Бизар Иванов Андрей
Соцработница не знала, как умерить его пыл, как угодить ему. Приходила и пыталась с ним говорить. Тот ругался. Гнал ее. Говорил, что будет голодать. И слушать ее не хотел! Она спрашивала меня, чего бы такого придумать. Я пожимал плечами. Говорил, может, музыка поможет, музыка – хорошая терапия… Принесли магнитофон, за ним телевизор. Придумала нам с Тяпой дополнительную работу, чтоб мы могли подзаработать чуть больше на курево да шоколад: покрасили коридор в песочный цвет. В какой-то миг в моем пасмурном уме забрезжили проблески возможного побега. Пока мы красили, все двери, выходившие на двор, держали открытыми. Я красил и думал: где взобраться на крышу, откуда перепрыгнуть; решал про себя: даже если перепрыгну, успею ли скрыться в леске. Тяпа убеждал меня, что успею:
– Там такой лес… Никто искать не станет. Там даже учения проводили, сам слышал. Танки, бронемашины, люди в противогазах… Такая грязь, ни одна сука не полезет! Чистюли…
Он был уверен, что, если б мне удалось по стене на крышу взобраться, за мной никто не полез бы.
– Они же ленивые, – усмехался он. – Они не будут бегать. Сообщат постам, сто раз убежать успеешь. Такой уже был случай. Армянин убежал. Перепрыгнул и убежал. Только его и видели!
Мы начали планировать, но что-то нас остановило… возникла неуверенность… Тяпа сам сказал:
– Не… не прокатит… Мотоциклист снаружи, видел? Не, не прокатит… Если мотоциклист дежурит… Лучше не дергаться, к тому же камеры, тебя с крыши снимут или не дадут спрыгнуть… Я вспомнил: армянин убежал ночью, он ночью во двор вылез как-то…
Я почему-то подумал, что Тяпа все это придумал: ему требовался кто-то, кто писал бы его проклятые жалобы. Я садился и писал. После одной жалобы его стали мыть. Я написал, что Тяпа боится запаршиветь: так как одной – левой – рукой себя он мыть не мог, а на родине его, дескать, мыли, он требовал сделать ему одолжение и найти кого-нибудь, кто мог бы ему потереть спинку хотя бы, поскольку, если появятся вши у него, не ровен час вся тюрьма зачешется! И это подействовало: его стали мыть! Раз в неделю приходила молодая сестра, уводила его в душевую комнату, где натирала ему спину!
Но мы не останавливались на достигнутом: писали и писали… вошли во вкус, кураж поймали, писали и хихикали, как те запорожцы репинские.
В очередной раз соцработница пригласила меня к себе на чай. В ее кабинете за компьютером сидел индус. Он спокойно, как у себя дома, писал электронное письмо. Соцработница заметила мое изумление и сказала, что это вообще-то запрещено, но она ему разрешает, добавив, что индусу многое разрешают, даже поговорить по телефону со своей женой иногда… парень на особом счету, туманно объясняла она.
– Он уже тут больше года, и у него не политическое дело… Мы проявляем гибкость в некоторых случаях… От того, что он напишет своей жене письмо, ничего не изменится. Бюрократия, – вздохнула она, – тут уж ничего не поделаешь… Все это знают и ничего поделать не могут.
Индус действительно пользовался особым положением. Он так давно сидел, что уже понимал по-датски, но не говорил. Он с ними говорил либо по-немецки, либо по-английски. Говорил он с ними надменно. Войдя в ритм тюремной жизни, он пользовался всеми возможными привилегиями: и на кухне подрабатывал, и в атлетический зал ходил регулярно, и с охранниками у него чуть ли не семейные отношения сложились (они ему всякую ерунду носили, он что-нибудь им иногда чинил, а они ему давали сигареты); раз в два месяца его навещала жена, они два дня жили вместе в комнатке для встреч. Потом она уезжала, а он запирался в своей комнатке, курил, варил чай, работал.
– Он с ней переписывается по электронной почте, – сказала соцработница, – чтобы экономить на конвертах, так как ему деньги нужны на адвокатов, которых он меняет каждый третий месяц.
Я тоже попросил чиркнуть письмецо. Меня подпустили к компьютеру. Написал Дангуоле, обрисовал ей обстановку, в двух словах изложил суть дела. Буквально три минуты заняло, не больше: изловили, заперли как нелегала, продержали бог весть сколько в тюрьме, идентифицировали, хотят депортировать, нахожусь в закрытом лагере для беженцев, Сундхольм называется, прошу убежища, точка.
Как только написал, меня тут же пробил озноб. Мысли забегали. Теперь я кого-то еще втянул в это дело. Будто обнажился на ветру. Заерзали сомнения внутри: лучше б я этого не делал… надо было исчезнуть и не появляться… так я бы для нее и остался загадкой… был человек, а потом его не стало… исчез, как мираж…
Но я напрасно гонял, она и так, оказывается, знала, что меня забрали. Клаус видел, все понял… Он ей сказал. Она просто не знала, что и где. Связалась с Полом. Тот задергался; стали узнавать, звонить. Им ничего, конечно, не сказали. Нет такого и все тут. И вот я написал. На следующий день ко мне пришла соцработница и сама сказала, что ей уже насчет меня звонили, там какие-то люди про меня спрашивали, беспокоились. Она им сказала, что у меня все в порядке, что здоров, дела так, мол, и так, спрашивали насчет встречи, свидания. Какая-то девушка, сказала она, меня хотела бы повидать. У меня зашевелились волосы. Мы тут же пошли к ней в кабинет, проверили почту. Дангуоле ответила, написала, что все уже знает, «меры приняты», «будем тебя спасать», «скоро увидимся», «подали прошение на свидание»…
Напиши суть дела! Тысяча поцелуев. Аш тавя милю[76]. Твоя Д.
Я занервничал. Какую суть дела мог я ей написать? Нигилист от скуки придумал себе маленькое приключение?..
Она писала, что ей и адвокату, которого для меня подыскал ирландец, нужны были детали… Так, так… Дальше, кажется, диктовал Пол: «…чтобы адвокат смог изучить дело и решить – браться или нет, необходимо все подробно расписать на бумаге, послать письмом (желательно по-английски)..» и так далее…
Я начал ходить по коридору: до решетки и обратно, до тупика. Как же я ей напишу суть моего дела? Какое дело? Бордель – отмывка денег – казино – наркота… Какое тут дело? Это мыло, веревка, лыжи! Недолга, а не делега! Если я им тут выложу настоящую «суть дела», меня менты, когда посылкой получат, сами удавят и бандитам кусочка не оставят.
Тяпа ходил за мной, ковылял, ножку подволакивал, сопел, успокаивал:
– Да ты не переживай так сильно. Все обойдется, все устроится. Бывает, думаешь, все хреново, хуже нельзя, а на самом деле все давно развеялось и такое пуковое дело выясняется потом, что смешно, зачем так нервничал. Мы вон тоже ментовский «пакет» угнали, накуролесили, нам всего лишь звездюлей навешали и полтора года, бабах – всего ничего! Не волнуйся. А то нервов и табаку столько уйдет, что… Все получится. Вон и девка твоя уже на свиданку рвется, посылку небось передаст…
Передачка. Кешарок Табачок. Мелочный урод… Он же не голодал. Его хорошо кормили! Добра ему желали… И табаку вроде хватало. Или он по инерции по посылочке грустит? Пусть казенный хавчик нормальный, но это ж положняк. А положняк не сахар. Да и табачок всегда пригодится, он же не портится! Авось, шоколад перепадет. Сладкое любит… и открытки детские рисует – с фантиков, тьфу!
– Пока интервью не было, – скрипел Тяпа, – и гадать нечего. У них тут это расписано, как автобус. Это ж процедура такая. У некоторых канитель годами тянется. Вон посмотри: индус за стенкой… Два года сидит! Выслать не могут! Они сами все время говорят: лотерея, все это лотерея… Сам же переводил мне, индус сказал, что нас так много, что им некогда решать и проверять. А он знает – он всю систему эту знает. У него семь адвокатов было. Семь! Он деньги заработает и наймет. Каждый адвокат подает апелляцию или просит пересмотреть дело… Мне пацанчик тут объяснил. Индус уже по всем инстанциям прошелся и теперь в Страсбургский суд пошел писать. В очереди ждет. Некоторые годами рассмотра ждут! А ему что, он и так уже годы ждет… Еще подождет, пока там рассмотрят. А иной из Совка приедет, наврет с три короба, ему – получай позитив, социал, инвалидность и весь блат! Никто не знает, какая карта выпадет… Сегодня красное, завтра черное… Жизнь, сам знаешь, полосами идет: белая полоса, черная… Авось и тебе…
– Что – мне?
– Позитив…
Я ухмыльнулся. Он продолжал меня успокаивать, плавно переходя к уговорам написать очередную жалобу…
Пригласили на интервью. Рассказал все. От А до Я. Весь расклад, откровенно. Какая разница?.. Камнем на дно и баста! Разошелся. Потряхивало. Озноб бил. Руки тряслись. Кофе, кофе… сидел, потел, курил, голос дрожал… внутренним взором глянул на себя со стороны: бледный, нервный, тощий, – сам себе понравился. Ни слова лжи. Как на исповеди. Одна правда. А какая разница? Все равно бессмысленно. Так напоследок пусть хотя бы послушают. Быстро скис, заметил, что интереса моя история не вызывает, и скис. У всех в кабинете – три работника Красного Креста – был решительно скучающий вид; они словно задались целью испытать свой иммунитет на прочность, проймет их или нет мое выступление; они были похожи на людей из киностудии, которые просматривают номера приглашенных на кастинг, они упражнялись на мне, шлифовали чешую бесчувственности и беспристрастности. Я решил нажать на детали: авось, какая щелочка в панцире да найдется. Но меня остановили: больше деталей не требовалось. Главной в комиссии была женщина, изящная, холеная, каменная, голубоглазая, светлая, строгая; тонкие-тонкие черты лица, что-то хирургическое в уголках губ; короткая стрижка, волосы набок, пиджачок теплый, из плотного материала, мелкая черная клетка по серебру, золотой ниткой прошитые рукава и острый воротничок. Она задавала свои вопросы механическим голосом, и никакого выражения на ее лице не возникало совсем. Следак и переводчик хотя бы кривились и надменничали, а эта была до жути непроницаема. Она даже не поверила в то, что меня разыскивала полиция! Она стала спрашивать, как я мог это доказать. Меня начал душить обморочный смех. Да вы что! Меня же к вам в Сундхольм из Вестре доставили! Как, вы думаете, они установили мою личность?! Она сказала, что не имеет представления. Я напомнил про пальчики. Про Интерпол. Она сказала, что никакого Интерпола не было. Я опешил.
