, но какая-то неведомая сила удерживает меня на месте. Губы женщины раздвигаются в улыбке. Кивнув мне, как старой знакомой, она вытягивает руки ладонями вверх. «Угадай, что тут?» — смеются карие глаза. Обе руки сжаты в кулак, но сквозь стиснутые пальцы сочится кровь и тяжелыми каплями падает в песок. Я сразу вспоминаю открытки в спальне Мари, но они были насквозь пропитаны фальшью, а здесь все взаправду. Никакой напускной благости. Только гнев на тех, кто подверг нас страданиям. Только гнев и жажда мести.

Я уже угадала.

Угадала, когда впервые прочла о святой Бригитте и ее чудесах, и окончательно поняла, дав ту клятву в конюшне. Так почему же я позволила ужасу стереть мне память? Пальцы разгибаются медленно, точно листья росянки, являя пойманную добычу, но я не хочу смотреть дальше. Мне наскучила роль стороннего наблюдателя.

— Я сглупила, когда испугалась Барона! — кричу я, обернувшись к Розе. — Лучше бы я прыгнула тогда в могилу!

— Нет, Флёретт, не лучше, — качает головой няня. — Знаю я тебя. Сначала действуешь впопыхах, а потом локти кусаешь. Пусть все идет своим чередом.

— Но как мне попасть к нему теперь?

— Это право нужно заслужить.

— Как?

— Доделав земные дела.

Она растопыривает три пальца и неспешно загибает сначала один, потом другой, оставляя вытянутым лишь указательный. Держит его в воздухе, словно готовится изречь что-то важное, но молчит, и я догадываюсь сама.

— Третье желание.

— Да, Флёретт. Ты его так и не загадала. — В ее голосе рокочет недовольство. — Решать тебе.

— Дезире?

Роза прикрывает тяжелые веки. Уголки угольно-черных губ ползут вниз.

— Она предала тебя. Отплатила тебе неблагодарностью. Отняла то, чем ты так дорожила — веру в хороших, честных людей. За свой поступок она заслужила смерть.

Роза права. Как хищно сверкали глаза Дезире, когда она упивалась своей правотой и местью, когда доказывала, что Джулиан слаб волей, а я — невеста этого ничтожества. Своей жестокой выходкой она разрушила наш союз. Я никогда не приму Джулиана обратно. Никогда. Прежней близости, пусть и основанной не на любви, а на чувстве долга, между нами уже не будет. Лучше бы мне никогда не знать, каков он на самом деле. Зачем Дезире раскрыла мне глаза? Змеей она скользнула в его сияющие доспехи, нащупывая истомившуюся, падкую на соблазны плоть.

Но этот образ мимолетен, и на смену ему приходят другие — Дезире отталкивает Жерара, прекращая мое унижение, Дезире бежит за экипажем и кричит мне вслед, Дезире в телеге, связанная по рукам и ногам…

— Она моя сестра, и этим все сказано. Я никогда не причиню ей вреда.

— Тогда тот белый мужчина, — с готовностью подсказывает Роза. Только того и ждала. — Ты же знаешь пословицу: негр носит в кармане зерно, чтоб воровать кур, мулат — веревку, чтоб красть лошадей, а белый — деньги, чтоб сманивать девок. Он закинул крючок, а ты попалась. Прельстил тебя добротой и готовностью помочь, а потом оказалось, что не так уж он и бескорыстен. Нечего было ему доверять! А теперь пожелай ему смерти.

Все верно, Джулиан предал меня. Будь он гулякой и мотом вроде Марселя, предательство не отозвалось бы такой болью. Но он заявлял о себе как о человеке достойном, с принципами. А сам смалодушествовал, причем дважды. Разве не он окатил меня холодом за то, что я нарушила приличия в кабаке? Неужели только ему позволено нарушать приличия, лгать, идти на поводу у низменных инстинктов? Он мог бы оттолкнуть Дезире, когда она лезла к нему с объятиями, — но он этого не сделал.

Но что будет с «кукольным домиком»? С виду он такой прочный, а если присмотреться, вместо стен разноцветные карты. Стоит попечителю убрать палец с конька крыши, и карты разлетятся по ветру. Все это так сентиментально, довольно бессмысленно и чуточку пошло. Салонная игра с претензией на благодеяние, аляповатый ночник вместо маяка. Но если общество отказало тем девушкам в обычном доме, то ведь сгодится и кукольный? Где же еще им жить? Нет, не могу я погубить человека, который угощает подопечных шоколадом вместо того, чтобы хлестать их тростью.

