Бизар Иванов Андрей
3
Через три дня Потаповы торжественно въехали в Хускего на трясущейся «жиге», с прицепом, обмотанным толстой желтой веревкой скарбом, из которого топорщился клок синего одеяла. С ними приехал Пол, тоже с прицепом. Нервный, напряженный… губы поджаты… Его качало, волосы плескались; буркнул мне мимоходом, что «помогает» не этому криминалу, а Марии и детям. «А…» – сказал я, изобразил понимание (очевидно, Пол сам и нашептал Михаилу про Хускего, чтобы избавиться от него, – так он припух!). Ирландец хлопал машину Михаила, извлекал вещи, помочился за одно на кусты возле дома, куда было разрешено Потаповым вселиться…
Почему я обо всем узнал в последнюю очередь? Я был зол на всех: на ирландца, на старика… Особенно на последнего. Я злился на него за то, что он позволил ему жить в Хускего! И меня не предупредил… Я действительно зарос мхом в этом замке; мне следовало держать руку на пульсе! Я был бел от ярости, когда – пару часов спустя – подъехал еще и сосед Пола, значительно поотставший, с прицепом величиной с дом. Там было все прочее барахло Потаповых. Там даже был его мопед! Это был воз и маленькая тележка! Настоящий табор. Они разгружались до ночи…
Откуда-то взялся Ванька, юлой вился вокруг Михаила, шестерил, из кожи выворачивался, стелился перед ним, разгружал с маниакальной осторожностью, тенью плыл подле Потапова, а тот его словно и не замечал, под ноги смотрел, надувал губы и деловито что-нибудь крутил-вертел, хапал ручищами вещи, широким шагом вносил в дом комод, громко ступая и прочищая горло. Иван помогал распаковывать. Заглядывал в рот Михаилу. Спрашивал: «Ножом веревку, Мих? Али развяжем, чтоб веревку сберечь?» – «Да ножом, – отвечал углом рта Потапов, – вот еще из-за такой фигни возиться будем! Надо будет, раздобудем… Уж веревку-то…»
Ванька старался угодить на каждом шагу. Варил крепкий чай, крутил сигаретки, пива достал. Потапов вел себя, как блатной после отсидки. Все принимал без единого слова, как само собой полагающееся. Взгляд его был туманный. Устремленный вдаль. Ни на кого вокруг он не смотрел. Важно оглядывал новое обиталище. Только один гневный взгляд бросил в сторону соседей, голландцев. По-воровски пожал мне руку, глядя в сторону, и спросил, не прибрали ли себе голландцы его огородный участок. А потом пошел выяснять, где и сколько квадратных метров ему причиталось. Он уже готов был что-то там сеять, сажать! Это было поразительно! Что могли пятьдесят дней в тюрьме с человеком сделать! Сколько в нем появилось важности! Сколько значительности! Сколько презрения ко всему остальному миру! Слава богу, про меня они быстро забыли. Были вещи поважнее. Коробки, тесемки, пакетики, антенна, проводка, всякая бестолочь…
Целую неделю Михаил с важностью ходил вместе с мистером Винтерскоу по деревне, они говорили по-русски, все вокруг разевали рты, ничего не понимая. Старик знакомил Потапова с каждым представителем коммуны; Михаил пожимал руки, представлялся: «Мишель зе Свипер»[47]. Старик всем говорил, что наконец-то нашел человека… надежного человека… который умеет все: и трактор водить, и корабль построить, трубы прокладывать, печи класть, он починит крышу, он вылечит пилы от ржавчины, очистит лес… и все время говорил – надежный человек… русский… где еще искать надежных людей, как не в России?!.
Я даже смеяться не мог, так мне было противно его появление. «Мишель зе Свипер». Какой дурак! И никто не смеялся – ни над стариком, ни над Мишелем. Михаила серьезно приветствовали, приглашали, выражали надежды на улучшение. Я даже краем уха ухватил обрывок разговора между Басиру и Ивонной.
– Ну, может, что-то да изменится к лучшему теперь, – сказала тетушка, поглядывая на то, как старик вел в замок Михаила. Басиру кивал, Ивонна продолжала: – Может, начнется реконструкция замка…
– Может, наладятся отношения между коммуной и Винтерскоу… – говорил Басиру.
Это было хуже всего! Я ожидал, что Потапова быстро вычислят и выставят из коммуны.
«Ладно старик, – думал я, – он слепо любит русских. Но Ивонна?.. Эдгар?.. Гюнтер?.. Ау, ребята?!»
Как матерый клещ, Потапов въелся в рыхлую сердцевину коммуны, прирос, присосался, строил планы, плел паутину, был в курсе всех интриг, сидел на собрании в уголке и тихо улыбался, посверкивая узенькими глазками.
Ивонне в лоб пообещал ремонт крыши. Она застонала:
– Да уже десять лет ждем, когда придет кто-то и сделает.
– Сделаем, тетя, сделаем, – заверял ладошкой Потапов, подмигивая Басиру, африканский великан тоже улыбался, пасуя перед русским. Мишка сказал, что без проблем уладит этот вопрос: – Крыши в Сибири – наша специализация! Дорогая тетя, мы вам такую крышу справим, раз в год топить будете! Больше не потребуется!
Все всплеснули руками. Старик торжествовал: «Я обещал вам царство небесное?.. Вот оно!..»
Потапов разузнал, кто у него были соседи. Разобрался с голландцами: бельевой веревкой поделил огород. Погнал все семейство вниз по тропинке к домику Гюнтера. Заставил жену восхищаться старинным колодцем. Пока Маша с Иваном и Лизой плевали в колодец Гюнтера, Потапов с Адамом на плечах наплел немцу чего-то такого фантастического про компьютеры, что тот после этой беседы долго говорил о необычайных познаниях Михаила в этой области. Все потому, что никто в Хускего не шарил в электронике, немцу не с кем было лясы точить, для него Михаил стал отдушиной (носителем дигитальной тайны). Все от скуки, все глупости в жизни случаются только по этой причине! Они обменялись какими-то дисками, договорились о долговременном сотрудничестве, и Михаил погнал свою семью вверх по тропинке. Возле домика Клауса ему уже не пришлось стараться; Маша и Лиза сами без понуканий пришли в бурный восторг от огромного сада, который разбил старый инвалид. Клаус здорово поработал – не верилось, что инвалид. С лопатой и скребком мелькал целыми днями, а как наступал день инвалидной комиссии, серел, кривился и с квадратной деревянной спиной медленно направлялся к такси (оплату за проезд ему возмещали). В саду Клауса было цветов больше, чем в копенгагенском ботаническом саду! Ему отовсюду привозили клубни, и он их сажал. У него даже чилийские перцы росли и пейот, который привез Иоаким из путешествия по Мексике! Такое было у Клауса хобби.
Потирая ручищи, Михаил сыпал словами, нагружал Клауса породами земли и клубнями, завалил сказками о волшебном навозе по самую бороду! От изумления у Клауса шевелились шнурки на рваных кедах. Такого болтуна он еще не встречал. Настоящий экскаватор! В конце своего монолога Михаил подарил Клаусу книгу, которую нашел в своем доме и которая как бы кстати была у него с собой; книга та была про никому ненужные карма-йогу и фэн-шуй. Клаус с улыбкой принял подарок и тем же вечером стопил его в своем камине, покачивая головой.
– Ой-ой, – вздыхал он, – кто к нам приехал! Ну и тип! Ой-ой-ой, это такой фускер[48]. Ой, мистер хлебнет с ним горюшка…
Мишель всем предлагал что-нибудь починить, в чем-нибудь разобраться, втереть чакры или почистить ауру. Он говорил, что читал судьбу по брошенным шейным позвонкам старого гуся. Он обещал мистеру Скоу залатать крышу замка, построить новую крышу над его свинарником, починить отопительную систему (и даже копался в бойлере!), обещал построить библиотеку в хлеву, сделать баню в подвальной прачечной замка, возвести оранжерею на месте свалки и на камнях разбить фруктовый сад!
Патриция сказала Жаннин: «Too good to be true». Жаннин сказала Патриции одно слово – «филу»[49].
Потапов хотел как можно скорей обзавестись собственной недвижимостью. Полагаю, дом в эфемерной коммуне был частью его стратегического плана зацепиться в Дании (начнут выдворять, а у него – дом!). Пообещал бывшей хозяйке – она жила у черта на куличках в похожей коммуне – рассчитаться в течение трех месяцев: по пять тысяч в месяц, – и начал откладывать.