– Мне же ваши датские полицейские бумаги показывали: разыскиваюсь – Интерпол!
Она лаконично сказала, что это к делу не имеет отношения.
– Все это под большим вопросом, – сказала она, – это надо доказать. Нам никто ничего не сообщал. У вас есть какие-то доказательства? Мы вас первый раз видим.
Я проглотил изумление: так я теперь должен им доказывать, что их менты пробили меня по пальчикам через Интерпол?!
– И к кому мне теперь обратиться за помощью? – спросил я с иронией в голосе. – К моему датскому следователю, который меня к вам сюда привез? Я должен его попросить выдать мне справку, что мою личность он установил через компьютер? Попросить его выдать мне документ о том, что меня разыскивает Интерпол?
– Понятие не имею, это ваше дело, – сказала она. – Если найдете какие-то документы, присовокупите к делу, мы дополним, у вас есть две недели. Что-нибудь еще?
Я улыбнулся. Они вообще ничего рассматривать не собирались. Все, что я им тут наговорил, было пустым сотрясением воздуха. Меня там кокнут, это мое дело – мафиозные структуры вне юрисдикции Красного Креста. Ни единой бумаги, а значит, слова, слова, слова… то, что меня там покоцают, это как-то… сам виноват… ну, конечно… Эстония – правовое демократическое государство (Дания вслед за Исландией признала), эстонская полиция может и хочет помогать и т. д. и т. п. Они не то чтобы не верили ни единому моему слову – им незачем было верить, потому что мое дело было вне их профориентации, они были не те люди, к которым мне следовало обращаться; как это бывает, когда у тебя что-то болит в животе, и ты идешь к гастроэнтерологу, а он, хорошенько прозондировав тебя, говорит, что это не язва, не желудок, а, скорей всего, сердце, а может, ребро сломано, поэтому идите обратно к своему семейному врачу (т. е. поезжай в Эстонию), семейный врач направит на рентген, к кардиологу, вам сделают сонографию, наверняка положат в больницу (т. е. тюрьму), назначат обследование (т. е. суд), и т. д. и т. п. Я просто ошибся дверью; я – ошибся, читай: сам виноват, – мне в этом кабинете никто не поможет. Но, верные букве закона (настоящие профессионалы и гуманисты), они проследили, чтобы формальность была соблюдена – великая видимость того, что они ничего не упустили и рассмотрели мое дело: чиновники постучали по клавишам компьютера, задали вопросы, зафиксировали ответы… Могли бы прислать какого-нибудь музыканта с небольшим клавесином; я бы рассказывал, а он – играл, – было бы то же самое. Маленькая сюита до минор на тему прав человека. Каждый член квартета сыграл свою партию. Можно закругляться. Принтер выплевывал вопросы и ответы. Не читая, я подписал, а про себя лихорадочно подумал:
У меня есть лезвие!
Под стелькой в кроссовке лежит лезвие!
Я успею порезать струны.
И успокоился.
Буквально три дня спустя пришла девушка из организации, которая именовалась «Flygtningehjlp»[77], и тоже взяла у меня интервью. Это было сделано как-то неряшливо, по-любительски… Не было ни компьютера, ни переводчика. Ей сказали, что я говорю и по-датски, и по-английски, поэтому она не стала приглашать переводчика. Точность тут уже не имела никакого значения. Опять формальность. Соблюдение правил. Где-то должно было быть отмечено, что в рассмотрении моего дела поучаствовал и «Flygtningehjlp»… To есть сделали все возможное. Мне помогали. Мне объясняли. Дело рассматривалось сквозь стереоскопический телескоп со всех сторон. С трех сторон, как оказалось!
Мы сидели с ней в маленькой комнатке, за маленьким столом, сдавленные стенами, с чаем, как на свидании в каком-нибудь кафе; я рассказывал, она писала в тетрадку. Как студентка. Может, и была студентка. Поправляла очки. Снимала. Смотрела в мои глаза не моргая, как курочка, которая, кроме тетрадок, компьютеров и пирожных на Рождество, ничего не видала. Пустоголовая девчушка с хорошим образованием; прилежная ученица, пропитанная благими намерениями и любовью к людям и всему живому; несомненно, ее дипломы стояли в рамочках на полках, там же, где фотографии с мамой и папой в Испании, Италии, Франции. Может, у нее были родственники на Юлланде. Может, сама из Хольстебро. Может, где-нибудь под Фарсетрупом есть коровник, где доили и месили навоз ее прапрадеды… Она бы неплохо смотрелась и с вилами, и с доильным аппаратом, и с ведром молока, и с пучком каких-нибудь трав где-нибудь в картофельном поле, с кроликами на лужайке… Коричневая прямая юбка, вязаная кофта, рубашка… асексуальность и конопатые толстые руки… Мне сразу все про нее стало ясно, как только я увидел, как она поправляет очки, прикусывая губку. Никакой личной жизни: все занимали этикет и заученные фразы. Все силы ушли на улыбочки, манеры, жесты, на повторение одних и тех же заклинаний. Я был просто уверен, что она ходила слушать джаз в какой-нибудь клуб. Она не докуривала сигареты, клала в пачку, чтоб докурить после. В церковь тоже ходила. Крестик на кожаном шнурке. Попросила рассказывать всё… Я очень коротко рассказал… Она выслушала, что-то записала, что-то пропустила, сказала, что мне действительно откажут. Я и без нее знал, что мне откажут. Глубокомысленно сказала, что пока не видит, как ее организация могла бы мне помочь… Меня это уже не волновало. Серьезно кивая, посоветовала воспользоваться услугами хорошего адвоката: «Потому что ваше дело наверняка будет отторгнуто после первого рассмотрения. Почти все, кто приехал не из горячих точек, после первого рассмотрения получают отказ, а вот второе рассмотрение уже более детальное. И третье включает в себя рассмотрение с точки зрения гуманитарной позиции…» Я сказал, что все это знаю, это знает каждый, спросил, может ли она добавить что-то еще?.. Она задумалась, думала старательно, напрягалась, а потом покачала головой, вздохнула, выпустила неловкую улыбку и сказала, что даже не знает, что бы она могла такое мне посоветовать сверх выше сказанного… Я зевнул и попросился в клетку.
Тем же вечером написал небольшое, но очень четкое письмо, и побрился.
Через несколько дней вместе с мистером Винтерскоу приехала Дангуоле. Нам дали два часа. Она сказала, что в ее паспорт даже не заглянули, зато рюкзак переворошили. Мы страстно сплелись…
Распались, полежали…
У меня кружилась голова.
Покурили. Меня затошнило от ментоловых сигарет. Она сказала, что я отощал и выгляжу как покойник. «Оброс, кудлюс»[78], – погладила мои волосы. Засмеялась и сказала, что, даже если меня прикончат, она найдет способ меня реанимировать.
– Я тебя и на том свете достану! От меня никуда не денешься.
После второго захода мне стало совсем тяжко, еле дышал… Она положила мою голову себе на колени, ее каштановые вьющиеся волосы щекотали лицо, она целовала меня, поила вином, кормила кусочками сыра и давала инструкции… Письмо, которое я ей послал, произвело на всех впечатление… Весь Хускего оживился… Все вышли в центр деревушки, зажгли большой ритуальный костер и долго стояли, взявшись за руки, молились… Даже старик там с ними стоял, что было неслыханно само по себе… Пол с Лайлой нашли мне адвоката, который недавно выиграл дело каких-то русских из Литвы, они здесь получили убежище… Дело было похоже на мое: отмывка денег – насилие – преследование – мафия – коррумпированные менты…
– Вот, возьми еще ментоловых сигарет, чтобы курить гашиш… лучше кури с ментоловым табаком – не почуют, и еще лучше – кури в душе, включай воду и в душе кури… есть у вас душ?
– Есть, конечно…
– Обязательно покури, не ешь его, тут мало, а покури – каннабис снимает напряжение, а то ты такой напряженный… ты просто измочален! На тебя страшно смотреть!
– У тебя тоже глаза запали…
– Еще бы! Я больше не сплю…
– Как с деньгами? Осталось еще что-то?
– Кончаются, но я работаю, и Лайла пообещала, что подыщет мне кое-что… На адвоката добавит старик Скоу. Поговори с ним хорошо, все объясни ему правильно, как ты умеешь… Надо цепляться за соломинку…
Ее деловитость меня обнадежила. С такой не пропадешь, мелькнуло в голове, все как будто встало на место. Она дала мне кучу шоколада… черного, белого, с арахисом, с изюмом… У Тяпы сердце подпрыгнуло, когда он увидел его… Он онемел от счастья.
– Только не набрасывайся, – сказал я.
– Нет, что ты! У меня ж две ходки было, я знаю, как скажешь… Брат, я столько шоколада в жизни не видел! Она что, на шоколадной фабрике тут работает?
– Да, – сказал я, – вот тебе плитка… а мне надо кое с кем еще побазарить… Постой! – опомнился я, стянул кофту. – Отлепи гаш со спины! Спрячь!