— Тоже нет. Он слаб и самонадеян, но может принести еще столько пользы. Пусть живет.

Усмехнувшись, Роза разглаживает белое кружево на корсаже.

— Мне не хватает духу выбрать себе жертву, — честно признаюсь я. — Какая же из меня Маман Бриджит, супруга Смерти? Я трусиха и рохля, няня. Конечно, меня не возьмут туда, к костру. Но я согласилась бы и на вырытую у болота могилу, лишь бы не возвращаться назад! К людям я сама не хочу, — добавляю чуть тише. Что хорошего я видела от людей? Они ставят капканы на черно-белых чудовищ вроде меня.

Ловлю взгляд, каким в детстве она награждала меня за детально прорисованный веве. Но разве я поступила правильно?

— Быть может, оно и к лучшему, что ты такая, Флёретт, — говорит Роза. — Вдруг тебя-то нам и недоставало? Поэтому Барон Самди так ждет тебя. Ждет уже двенадцать лет, каждый день поминая твое имя. Он, старый пропойца, только и умеет что махать мечом да орудовать лопатой. А ты умеешь кое-что сверх того — сострадать. Не самый полезный навык для его супруги, но… чего только на свете не бывает!

— Тогда подскажи, что же мне делать!

Ко мне тянется черный палец с розовой подушечкой, гладкой и твердой, как изнанка ракушки. По привычке подставляю щеку, надеясь, что Роза приласкает меня, как в детстве. Но палец упирается мне в лоб.

— У тебя получается заглядывать в прошлое, Флёретт. А теперь посмотри по сторонам, — говорит Роза, легонько постукивая меня по лбу. — Посмотри и подумай, девочка, подумай хорошенько. Два уже есть. Сделай так, чтобы получилось три! А как завершишь земные дела, вернешься к своим. И Они назовут тебя твоим истинным именем.

Внезапно он проводит рукой перед моими глазами, стирая все, что я вижу, включая саму себя. И когда я, оглушенная, мотаю головой, вокруг по-прежнему светло, но вместо ветивера и патоки пахнет мелом. Так сильно, что чихать хочется.

Первое, что я вижу — это половицы, в трещины между которыми набилась кирпичная пыль. Я снова в детской. Приподнимаюсь на локтях, хотя и не сразу, — руки как ватные, а ребра ноют так, словно их стиснули железным обручем. Сколько я провалялась в забытье? Целую ночь, дают мне понять затекшие мышцы. Осторожно сажусь на колени и отряхиваю мел с ладоней. Сквозь шум в голове пробивается ритмичный стук. Что это — бой далеких барабанов? Нет, кто-то колотит в дверь. Встаю, пошатываясь, и иду отпирать, но на полпути возвращаюсь, чтобы стереть веве с доски.

Никто не должен узнать, где я была и что видела. Никто и не узнает.

* * *

— Флора, нам нужно объясниться, — с порога требует Джулиан и, не слушая возражений, врывается в комнату.

Если бы я окончательно утратила чувство реальности, то решила бы, что бродила в мире духов десяток лет, настолько постаревшим выглядит мистер Эверетт. В уголках глаз прорезались морщины, которых — я готова поклясться! — не было еще вчера, сами же глаза кажутся воспаленными, словно он тер их всю ночь. Волосы слиплись от засохшей помады, на бледных щеках — рыжеватая тень щетины. Одежда измята так, словно он спал не раздеваясь. Если вообще спал.

Но этот приступ жалости я тут же давлю, как забравшегося на перину клопа.

Я не пожелала смерти предателю, но раскланиваться с ним тоже не собираюсь. Пусть уходит, пока не поздно. Третье желание еще не вызрело, не обрело форму. Но если мистер Эверетт будет докучать мне и дальше, как знать, не выкрикну ли я в запальчивости именно его имя?

— Уходите, сэр, — говорю я, складывая руки на груди. — Знать вас больше не желаю.

Он смотрит на меня с высоты своего роста. Смотрит не грозно, а моляще.

— Уделите мне всего полчаса. Или четверть, или сколько пожелаете. Я должен многое рассказать о вашей тетушке. Это крайне важно, Флора.