Старик ходил по деревне и твердил, что теперь дела пойдут… Наконец-то, что-то начинает сдвигаться… Чувствуется потепление, не так ли? Старик радовался как ребенок. Скоро все наладится! Посмотрите-ка, кто к нам пожаловал! С таким человеком, с таким мастером, мы мир перевернем! Тракторист, кровельщик, печник, мультиспециалист! Птицевод-хлебопашец! Кладет кирпич. Забивает гвоздь. Лепит, врачует, ворожит! Воду мутит, карты Таро читает с закрытыми глазами! Михаил то, Мишель сё, снимает сливки, вешает лапшу на уши, никого не забудет, всем все простит, мозги вправит, с говном смешает, hallelujah! Будет помогать в работах при уборке леса! Нам нужен был тракторист? Теперь он у нас есть! Нильс не может работать в лесу, Нильс уезжает, а лес надо убирать! Теперь мы можем приступить к работам в лесу! Всех жду у Большого Пня!
Но все сорвалось. Потапов почуял, чем пахнет. Уговорил старика делать крышу над свинарником.
– Пока погода стоит, мистер Винтерскоу, – щурился он. – Давайте крышу сделаем, а потом сразу за ваш лес возьмемся. На тракторе – минутное дело – запросто!
Старик подумал и согласился. Крыша в его временном обиталище текла, потолок провисал, по комнатам бегали крысы, и тараканы ползали по стенам.
– И как он там живет? – удивлялся Михаил. – Ни умывальника, ни туалета.
– Он моется в бочке, во дворе, – сказали литовцы, – бочке, которая стоит под водосточной трубой.
Потапов вздыхал:
– Жил бы себе в замке…
– Там что-то Кьеркегор такое сказал, – лепетал Дарюс, – потому он не может в замке жить… Об этом надо Женю спросить… Он тебе объяснит…
Потапов не стал со мной говорить (он чуял, что я б его послал подальше), ходил да вздыхал, изливая жалость к убогому старцу.
Старик действительно мылся в бочке во дворе – ставил ширму и мылся, черпал посудиной дождевую воду и обливался. Он ходил в туалет на компост в огороде (у него и там была предусмотрена ширмочка); он питался только паштетом, измельченной куриной грудкой с пюре или рисом, который глотал, не жуя, потому как жевать уже нечем было; он носил с собой в кармане лимон, пил чай и дешевое местное вишневое вино.
Мы с литовцами разобрали крышу, сняли бережно черепицу, старик наказал все сохранить, он даже говорил о том, что можно было бы пронумеровать черепицу и доски, он все стремился использовать в будущем при строительстве монастыря, потому что замок был временным решением, он собирался достраивать общежитие для монахов, у которого не было крыши, черепица могла пригодиться, балки тоже. Потому снимали балки с превеликой аккуратностью, осторожно спускали, как людей, вынутых из-под обломков. На чердаке было черте что! Залежи прогнивших газет и журналов, пирамиды слипшихся альманахов. Пыль и труха. «Наука и Религия» – номеров сто! «Роман-газета» – номеров пятьдесят! Михаил насобирал по паре-тройке номеров «Вокруг света» и «Искателя», понес к себе домой. Но утром выкинули: так они воняли, жаловался он, дышать было нечем!
Помимо газет и журналов на чердаке были бутылки. Просто россыпи бутылок (дешевое вишневое вино). Старик его пил с одной целью – укреплять организм. «Полезно для крови», – говорил он, и все переглядывались. Михаил ворчал:
– Выбрал бы чуть-чуть подороже вино – сдали б сейчас бутылки… Ох, сколько денег можно было бы получить!
Через месяц к нему пришла хозяйка дома за деньгами, но Мишель ее как-то залечил и выставил, а сам с мистером пошел говорить. Мишель прознал, что у бывшей хозяйки дома был большой долг за электричество, потому что она, вопреки закону Хускего, отапливалась электрической печью, нажгла тысяч на десять, ренту не платила полтора года. Получалось, сама в первую очередь должна была старику и коммуне. Так, спрашивается, почему он должен платить ей? Нет, Михаил Потапов готов платить за дом, он – честный человек, он будет платить, но почему обязательно ей, если она сама старику должна? Лучше он сразу ему возвращать будет! Зачем вокруг да около ходить?., ездить куда-то… Что за люди! Не будет он ездить за тридевять земель с пятью тысячами в кармане. Потапов будет деньги за дом отдавать коммуне и старику, как части ее долга за электричество и ренту. Какой ловкий маневр! Он понимал: если ему удастся найти способ отвязаться от этой стервы, никому никогда платить он не станет. Если он залечит эту наркоманку, то старика и фантасмагорическую коммуну тем более! Он все рассчитал, все продумал. Он же работает на старика. А он кто? Специалист! На все руки молодец! Работает и долги ее – стервы – отрабатывает. Так что старику он уже не должен. А коммуна… Ну, что коммуна? Ну, свои ж люди… С ними он всегда договорится: тому мотоцикл починил, этому машину, с теми покурил да посудачил, а тем пацанам анекдот рассказал – и все в порядке, можно спокойно жить и никому ничего не должен! Надо делом заниматься, некогда фигней маяться, строиться надо, хозяйством обзаводиться. Вон земли сколько!
Он взрыхлял землю на тракторе, заодно снес сарай голландцев и задавил котенка. Сжег котенка на костре в лесу. Выпросил ручной комбайн у Эдгара и быстро поломал его. Возвел пластиковый дворец, посадил помидоры, огурцы, травку; прорыл канал, запустил маленьких мускусных уток; накупил кроликов, кур, корм… Он ходил с важным видом по деревне с мистером Скоу и говорил о том, что можно было бы вплотную заняться фермерством. Дескать, ничего такого невозможного он в этом не видит. Он запросто с Иваном и пацанами построит коровник, свинарник…
– Для барана вообще ничего не надо, мистер Скоу, барана своя шерсть греет!., пустил его в поле – и все. Коровы тоже много не просят. Свинья – вообще очень неприхотлива. Коза тоже, жрет, что ей кинешь, кинешь веревку – сжует веревку. А козье молоко – это просто лекарство само по себе, цены нема! Уж я-то знаю, как с козой обращаться, я держал коз. Никаких проблем! Нэма проблэма, сэр!
Михаил увлекся; все, что бы ни попало в поле его зрения, превращалось в сказку. Рядом с хлевом было нелепое запущенное здание, которое тут же стало большим парником, полным экзотических растений, лужа – искусственным бассейном; через подземную речку он перебросил ажурный мосток, построил беседки на компостных кучах, поставил скамеечки, вылепил статуи Будды, Кришны, Шивы…
– Можно сделать фонтанчик с подсветкой, мистер Винтерскоу! Хотите? Можно поющий фонтанчик… Это так просто, – говорил Потапов: кто-кто, а он знал секрет – человек, которому все вещи открывают свои тайны. – Чуть-чуть приложить руки, – говорил он, – и народ, который и без того сюда приезжает поглазеть, потянется со всех концов света в ваш, мистер Скоу, институт миролюбивых исследований! А когда приедут монахи, которых вы так давно ждете, можно будет заняться пивоварней или виноделием, делать медовуху, ту самую… они должны знать рецепт, они же русские… Я не говорю про пасеку, настоящую пасеку, мистер Скоу. Представьте, «Хускего хоннинг», звучит? Конечно, звучит! А вишневое вино, мистер Скоу, не стоит больше покупать. Я соберу вишню и поставим бадью. Нет ничего приятнее, чем сидеть долгими зимними вечерами у камина, тянуть свое домашнее вино и говорить о Вселенной, бесконечной Вселенной. Или о Боге. Что, впрочем, одно и то же, на мой взгляд. Так что все будет о'кей, сэр. Ни о чем не волнуйтесь. К приезду монахов баня будет готова. Надо будет закупить материал. Я список составлю. Моя машина в вашем распоряжении, сэр!
Потапов прямо навязал старику строить баню. Началась закупка материала…
Михаил катался с мистером Винтерскоу по всяким строительным магазинам. Они купили бойлер и электрическую парную, несколько десятков метров медной трубки… краны, унитаз, раковину… душ, плитку, вагонку высшего качества… гвозди, переходники… всяких мелочей – тьма!
Старик разводил руками:
– У меня нет, нет таких денег!
– Баня, мистер Винтерскоу, это не одноразовое удовольствие, – говорил Потапов. – Это на века, на века!
Они с Иваном строили баню в подвале замка, откачивали поминутно воду помпой, колдовали, колдыбались, месяц курили, перебирая трубки, гвозди… раковину, душ… краны, вагонку, плитку за плиткой… самокрутку за самокруткой… Я заделывал трещины в башне замка, – видел, как они в дом к Мишке бегали – обедали, чаи гоняли, ни хера не работали. А потом приперлись ко мне, встали на лесенке и снизу подмигивают, Иван и Мишка, две слащавые головешки, джоинт показывают, зазывают.
– Давай перекурим, – сказал Михаил, – ты много работаешь – и совсем без перерывов, так нельзя! Перекурим, поговорим!