Мистер Винтерскоу мял руки и жевал губы, показывал какие-то статьи из газеты, просил назвать имена, дать телефонные номера; спросил, с кем и как связаться, потребовал, чтоб я все с самого начала рассказал, как можно короче, самое главное, суть; я рассказал; он сказал: «Так, так, так… ну и дела… мда…», попросил, чтоб я все это написал и послал ему, дал мне конверт с маркой и написанным на конверте адресом. Сказал, что сделает все возможное. Он записался к адвокату. Мне было стыдно. Никогда прежде в жизни мне не было так совестно, как тогда. Мне очень сильно захотелось умереть; стать мучеником; умереть ради него, всех, чтоб мученической смертью искупить этот позор. Иначе было не отмыться.
Старик ушел, волоча свои боты. Ему вслед охранники смотрели и перемигивались. Меня пронзила жалость к нему, к себе, ко всем нам. Он был так же бессилен что-либо изменить в моем положении, как и в своем замке. Все было бессмысленно. Он только напрасно терял время.
Ночью покурили в окно гашиш. Спали как убитые. Утром охранники были довольные.
Вместе с шоколадом Дангуоле привезла мне десять конвертов с уже наклеенными марками. Надо было все подробно написать…
Я лежал и думал о ней. Как же мне было писать ей о том, что со мной было?
«В деталях», – говорила она.
Лучше ей сразу меня забыть… не зная деталей. Она ненавидела всю эту грязь. Простая девчонка – дитя асфальта и поющей революции. Она ненавидела шлюх из Белоруссии и Украины, которые толклись на железнодорожном вокзале в Вильнюсе. Она ненавидела тяжелые наркотики. Она курила траву и ела грибы. У нее был парень, байкер. Она заставляла его мыться и стриь на ногах ногти, которыми он царапал в постели ей ноги. Однажды она узнала, что он ей неверен, и сама изменила ему. Но ей было противно. Она бросила его, как только узнала, что он связался с бандитами.
Дангуоле хотела знать все про меня, все, что со мной случилось. Все про моих родителей. Кто они, где они, и вообще, все… Все!
Сел писать…
Писал всю ночь… У Тяпы бумаги было запасено на год вперед. Он готовился завалить Красный Крест жалобами, потопить его в стонах. Я исписал половину. Ограничился основными пунктами: бордель – отмывка денег – казино – кокс – подстава – больница – поимка – КПЗ – переговоры – игра в прятки – взятка и т. д.
«Обязательно ставь даты, – говорила она, – чтобы было ясно, когда что произошло! Для адвоката! Адвокату необходимо будет составить официальный документ, апелляцию…»
Я ставил даты очень приблизительно… Выходило совсем сухо. Очень канцелярно. Такого-то числа устроились работать в бордель… такого-то числа со счета были сняты деньги… Выглядело ужасно – черствый аферист, да и только! И пусть! Все к черту! Никаких объяснений! Что было, то было. Еще я буду оправдываться… Перед кем? Плевать на всех! Теперь-то точно плевать! Все. Хватит. Точка. Разбираться нет сил. Мысль сжалась, как от судороги; она стала такой же убогой, как Тяпина культя. Какая разница, все равно разгребать мне, а не кому-то. Так какая разница, что будут о том думать другие?
К утру я был синий, насквозь пропитанный кислым от чифиря рассветом. В конце добавил, что нам лучше расстаться, потому что… сама видишь… Там были аргументы, всякие слова… уже не помню… бормотание… самое главное, что я искренне написал, что ей лучше обо мне забыть… или хотя бы взвесить еще раз: нужен ли ей такой невесть кто, – дело свое я считал решенным, надежды не было никакой, выбираться из этой мышеловки не видел смысла. Если бежать, рассуждал я, куда?., где прятаться?., опять таиться годами нелегально? Зачем ей это? Кажется, так и написал. Не помню; просто хотел как-то все это оборвать, вообще все обрезать, раз и навсегда.
Когда Тяпа проснулся перекурить, он схватился за голову:
– Ты по весу не сможешь в одном конверте послать!
– У меня десять конвертов, – ответил я, – на каждом марка, по ним и рассую, подруга позаботилась, по три листика в каждый…
Он примолк, закурил.
– О чем писал-то, если не секрет?..
– Теперь не секрет. О деле. Рассказал ей, как все было…
– Ой, напрасно ты это. Бабам нельзя знать правды. Даже той правды, что была там когда-то. Они ничего не должны знать. Не ихнего это ума дело. Ой, напрасно… – причитал Тяпа, вздыхал, качал головой и приговаривал: – Нет, твое дело. Конечно, твоя голова – твое дело, тебе решать. Просто я из своего опыту говорю: бабам ничего говорить о своих делах нельзя. Им не надо знать этого. Это их портит. Они начинают думать, как бы они поступили, и тут забывают о том, что они – бабы, они себя ставить на наше место не могут, но они делают это, начинают просчитывать по-своему, по-бабьи, как бы они поступили, будь мужиками в штанах, и думают они так же, как в сериалах, они наши поступки про себя продумывают, как кино, а потом обязательно приходят к одному выводу, все бабы приходят в конце концов к одному выводу: они умнее нас, мол, все мужики – дураки! Ну и всё!
– Всё так всё. Я за юбку не держусь. Я уже ей сказал, что, может, не увидимся больше…
– А, ну тогда другое дело… Просто, может, пока мы тут сидим, она бы прислала нам посылочку?
Я на него так посмотрел, что он сразу заткнулся. Погулял по коридору. Неожиданно почувствовал, какой я вонючий. Пока писал, сто потов вышло. Воз души переворошил. Взял полотенце, пошел. Голый, на кафельных плитках я внезапно понял, что от намерения полоснуть себе по венам не отступлюсь, даже если все сложится волшебно, я все равно это проделаю. Я гладил свое влажное тощее тело, трогал вены, понимая, что отказаться от задуманного я уже не в силах. Захотелось это сделать немедленно. Так захотелось, аж внутри зазудело.
4
Наконец известили, что мне отказано в убежище. Довольно мало времени им потребовалось для принятия решения. Даже смешно было допускать, что какая-то комиссия там рассмотрела что-то. Да за это время и прочесть бы никто ничего из моего дела не успел!
Меня вызвали в кабинет. Там за столом сидел мент, в компьютере рылся. Жирный, старый, щетинистый, носатый, бровастый. Как из трактора вынутый. Но воротничок был острый, наглаженный, порезаться было можно! Складки подпирал! Рядом на стульчике сидела переводчица (с сербскохорватского, но никак не русского). Маленькая, тощенькая, черненькая, замызганная, затурканная, ножка к ножке, ручки сложила, сумочка на коленках, будто не меня, а ее вот-вот должны были депортировать! Такого вида скорбного. И платочек держала наготове, бедненькая… Он зачитывал по бумажке, она переводила, несла настоящий бред: «…о прошении на убещище по беженству… отказать по не удовлетворетным причине… требований… власти могут и хочут рассматривать и желать помочь решать проблему на месте жительства… нет оснований по прощению о беженстве… сотрудничал и помогал мафия в обманывании стиральных денег… власти республика Эстония будят рассматривать и помогать… рещать этот проблема…»
– Меня сразу на самолет, прямо сейчас? – спросил я, прерывая спектакль.
– Сейчас пятница, – сказал лениво полицейский, с трудом двигая своими щеками. – Конец дня. Сам понимаешь. В субботу никто не полетит… В понедельник теперь уж. – И наклонил голову, посмотрел на меня и с сочувствием и усталостью (мол, войдите в наше положение тоже: кто ж по пятницам такими вещами занимается?).
– В понедельник так в понедельник, – расписался и пошел.
– Тяпа, у меня депорт. В понедельник отправляют! – Как! – Грузят как мебель и адиос! Буду вскрываться. – Да ты что! Хотя твое дело… Можно было бы его съесть… – Кого? – Лезвие. У нас на зоне хавал один – шамк и на больничку. Говорил, что переварится. – Тут таких лезвий нет. Тут жилетты, а их не пожуешь. – Это точно. Ну, тогда ложку или якорек… – Ложка, якорек… Дело хлопотное… Время не терпит. Вскрываться надо! – Как скажешь… – Нечего ждать, надо действовать. Ночью пойду в душ, вскроюсь. Ты пойдешь через полчаса, увидишь меня, подымешь крик… – Ясно… Покурим? – Давай. – Сверни мне тоже, а то все твои крутки я скурил, пока тебя там водили… – Ага, сверну побольше, а ты чифирь поставь… чтобы кровь разогнать… – Во-во, чтоб фонтаном пошла! Может, в шахматишки перекинемся? – Ну, расставляй… Время скоротать… – А что, тебе так и сказали? Депорт? – Да, билет на самолет с серебристым крылом… Сюда… – Ага… В понедельник? – Да… Сюда… – Может, в воскресенье тогда уж? – Нет, я не хочу ждать. – Ну да, как скажешь… – Вот сюда. – А что сегодня сразу не отправили? Рейса нету? – Не знаю. Сказали, что по пятницам-субботам менты не летают. Всем лень. – Так-так-так… Сюда. А менты что, тоже летят? – С кем летят, а с кем не летят… Вот так. – Хм. Ты у нас особняк, с тобой и менты полетят… – Не полетят…
Кнуллерёд, настоящий психиатрический приемный покой, придуманный каким-то изощренным садистом. Общий холл, куда выводили больных, был круглым: стены не имели углов, они плавно закруглялись. Потолок был стеклянный, пирамидальной формы. Проходной двор. Каждый день кого-нибудь привозили, в полном дерьме, вносили как макет, с топотом и гомоном; по ночам вваливались; спать было невозможно даже под капельницей; постоянно мелькали ноги, руки, порхали бумаги… ругань, сутолока… идиотские вопросы… Ко мне была приставлена санитарка, у нее было очень запуганное лицо, она сидела на стульчике в моей палате, и, несмотря на то что я был прикован ремнями к койке, она была в ужасе, сжавшись сидела в самом дальнем углу, одной ногой наружу, и тряслась… За мной следили днем и ночью, кололи всякую дрянь… Я хотел написать, чтоб прекратили, но у меня из рук вырвали карандаш и записали, что я пытался себе выколоть глаз. Идиоты… Так как спроектирована больница была извращенцем, я никогда не мог толком ничего рассмотреть из своей палаты; если меня привязывали к койке (они решили и капельницу с лекарством прицепить!), в поле моего зрения попадали только какие-то фрагменты: грязная одежда, которую волокли по полу, мешки с экскрементами, чьи-нибудь ноги на носилках или блюющие рты.