От одного упоминания Иветт в моей душе шевелится ярость. Какое мне дело до расследования после всего, что произошло? Пусть в одиночку сводит счеты с Локвудом, я-то тут при чем?

— Сначала я бы выслушала вас по другому поводу, — заявляю холодно. — Почему вы поступили так низко, почему предали меня? Ведь я же вам доверяла.

Он запускает руку во внутренний карман сюртука, но вместо револьвера появляется мятый листок бумаги. Глядя в сторону, Джулиан протягивает его мне. «…не что иное, как распутное, низменное создание, бывшая рабыня и плоть от плоти безнравственной матери», — прыгают перед глазами строчки, и я опускаю голову, заливаясь краской обиды и стыда. Так вот у кого было письмо! Все это время мистер Эверетт обращался со мной как ни в чем не бывало, а про себя считал меня лгуньей, а мою сестру — гулящей девкой. Забавно, наверное, было наблюдать, как мы барахтаемся во лжи, точно мухи в патоке. Развлечение что надо. Объяснений, в общем-то, уже не требуется, но Джулиан, запинаясь, говорит:

— Я нашел письмо наутро после убийства, когда поднялся в спальню покойной. Письмо торчало между матрасом и кроватным столбом. Полицейские не заметили бумажку, я же был зорче. Прочитав его мельком, я понял, что пишет ваша матушка, и не стал показывать письмо мистеру Локвуду, дабы он не использовал его против вас. Мне следовало сразу вернуть вам послание. Но я надеялся, что в нем могут оказаться полезные сведения. Я прочел его тем же вечером. Дома, в уединении. И оно лишило меня покоя.

— Могу себе представить. Поскольку Дезире — бывшая рабыня, вы решили, что с ней можно делать все, что вам вздумается?

— Нет… вернее… не совсем. Но ее красота в сочетании с доступностью, на которую намекало письмо, сводили меня с ума. Я сделал все, чтобы взять под контроль свою страсть. Я избегал общества Дезире, держался с ней настороже. И когда мне пришлось сделать ей выговор, каждым словом я хотел уязвить не ее, а себя. Я один был адресатом своих упреков.

— И поделом вам! Я считала вас лучшим из людей, а вы оказались таким же, как все — даже хуже всех — вы оказались обычным лжецом!

Шаткой походкой идет к окну, задевая локтем грифельную доску в белых разводах. Садится на подоконник и, отвернувшись, наблюдает, как дождевые капли извилистыми дорожками сползают по стеклу. Мужчинам непозволительно плакать, но можно смотреть, как природа делает это за них.

— Вы даже не представляете, насколько вы правы, — роняет он тихо. — Солгав один раз, на всю жизнь становишься обманщиком. Однажды я попустил чудовищную ложь, Флора, и с тех пор она возвращается ко мне под разными личинами. Я выставил воровкой честную девушку и…

— Это вы о Деве с моста Вздохов?

Скрипит подоконник. Джулиан вздрагивает всем телом, словно обжегшись об оконное стекло, по которому водил пальцем, отслеживая путь капель.

— Откуда вы про нее знаете? — спрашивает он недоверчиво.

— Мистер Локвуд рассказал. Когда приходил, чтобы дальше меня запугивать. Не вышло.

Поморщившись, Джулиан начинает отряхивать мел с рукава, бормоча между делом:

— Полагаю, он затянул любимую песенку о том, как некий ирландский простофиля был ограблен хитрой бестией. А на самом деле все было иначе.

— Ну и как же?

Кое-как втискиваюсь в плюшевое креслице, не рассчитанное на мой турнюр, и складываю руки на коленях. Заметив мою выжидательную позу, Джулиан усмехается невесело.