Я понял, что ему что-то надо от меня; интересно чего, если невзирая на мое открытое презрение к нему он таки решил со мной разговаривать, значит, что-то совершенно неординарное должно было родиться в его шишковатой голове! Ну, ну, послушаем…
– Чего тебе надо? – грубо спросил я его.
– Давай покурим и поговорим, – простонал он, выпуская притворную улыбку на своей маслянистой морде.
– Сразу говори, чего надо! – рявкнул я и шлепнул побольше цемента на трещину в стене. – Выкладывай!
Михаил заулыбался. Покрутил головой.
– Хорошо ты меня знаешь. Вот приятно с таким человеком. В доску свой. И ходить вокруг да около не надо. Сразу к делу. Так вот, я решил разводить птицу, – начал Потапов, и я чуть не расхохотался: и стоило из-за такой чепухи влезать в башню! – Не смейся! Это дельное занятие. Сам что будешь зимой жрать? А я утку! Они так недорого стоят, сейчас маленькие, жрут что попало, если взять сразу штук тридцать, всю зиму можно только на утятине держаться!
– Бог в помощь! – крикнул я на него, поборов желание сплюнуть.
Но он влез по пояс, торчал из пола передо мной, мешая приступать к работе.
– Видишь ли, там, я думаю, можно, да я просто уверен, можно сбить цену. Потому что кое-кто, я видел, не по бумагам покупает, а как свои…
– Что значит как свои? Что ты плетешь? Кому ты свой в Дании?
– Да блин, дай сказать! Я ж те говорю, если, может, ты поедешь с нами, поговоришь по-датски, объяснишь, что мы свои, что живем тут, понимаешь, будем каждый год покупать, может, он продаст, ну не как этим, в город, кто отчитывается, а по-черному, без налога… Заодно я корму куплю тоже побольше, всяко у них дешевле, чем в городе заказывать…
Меня разобрал смех. Я бросил кельму, выкурили джоинт, поехали на ферму. Заодно в магазин меня завезли, затарился. Птичник оказался настоящим троллем. Горбатый, бородатый и с бельмом. Я все понял: с таким не договоришься. За крону удавится. Дохлый номер. Но Михаил настаивал. Он встал передо мной, именно передо мной, уставился на меня и грозно говорил то, что я должен был сказать птичнику, а я, отвернув от Мишки голову, чтоб слюни не летели, вежливо все переводил старику. Но тролль не купился на мои улыбки и вежливо склеенные фразы. Он же не дурак, он видел, как говорит Михаил. А того распирало. Как только начали торговаться, Михаил посинел, принял очень грозный вид, у него на губах выступила пенная кайма, глаза налились кровью. Он смотрел на меня и даже закатывал от ярости глаза, когда я ему передавал насмешливые ответы несгибаемого старика. Когда в седьмой раз птичник с язвительной насмешкой сказал: «Передайте этому глупцу, что я не стану сбивать цену, и пусть катится куда хочет, я ему вообще ничего не продам», Михаил, не дослушав ответа, сказал:
– Тогда передай ему, что, если он в последний раз отказывается сбить цену, мы у него ничего не купим, и весь Хускего у него не станет больше никогда ничего покупать, и у его детей тоже!
На это старик залился хохотом и ответил:
– Ну и отлично! Не надо! Не надо! У меня достаточно покупателей и без дураков из Хускего, которые никогда прежде ничего у меня ни разу не купили! И еще: у меня нет детей! Так что пусть катится куда хочет!!!
Михаил все-таки купил где-то уток, украл несколько мешков корма. Я видел, как воровато они прятали корм, землю в целлофановых пакетах и большой мешок стирального порошка, которым, как позже выяснилось, было запрещено пользоваться. Когда Патриция и Жаннин увидели его жену с порошком, они стали ей объяснять, что это не экологический продукт… таким порошком стирать в Хускего нельзя… У нас тут грунтовые воды совсем плохие, добавил мистер Винтерскоу, когда и до него дошло, необходимо стирать только экологическим порошком, который стоил в два раза дороже. Мария пожаловалась Мишке, случился небольшой конфликт, вслед за которым последовал другой: утки вторглись в сад Клауса и поели гиацинты. Клаус пришел и пожаловался на это, заметив между делом, что металлический желоб, который Михаил приспособил у себя во дворе в качестве поилки для птиц, на самом деле является писсуаром.
– Видишь ли, Мишель, во время фестиваля очень много гостей, и они мочатся где попало. Так вот, чтобы они не зассали все вокруг, мы устраиваем временные туалеты. Видишь, те сараюшки? Это туалеты. А это, – указал он на металлическую поилку, из которой пили воду утки Михаила, – это на самом деле писсуар. Так что верни его на место, будь добр. И сделай так, чтобы утки не влезали в мой огород. У меня там растет марихуана и еще кое-что, кое-что такое, что, если утки съедят, непременно взбесятся и всех вокруг перекусают.
Все это вывело Михаила из себя. Я видел, как он гневно матерился, выбрасывая возле туалетов писсуар. А затем сколотил большой забор вокруг своего дома – каждый гвоздь с матами! Выкрасил в отвратительный желтый цвет. Все жители Хускего оскорбились. Это было неслыханно. Забор в Хускего! В два метра высотой! Такого никогда еще не видали! Да такой мерзкий! Желтый!
Ко всем этим мелким конфликтам добавился небольшой инцидент. Как-то мистер Винтерскоу услышал сильный шум сверла в замке. Он вспомнил, что не отдавал приказа начинать каких-либо сверлильных работ в замке, пошел проверить, что это такое. Там он никого не застал. Обойдя весь замок, никого, кроме литовцев, не нашел, зато увидел, что в главном холле, где должен был проходить семинар, на стене напротив камина, где обычно ставят кафедру, висела большая картина, на которой было изображено что-то вроде подковы.
– Что это за мазня?!! – вскричал мистер Винтерскоу на литовцев (позвали и меня). – Я вас спрашиваю, кто это повесил?
Те не знали, что это, откуда взялось, «мистер Винтерскоу, само, наверное, материализовалось, кто ж его знает, что тут происходит в этом чертовом замке… Женя, скажи ему, что мы не знаем… устали… перекурили… голова у всех болит… вчерашнее похмелье сказывается…». Я предположил, что, судя по стилю, картина могла быть Михаила Потапова. Пошли к нему вдвоем. Стучались в ворота. Старик взбесился: калитка на замке! Как это? Хозяин земли не может войти во двор, который на его земле! Кто разрешил замок вешать?
Вылез сонный Михаил. Старик потребовал от него признания: чья картина? Швырнул картинку на землю.
– Это же подарок! – воскликнул он, подпрыгнув на месте, бережно поднял. – Вам, мистер Винтерскоу, моя картина в подарок. Называется «Вечность». Тут изображен замок и подкова – символ русской вечности – на удачу, мистер Винтерскоу!
– Кто разрешил сверлить стену в Большом холле? Я вас спрашиваю! Кто-нибудь разрешал вам сверлить стену в Большом холле?
– Есть такая русская традиция – вешать подкову на дверь, на удачу, – сказал Мишка, – так как я решил, что просто так в таком замке вешать подкову было бы не очень красиво, я написал картину, которую и решил повесить…
– В Большом холле будет проходить семинар! Се-ми-нар! В стенах ничего не сверлить! У нас очень чувствительные стены! Могут пойти трещины! Понятно? И картинки там неуместны!
– Я вижу, вы не относитесь с должным уважением к русским традициям, – ляпнул Михаил.
– Всему свое время, место и назначение. В Большом холле нет места не только для русских традиций, там нет места каким-либо традициям вообще! Особенно во время семинара!
– Понятно, понятно, мистер Винтерскоу, – сказал Михаил, смахивая грязь со своей картинки, – всему свое время, место и назначение… это правильно… это верно… всему свое время…
Я похолодел от этих слов: в них звучала скрытая угроза. Я приметил, как лицо Потапова напряглось, окаменело – он что-то затаил, что-то омерзительное начало готовиться в его голове. Старик махнул рукой и пошел. Он не придал значения его словам. Я пошел к себе, но уснуть не смог. Меня обеспокоило это происшествие. Лучше, если они с треском разругаются и Мишку попрут из коммуны, думал я. Но что-то мне мешало с этим согласиться и на этом успокоиться. Просто так его уже не попрешь. Если он пустил корни, его уже так не вырвешь.
Скоро все это забылось. Были новые работы, новые авралы. Приехали непальцы… поляки, гуру… замок наполнился голосами, музыкой, топотом ног, бегущих вверх и вниз… С приездом батюшки из Санкт-Петербурга строительство бани зачахло, о происшествии в Большом холле забыли совсем. Старик был сильно возбужден, он только и делал, что говорил о том, что это очень важный шаг в развитии духовных международных отношений.