В ремнях долго лежать было невозможно – начинало ломать, тело стонало, мышцы сводило судорогой. Просил, чтоб распаковали. Развязывали, а через некоторое время давали таблетки, засыпал – и снова просыпался завязанным. Каждый раз долго не мог прийти в себя. Руки, спина, плечи, шея, ноги… Все было мертвым. Обживал каждый орган заново, просыпаясь сначала то в ноге, потом в руке, – в самом конце включалась голова… но не до конца… что-то там внутри уже переключилось, не все лампочки зажигались, было тускло, как в общественном туалете на копенгагенском центральном вокзале.
Привезли телефонный аппарат на колесиках с удлинителем, поставили передо мной. Я не понимал, что происходит. Настоящий телефонный аппарат. Какие бывают на улице. Только на колесиках. Что за цирк?! Он зазвонил. Сняли трубку, с кем-то поговорили, передали трубку мне. И тут я услышал голос Дангуоле: «Привет, легонюс!»[79] Она сказала, что мое дело отложено ввиду серьезных обстоятельств, связанных с моим здоровьем. Адвокат работал, все шло своим чередом… «А то, что ты там понаписал, это, конечно, кошмар, ужас, мог бы не так подробно…»
В инвалидном кресле меня выкатывали из палаты в зал; привязывали ремнями к креслу, вывозили и ставили в холле; часами смотрел телевизор. Показывали Милошевича… какого-то главаря бандидос, убитого возле его дома… люди толпами несли цветы, сотни бандидос на «харлеях» в кожаных куртках ехали по стране, грозясь отомстить… кажется, устроили рок-фестиваль, провожали с музыкой… с ними смешалась антифашистская демонстрация на каком-то крохотном островке, где поселились шведские нацисты и печатали свои пакостные листовки… во всех новостях прокрутили группировки армян, которые устроили голливудскую перестрелку в заброшенном заповеднике на Юлланде, за ними, скованные одной цепью, на самолет топали ребятки из балтийских республик… нерадивые грабители ювелирных и цветочных магазинов, почтовых отделений и киосков, сосисочных фургончиков и магазинчиков бытовой техники… Изо дня в день показывали кадры, сделанные охранными видеокамерами: стахановец с коричневым бумажным пакетом на голове молотом долбает витрину; парень с девушкой в натянутых на голову чулках ножами угрожают продавщице женского белья… и т. д. и т. п. Очумели! Устроили беспредел… Еще не все! Вот новые с руками за спиной: в фас и профиль… эти угоняли машины, а потом, подъехав к витрине, сдавали задом и гребли цацки лопатой!., идиоты!., даже убили кого-то за сто двадцать крон… Вопиющая история! Громкое дело! Вот из-за таких имбецилов все и валится из рук…
Пил таблетки, чтобы забыться, просил побольше, в прострации рассматривал блуждающих персонажей пирамиды – никак не удавалось сфокусировать взгляд: все плавилось, как воск; дали покурить – покурил.
Раздражала уборщица. У нее было несколько тряпок. Все были красивые, ровно нарезанные. Все разных цветов. В нежных тонах: розовая, голубая, желтая. Тряпка пристегивалась к особой швабре. Мелькала там и тут, бесшумно, рябило в глазах.
Посередине зала в большой кадке росло уродливое дерево; оно было такое высокое, что утыкалось в створки окон в стеклянном потолке, оттуда сверху иной раз падали листья, долго, непредсказуемо паря, и мягко ложились подле кадки. Иногда там появлялись голуби. Они зачем-то садились на краешек окна, заглядывали внутрь, гадили – дерьмо смачно шлепалось; уборщица подтирала…
Позвонил Пол, он был пьян, и тоже в истерике:
– Мне рассказала твоя девушка, как с тобой обращались! Свиньи! – Он был в ярости. – Звонить, выпрашивать разрешения сходить помочиться! Свиньи! Ты им нужен, чтобы работать, понимаешь? Без тебя этот поезд не поедет. У них не будет работы, если тебя не будет. Таких, как ты. Ты их хлеб. А они – свиньи! Так обращаться… Никаких прав в правовом государстве! Почему ты должен нажимать на проклятый звонок и ждать десять – пятнадцать минут, пока дежурный урод дотащится до твоей камеры? Зачем тебя по судам и инспекторам возить, если все равно они ничего не решают, а просто изводят бензин и бумагу? Поэкономили бы! За нефть идут войны, а они тут бензин на такого лодыря, как ты, понапрасну жгут! Скоты зажравшиеся… Они играют в игры! Терпи, парень, терпи! Им нужно проявить свою цивилизованность, им нужно блюсти закон, конституцию, декларацию… Они хотят все сделать, как надо, буква за буквой! Пройти все параграфы, чтоб никто не сказал, что что-то упустили, что-то нарушили; педанты, все должно быть по правилам… Jo, jo! Den Europiske Menneskerettighedskonvention! – кричал он на меня, кажется не соображая, с кем говорит; Пол вошел в раж, полагая, что кричит на какого-то бюрократа. – Jo! Тысяча девятьсот пятидесятый год! Konvention til beskyttelse af Menneskerettigheder og grundlggende Frihedsrettigheder![80] Тысяча девятьсот пятьдесят третий год! По пунктам! Стежок за стежком, так шьется дело. Засадили парня в тюрьму! Как насчет статьи семь? A? Nulla poena sine lege![81] No penalty without law, motherfuckers![82]
Приехала Дангуоле; она была измождена, синева под глазами, похудела за две недели невероятно; серость в лице, не человек, а тень. Сказала, что два раза упала в обморок в Копене, пролежала на скамейке без сознания минут десять, остановился какой-то мужик, спросил, как она себя чувствует, не вызвать ли «скорую», но она его успокоила. Привезла мне красивую зажигалку, прозрачную, с блестящими наклейками. Мы рассматривали ее, как обезьянки. Радовались, как дети. Вывалила мне на стол гору тетрадок, высыпала шариковые ручки. «Будешь писать мне письма! – говорила она, оптимистично улыбаясь. – Вот тебе конверты и марки! Займись делом! Не раскисать, легонюс!»[83] Табак, бумажки, книги… «Лайла пообещала мне работу, – сказала она, – скоплю денег на адвоката или куплю всех судей в вашей Эстонии!» Она пожила некоторое время у Пола. Лангеланд, сказала она, просто райский уголок. Она ходила по холмам, забиралась на них и думала обо мне. О том, что я тоже лазил по этим холмам, смотрел с них на море. Она пыталась увидеть все вокруг моими глазами. Она читала мою писанину. Ничего не поняла, но все равно она была счастлива. «Ты обязательно закончишь, – говорила она: голос дрожал, в глазах слезы. – Получится настоящий шедевр. Это наш билет в бесконечность! Мы всем утрем нос! Улетим в Мексику! Будем выращивать кактусы и грибы. А потом прыгнем в бездну, взявшись за руки, и растворимся. Все будет хорошо, легонюкас[84]! Пиши! Я буду звонить каждый день! А ты все равно пиши! Займись чем-нибудь! Ни о чем не думай! Каждый день буду звонить тебе ровно в семь вечера!»
Пришел дядя. Он был напряжен и дико ненатурален. Лицо его так окаменело, что усы казались приклеенными. Он был смертельно бледен. Сел передо мной за стол, принес табак, тетрадь и конверты, яблоко, апельсин, банан; закашлялся и очень странно прогнулся, поставил локти на стол, повел головой, огляделся и заговорил. Говорил он тоже странно. У него была нелепая интонация, и голос был чужим, с двойным дном. Но больше всего поразила его интонация! Он рассуждал, что вот моя жизнь проходит в дурке, а могла бы и не в дурке, а в какой-нибудь конурке или вовсе на лужайке у реки, а его жизнь, дескать, годами смывается в унитазы, которые он изо дня в день моет, моет, щетками, тряпками, губками, но они все равно остаются грязными. Да, вот так: он, дескать, тоже страдает, и не меньше моего. Мол, это же так просто – взял да и завалился в дурку, – а вот поди попробуй повозись с унитазами, как он – годами! Десятками лет! Ха! Уголком рта шепнул, что у него есть соображения. Я понял, что он маскируется; он верил, что нашу беседу могли записывать! Он – шифровался! Выложил бумаги на столе – текст на датском, жуткий бред, ноправдоподобный.
– Перепиши и разошли эти письма, – сказал он.
