Бизар Иванов Андрей
Шли дожди, погода резко ухудшилась. Михаил бился над проблемой, он пытался определить, в каком месте лодка давала течь. Мне это было совершенно очевидно – конечно, в том месте, где мы сели на камни. Но Михаил-то не желал согласиться с тем, что течь образовалась по его вине; он говорил, что я бредил, что это был жар; он говорил:
– Мы только царапнулись о камень! – И пальцами показывал щепотку. – Совсем ничего. От такого касания не могло повреждение произойти. Течь наверняка, наверняка идет через винт. Да, именно через винт, – говорил он, – через сами пазы, через пазы! Винт, понимаешь, с годами разболтало, лодка не ходила несколько лет, а тут мы такой забег дали, вот оно и потекло. Там солидола мало!
Он разорился на тюбик солидола, вогнал его в винтовое устройство, но течь не была устранена. Некоторое время Михаил утверждал, что течет гораздо меньше, и добавлял:
– Еще неизвестно, течет ли или это дождевая вода…
Иван утверждал, что воды, как и прежде, много. Он ее измерял пластмассовыми мерками, количеством черпаков. Он состряпал такой черпак из полуторалитровой бутыли. Он тихонько говорил Михаилу, что ситуация не изменилась. Но Михаил не хотел верить, что выкинул деньги на солидол напрасно. Он говорил, что нужно подождать, почерпать…
– Вот дожди кончатся, и картина прояснится, – деловито говорил он.
Дожди кончились, на несколько дней прояснилось, и стало совсем очевидно, что вода поступает с угрожающим постоянством. Пришлось изучать днище лодки. Для этого вытащили лодку на берег, на верфь, при помощи какого-то специального тягача. Я всего этого не видел, я валялся на матрасе в спальном мешке, Хануман меня накачивал чаем с грибами и медом, потом приходил Иван и рассказывал, меня начинало трясти от его историй…
Как только вытянули лодку на верфь, зарядили дожди с неслыханной силой. Михаил с Иваном вышли на улицу – сразу до нитки промокли. Вернулись, Мишка заставил жену сшить целлофановые бушлаты, явились к капитану как призраки; капитан взял с них пятьсот крон за сутки на верфи, за тягач – двести, и за место в порту он потребовал немедленно уплатить и оформить документы. Михаил побледнел, пошел к Хануману. Тот, стиснув зубы, выдал триста крон.
– Это всё, – сказал он сердито. – Всё, ты понял?
Михаил ушел очень недовольный. Ходил по дому и матерился. Они долго искали, где бы еще занять, потом опять ползали по порту, по лодке, гадали – где повреждение? И в конце концов капитан сам пришел и, бросив взгляд, сказал, что течь идет как раз через то место, где мы и потерлись о камень.
– Надо смолить, – вынес вердикт капитан. Пришлось покупать специальный клей и еще некое волокно, которое тоже стоило немало. Школьным автобусом услали Ваньку в Свенборг к какому-то одесситу клянчить сто крон; тот все время посмеивался и повторял: «Ого! Сто крон! Это что, самый смешной анекдот в Дании?», но дал.
Погода ухудшилась до небольшого шторма. Ветер свистел. Воды в море прибавилось, и вода почернела от злости. Задиристо толкала лодки, корабли. Михаил с Иваном нервно переглядывались и заделывали рану.
Чтобы не простаивать с лодкой на верфи, Михаил решил ускорить процесс затвердевания клея. Для этого он принес свой электрический комнатный обогреватель, подтянул к лодке удлинитель, чтобы направить струю теплого воздуха на залеченное клеем место. Ветер и дождь усиливались. Они стояли у лодки, мокли, и сушили, сушили лодку! Рыбаки хохотали до колик; сбегали быстренько за пивком, встали в распахнутой мастерской напротив, пили пиво, курили и вышучивали их. Дошло до капитана. Он сперва не понял, что происходит. Долго смотрел… Видно, глазам не верил. Затем подошел и тактично сказал, что это не играет никакой роли, греешь ты или нет, скорей, наоборот, если греешь, то хуже, потому что… и тут капитан загнул нечто такое, чего Михаил с Иваном уже никак не могли понять.