– Хускего и Россия, – говорил он. – Россия – страна оборванных корней! Очень важно возобновлять утраченные традиции, потому что традиции – это то, что связывает нас, людей…
Да, именно так он и говорил… Хускего и Россия… семьдесят лет войны с Богом… Россия, Россия…
Помешался. Глаза пылали. Он практически не спал. Все сидел за компьютером, письма слал, на телефоне был сутками. В этот судорожный период к нему ездила одна журналистка. Носилась с ним повсюду, как собачонка, смотрела ему в рот. Постоянно что-то записывала одной рукой. Другой манерно отводила пряди волос от лица. Я несколько раз видел ее. Каждый раз у нее были слегка приоткрыты губки. Она была словно в каком-то сне. Она была опьянена круговертью событий. Старик нас познакомил. Мы даже ездили в Копен все вместе, по делам. Я – опять за грибами. Старик всю дорогу говорил о проекте, о монахах, батюшке, а потом вдруг оборотился ко мне и взревел:
– Ну а вы, молодой человек, уже закончили свою книгу? Готовы ли вы сделать доклад на семинаре? Или зачитать фрагмент? Рассказать об этом? Мне думается, всем было бы интересно! Тема беженцев вписывается в семинар, как вы считаете?
Это было ужасно, но мне было приятно, что все это слышала журналистка.
Вот и я, думалось мне, уже не просто там какой-то русский, который с молотком и долотом ковыряется в стенах замка…
Тогда же у старика появился какой-то биограф. Огромный толстяк лет сорока, с круглым мясистым животом и битком набитым кенгурятником, из которого частенько что-нибудь вываливалось: то сигареты, то блокнот. Стоял в разных местах в глубокой задумчивости, как следователь, изучающий место преступления. Пиджак на плече, блокнот с ручкой в руках. Прогуливался, поправляя кепку на голове, поглаживая подбородок. Светло-кремовая рубаха навыпуск. На шее миниатюрный дамский телефончик, на запястье – диктофон. Он часто в него бормотал что-то. Несколько раз я расслышал, как он сказал слово «личность», он стоял возле замка, вздыхал и с таинственной медлительностью повторял слово «личность». По телефону он говорил тоже как-то так, словно диктовал что-то. Старик подвел его ко мне, сказал, что я тоже пишу, что нам будет интересно; биограф сгреб и тискал меня, как младшего брата! Ничего не оставалось, как пригласить его к себе.
Было душно. Чай пили холодный. Он начал с того, что в Дании не так часто можно было встретить личность космического масштаба.
– Приезжал два раза далай-лама, но ведь это… – Он вздохнул. – Когда-то были Кьеркегор, Грунтви, а теперь… – Очередной вздох. – Такой религиозный проект заслуживает пристального внимания. Нужно как следует изучить. Это революционный момент в обществе. Многие не понимают, что на самом деле происходит в этой деревушке. Здесь не только православная христианская религия сходится под одной крышей с буддизмом, но и хиппи, анархисты, шаманизм и так далее. И кто об этом хоть сколько-то знает? Никто ничего не знает. Никто не знает, что здесь происходит. А здесь происходит зарождение общества нового типа, которое объединит в будущем разобщенные умы. – Он набирал обороты, я поддакивал. – Именно корни, традиции… Ямы, провалы между поколениями… Разобщенность и есть самая основная проблема века. Мы не можем совладать с замком мироустройства, как тут пытаются решить, как надо ремонтировать замок. Это превосходная метафора – этот проект! Мистер Винтерскоу придумал замечательный полигон, на котором вокруг этого полуразрушенного здания разыгрываются такие страсти. Он вовлекает людей, предлагает им решить, как и что делать, испытывает их… Поразительно! – вскрикивал он. – Однако, что знают про Хускего? Что это хиппи-деревня? Что тут сажают траву? Что это некое миниатюрное подобие Кристиании? Это все, что сегодня можно услышать от обывателя о Хускего. Для всех мистер Винтерскоу – странный старик, это в лучшем случае. Но этот странный старик – личность, необыкновенная личность, такая личность…
Долго рассуждал о том, что нужен такой человек, как мистер Винтерскоу, обеспокоенный спасением человечества, такой духовный и так далее. Чтобы спасти человечество, считал писатель, обществу были нужны новые идеалы. Обществу и подрастающему поколению был нужен новый герой. Такой, как мистер Винтерскоу. Не герои американских боевиков и тем более не такие герои, как современный датский герой, небритый, неряшливый, с оттянутым галстуком, расстегнутыми двумя пуговицами у шеи. Этот герой уже давно намозолил глаза. Отчего-то именно такой типаж стал доминирующим. Его теперь можно было увидеть повсюду: в Интерсити, автобусе, в каждом бистро…
– И чему такой герой учит? Он нас учит рутине, этот брюзга. Он учит нас, как надо стряхивать пепел, как надо манерно подносить бутылку пива к губам, как надо разговаривать с женщинами и коллегами. Этот измученный проблемами, разводами, любовницами, неурядицами герой. Этот циник, он нас ничему не может научить. Мы и так знаем то, что он там болтает. Мы и так до подкорки циничны! Он недоволен тем, что налоги такие высокие. Да, все недовольны! Он ведет годами борьбу с какой-то страховой компанией, которая не хочет ему выплачивать страховку за его травму. Ну и что? Он воюет с соседом по дому, который постоянно ремонтирует машины, шумит и пускает выхлопные газы ему в сад. Ерунда! Он бросает шутки в адрес пакистанцев. Это низко! Он едет в Венецию и падает в канал. Но это не смешно. Не смешно! Страшно, что целые поколения мужчин смиренно превратились именно в такого типчика с маской постоянной брезгливости и скепсиса на лице. Это катастрофа. Мы потеряли время, силы, людей. Это ужасно. Надо непременно что-то делать. Начать оздоровление социума. Нам нужен новый герой, который привнес бы новые идеалы, новое мышление и ориентиры. И он есть. Мистер Винтерскоу! Человек, который обеспокоен всякой божьей тварью!
Я ему рассказал, как мы нашли большой, опасный, на наш взгляд, гриб, который проел потолок в комнате гуру; когда мы поднялись на чердак, то за кучей бумаг и ящиков обнаружили его огромную голову и все его побеги, – он был просто гигантский! Мы надели маски, начали вырезать пол вокруг гриба, чтобы удалить его, как это делается. Дангуоле срубила лопаткой голову, стали убирать. Тут пришел мистер Винтерскоу, он просто разъярился, вышел из себя, стал топать, кричать… что мы не имели права так жестоко обойтись с грибом, даже не установив факт его смерти.
– Может быть, гриб не опасен! – задыхался старик. – Может, он не умер. Может, его можно оставить. Или перенести… Может, он не плодится. Мы ничего не знаем о нем. Пока мы ни в чем не уверены, мы не можем принять решение, как с ним поступить.
Старик отменил работы, связанные с уничтожением гриба. Он сказал, что возьмет несколько образцов, отправит их в Копенгаген.
– В лабораторию!.. – запаковывал он кусочки гриба в пакетик. – На экспертизу… чтоб специалисты изучили, а пока невозможно что-либо сказать…
– Поразительно! – вскричал толстяк, включая и отматывая диктофон (оказалось, он записывал весь наш разговор!). – Какая восхитительная иллюстрация проявления любви ко всему живому во всех формах! Даже гриб, который опасен… Даже гриб. Это надо донести до людей. Они должны это знать. Люди должны этим гордиться. Именно этим… а не… Нужно, чтобы люди задумались и поняли, чем гордиться… А представьте, если нам удастся построить по всей Дании, в каждом амте, вот такое Хускего, такой оазис! Мы станем Лхассой в Европе! О Дании будут говорить совсем иначе!
В голове после него гудело несколько дней…
Старик начал пропадать. Его искали, а он спал где-нибудь. К нему обращались, он не понимал, что-то бормотал свое, потом срывался и уходил. Говорил, что у него очень важные дела, потрясал кулаком в воздухе, разговаривал с невидимым собеседником. А потом и вовсе исчез. Укатил куда-то… в Стокгольм и никому не сказал, что на неделю. Бросил всех на произвол судьбы. За себя-то я был спокоен, – я всегда мог сходить к ближайшему магазину, порыться в помойке с фонариком, найти что-то съестное. Мог и бутылки поискать. А вот непальцы с батюшкой, за этих стоило поволноваться. Старик совсем о них не подумал. Холодильник был пуст. И люди куда-то попрятались… Батюшка начал голодать. Обратиться за помощью не решался. Говорил он только по-русски. Очень стеснялся. Ходил и мерил шагами замок. Дойдет до балкона, сделает глоток из кружки и обратно шагает, до библиотеки. Постоит там, посмотрит с грустью на стеллажи, посопит в бороду и шагает обратно к балкону. В конце концов он так изголодался, что, учуяв запах африканской каши, пошел, пошел… и пришел к дому Басиру и Ивонны.