– Это не поможет, – сказал я, рисуясь, забросил ногу на ногу. – Бессмысленно…
– Я знаю, – спокойно сказал он, – все мы непременно когда-нибудь… а значит, так и так все бессмысленно, но ты все равно пиши! Я связался с твоей девушкой. Она просила меня, чтобы я тебе это сказал, именно это, чтоб ты писал. Пиши что угодно, хоть к черту их посылай, омбудсменов и секретарей Директората, они заслужили, главное – займи себя чем-нибудь, а не сиди просто так, а то неровен час с катушек тут съедешь окончательно. И ты в первую очередь о себе думай и ни о ком больше. Так надо. Я знаю. А то мозги скиснут. А они тебе еще понадобятся, помни об этом. Все только начинается, настоящий хардкор впереди. Что-нибудь придумаем. (Подмигнул.) Понял? Пока все идет как по маслу, как надо, я бы сказал так: лучше и придумать невозможно. Ха! Теперь они призадумаются. Так себя изувечить… Такие шедевры на руках… Тебя можно снимать в кино! У меня есть один знакомый адвокат, американец, который очень-очень не любит датчан, именно он, по сути, и сделал мне позитив. Я ему очень благодарен, и человеку, который мне его посоветовал, тоже. Я платил ему большие деньги, да, но потом я платил ему просто за то, чтоб беседовать. Приходил и слушал. Даже не говорил ни слова. Только слушал, как он говорит. Этого было достаточно. Несказанное удовольствие! Если б ты слышал, как красиво этот американец умеет опускать датчан! Особенно адвокатов… Ох! Как он их расписывает! Такие портреты. Мда… Нет, ему бы книги писать. Вот ему, – с ударением сказал дядя, – следовало бы писать книги… Это такая речь, с этим можно только родиться. Кому-то дано… А кто-то моет унитазы или валяется в дурке… Все-таки несправедливо устроена жизнь…
Дангуоле звонила каждый день; мистер Винтерскоу ей разрешил, а потом приехал опять – ехал по своим делам, но не мог не зайти! Показывал газеты с карикатурами на Flygtningehjlp[85] члены этой организации были изображены спящими за круглым столом, в то время как беженцы сидели за решеткой. Старик с воодушевлением сообщил, что списался с каким-то батюшкой в Сибири, тот принимал людей с темным прошлым, если те хотели встать на ноги, завязать с наркотиками или преступной деятельностью; батюшка уже знал мою историю и готов был меня принять. Оставалось дело за малым – переправить меня из этого бедлама в Сибирь. Старик поинтересовался насчет документов, он хотел ехать в российское посольство сотрясать там воздух; он хотел, чтоб Россия меня приняла, потому что я – русский. Под диктовку старика я написал ходатайство об аудиенции с послом.
– Я отнесу это в полицию, – сказал старик, заботливо складывая бумагу, – приложу мое объяснение, попрошу, может быть, они разрешат… Будем надеяться…
В полиции некоторое время думали. Потом пошли мне навстречу. Им, наверное, было интересно; решили попробовать отвезти меня в российское посольство, чтобы посмотреть на реакцию русских. Они сами обо всем договорились. Все тот же переводчик сам пообещал по телефону. «Вот, так, да, все будет, как надо… Устроим. Сделаем на высшем уровне», – проговорил он. Я просто видел его на том конце. Он облизывался и потирал ладони. Ему не терпелось съездить посмотреть на посла. Ему хотелось везде побывать, все увидеть.
Через день он пришел за мной весь напудренный. С зачуханным ментом. Переводчик сказал мне:
– Ну что, готов? Как денди лондонский одет?
Был ослепительно красивый день. Кусты дрожали, пугливые воробьи сквозь них проносились с визгом. Деревья сеяли панику, царапали воздух, чертили сигналы, как глухонемые! Порывы ветра подхватывали и несли на крыльях всякую дрянь. Убегала за угол дорожка, а там: кусты, парк, забор… Рвануть бы сейчас… Но я сделал шаг и оказался в машине.
Меня повезли в посольство; заместитель посла выкроил пять минут. Постояли возле ворот. Полицейский звонил. Долго не отвечали. Затем спросили что-то. Переводчик в микрофончик четко произнес: «У нас назначена аудиенция… По поводу…» – и произнес мое имя. Некоторое время не открывали. Все-таки вышли. Усталая и раздраженная женщина.
– Мы уже закрываемся, – скрипнула с раздражением.
Переводчик с настойчивостью сказал, что нам назначили это время! Она нервно впустила. Под ногой захрустел щебень.
Датчане цокали языками, меж собой говорили:
– Пришли вовремя!
– Так русские же, что ты хотел?
– Все равно поразительно!
– Так всегда у русских…
– Как так можно жить?
На каждой ступеньке они обменивались саркастическими ремарками:
– И на хрена такой роскошный особняк посольству?..
– Россия – большая страна…
– А, понимаю: большой стране нужен большой особняк даже в маленькой стране.
– Чтоб все чувствовали руку Кремля.
– Хи-хи-хи…
– У русских все так.
– Мавзолей с мумией Ленина…
– И парады круглый год…
– О да, парады оловянных солдатиков…
– Хи-хи-хи…
– Вот на что они тратят деньги…
– А народ к нам бежит…
– О да!
Мы вошли в просторную залу. Но оказалось, что это прихожая. Длинная малиновая дорожка и длинный до блеска натертый стол с дюжиной стульев. В стенах громадные зеркала, которые меня сделали маленьким и жалким. Была приоткрытая дверь в еще более просторные покои – просто царские, – туда нас не впустили. Заместитель посла к нам вышел в сопровождении молчаливого субъекта с руками за спиной и плотно сжатыми губами и тенью на веках. Переводчик начал было пляску слов, но заместитель посла, не дав ему возможности распушить перья, поздоровался со мной, сел передо мной, указал мне на стул, раскрыл папку, погрузился в бумаги – наверное, инструкции. Попросил меня назвать имя, адрес, причины и прочее… Я заговорил… Он слушал, уронив голову на руки, локти стояли на столе, отгораживая бумаги ото всех. Я почувствовал, что он засасывает меня, отгораживает от датчан, вокруг меня словно возник ореол, или козырек, я даже не слышал, как датчане подле меня сели, стали посматривать на стены, потолок, шептаться. Я их не видел. Они вдруг стали таять. Мне это понравилось. Я вдруг подумал, что он мог бы меня принять под свое крылышко, хотя бы чтоб поиграть в шахматы, выпить и поболтать о том и о сем. Глупости, очень скоро я понял, что он просто ничего не хотел делать, говорить с этим дурнем-переводчиком ему было столь же утомительно, как и пить со мной водку или играть в шахматы. Он ничего не хотел делать совсем. Он был выжат как лимон. Серая личность в коричневом пиджаке. Донельзя неприметная внешность. Матовая кожа. Посредственные черты. Легкая седина. Редеющий волос. Челка, перекинутая с одной стороны узкого черепа на другую. Две морщины на лбу. Ничего не выражающий нос. Прямой, как линейка. Перед ним можно было поставить равно как чертежную доску, так и корову подвести для прослушивания. С такой внешностью он мог бы быть кем угодно. Электриком, монтером, учителем химии, предпринимателем, писателем, капитаном корабля или милиции – кем угодно вообще! Универсальный человек. Он подходил на любую должность, мог перевоплотиться в кого угодно. В нем было все. И в каждой роли он был бы идеальной посредственностью. Безупречным бездельником. В любом кабинете, в газетном ларьке, часовой мастерской, библиотеке, в провинциальном театре. Узенькие глазки, узенькие плечики, впалая грудь, словно втянувшая дыхание. От кончиков ногтей был заместителем. Кого угодно! Сам был тенью и из тени произрастал. Как водоросль из пруда вынутая, омут в нем ощущался: холод, мрак… Если такой тип тебя встретил, можно разворачиваться и идти вешаться! Это был дохлый номер, который ему велели отбыть. Это был человек, который отказывает. Он бросил в меня бездушный взгляд своих бесцветных глаз, запустил руку в мою душу, ничего не нашарил, никаких документов, на основании которых можно было бы сделать для меня визу в Россию…
– К тому же уголовное дело, – перебирая пальчиками, как муха, сказал он, понизив голос и опустив уголки рта, с каким-то упреком на меня глядя, наклонив голову. – К тому же, – прочистил он снова горло, повысив тональность, – почему, собственно, сейас опомнился-то? Позвольте-ка полюбопытствовать! Все русские в Эстонии имели свой шанс получить российское подданство… до какого там числа? – спросил он в сторону и, незамедлительно получив из пустоты (как по незримому телеграфу) сообщение, назвал дату… – А вы? Зачем-то сделали этот более чем странный выбор. Паспорт иностранца, сомнительный документик… К тому же даже его у вас нет на руках. Ну и что же, по-вашему, мы можем сделать? Чем мы вам можем помочь? Вы-то хоть сами-то хоть сколько-то представляете? – Он картинно развел руками, поднял острые плечи, стал похож на попугая. Опять сказал: – Нет документов, никаких документов… – Помолчал и заговорил снова: – Вот если б хоть какие-то документы у вас были… На основании которых можно было бы визу худо-бедно справить… А так… Даже не знаю… Вы просите о гражданстве… Вы ведь об этом просите, или как? Вот тут вы пишете, что вас преследуют… Но чтобы вам что-то сделать, вам надо ехать в Эстонию, подавать там в наше консульство заявление на гражданство, там, со всеми документами, а не тут в Дании…
– Вы понимаете, что я не могу ехать в Эстонию?
– А вы понимаете, чего вы от нас хотите? Я, конечно, могу послать ваши документы в МИД, но на это уйдет время… И потом, документов-то нету. Мне и в МИД посылать как бы нечего… Тут уж, извините, не получается… Все, что можно сделать, это послать запрос о том, чтоб наши представители проследили за тем, как будет проходить следствие и в какие вас поместят условия…
…и т. д. и т. п.
– …можем проследить за тем, чтоб ваши права не нарушались по прибытии в Эстонию… мы можем проконтролировать, чтоб ничего с вами там не случилось… Можем сделать запрос, предупреждение… Можем проявить интерес, и та угроза, о которой вы пишете… Мы проследим, чтоб вам ничего не угрожало и все шло без нарушения прав человека… ваших прав… Можем намекнуть… шепнуть… подмигнуть… заслать кота, который прыснет где-надо… зашлем мух и облака…
…и т. д. и т. п.