– Но главное, – сказал капитан, – за использование электричества в таком количестве вы тоже должны заплатить по меньшей мере крон сорок за час при таком расходе!
Они тут же выключили обогреватель. Утром – в ливень – они поставили лодку на воду; течь не возобновилась. Даже я вздохнул с облегчением (и стал поправляться). Погода установилась хорошая, и они пошли в море. Когда они вернулись с первой рыбой, то устроили праздник. Они наготовили котлет из трески, пожарили филе, сварили суп, заморозили пару штук.
– Ну что, – гордо сказал Михаил, выпучивая брюхо, набитое рыбой, – лодка-то начала окупаться!
Теперь нас кормили рыбой каждый день. Три раза в день. Ничего, кроме рыбы. Хлеб и чай еще, а так: рыба, рыба, рыба. В любом виде. Эти люди знали, как можно извернуться, чтоб рыба перестала походить на рыбу. Они ее вываливали в сухарях и суповых кубиках, да-да, куриных бульонных кубиках, говяжьих бульонных кубиках, и думали, что так рыба станет по вкусу похожей на курятину или говядину!
– В нашем положении, – разводил руками Михаил, – ничего не остается… Нам не приходится выбирать…
Они ходили в море всю неделю, наловили полный морозильник рыбы. Сходили в ближайший кэмп, продали там что-то. На это у них ушел весь день, покупателей искали долго, осипли от торгов, в конце концов уступили по очень низкой цене, такой смешной, что даже сутки на верфи недельным уловом не были окуплены.
Мы снова ели рыбу, а Михаил и Иван ловили и ловили, уходили как на работу – на весь день; когда возвращались, от них слышался запашок…
– Я уверен, – говорил Хануман, – что этот проклятый идиот больше пьет, чем ловит. Даже если и ловит, то пропивает больше, чем выручает! Он никогда не вернет нам денег! Ты должен ходить с ними в море и контролировать их!
Я отказался. Я сказал, что мне наплевать, пусть пьют, сколько хотят, пусть «мы не вернем наших денег», мне вообще плевать на деньги, – в море с ними я никогда не пойду. Однозначно.
Хануман впал в задумчивость. Он не хотел сдаваться. Его обобрали, а он все еще на что-то надеялся. Он начал было сверлить Михаила, но тот придумывал все новые и новые объяснения, у него была тысяча самых разнообразных причин, по которым он пока что не мог начать возвращать деньги, ведь они уже начали строить лодку, они уже протягивают всякие тросики к штурвалу, который он начал вытачивать по вечерам на кухне.
– Отдавать деньги сейчас, – качал он головой, – это препятствовать процессу! Это глупо! Мы продадим лодку в три раза дороже, Хануман! Деньги сейчас, как никогда, нужны, чтобы строить кабину! Мы собираем строительный материал и покупаем инструменты!
У него были всяческие отговорки, он приводил доводы, сказал, что мопед не починить, велосипедов нормальных нет, не на чем возить материал. Щелкнув по коробку, загнал его за сахарницу и сказал, что теперь он откладывает на машину:
– Нужна машина! Чтобы строить лодку и ездить в порт! Чтобы собирать строительный материал и посещать свалки! Ведь все основные детали на свалке! Если всё покупать, лодка так и выйдет в сорок тысяч! А если пособирать по свалкам… Всё ж дешевле! Машина просто необходима!
И снова аргументы, целый список: Маша опять беременна; ездить в магазин; опять свалки и мастерские, контейнеры и магазины; мы тут засохнем, надо выбираться; в Свенборг, Оденсе, Нюборг… Нужно возить продавать рыбу; расширять круг знакомых; строить лодку; свалки, свалки; нужен мотор, и, чтобы везти мотор, нужна машина, не на себе же… Свалки, свалки; стройматериал, магазин; Маша, Маша, дети, дети, лодка… А-а-а! Конца и края этому не было!