Добрая душа, Ивонна схватилась за голову: в каком плачевном состоянии наш дражайший гость!
Ей так не хватало мужского внимания. Она готова была взбивать для него подушки. Он так ей приглянулся. Такой импозантный и еще не такой старый господин в рясе!
Она жила с Басиру, привезла его из Гамбии; никто не знал, что у них там было – может, ничего и не было, так, контракт, соглашение… помочь музыканту из Африки… Очень часто случается…
Со стариком Винтерскоу исколесила полсвета. Сопровождала его в Индию и Африку, пока они не разругались. За это время она состарилась. Ей было только пятьдесят, но выглядела она как столетняя бабка. Все морщины ее были резкие, мелкие, одна к другой пригнанные, как потрескавшаяся картина Филонова, богатство черточек и полосочек, продольные, поперечные, и каждая выглядела так, словно не морщина, а царапина, оставленная злой ядовитой колючкою. Голос ее хрипел, что ветер в трубе; в груди постоянно клокотал вулкан – свирепый душил бронхит, далеко слышно было. Из Индии она привезла обломки Будды, она их вынесла с позволения пандита из старого развалившегося храма в подоле, несколько кусочков, из них Басиру собрал того самого Будду, который теперь стоял под дубом и своей безмятежной улыбкой встречал всех входивших в Хускего. Это все, что Басиру сделал своими руками. Он умел только пощипывать струны и петь… да и то, насколько хорошо, никто сказать не мог, ведь никто не понимал его музыки, никто не знал его языка… Он что-то там плел, вьюнок его импровизации вился вокруг него самого, он на глазах становился деревом, которое запуталось в собственных лианах, и как оно было спето-сыграно – хорошо ли, плохо ли, – никто не мог сказать. Просто говорили, что он джюджю и может заговорить обезьяну… Басиру с детства ничего не делал руками: его воспитывали джюджю и духи, он только умел их слушать и им подражать, а что-то еще… не научился… несколько раз пытался дрова рубить – чуть не убился. Топор вырывался из его рук и летел – летел куда-нибудь, – блистая лезвием и гудя на ветру топорищем, скашивая дождевые струи, и они падали, как колосья. Рядом стоять было опасно. Иногда, промахнувшись, уронив топор, Басиру принимался смеяться, но все вокруг оставались серьезными, покачивали головами, советовали ему ничего не делать… Видели, что Басиру с топором выходит, и прятались в дома.
– Take it easy, man, – говорил ему Клаус, – отложи-ка топор, джюджю, лучше сядь на пенек да сыграй трудовую импровизацию… о том, как секутся ветки… о том, как летят щепки, вьется струна и журчит в горле песня!
Когда я с ним познакомился, у него была нога в гипсе.
– Дрова рубил, – только и сказал.
Последний раз я его видел с забинтованной рукой, уж и не знаю от чего… А между этими травмами была и спина, и плечо, и что-то с шеей…
Зато какой чай заваривал! Как наливал! Поставит на пол чашку, плеснет духам на пол несколько капель и уже тянет натягивает струйку, выше, выше, под потолок поднимет чайничек и во весь рот улыбается, глядя, как до капельки точно вливается струйка в чашку, с журчанием, вспенивая края. И готовил он здорово! Так что наитие батюшку неспроста направило к дому Ивонны и Басиру; чутье не подвело – запах стоял на всю деревню, когда гамбиец принимался за свою готовку.
Усаживая батюшку за стол, Ивонна сказала:
– Басиру готовит лучше всех, даже лучше, чем собирает Будд!
Это были африканские каши; Басиру заставлял батюшку кушать руками; батюшкин аморфный семинарист постился и, кажется, даже не заметил, что в замке случился недостаток провианта.
Потапов быстро примазался к титьке батюшки, рясу лизал, в жопу готов был целовать. В глаза снизу заглядывал, как пес, приоткрыв рот, язык свой влажный показывал, улыбался подобострастно, креститься был готов, «Отче наш» нараспев бормотать.
Как-то я шел по делам в мастерскую к Гюнтеру и услышал какие-то странные звуки, гиканье и хохот, которые вырывались из-за ворот ангара.
Кроме материала и свалки, в ангаре стояла старая немецкая бричка (скелет, на котором болтались куски материи); все утверждали, что это антиквариат, а сам мистер Винтерскоу называл этот кусок хлама фиакром.
Потапов затащил батюшку с его учеником в этот фиакр, они там уселись и хихикали, хлопали в ладоши и воображали, будто мчатся по Москве с бубенцами. Иван был вместо лошади. Он раскачивал этот аттракцион. Потапов изображал, что погоняет Ивана. Всем было ужасно весело.
Я подсмотрел это в щель. Увидел батюшку в той бричке с Потаповым, и почувствовал досаду за старика.
Работы встали. Ребята ждали зарплату. Непальцы не ели неделю. Старик утверждал, что ему нечем платить.
– Все деньги ушли в эту проклятую русскую баню! – кричал он кому-то из окна офиса. – В Стокгольме сплошные дожди и все ужасно дорого!
В подвале замка литовцы нашли телефонный аппарат. Извлекли из-под обломков. Катили с песнями через всю деревню на большой тачке. Клаус и Гюнтер, завидев их, встали, с ностальгическими улыбками припомнили времена, когда не было моста и ходил паром…
– Телефонный аппарат стоял у входа в библиотеку, – говорил Клаус.
– Нет, ну что ты такое говоришь, – перебил его немец. – Он был в библиотеке.
– Да, да, – кивал Клаус, – в библиотеке… Но до того, как его старик поставил в библиотеке, и до того, как ты приехал в Хускего, аппарат находился у входа в библиотеку. На первом этаже…
– А-а… – протянул Гюнтер. – Это когда было? Я приехал в восемьдесят седьмом…
– В конце семидесятых, – спокойно сказал Клаус, – в фойе замка, сразу у дверей, стоял стол, на столе лежал гроссбух с записями, возле стола на стене подвешен был аппарат. За столом сидел старик Винтерскоу и дежурил как консьерж!
Все засмеялись.
– А что он делал? – спросили литовцы. – Просто сидел?
– Он принимал письма от почтальона, а потом раздавал их, – объяснил Клаус. – Он следил за тем, чтобы никто не стучал по аппарату, чтобы никто не кинул какой-то похожий на монету металлический предмет, следил за порядком в замке, выдавал книги, принимал и так далее. Это было давно. В те времена власть старика была значительно больше. Его слово имело больше веса. Тогда в замке был настоящий колледж… Люди приезжали из-за границы, чтобы послушать его лекции… Да, его слушали! А потом он стал ездить в Россию – и сошел с ума, он стал Дон Кихотом!
Ребята покатились с тачкой дальше, отнесли телефонный аппарат мистеру Винтерскоу; он его вскрыл, вытянул пластмассового глиста, набитого старыми кронами, посчитал и отдал им все монеты, полный мешок; сказал, что они могут их поменять в банке, и это будет частью оплаты, а другая часть – потом, после семинара…
– Сейчас некогда ерундой заниматься, на ерунду нету времени, – сказал он сердито.
История с телефоном подорвала авторитет старика, ребята разделились: кое-кто остался, остальные уехали. Одни говорили, что так работать нельзя, без оплаты работать трудно; некоторые напомнили, что надо бы визу продлить… Да, все вспомнили о визе… Дангуоле тоже решила продлить, поехала со своей подругой и еще одним парнишкой. Обещали вернуться через месяц, два… с Костасом! С Костасом, который починит все, даже погоду в Хускего!
Я тогда подумал, что вряд ли ее еще раз увижу… У меня все внутри сжалось, но виду я не подал. Скупо попрощались, их отвезла Патриция в Оденсе…
Сделалось грустно.
Несколько дней ничего не делал – пил, курил, гулял по тропинкам в лесу…
Опять стал думать о письме матери… некоторые дни летят, как осенние листья, а один стоит, как старый клен, и не уходит, и я жду, смотрю в окно… листья падают, а время не движется…
Курил на холме… Не докурив, шел к ступе… Спускался в овраг, курил у большого, с корнем вырванного дерева… Думал, думал…
Дангуоле уехала так внезапно, – прихожу, а она собирается, словно убегает.
Шел, футболил мохнатые кочки.