Мне казалось, будто он говорит с лошадью о ее правах лошади тащить не сто пудов, а девяносто восемь. Поблагодарил его, но твердо отказался от помощи и участия в моей судьбе. Лучше не надо… Нет, правда, лучше не надо… чтоб кто-то по его сигналу озаботился и стал проявлять интерес к моей персоне… нет-нет… если этот махнет рукой, меня точно изжарят!
– Теперь ты в надежных руках, – шипел в трубку Пол. – Эти люди профессионалы. И у тебя есть адвокат! Пусть пока государственный, но лучше, чем ничего! Ты уже обязан себя чувствовать человеком! Обязан! Адвокат есть. И мы тебе тоже одного подыскали. Но он еще не вошел в дело, пока знакомится с твоими бумагами. Пусть пока будет государственный. Самое главное, что они вспомнили о том, что ты – человек и у тебя, как у каждого нормального человека, есть права и должен быть адвокат. Это самое главное! Сейчас они пока играют в права человека. Даже в посольство России возили. Смотри какие! Потом в игру вступит наш толковый парень в очках. Он им навяжет наши правила игры. Они заиграют всерьез, никуда не денутся! В конце концов всегда можно обжаловать. Если тебя депортируют, мы продолжим борьбу за тебя здесь! Адвокат подаст апелляцию и, если проигнорируют, напишет в Страсбург! European Court of Human Rights!!![86] Об этом нельзя забывать. Протокол номер семь, статья первая! – Дальше он зачитывал, как стихи, нараспев, практически под музыку: – Депортация не применяется к следующим категориям иностранных граждан и лиц без гражданства (а ты – без гражданства!..) …получивших отказ в признании беженцами либо в предоставлении убежища, утративших статус беженца или лишенных статуса беженца, и которые не могут быть высланы против их воли на территорию государства, где их жизни или свободе угрожает опасность преследований по признакам расы, религии, гражданства, принадлежности к определенной социальной группе или политических убеждений… Прямо про тебя! Держись, парень! Пусть только попробуют, и мы их поимеем. – Он, кажется, мечтал, чтоб меня кончили, чтоб тогда он всех «поимел». О, тогда он наверняка и песню про меня напишет! Весь мир услышит! – А пока отдыхай! Ты свое дело сделал. Молодец! Теперь расслабляйся! – сопел он в трубку. – Мы сделаем все, что нужно. Мы скоро приедем. Уже собираемся. Навестить тебя. Жди нас! Не делай глупостей! Принимай лекарство! Позволь врачам позаботиться о тебе. Запомни, эти люди специалисты. Доверься им! Этим можно довериться. Почаще ходи в душ. Стой под душем, подставляй шею и плечи. Это снимает стресс!
Несколько раз повторил: «Душ, душ и еще раз душ! Пять раз в день!» Расписал, как надо поливать себя струями, какую часть подставлять под напор, сколько минут, в какие часы… В его словах слышалась зависть. Я мог бесплатно мыться в душе! В любой момент вошел в кабинку и – помылся! Благодать! Дангуоле заметила, что у них там опять ничто не работает. Полный развал. Даже стена, которую я выстроил в гараже, рухнула… а дверь вообще едва болталась на одной петле! Они там так ничего и не починили. Белки бесятся на чердаке. Сквозь дыры в крыше летают ласточки, на стенах мох, по полу стелется вьюн. Не то что душ, воды в кранах не стало. Дангуоле сказала, что трубы забило и унитаз прекратил работать, дерьмо поднималось и поднималось, заливая весь туалет, приходилось черпать. Они ездили к соседу; пили кофе, чай, Пол пил пиво, а потом хитро спрашивал: «Has everybody played bagpipes yet?»[87], – если все успевали сходить в туалет, они уезжали. Соседу не говорили, зачем они приезжали, он оставался в неведении. Пол с ним говорил о Милошевиче, о Северной Корее, голоде в Африке… Он умел говорить о голоде, как никто другой, с воодушевлением; наверняка лучше ирландцев о таких вещах никто не умеет говорить. О ванной и разных душевых кабинках он тоже отлично говорил, о том, какое благотворное воздействие имеют струи на психику человека, чувствовалось, что скучал он по цивилизации: подставить свои плечи под струи, отмыть свою гриву… или хотя бы представить, как это делаю я. Он буквально толкал меня в душ.
– Сейчас я вешаю трубку, а ты прямо иди и прими душ! Да, и еще… Чуть не забыл. Много не кури. Курение не помогает. Наоборот, ухудшает сердечную деятельность, и тебе становится только хуже. И перестань голодать! Ешь, в конце концов! Ты уже месяц не ел! Можешь начинать! А теперь я вешаю трубку, а ты – идешь в душ!
Пол и Лайла привезли с собой Дангуоле – шоколад, бумага, конверты… Лайла сказала, что теперь уже все точно будет хорошо. У них возникла великолепная идея: мы с Дангуоле должны были немедленно пожениться.
– Муж по закону может последовать за женой, – объяснила она, – как за семьей. Они не могут отрывать тебя от семьи! А она – твоя семья, ведь так? – Все кивали, я тоже кивал: Дангуоле – моя единственная семья, куда она, туда и я. – Ты мог бы поехать в Литву. Хотя бы временно. Сделал бы там документы, а потом вернешься назад, в Хускего, и будете там жить!
Оставалось только немедленно пожениться. Они написала письмо, которое я должен был подписать.
– Оно пойдет в секретариат королевы, – сказала Лайла, – в отдел, который рассматривает брачные и бракоразводные дела и тому подобные вещи, просьбы. Иногда они способствуют ускорению судопроизводственных дел… и т. д. и т. п.
Пол снова начал нахваливать найденного ими адвоката. Он сказал, что даже адвокат был изумлен суровостью обращения со мной. Пол кричал:
– То, как с тобой обошлись там, в тюрьме, это хуже, чем в фильме In the name of father[88], но ты же не террорист! Даже не по подозрению! Даже не вор! А просто человек без документов!
Да, не вор… без документов, сипло стонал я. Пол тряс волосами от возмущения, обещал поговорить с людьми в Amnisty International. Лайла сказала, что все это для меня являлось своеобразным чистилищем, мне даже можно было позавидовать. Я изумился: чему? чему тут завидовать?
– Уникальному опыту, – пояснил Пол. – Ты этого пока не понимаешь, но… Дружище, это же испытание духа! осознание своей смертности! Этот страх – очищающий! Теперь ты будешь ценить свободу! Теперь ты осознаешь, что такое жизнь! Теперь ты – совсем другой человек! Ты – адепт! Когда все это кончится, вы будете вспоминать этот кошмар и ценить жизнь, на все смотреть другими глазами! Глазами просветленных!
– А теперь надо оставить их вдвоем! – сказала Лайла, и они ушли.
…наскоро за шкафчиком; дверцу шкафчика приоткрыли и сплелись у стены…
Пол привез из Копена журналиста, чтобы тот взял у меня интервью.
– Свой человек… русский! – Ирландец трясся с похмелья. – Иногда статьи помогали. Пресса все-таки…
Я почувствовал себя неловко. У журналюги был осуждающий взгляд из-под очков, сухой рот, широкий черный галстук. Он много рассуждал о том, что часто вот такие истории, как моя, придумывались, что, в общем-то, ничего нового в моем рассказе нет. Вряд ли стоит возлагать надежды на его газету. «Прошли те времена, когда статья могла повернуть ход бюрократической машины вспять», – сказал он с сожалением. Попросил показать шрамы, руки произвели впечатление; он смотрел как зачарованный, сделал несколько снимков, пообещал что-нибудь узнать через свои каналы… Статья вышла уже после Пасхи – написано там было немного, зато три фотографии моих изуродованных рук! Шедевр членовредительства! Я как увидел, сразу подумал, что Сюзи эти снимки привели бы в бешенство! Она бы кричала: «Такое в газете печатать нельзя! Газету может открыть ребенок! Это может травмировать психику!»
…но все было напрасно: никакого резонанса!
Затем журналист сообщил Полу, что предпринял частное расследование и даже с кем-то в Эстонии связался, вступил в переписку, узнал, кто ведет дело… даже переговорил с моим новым следаком! Ищейка сразу вцепился в журналюгу и стал его допрашивать, задыхаясь от нетерпения… перво-наперво он хотел узнать, сколько я дал тому, старому следаку, чтоб он меня снял с розыска!.. Ему не терпелось, хотел поскорее начать раскопки… меня начнут по частям резать, а этот к ножке стула моего спасителя веревочки привязывать будет, чтобы дернуть как следует! чтоб наверняка!
Нахлынула новая волна… Опять закружило, затошнило; вспомнил, как меня выпустили, как забирала мать, как мы с ней шифровались. Она говорила, что надо непременно избавляться от квартиры. Все было на мне. Я должен был переписать хату на ее имя. «Если что, у тебя ничего нет, – шипела она. – Надо все продавать сразу. У нас нет ничего. Продавать и бежать в Данию. Брат, поможет брат, брат…» Она захлебывалась. «Надо что-то собрать следователю, – шипела она, – они все взяточники. Но это хорошо! В данном случае это большой плюс! Единственная надежда!» Пленка с моим голосом уже где-то, возможно, кому-то рассказывала о воздушных мельницах старого желтолицего махинатора. Какая-то вошь еще кусала в трусах. Дед посоветовал бензином или скипидаром. Обрил лобок, помазал… Обрили и голову. Как на войну. Мать собрала денег – вся семья наскребла, спасают мальчишку, ножом по сердцу, последняя рубаха, дед выложил, что от похоронных осталось: пять тысяч! Какие деньги! Развел руками: больше дать не могу. Следак изобразил скорбное понимание. Это было на рынке. Кругом крутились попрошайки. Мы встали в стороне от продавцов котят и щенков. Народ бродил. Голова шла кругом. Я был уверен, что он все подстроил. Ловушка. Сейчас к нам подойдут, меня уведут. Мать всплеснет руками, и все. Никто ничего не вспомнит. Все разом забудут, кто я такой. Как не было! Следак принял деньги без комментариев. Повел меня в бар, в глаза не смотрел, заказал мясо с картошкой, полил табаско, – сказал, чтоб теперь я лег на дно и не высовывался; он снимает меня с розыска до суда – я исчезаю… Все строго!