— Кажется, я завладел вашим вниманием, Флора? В таком случае начну издалека. В тысяча восемьсот шестьдесят третьем году мне исполнилось тридцать. За полгода до того я унаследовал отцовское состояние и жил, ни в чем себя не стесняя. Однако моему самолюбию был нанесен удар, когда мне ответила отказом, причем отказом насмешливым, дочь одного лорда, к которой я имел глупость посвататься. Чтобы забыться, я с головой ушел в политику и обрел кумира — мистера Гладстона. От него я перенял желание наставлять падших. Мистер Гладстон объяснил, что это опасная, сопряженная с искушениями стезя, но я пребывал в уверенности, что такая работа мне по плечу. Более того, я загорелся идеей построить приют для грешниц. Дело оставалось за малым — найти девушек, которые захотят встать на путь исправления. Скажу откровенно, в тех местах, где я привык проводить досуг, публичные женщины были частью интерьера. Прежде мне не доводилось общаться с ними в ином качестве — не как покупатель, но как друг… И это было нестерпимо! Против этого восставали и тело, и разум. Днем я читал проповеди девушкам, а по ночам представлял их в своей постели. Всех, даже самых юных. Мне казалось, что я завис над обрывом, держась за ветку терновника, и стоит мне разжать кулак, как я улечу в пропасть. Я пошел за советом к моему наставнику. Свое затруднение я обрисовал в общих чертах, но мистер Гладстон понял меня с полуслова. И утешил, сказав, что такие соблазны ведомы всякому, кто имеет дело с падшими. Лекарство одно — умерщвление плоти. Он показал мне свои дневниковые записи. Они пестрели греческой буквой «лямбда» — так, из-за ее схожести с бичом, он обозначал сеансы самоистязания. Мне тоже было предложено обзавестись надлежащим инструментом. Но эта идея меня не привлекала. В школе я прилежно учился и всеми силами избегал наказаний, и уж тем более не собирался подвергаться им в зрелом возрасте. Поэтому я решил, что обуздаю свои страсти одной лишь силой воли, как подобает джентльмену. Поначалу у меня получалось. До встречи с Молли Делани. Она была обворожительна. Темноволосая, с точеной фигуркой и мягкими движениями кошки, пробуждающейся ото сна. Но красота — проклятие для девушки без средств. Еще в детстве она была растлена директором приюта. Сбегала неоднократно, но всякий раз ее ловили и возвращали. Потом, когда в четырнадцать ее устроили младшей горничной, за нее принялся хозяин. В отчаянии она украла хозяйкину шляпку и гуляла в ней по Стрэнду, пока не попалась на глаза констеблю. Иного пути к бегству она не видела. А после тюрьмы ее ждала улица. Мы повстречались недалеко от Ковент-Гардена. Я рассказал ей про приют, который открывался в следующем месяце, и она выразила желание исправиться. Возможно, она покривила душой и ей просто хотелось, чтобы я увел ее с собой, потому что накрапывал дождь, а у нее бурчал желудок от голода. Я снял для нее комнату и навещал ее каждый день. Мы читали Библию и просто разговаривали. Поначалу она все ждала, когда я начну ее домогаться, но этого не происходило, и тогда она расслабилась. Сказала, что не встречала людей, подобных мне. Просто хороших. Попросила, чтобы я подарил ей какую-нибудь безделку. Позже я догадался, что она хотела сувенир на память. Прядь моих волос, что-нибудь в этом роде. А в тот миг я растерялся и отдал первое, что подвернулось под руку, — свои часы. А потом… на меня что-то нашло. Это было как… как оплата. И мне удалось убедить свою совесть, что раз уж она два года была публичной женщиной, то может побыть в этой роли еще один вечер. Тем более что Молли почти не сопротивлялась. Хотя посмей она тогда оттолкнуть меня, я решил бы, что она набивает себе цену. Я отпустил хватку и рухнул в бездну. Она убежала, когда я уже спал. Через три дня меня пригласили в морг на опознание. При ней были мои часы. Мистер Локвуд выдвинул версию, что Молли украла у меня дорогую вещь и потом, испугавшись тюрьмы, спрыгнула с моста. Будь я джентльменом, я бы признался в содеянном, но я струсил. Я подтвердил версию Локвуда, и вместо того, чтобы обрушить на меня свой гнев, мистер Гладстон выразил мне сочувствие. И коллеги меня пожалели. Потрясение мое было столь глубоко, что мне наконец удалось обуздать похоть и низменные позывы. Я поклялся себе, что никогда не нанесу женщине оскорбление, и с тех пор был верен этой клятве. Вплоть до вчерашнего дня. Но ни одной девушке в Приюте Магдалины я не причинил зла. Хоть этому вы верите?