Но ведь они всегда принимали такие внезапные и очень быстрые решения, напомнил я себе, стараясь успокоиться, два-три слова, и решение принято… литовцы… не русские…
На меня по тропинке вышла Лиза, у нее была большая лопата, которую она с трудом волокла. Я спросил ее: куда она идет с такой лопатой, зачем ей лопата? Она сказала, что похоронила кролика в лесу. Я подумал, шутит. Пошел дальше, посмеиваясь. На следующий день я пил чай у себя на веранде, увидел, как Лиза деловито распахивает клетку, вытаскивает задубевшего кролика… Я даже встал. Стоял и смотрел, как она тащит его. Я с трудом глазам верил! Лиза спокойно сходила за лопатой, вырыла могилку у компостной кучи, за уши опустила в него кролика (ее губы шевелились: bye-bye, rabbit!), закопала. Вечером все повторилось: лопата – кролик – могилка… Она разыграла этот трюк несколько раз, пока не передохли все кролики… и начался мор уток. Они долго бродили по деревне, пожирая все в огородах, их гоняли, они разбредались, затем стали болеть, терять перья, противно чихали, мерли, – тушки валялись повсюду. Некоторых клевали вороны. Белые перья летали, повисали на ветках, плавали в лужах… Люди жаловались, возмущались… Потапов орал; Лиза тащилась с лопатой, шмыгая носом, копала могилки… Я курил в башне замка, наблюдая за ней; я ходил к Коммюнхусу проверить почту и видел, как она собирает дохлых уток в тележку. Маша плакала. Потапов кричал жене, что это воспитывает Лизу… Он считал, что эта возня с трупами могла ее чему-то научить.
Это не сошло ему с рук. Лизу застукали с утками; собралось несколько возмущенных человек, ломились, стучали в желтый потаповский забор. Михаил к ним не вышел, говорил с ними из-за забора! Это было возмутительно. Но пуще всех сам Потапов вышел из себя, внезапно оборвав перебранку, он ушел огородами, злобно хлопнул дверцей «Жигулей», укатил в Оденсе пары выпускать, и там его взяли – пьяного, в машине, с травкой и какой-то шалавой. Больше его не видели!
В тот же вечер я сбегал в магазин, купил три бутылки вина! Я праздновал. Как я был счастлив, что Мишку забрали! Я даже сходил на кладбище заморенных животных, сообщил им, что они отомщены! Справедливость восторжествовала! Мертвые, они больше не принадлежат этому гаду! Бегите, кролики, бегите! – кричал я, поливая вином могилу. Можете скакать по елисейским лужайкам. Летите, утки, летите! Все мы натерпелись. И Лиза, и Маша, и Иван… Какое облегчение! Наконец-то, его больше нет. Перья дохлых уток все еще висят, дрожат на веточках кустов и деревьев, а Потапова уже нет, уже нет! Его забрали демоны! Навсегда!
Я выпил бутылку прямо там, закурил, сел на сугроб и задумался…
Жизнь – прекрасна, душа – бесконечна, – вспомнил я письмо матери, – но нам жизнь подают грязными руками в пластиковой обертке… котлетки делают из животных, которых гуманно оглушают ударом электрического тока, перед тем как перерезать артерию…
О, как она права! – подумал я и тут же вспомнил оборудование, которое демонстрировал мне отец во время нашей последней встречи на хуторе. «Очень простое и весьма ходовое устройство, – восхищался он. – Просто, как все гениальное! Ничего лишнего! Трансформатор – штырек – нержавеющая головка для оглушения, – почти как сварочный аппарат! Оглушаешь свинью/бычка/барана током, а потом закалываешь, и никакой мороки, никаких кровавых луж и пятен на брюках. Чистота! Я знаю, о чем говорю… Уже полгода работаю! Это не фуфло, а – настоящий прогресс! Где мы были раньше? Каменный век… Борьба за огонь, пещерные люди… Вот как надо жить! – Он хлопал ладонью по чудо-устройству. – Вот это да!»
Старики держали свиней, коз, кроликов, кур; отец на выходных осуществлял процедуры… Всю неделю бегал ловил бандитов, а на выходные ехал забивать живность. На продажу или шашлык! С вином-пивом-водкой… нормальный ментовский отдых – не охота, так рыбалка, не рыбалка, так шашлык. А потом переселился к болотам, купил себе специальную машинку, которая все упростила, всю его жизнь наполнила смыслом, превратила убой скота в праздник! Показывал бумаги, распахивал книжечку, гладил машину, помахивал шнуром с электродами, приставлял к своей шее и изображал корчи, гоготал! Сказал, что занимается распространением. Очень удобная вещь. Уже несколько штук продал. Три тысячи навару. Можно озолотиться, только знай вози из России… с нашими серыми паспортами виза не нужна… с пограничниками можно договориться… русские поймут русских… свои люди… понимают: русским в Эстонии не сахар… Он ходил по поселковым дворам и хуторам, предлагал маленькую удобную смерть людям, которые держали скотину, птицу, кроликов, говорил, что в миг избавит их от неудобств. Сделает так, что они не будут испытывать сложностей. Давал и напрокат, предлагал свои услуги, говорил, что все сделает сам! Он плясал вокруг эмалированного ящичка на колесиках, как зазывала у циркового шатра, и кричал: «Мощный трансформатор!.. Напряжение оглушения девяносто вольт! Электроток оглушения до двух амперов! Длительность оглушения – до семи секунд!» Он хотел, чтобы я тоже присоединился: «Давай работать вместе! Ты знаешь эстонский… Будешь предлагать эстонцам. Вместе будем работать, а?..» Он хотел, чтобы я ходил по дворам, разъезжал по хуторам и рекламировал это…
Придавленный воспоминаниями, я долго сидел у могил кроликов, пока не допил бутылку; решил, что не стану курить этой ночью, буду пить вино, только пить… пить до беспамятства.
О семье Михаила позаботились, все устроилось само собой, нашлись добрые люди. Маша поплакалась Патриции и Жаннин (Лиза переводила), Иван сидел, кивал, вздыхал. Патриция с Жаннин их сначала у себя прятали, а потом увезли куда-то…
4
В декабре в мою дверь постучал Эдгар. На нем был рабочий синий комбинезон. Входить не стал, дал мне прорезиненные штаны, пробурчал, что завтра начинается работа на плантации рождественских елочек, наш договор в силе. Я принял штаны.
– В семь у трактора, – сказал Эдгар, я кивнул.
Время двинулось, покатилось с горки… Надо было торопиться, вся Европа готовилась к Рождеству, где-то уже по автобанам неслись к Хускего пустые фуры, в тумане двигались фигуры в оранжевых и желтых комбинезонах, вместе с ними бродило рычание ручных пил, ряды елочек редели…
Мы с Эдгаром паковали их в сетку, собирали и грузили в фуры. Тянули громоздкую упаковочную машину, как два солдата наполеоновской армии с пушкой, ползли с пригорка на пригорок, от одного ряда к другому… Эдгар был жилистый и шустрый. Он прожил десять лет в Африке, сказал, что эта работа просто ерунда по сравнению с Африкой.
– Вот там была чертовски трудная работа, жара, болезни, вечная лень, хочешь и не можешь спать, а днем – спишь, не можешь работать, сон валит, духота вяжет, как трясина!
Быстро отсырев под резиной, я медленно ковырялся в грязи, хлюпал в сапогах сквозь слякоть, набрасывался на каждую елку, как санитар на чокнутую, крутил, вертел, тянул… Как снаряды, мы вгоняли их в жерло машины, толкали, пихали, – они выходили с другой стороны укутанные в сеть, усмиренные. Тянули, толкали, вытягивали, укладывали… Снаряд за снарядом; штабелями, одну подле другой. Готово. Тянули наше орудие к следующей куче. Они валялись, точно их подстрелили: они разбегались, в них стреляли, они падали где придется; мы собирали, волокли, со всех концов, то за лапку, то за верхушку… берешь, тянешь, толкаешь, укладываешь; меняешь сеть, снова тянешь, снова толкаешь, укладываешь, одну подле другой, конца и края не видать, но ничего, рванули, потянули, пошли по грязи, чавкая, дальше… время идет – кроны капают!
Эдгар аккуратно подгонял трактор, за ним тянулись живые полосы мутной воды. Искоса поглядывало морозное солнце, его свет казался химическим. Небо улыбалось улыбкой помешанного. Снег лежал на пригорках, как пена, которой изошел умирающий день. Все дальше уходили ворчливые пилы. Холмы лысели. В каждый заезд мы собирали елки только с какой-нибудь определенной лычкой (красной, розовой, оранжевой, желтой, синей – там были самые мыслимые и немыслимые оттенки, – сортов было много). Я бросался к ним, дергал, раз, другой, искал, вытягивал, искал еще с такой же лычкой на лапке… рывок, другой, пошла, поволок обе по грязи к трактору, бросил в клетку… похлюпал обратно… схватил другую… пятую… сотую… давай, пошел к следующей куче! И снова: хватай! бросай! выбирай! вытягивай! тяни! укладывай! Клетка наполнялась: шестой ряд, седьмой… Забрасывай выше и выше, и еще выше, и еще, из последних сил… Все трудней и трудней угадывать нужные елки в колтуне сетей и веток… вода, иголки… грязь… темень… руками оттирал, старался угадать, какой там цвет… на всякий случай тянул… деревья огрызались, царапались, выпростав ветку из смирительной рубахи, хлестали по щекам на удивление зряче. Полный! Поехали! Разгружали и строили, одна фаланга, еще отряд, за день там выстраивалась армия! Елочки стояли, гордо вздернув лычки вверх, корнем вниз, ветер трепал бумажки, те трепетали как флажки, елки шевелили лапками, словно шептались.