– Запомни, – сказал он, – теперь твое настоящее имя нигде не должно всплыть. Во всяком случае, следующие пять лет. Веди счет до минуты! Помни о том, что твои пальчики в системе. Тебя подадут в Интерпол. Помни об этом. Если хочешь исчезнуть, не тяни. Исчезай. И так, чтоб потом тебя не увидели в кино или библиотеке. Со всеми знакомыми и друзьями придется завязать. А то побежит информация по Сети. Думаешь, до нас не дойдет? Еще как! Один звонок. А если до нас дойдет, то до бандитов и подавно. Понимаешь? Это серьезное дело. Оно будет годами разрабатываться. Будут версии, будут люди, которые будут этим заниматься. Не те, так другие. И если ты начнешь слать письма маме или звонить друзьям, алле, Петя, это я, думаешь, это не дойдет до кого надо?.. Полиция и криминальная система – это два сообщающихся сосуда. Мы не можем без них, они – без нас. Мы зависимы друг от друга. Если у нас есть какая-то информация, мы не медля ее толкаем. Вот эта цепь у меня на шее, думаешь, на мою зарплату я мог бы купить такое? Подарок. А за что? Вот. И от этого у нас так плохи дела с мафией. Потому что нам государство плохо платит. А бандиты платят лучше. Поэтому мы работаем с бандитами. Понимаешь? И даже если нам начни платить, мы уже не сможем завязать. И не потому, что мы так испорчены, а потому, что так тесны связи. Но это уже отмирает. Все эти криминальные структуры отмирают. Великолукские уже треснули. Более напыщенных похорон я не видел. В Печорском монастыре. Подумать только! Ты думаешь, что мафия в Эстонии возникла сама по себе? Все идет из России. Все наши местные шакалы, крышаки так называемые, все они собирают дань и отправляют с курьерами в Россию. Думаешь, сами они допетрили бы до таких дел? Ничего этого не было бы без поддержки и организации русских ребят. Думаешь, менты стали бы разговаривать с какими-то дурачками местными? Думаешь, мы с местными работаем? Или этот ваш, Лоллипеа[89]… Кто он? Что он такое? Для кого все это делается? У нас тут нет такого объема колоритных фигур, чтобы так дрожать, как наши комиссары иной раз, страшно смотреть, в штаны делают… Чуть ли не руки целуют… А почему? Почему? Но и это скоро прекратится. Комиссары уходят на пенсию. Твой отец вон тоже рано вышел на пенсию. Читал его досье. Ничего себе послужной список. Если б ты знал, кого он брал. В те годы страшнее дела не придумаешь…
– Это когда там один взорвал газовый баллон в доме? – вякнул я.
– Помнишь, значит…
Конечно, я помнил: он две недели пил не просыхая, пил и рычал: кровь и мозги, кровь и мозги…
– Это ж сдуреть можно! Что там было! Двоих в лепешку, какие были похороны! Героический у тебя отец. То, что он спился, это понятно. Все равно герой. А ты так вляпался. Противно даже подумать. И все из-за шлюх да наркоты. Сдуреть можно, какая грязь! Куда мир катится?! И это представитель интеллигенции! Про твоего отца легенды ходили по отделам. Оторванный, псих, командос. А ты… Ладно. По-моему, так всегда было и будет. Это закон природы такой. Мы тут сами по уши в дерьме. Все в дерьме, все… Такое время сейчас, такое время… Пойми самое главное – ты вляпался по самый не балуй в такое дерьмо, что свечку должен мне ставить до конца своей срамной жизни! Потому что за кидалово кончают. Кидалу кончают или на органы, в Чечню или Южную Америку, кокаин везти в Европу с гандоном в брюхе… не повезешь? Повезешь как миленький! Или на органы… Продержись пять лет, носа не высовывай! И о тебе не только менты, но и бандиты забудут. Через пять лет все изменится. Это я тебе говорю. Не доживут ни те, ни другие. Старые комиссары выйдут на пенсию, вместо них в кабинеты вселятся молодые эстонцы. Они не будут брать взяток. Я имею в виду такую мелочь, как дают за тебя и тебе подобных дурачков. Да и никто больше не станет предлагать, потому что каналы перекроют. Всех папиков постреляют киллеры, а киллеров – другие киллеры, а тех пересажают или сами друг друга покоцают, а те на себя руки наложат. И все устаканится. Пять-шесть лет, и это будет совсем другая страна… я хочу, чтоб ты до конца дней помнил, что мне ты жизнью обязан… должен мне свечку ставить… молиться на меня… и т. д. и т. п.
Опять в суд! На этот раз с адвокатом. Старая развалина. Таких поискать. Дряхлый младенец! Меня пробила жалость к нему. У него тряслись руки, как с похмелья: дымок сигары вился мелким бесом, в другой руке лупа рожала пуговицу. Он шагнул из «Дядюшкиного сна»: клацал вставной челюстью, все пружинки повизгивали, порошок из задницы сыпался. Его бы запеленать и в больничную койку, но он притащился работать, ему дали мое дело… Государство подняло его из могилы. Толстые линзы, хрустящий, ватой подбитый пиджак. Никак не мог вспомнить моего имени. Искал его с лупой, водил по бумагам, старался изловчиться и поймать таракана… где он?., как его?.. Все зря! Ничего не видел. Только шамкал губами в полной озадаченности. Как же так?.. Ему не сообщили, как зовут подзащитного… Сопереживал. Мне. Я хотел ему сказать, чтоб отправлялся домой, прилег бы в кроватку, в самом деле, чего время на таких дурачков, как я, тратить… Ну их всех к черту! Без вас выпутаемся, берегите себя, в конце концов, я сам во всем виноват… нечего из-за меня на слои распадаться… Домой! На такси или поездом! Выпить снотворное, накрыться газеткой – милое дело: лежать, посапывая под Berlingske[90], а может wjyllands Posten[91] – такой замшелый, мог быть и с Юлланда… Перебравшись в Копен, они еще пятьдесят лет выписывают эту провинциальную газетенку. Но у него, наверное, были долги, кредиты, или – как и те в китайском ресторанчике Хольстебро – он хотел быть в строю, чувствовал, что еще рано отдавать концы. Старался. Вливался всем существом в дело. Становился моим помощником. Излучал надежду. Перебирал бумаги, жевал свою сигару. Сбивался на немецкий. Возвращался к английскому через родной датский. Бедолага! Буксовал, сам себя выталкивал из ямы; смазывал языком палец, листы не давались: он даже с бумагой не мог совладать! Извозил слюнями все мое дело. Авторитетно показывал мне свод законов (толстая пачка!), с оптимизмом сказал: «Вот в этой книге оговорены ваши права как беженца!» Говорил, что нужно говорить правду, и только правду; говорил, на что я имел право, а на что не имел и т. д. и т. п. Все то же самое… Все как всегда… Спасибо, дедушка! Да, да, конечно… Правду, и только правду. Он не только меня не слышал, он вообще не соображал, в чем дело, что-то бубнил свое… он все еще считал, что я – Евгений Сидоров! Вот это да! Я сказал, что я – не Сидоров, я не из Казахстана и т. д. Старик озадачился, он не понял, забормотал себе под нос, что, возможно, перепутал два дела либо ему что-то напутали, что-то не то всучили, рассыпался в извинениях, пообещал, что обязательно, непременно, вне всякого сомнения, он поплотнее ознакомится с делом, добавил, что дело необычное… О, да, необычное, согласился я. Посочувствовал… Поблагодарил за участие. Он разомлел. Мне удалось растопить сердце старика. Почти под ручку мы отправились в машину. Пока мы ехали, он шипел мне в ухо: «Мы едем в центральное здание суда. Где заслушивают самые громкие дела! Правда, не в главный зал, и все же…» Нас торжественно ввели. Старик растрогался до слез. Снова объявили, что будут держать под стражей двадцать с чем-то дней… Прежде чем ударить молоточком, судья сказал, что принимается во внимание мое здоровье, которое будет тщательно проверено врачами, и не просто врачами, а специалистами местной тюремной клиники под особым наблюдением! Бах-бах, и я снова в Вестре. На этот раз в больничном отделении. Над столиком лампочка! Телевизор, магнитофон, большое окно (с обычным стеклом: грех не воспользоваться!), камера с рукомойником. Просторно. Светло. Постель шикарная. Старый докторишка, похожий на большую седую крысу, с первой же встречи пропитался ко мне любовью, погладил руку и прошептал, что все будет хорошо, загадочно добавил: «А вы тут не один». «Да?» – я был уверен, что камера одиночная, но на всякий случай огляделся – никого! «У вас есть тут знакомый, в соседней камере, он передает вам записку».
Это был Тяпа. Его наконец-то положили на обследование. Доктор попросил, чтоб я помог ему наладить с ним отношения: перевести и унять пациента – Тяпа снова скандалил. Я даже не успел вытянуться на койке как следует, а меня уже тянули к нему в камеру. Два часа на визит – каждый день! Хотел отказаться. Насильно втолкнули со словами: ваш друг… поговорите с вашим другом… а то он кричит от одиночества! Вам вместе хорошо будет!
Тяпа попросил, чтобы я ему накрутил самокруток, рассказал, как довел всех до ручки в Сундхольме, как они там взвыли, в конце концов не вытерпели, когда он начал орать и ломать все вокруг, закрыли в карцере и держали там, пока не перевели сюда. Я так и не понял, что он таким образом выгадал, но спрашивать не стал. У Тяпы был уже записан в голове монолог, он работал, как настоящий магнитофон, бобины крутились, рот открывался, закрывался, слова летели:
– Значит, жалобы на ногу все-таки приняли всерьез. Во как! На рентген возили, снимок ноги делали. Еще бы! Я ж с пятого этажа упал в проем лифта, прикинь! Инвалид с детства…
…и т. д., и т. п., все то же, по кругу…
Слава богу, меня быстро избавили от друга. Пришел бледный доктор и сказал, что самое страшное подтвердилось. Я обмер. Доктор сел на мою кушетку. Снял шапочку.