Он смотрит на меня испытующе, и я молча подхожу к нему и сажусь рядом. Кладу ладонь на его сцепленные руки, поглаживаю по холодной влажной коже. Кожа у Джулиана водянисто-белая, как разбавленное молоко, и на его фоне я кажусь в два раза смуглее. Но он никогда не попрекал меня чернотой да и ложь мою тоже не поставил мне на вид. Если бы он начал петлять и перекладывать вину на Дезире или на ту же Молли, я бы тотчас выставила его за порог. Но его раскаяние кажется таким искренним, что я с трудом сдерживаюсь, чтобы не заключить его в объятия. Так бы и поступила, будь он еще моим женихом.

— На вас трудно сердиться, Джулиан, — признаюсь я. — Что же вы со мной делаете?

— Мне так стыдно, Флора, так стыдно, — глухо шепчет он. — Трудно представить себе более отъявленный проступок.

С минуту я молчу, а потом бью его карту козырем. На то, чтобы рассказать о своем злодеянии, Джулиану потребовалось не более десяти минут. Моя биография едва укладывается в четыре часа, но, как я уже упоминала, человек я по натуре обстоятельный. Рассказываю все без утайки, не упуская ни единой, пусть и порочащей меня детали. Откровенность за откровенность. Пусть он узнает, кого собирался взять в жены.

Живописуя свои похождения, я искоса посматриваю на Джулиана — что-то он скажет? Я с размаху полоснула ножом по старому нарыву, и мне немного стыдно, что на него брызнул гной. Но как же легко становится, когда опустошишь душу от страхов, лжи и недомолвок! Только одного я не могу рассказать. Не потому, что боюсь внушить ему отвращение. Просто не помню.

Мистер Эверетт держится молодцом. Сидит прямо, как на заседании парламента, и слушает меня сосредоточенно, время от времени шевеля пальцами, словно делает невидимую пометку в блокноте. Умолкнув, я жду, когда он совершит самый закономерный в данных обстоятельствах поступок — молча встанет и уйдет. Вместо этого он выражает сожаление, что я так много страдала. Ушам своим не верю!

— Вы по-прежнему не считаете меня убийцей?

— Вас? Убийцей? — Мистер Эверетт изумлен. — С какой стати?

— Я пожелала работорговцу смерти и он погиб. Разве это не делает меня преступницей?

Надо отдать ему должное — Джулиан быстро приходит в себя после любых потрясений. Сомнения и стыд по щелчку пальцев уступают место самоуверенности. Или он так приободрился, перехватив у меня моральное превосходство? Ведь два низменных поступка — ничто по сравнению с душегубством. Когда Джулиан заговаривает со мной, голос его звучит внушительно. Ни дать ни взять Иосиф, готовый истолковать сон фараона.

— По своему физическому и умственному развитию вы, Флора Фариваль, взрослая женщина. Но где-то в голове у вас забилась испуганная девочка, и, оглядываясь назад, вы смотрите на вещи ее глазами. Пора вам оценить ситуацию с позиции человека современного, рационального.

— Боюсь, от этого будет немного проку.

— О, позвольте с вами не согласиться! — Он энергично мотает головой. — Начнем с вашей няньки Розы. В свое время она стала жертвой разврата и свою обиду перенесла на всю белую расу. Вспомните ее слова: «Дитя за дитя, жизнь за жизнь. Все честно». Она собиралась отнять вас у родителей и превратить в подобную себе. Зоркая, как все шарлатаны, Роза подметила в вас склонность к припадкам. Дальше ей оставалось пустить в ход силу внушения. Она обманывала вас точно так же, как дурачила рабов, когда елозила по полу, притворяясь, будто одержима духом.

— Да, я сама рассказала ей про бабочек. Но…

— Вот видите! Давайте рассуждать дальше. Она сама убила работорговца, тут двух мнений быть не может. Каковы были ее мотивы? Трудно судить. Возможно, она пожалела Дезире, которую, как и ее когда-то, собирались вовлечь в разврат. Так или иначе, Роза подсыпала яд в напиток. Торговец скончался на месте. А рабыню обуял страх. Она отлично понимала, что ее ждет суровая кара, если преступление будет раскрыто. Что же она делает дальше? Все просто — она выставляет заказчицей вас.

— А что насчет моего договора со Смертью? Его-то вы как объясните?

Джулиан усмехается, но не глумливо, а достаточно деликатно, приглашая меня сообща посмеяться над детскими страхами.