Подъезжали мужики, все прорезиненные, упакованные, как рабочие в радиоактивной зоне. Глоток черного кофе, пару махов крутки, пару слов и – обратно, в грязь. Хватай! Тяни! Бросай! Вытянул, так тяни, бросай! Разогнул спину и хватай, бросай, ровняй, за хвосты дерг, за ствол крутанул и пошел. Корнем вперед, корнем назад. За верхушки дерг, поправил, вперед к другой кучке. Находишь ее, тянешь – пальцы, ладони сводит, изранены, онемели, бросаешь яростно, насквозь мокрый, запихал, залез. Поехали!
Пауза. Кофе, джоинт с табачком, легкая смесь, но приятная, как ментол, разговор о незначительном, о погоде, о работе…
– Какие у тебя планы на следующий год? – спросил Эдгар.
– Никаких, – ответил я искренне. – Остаюсь в Хускего… В замке поработаю…
– Понятно… Нравится в Хускего? Не скучно?
– Некогда скучать.
– Если такая работа подходит, сможешь держаться. Один месяц поработал – три отдыхаешь! Весной посадка будет. Если зарекомендуешь себя сейчас, весной хозяин непременно возьмет! Весной проще. Удобрения, подпилка, стрижка… Просто возня, никакого пота. Но правда меньше платить будет… В два раза меньше… Сейчас сезон! Надо гнать елки в Германию. Это сумасшедшие дни! И работа такая – погодные условия тоже включены в оплату. Весной меньше, зато дольше…
Вечера на холмах были обморочные. Солнце валилось в туман. К четырем оно становилось неправдоподобно желтым. После обморока просыпался снег, валил, как пьяный блевал, лез в глаза, уши, за шиворот… Плантации обдувались со всех сторон. Одежда дышала ветром.
Два-три раза за день прибегал бригадир. Он жил возле плантации, его работой было раздавать приказы, посещать рабочих, в остальное время он развозил навоз и химические удобрения, бензин для пил. В совсем плохую погоду он приносил нам маленькие бутылочки водки. Много шутил… Мы выпивали водку. Бригадир уходил, шумно хлопая голенищами высоких рыбацких сапог. Эдгар заводил трактор, я бежал по грязи за ним, от кучки к кучке, от елки к елке… дотемна! Последние песчинки света высыпались; разглядеть ярлычок становилось невозможно. Эдгар включал фары, но это не помогало… свет фар слепил глаза, цвета сливались… глаза слипались от усталости, снега, тумана, тьмы… Тело тоже упрямилось, сопротивлялось, спина не гнулась, ноги не шли; трудно было отыскивать в куче нужную тебе елку, выуживать из-под остальных, трудно было на ощупь определить, какой на лапке у нее ярлычок, особенно если ярлычка не оказывалось…
После девяти подходила фура… Ждали, покуривая, растворяясь в черноте. Смех бригадира. Голоса. Гасли один за другим огоньки сигарет, сквозь лес пробивались сильные фары неуклюжей фуры… Неудобная полянка. Никак не вписаться: каждый раз новый шофер, одни и те же вопросы. Каждый раз пристраивали к ней ленточный конвейер, настраивали, будто спаривая двух металлических монстров, пускали пробную елку, вторую, о'кей!
Мы с Эдгаром прыгали внутрь, как в прорубь копоти, прыг – нет тебя. Ни рук, ни ног – гулкие шаги и гулкий голос, всё. Липкий желтый фонарь метался над нами, но внутрь не заглядывал, бросал тени ветвей, они скребли по дну, подкашивая ноги, качало как в лодке. Эдгар стоял на краю кузова, криком сообщал, корнем шла елка или верхушкой. Он кричал: «Корень! Берегись!», елка падала с высокого борта, обрушиваясь, я шарахался в сторону. Шарил в темноте, уволакивал вглубь, укладывал. За ней шла другая. Уже шлепнулась за спиной, ее волок Эдгар. Чтобы впотьмах не сталкиваться лбами, мы укладывали их в разных углах. «Верхушка!» – принимал спокойно. Корнем пошла – прижмись к стене! Опять корнем! «Верхушка!» – хватай! тяни! укладывай! Ходить по ним было невозможно. «Корень!» Елка ударила в плечо, плечо помертвело, но быстро отошло, и скоро я привык… ко всему… туман, елочки, сетка, трактор, фура, туман, бригадир, горький кофе с мастыркой, грубоватый юмор с плеча рубленной фразы, щепки смеха, резиновые солдаты с пилами меж поваленных елей, начальник с блокнотом, липкие сумерки, слепота ночи, конвейер, влага, озноб, остервенение, сетка, пальцы, зубы, занозы, елочки, остервенение, туман, елочки, грязь, мразь… все это кончилось под Рождество.
Эдгар принес деньги. Большая пачка пятисотенных и дюжина соток и даже монеты (не только десятикроновые и двадцатикроновые, но и – re[50]!). Шестнадцать тысяч с лишним! Почти семнадцать штук! У меня в глазах поемнело… Неужели все это мне? Эдгар открыл тетрадь, ежедневник, там были записаны все наши вылазки в поля, все наши работы, все виды работ, расценки за каждое движение, за ночную возню на дне фуры платили больше всего… накинули за непогоду… Эдгар очень подробно все записал… Хочешь проверить?.. Я ему доверял… Но он все-таки попросил, чтоб я пересчитал. Я пересчитал. Он кивнул, сказал, что весной будет проще, если я не передумал… Я не передумал. Он ушел. Даже подписи не взял! Пачка денег. Куда их деть? Две с мелочью сразу спрятал в карман на текущие… Быстро подобрал металлическую баночку, в каких Абеляр хранил траву, завернул толстую пачку пятисотенных в серебряную бумагу, закрыл крышкой и давил, пока не щелкнуло. Минут двадцать ходил с банкой по домику, размышляя, куда бы спрятать… куда бы засунуть это сокровище. В конце концов решил – под половицу! Давно собирался ее заколотить. Надежное место.
Накупил вина, пива – на еде по-прежнему экономил: рис, хлеб, гора банок тунца, макароны, консервы, макароны… Неделю не вылезал. Пил и спал, ждал… ждал, когда приедет Дангуоле.
Она писала… Два раза в неделю я находил ее письмо в холщовой сумке с вышитой дудкой и короной, сумка заменяла почтовый ящик, она висела на двери Коммюнхуса. Я закрывал глаза и запускал в нее руку. Материя щекотала. Нащупывал письма. Доставал с закрытыми глазами, нюхал, пытаясь определить, есть ли среди них от Дангуоле.
Она любила писать письма – так много писала родителям! Это было так важно. Они писали чуть реже. Но все-таки… Незримая нить была протянута. Одно то, что эта ниточка тянулась в Прибалтику, заставляло меня напрягаться – словно статический заряд, во мне копилось беспокойство. Она часто упоминала в своих письмах меня. Не меня лично, конечно, а Евгения, фантом… и все равно я нервничал, потому что это были сигналы обо мне, пусть с моим искаженным образом, пусть не целенаправленно в Эстонию, а в Литву, и тем не менее весточка обо мне – оттиск моей печали, отголосок моей радости – летела в Прибалтику.
Морозным розовым днем пошел топить Коммюнхус и в почтовой сумке нащупал письмо от дяди, а там: Милый друг, если ты меня слышишь…
Мать писала стихами… тишина и сумерки наполняют мои дни разливаются по стенам и потолку уличные огни… кое-где без знаков препинания… обострился токсоплазмоз… совершенно внезапно подскочила температура… боли в паху и подмышках… вздулись лимфатические узлы и так далее… Вспоминала проклятого котенка… он сам мне в руки прыгнул… слышу, где-то плачет… и вдруг перебегает дорогу и прямо мне в руки прыгает маленький скелетик в мышиной шкурке куцый хвостик ушки прозрачные…
Мне было двенадцать. Котенок болел, мама выходила его; он пожил у нас пару лет и ушел, завел семью в соседнем подвале… я его встретила он мне в глаза посмотрел и повел, а у него там – гнездо и семеро котят… Через много лет мама заболела. Врачи долго не могли определить, в чем дело, я жутко переживал, она лежала в больнице, ходил, приносил ей книги, она просила – эзотерическое, Рериха, Клизовского, Сай-Бабу и т. п., она мне записки писала: простокваша творог Нектар преданности Говинда Ровнер Франклин Меррелл-Волъф… За простоквашей ходил к деду, меня нагружали… мать отказывалась, нес им обратно… каждый раз одно и то же… Ее соседки по палате жадно расхватывали книги, многое так и ушло по больнице (она же блаженная – раздавала, а я в библиотеку носил свои взамен)… Месяц тянулось… Давали сульфадимезин и еще какое-то чешское лекарство; сказали, что вылечить это невозможно, болезнь будет протекать в скрытой форме. Теперь опять началось… И скучно и грустно, и некому руку подать… Переполнило; пошел покурить к Клаусу, но его не было – он куда-то уехал. У меня кончилась травка – такое письмо спалило все внутри меня и все запасы. Эдгар отсыпал щедро, не глядя. Покурил в Коммюнхусе – опять придавило.