– Вы должны понять, что я вам сейчас скажу, молодой человек, – сказал старичок, – потому что есть вещи, которые… надо принять, потому что их еще можно поправить…
– Что такое? – спросил я.
– Только не нервничайте…
Я покрылся испариной.
– …у вашего друга серьезное положение с ногой… он справедливо жаловался на боли, и мы несправедливо ему не верили. Штифт в бедре сместился на три сантиметра! Как он вообще все это выносит? Ужасно. И почему этот штифт ему не удалили? Не понимаю… Его надо было убрать еще два года назад! О чем врачи думали?..
Доктор попросил меня все это мягко перевести Тяпе.
– Только не нервируйте его, потому что ему предстоит серьезная, очень серьезная операция, – говорил старик.
– Ему отнимут ногу? – спросил я.
– Нет-нет, что вы! Будут вынимать штифт, отвезут в центральную больницу… Но ведь это – операция, молодой человек!
Тяпу увезли: попросил накрутить ему побольше на дорожку, – два часа крутил, весь табак, что был у него накоплен, весь пустил на самокрутки!
Стало тихо. Ходил на прогулки. Ни с кем не говорил. Была возможность сблизиться со шлюхами (за пачку «Мальборо» отсасывали прямо в коридоре у киоска), но воздержался. Собирал успокоительное, накопил огромное количество; не мог спать… накручивал себя: пальчики, пальчики… проваливался ненадолго под утро, видел мои пальчики: они были солдатами в странной форме, маршировали вокруг меня, а я отдавал им приказы, из меня тянулись трубки, солдаты-пальчики маршировали, что-то пели…
Передали письмо от Дангуоле: очередной пересмотр дела закончился неудачно, остается единственное: надежда на гуманитарный позитив (недомогание или еще какая-нибудь чушь). Той же ночью выдавил стекло из окна. Сперва замазку ложкой снял; долго ковырялся, полночи, тишина стояла мертвая, каждый звук, как по нервам; выдавил стекло подушкой. Съел все сонники. Выбрал осколок поострее… Сел на пол, долго держал в руке, и, когда начало смаривать, собрался и резко: раз-раз!.. Чуть подождал и раз! И еще! Вошел в раж. Еще! Одну руку, другую…
Приемный покой, уколы, швы, ремни, уколы, изолятор… таблетки… serenese, rivotril, clozapine, zyprexa[92]… сон… растолкали, обматерили, заковали, погрузили, отвезли в Гнуструп.
5
Психушка для отпетых криминалов. Для самых обезбашенных. Так называемая подводная лодка, – «ubad[93]», – по форме постройки: длинный коридор с круглым окном с одной стороны и точно таким же окном с другой стороны, круглым, как иллюминатор.
Маленький Томас был первым, с кем меня познакомили. Я его спросил: «Почему тебя прозвали „маленький“?» Он был отнюдь не щуплый парень и не дохлый. Лилле Томас заикаясь объяснил: «По-отому „маленький“, что есть Бо-ольшой Томас. Вернее, длинный, Ллланг. Он тут давно… Бывший ба-ба-ба… ба-аскетболл-боллист!.. А потом пришел я, и… тоже Томас. Стали пу-пу-путать! Чтобы не путать, решили меня назвать „ма-аленьким“, а другой так и остался „Ланг“. Всех устраивает. – Прошептал: – Поку-курить хошь?» Зажмурившись, красиво, без запинок, пропел:
- There must be some kind of way out of here Said the joker to the thief[94].
У него в комнате была огромная красная коробка, на которой большими белыми буквами было написано: WOODSTOCK[95]; он зарядил бонг, сделанный из литровой пластмассовой бутылки кока-колы, мы затянулись, и понеслась…
Дангуоле наконец-то получила работу. Перебралась туда же, где и работала. Красила по десять часов в сутки какие-то ангары. Было страшно читать ее письма. И все это было ради меня… Я стонал от ненависти к себе!
Маленький Томас был ясновидящий: во время своих припадков он видел странные вещи… «Я видел Антихриста», – сказал он как-то. Антихрист был младенцем величиной с Луну; он сидел в санях и летел по небу, его везли тощие, как борзые, женщины, их волосы горели; у Антихриста было лицо старичка, и оно затмевало солнце; у него была плеть из тысячи молний, ею он хлестал женщин, снопы искр летели во все стороны, – ужас охватывал Томаса. Он кричал по ночам; ему давали лекарство, – clozapine, zyprexa, – но оно не помогало. «Херня, – говорил он, – не помогает!» Поэтому он ходил в город (ему разрешалось выходить), покупал гашиш… Гашиш помогал. Мы курили и слушали: Cream, Jimi Hendrix, Jefferson Airplane… Потом всех созывали пить таблетки. С лекарством в Гнуструпе было строго. Медбрат ревел «medicin tid!»[96], обритая толпа топала по коридору к кормушке, в очереди перешучивались: «пэ-пэ-пилла!..» – «яа, яа!..» – «пас-по-политие-пилла!..»[97]. Мы возвращались в его комнатку, он набивал бонг и включал музыку… Ravi Shankar, Grateful Dead, Janis Joplin[98]… Он не любил выходить за рамки фестиваля, предпочитал придерживаться канонического расписания. Его коробка имела четыре отдела: Friday, August 15; Saturday, August 16; Sunday, August 17; Monday, August 18[99]. Так он и слушал… изо дня в день – отдел за отделом… Woodstock forever, man! – говорил он. – Forever indeed! – отвечал я.[100]
Дангуоле приезжала ко мне раз в неделю, нам разрешали запираться; мы валялись на койке два часа, забавляясь, времени на то, чтобы планировать мой побег, почти не оставалось, минут пять в самом конце встречи лихорадочно что-нибудь говорили… она проверяла, нельзя ли вылезти через окошечко… я говорил, что можно убежать через садик, во время прогулки, но там клетка высокая, а наверху – колючка под наклонным углом, очень неудобно… Она хотела привезти ножницы по металлу, сделать дыру в заборе; я говорил, что так перелезу; но ей непременно хотелось испробовать ножницы, она хотела, чтоб все было как в кино, с максимальным количеством сподручных средств! Я отговорил (но она после призналась, что все равно попробовала: перекусила ими проволоку, толстую, почти с палец толщиной, – она была уверена, что запросто справилась бы с сеткой на заборе).
Мы валялись, курили гашиш, пили лимонад, я рассуждал: убежать из этой «подводной лодки» не так сложно; сложней скрываться после этого.
– Куда бежать? – говорил я. – Куда двигать потом? В Хускего? Придут опять, нагрянут внезапно, или кто-нибудь донесет…
– Нет, – взволнованно сказала Дангуоле, – в Хускего никто не донесет, ты что!
– Запросто кто-нибудь… Вся коммуна у ментов на крючке… Им не просто так разрешают двадцать пять растений конопли на голову… их каждый год контролируют, менты по садам ходят, считают… Вертолет летает, фотоснимки всей местности, думаешь, просто так? Нет! Все там у ментов на крючке, все! Только пригрозят, и они мать родную сдадут!
– Напрасно ты так думаешь, – сдвинула брови Дангуоле. – Они готовы тебя в лесу прятать, а ты про них так говоришь…
– Ну даже если и в Хускего, то как добираться? Допустим, сигану я завтра через этот забор, куда бежать? Улицами? Дворами? В тапках по перрону, до первого светофора, welcome back![101] Я не знаю местности!
– Я тебе карту привезу, – гладила она меня, щекотала своими волосами, – сама нарисую, все объясню, это так просто… и денег на поезд тебе оставлю… и обувь привезу…
– У них тут сигнализация, – продолжал я, жмурясь от удовольствия, – чуть что – сирена… они прыг на велосипеды, мопеды, машины, сообщают местным ментам… у них все под контролем… Все предусмотрено! Det er Denmark, du![102]
– Это кажется, что все под контролем, – возражала она. – Они все ленивые. Им наплевать. Я все узнаю… продумаю каждую мелочь!
Добавила, что знает, куда бежать: в Норвегию – норвежцы по старинке принимают беженцев… Она уже и туда написала и получила ответ: приезжайте – рассмотрим и подпись: Norsk Rde Kors[103]. Я пытался ее отговорить от этой бредовой затеи, но она была уверена, что с таким кейсом меня примут, что мы сможем легализоваться… В ее словах чувствовалась чья-то тень – это был дядя, это он ей нашептал… Он с самого начала мечтал меня сплавить в Норвегию!
По утрам я пил кофе с Длинным Томасом; мне нравились его манеры, его спокойствие, длинные волосы, собранные в косичку. У него был ясный взгляд. Он улыбался мне, приветствовал, мы садились и закуривали, пили кофе, слушали музыку, вели беседы – все это имело для меня огромное значение, потому что, как правило, по утрам меня трясло, как алкаша, из-за таблеток, и еще мне казалось (с утра до пяти вечера), что за мной могут приехать: приедут, закуют, затолкают в машину и повезут в аэропорт, – этот ужас отступал после пяти, к шести вечера я расслаблялся, потому что знал: рабочий день окончился, никто за мной не приедет, до утра можно расслабиться, – и шел курить с Маленьким Томасом. Утром меня колбасило так сильно, что только кофе, сигарета и беседа с Длинным Томасом под какой-нибудь блюз меня и успокаивали, после второй самокрутки меня потихоньку отпускало. – Меня трясти начинает с пяти утра, – признавался он, – я начинаю ходить, пить чай, курить, а потом иду в душ и тогда успокаиваюсь.