— Ну, положим, не смертью, — изрекает он, — не всадником на бледном коне, а каким-то африканским божком. Чтобы уж называть вещи своими именами.

По спине пробегает холодок. Ох, что сейчас будет! Напрягаю слух, ожидая, когда же хриплый шепот опровергнет все сказанное этим белым снобом, но раздается лишь скрип половиц под ботинками Джулиана. В животе тоже пустота, словно там никогда не трепетала бабочка. Ни громов, ни молний — ровным счетом ничего. Если Они слышат эти возмутительные слова, то никак не проявляют свой гнев. Отсутствие реакции со стороны Вселенной приводит меня в замешательство. Что же, в таком случае, я видела этой ночью? Бой барабанов, танцы у костра, улыбка женщины, похожей на меня всем, кроме цвета кожи… Неужели все это — бредовая картина, которую широкими мазками намалевало мое безумие?

— Вы стояли на коленях под палящим солнцем, да еще и с непокрытой головой. Солнечный удар не заставил себя ждать. В свою очередь, он спровоцировал припадок, во время которого вам померещился разговор со смертью.

— А убийство братьев Мерсье?

— Последнее ваше воспоминание — как слуга показывает отнятый у дезертира нож. Учитывая все то, что вы рассказали о Мерсье, у бывшего раба имелись к господам свои счеты. Вместе с вами он пошел к беседке. А уж там, не помня себя от ярости, он напал на хозяев и зарезал их тем самым ножом. Ваше сознание не справилось со сценой убийства и рухнуло под ее весом. Не вижу, в чем вас можно обвинить.

В моей памяти осталось последнее пятно. То, что произошло в беседке. До сих пор не помню, как и кем было исполнено второе желание, потому и не могу поделиться с Джулианом своей догадкой. Не рассказывать же ему, что сжимала в руках женщина у костра! Сейчас, при свете дня, подобные объяснения кажутся неуместными. Решаюсь на последнюю попытку.

— Хотя бы попытайтесь поверить! — взываю я к нему. — Роза не лгала мне. Тот мир, о котором она говорила, реален. Порой мне кажется, что он прячется под маской нашего мира точно так же, как древние боги прячутся под личиной святых. И есть те, кто может приподнять эту маску — или сдернуть ее одним рывком. Шаманы, ведьмы, мамбо — какая разница, как их называть? Такие, как Роза… или как я.

Джулиан досадливо потирает переносицу.

— Если я приму на веру ваши слова, мне, пожалуй, придется поверить, что Летти стала жертвой настоящего демона. А это не так. Я установил личность ее обидчика. Причем моя находка имеет прямое отношение к убийству вашей тетушки!

Мне ничего не остается, как пойти у него на поводу. Надо же наконец распутать этот клубок, в сердцевине которого застряла рубиновая брошь.

— Ну и кто же обидел Летти?

— А вот послушайте! После нашего визита в приют я не спал полночи. Все размышлял, почему Летти так на вас отреагировала. Газетной статейки не хватило бы, чтобы внушить ей такого рода подозрения. И только в том притоне я понял, в чем же дело. Брошь у вас на груди вспыхнула в отблеске пламени, но лицо ваше оставалось в тени. Тут-то я и вспомнил, что, когда вы вошли в спальню, свет из окна упал на вашу брошь и она заискрилась. Сразу же закричала Летти. Она опознала не вас, а ваше украшение!

— Выходит, она знала тетю Иветт?

— Знала, — вздыхает Джулиан, — и отнюдь не с лучшей стороны. Не представляю, как поставить в известность барышень, но вы-то должны знать. Источником дохода мадам Ланжерон была торговля живым товаром. Перевозка женщин из Англии на континент.

Страницы: «« ... 1011121314151617 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Кучер, кряжистый рябой детина, осадил лошадей, спрыгнул на землю и заглянул в окошко кареты. Он был...
В сборник короткой прозы Антона Уткина вошли фольклорная повесть «Свадьба за Бугом» и рассказы разны...
Крошечная пиратская республика Арагона внезапно начала осуществлять дерзкие, жестокие, совершенно не...
Чем отличаются фотоснимки, сделанные любителем и профессионалом? Отличий множество. Самое главное – ...
Силовые структуры России в кризисе: в них царят коррупция, произвол, жестокость. Поможет ли исправит...