Обернись три раза вокруг своей оси перекрестись во всех направлениях сплюнь три раза через левое плечо…
Все пошло кругом – маски, пианино, шкуры, контрабас… Я чувствовал себя как конопля, срезанная и вверх корнем подвешенная, – все вокруг было таким нелепым! И что-то ворочалось внутри, бродили какие-то слова… Я подбрасывал и подбрасывал уголь в топку, чтобы отвлечься, выходил подышать, умывался… Лепнина, прялка, шкура… Стоп! Уголь, уголь… Пока не услышал в печи гул – ровный, пугающе спокойный, как рычание дикого зверя. Вспомнил, что так гудела чернота во время урагана на Лангеланде, и тут же в голове сложилось мое отношение к родителям. Оно уместилось в двух коротких фразах: отца я выгнал из дома, мать бросил помирать одну. Точка. Ничего больше. Ты можешь часами мучиться, выворачиваться, искать каких-то объяснений тому, что с тобой происходит, головной боли, бессоннице, пустоте, тяжести… а суть оказывается такой простой, такой краткой, безжалостной и холодной, как скальпель.
Не выдержал, поехал в Копенгаген…
На обратном пути в Роскиле встретил Ханумана. Он вырос передо мной из-под земли. На плечах снег, в глазах – подозрение. Изменчивый свет флуоресцентных огней искажал его черты. Волосы были влажные и приглаженные. Он выглядел так, словно только что вышел из парикмахерской или сошел с витрины. Я предложил ему грибов, от которых меня немного носило. Я был истомлен волнами, меня перло часа четыре.
– Пешком от Кристиании, через Ингхавпарк к вокзалу и всю дорогу в поезде, и у викингских лодок в музее на пристани тут тоже накрыло пару раз… – рассказывал я.
Он слушал, криво ухмыляясь, кивал: «Wow, what a fucking long trip!»[51] Но отказался.
– Без того тяжело на душе. Знаешь, так тяжело, мэн, что… если грибы сверху кинуть, может заняться пожар души, – сказал Хануман. – Может, курнем лучше в сторонке, чтобы расслабиться?
Я сказал, что неплохо было б покурить дома, в тепле.
– Дома – это где? – хмыкнул он.
– Хускего, – сказал я. – Поедем?
Ханни сморщился; видно было, что он совсем не хотел куда-либо ехать. На несколько глубоких мгновений провалился в задумчивость, аж постарел. Сухо попросил отсыпать. Я сказал, что отсыплю, само собой, но покурить вместе, как в старые добрые времена, было бы просто здорово. Он сказал, что было бы на самом деле здорово, но у него масса неотложных дел… он кое-кому кое-что обещал… помимо всяких неприятностей, в эту ночь он должен был зарегистрироваться в Авнструпе… потому что он уже давно не объявлялся, и его лишили пособия, он звонил, скандалил, ругался, ему выдали только половину, сказали, что и то хорошо. Он развел руками, вздохнул:
– Надо ехать в Авнструп, мэн. Последний автобус в восемь, предпоследний в шесть. – Мы были где-то между тем и этим. – Надо непременно зарегистрироваться. Дело дрянь, все на хаус, скоро закроют в closed camp[52]. Туда уже отправили столько народу, ты не представляешь, – говорил Ханни, закипая. – Ты не представляешь, что сейчас творится в мире беженцев Дании! Юдж, это просто бизар! Я тебе говорю, бизар! Хух! Как я зол! Я ненавижу этих людей! Лагеря разгоняют, остаются только избранные, кто действительно из горячей точки, чья личность установлена. А кто получил отказ, того – в Сундхольм, в обезьянник, в закрытый кэмп, чтоб не сбежал никуда, не лег на дно, не пустился воровать, не вышел на большую дорогу. Выпускают по пропускам! Всюду камеры слежения. Обязан выходить на перекличку и отмечаться. Да в Сундхольме такое, ты не представляешь. Там все сильно изменилось с тех пор, как мы с тобой отсидели наши двадцать дней. Тогда было мрачно и тяжко, а теперь стало в десять раз хуже. Тогда была грязь, а теперь, когда сделали пропускной пункт и усилили контроль, вся эта грязь стала еще более концентрированной. Раньше люди там были какими-то человечными и все друг другу стремились помочь, поддержать… Хорошие были времена! Честное слово, Юдж, эти времена прошли безвозвратно. Такое впечатление, что в беженцы подались все преступники, какие есть на свете! И все ринулись в Сундхольм! Ты даже себе представить не можешь, что там творится! Нары на нарах, люди пачками, один на другом, женщины-дети-мужики, не только в казематах, но и все вместе в спортивном зале лежат, даже церковь пустили под койки. И никакой гигиены! Бандит в каждом углу! Все смолят, отбирают последние деньги, бьют недовольных, насилуют! Менты на все закрывают глаза, им такое на руку: быстрей сами сбегут. А в закрытом кэмпе, там вообще адиос, мэн! Там вообще конец! Там даже не платят! Это просто тюрьма. Просто тюрьма. И у них есть все основания меня в нее посадить. Потому что я, как и все, подписал бумагу о том, что согласен с тем, что датские власти меня могут наказать лишением свободы, если я не даю сведений точных или ввожу власти в заблуждение. А я такого наплел… Ну, ты знаешь меня… Пока не поздно, надо думать, куда податься… Хех!
– Что тут думать! – сказал я. – Хускего – вот решение твоей проблемы. Поехали! Ляжешь на дно в Хускего!
– А-а! Я не думаю, что это решение проблемы. Надо вообще из Дании тягу давать. Понимаешь? Не отсиживаться где-то на дне… Залягу, допустим, в Хускего, что дальше, мэн? Чем это лучше, чем у Яро? Кто мне там будет платить? Сумасшедший священник твой? Ты небось вкалываешь как проклятый…
– Обязательно – вкалываю! Последние недели – истопник. Я бы мог уступить эту должность тебе, если ты не против! Мне найдется что-нибудь еще. Работы невпроворот! Зато туда никогда не приезжают менты, если их не вызывают. А если вызывают, то они ничего не делают сверх того, ради чего их вызвали. Ничего не вынюхивают, никого не ищут. Мишеля бы никогда не забрали, если б он не поехал без номеров пьяный в Оденсе…
– Это хорошо, что его забрали. Он так погоду портил! В остальном, Юдж, времена меняются, поверь мне, мэн. Времена меняются, и отсиживаться смысла нет. Скоро каждый будет с чипом в черепушке. Так что… – Он сделал оборот глазами, поймал отсвет какого-то волшебного фонаря и, щелкнув пальцами, спросил: – Слушай, Юдж, а может, вина выпьем в каком-нибудь баре? Такая странная встреча, такой холод на улице… Да и как знать, увидимся ли, а?
– Да что по барам ходить! Поехали ко мне, Ханни! – хлопнул я его по плечу. – Накупим риса! Купим всего! Мяса! У меня полные карманы травы! Думаешь, я просто так тут прохлаждаюсь? Я в Копен за грибками и сканком ездил! Я почти весь декабрь работал на елочках!
Он вдруг оживился. Глаза его стали плавать из одного угла в другой, перегоняя масло мысли.
– Хм, хм, хм… На елочках, говоришь?
– Да, как лошадь.
– Ведь там, насколько помню, были плантации, плантации…
– Не то слово, тысячи тысяч елок! Адский труд, по шестнадцать часов в сутки!
– И сколько в час?
– Когда как, – увильнул я.
– О'кей. Я сам все куплю, – вдруг сказал он, показывая мне содержимое своего пакета. – Верней, у меня уже все куплено: басмати, специи, лучшие чили из лучшей китайской лавчонки, соус. Мяса нет пока, но за этим дело не станет!
– Мясо в Оденсе купим. Там возле вокзала есть хороший магазин. Поехали! Билет за мой счет.
– Хэ-ха-хо! Билет за его счет… Смотрите-ка! Это мне нравится! Вот это другой разговор!
– Конечно, а как ты думал! – Я подталкивал его под локоток. – Come on, man![53] Приготовишь свою адскую смесь! Я чертовски соскучился по твоим чили.
Хануман посмеялся над каждым квадратным сантиметром моего обиталища. Я затопил печь. Поставил воду. Хануман отмерил рис, откупорил вино.