4
Вернулся из Ирландии Пол. Я встретил его у моря. Он выгуливал собаку и что-то выбрасывал в контейнер… Он сразу начал плести истории – про своих братьев, про Ирландию вообще… Он там играл в пабах почти три месяца, привез какой-то бесценный ирландский свисток, который ему то ли из вереска, то ли из щепок свинтили, болтал без умолку, выслушал меня… Я ему рассказал о моих мытарствах: море, помойки, свалки, свалки… etc., etc. Никакой жизни, сплошная неустроенность, беспокойство, некогда писать, а накопилось, натерпелся, надо выпустить пары, на что и нужен спасательный клапан…
Пол схватился за голову, прижал руку к сердцу, выманил из моря собаку, утянул меня к себе, открыл бутылку, забегал по комнатам. Сам дислексик – для него каждый, кто пишет слова руками на бумаге, уже Джеймс Джойс, – он не мог не посочувствовать «русскому писателю», предоставил мне комнатку…
– Тут нет стола, стула, но есть тахта! – говорил он. – Хотя бы отоспишься… Соберешься с мыслями…
– Ну что ты… – смущался я.
– Но ты сможешь писать в течение дня… – вскрикивал он. – В гостиной! Там есть стол!
– Ничего, пустяки… спасибо… я в таком долгу… – бормотал я.
– О чем ты говоришь, брат! – кричал он. – Мой дом – твой дом!
Там был такой низкий потолок, что мне пришлось согнуться; Пол не обращал внимания, ходил и бесконечно трепался, даже не замечая, что ходит в полусогнутом состоянии… Он безостановочно говорил:
– Когда-то это был типичный дом рыбаков, с земляным полом, который топили по-черному! Мы купили его у сумасшедшего старика… Дом его предков, – говорил Пол, – нам принадлежит только часть озера и лужайка с тремя яблонями… А другая часть озера с ивами на том берегу все еще принадлежат ему. Он часто приезжает, по привычке гуляет в саду… Не могу же я ему сказать «нет»?! Тут прошло его детство, тут жили его предки…
Я с ним согласился: как можно старику такое сказать!
Он продолжал говорить… Я был ему нужен только затем, чтоб слушать треп. Охотно подставлял бокал, он наливал, подзадоривал, сам пил и не скупился, наливал, наливал…
– В Дании столько условностей! – жаловался он. – Когда мы покупали этот дом, нам сказали, что мы не имеем права в нем жить, так как дом в аварийном состоянии, нужен специальный ремонт, нужно пройти трахнутую комиссию, которая позволила бы определить, в аварийном он состоянии или нет, можно ли вселяться, нельзя, бла бла бла…
Я с ним согласился: условности, от них-де все беды…
Выпили, налили…
Он сказал, что поэтому покупал и будет покупать у Потапова рыбу. Я причмокнул, поднял бокал, выразил свое восхищение… выпили! Хотя мне казалось, что он это делал из жалости, потому что Лайла рыбу терпеть не могла, ее дети тем более, а сам он рыбу готовить не умел, но все равно покупал. Думаю, он делал это даже не из жалости к Марии и ее детям, а из жалости к самой рыбе! Он и соседа своего убедил пару раз купить. Сосед купил, а потом стал отказываться, мотивируя тем, что это нелегально и наказуемо – покупать у них рыбу…
«Они же беженцы, – говорил сосед. – Беженцы не могут ни работать, ни тем более торговать. Тот, кто работает или торгует, обязан платить налоги. Но они же не платят налоги! Они не могут, потому что они беженцы! И разрешения на работу у них нет. Потому эта рыба как краденая, и покупать ее нельзя!»
– Вот такие вот они, датчане! – ругался Пол. – Но я не как он! Я покупаю рыбу! Я понимаю, в каком они все там положении, и поэтому покупаю!
Да, да, дурак покупал и по пути домой, наверное, выбрасывал; во всяком случае, я никогда ее не видел, и запаха рыбы в доме тоже не было. Лайла готовила картошку с сосисками, Пол – stobhach Gaelach![21]
– Столько условностей, столько трахнутых правил, мэн, ты представить себе не можешь! – вздыхал он. – Нас даже хотели оштрафовать! За то, что мы жили в этом доме, не прошли комиссию, но все равно вселились! Нас за это хотели оштрафовать! Кто-то сообщил, что мы вселились! Представляешь? Может, сам старик, как знать… Но мы купили этот дом, говорил я им. Я не смог объяснить. Пришлось съехать… Потом сделали видимость ремонта, подмазали там и тут, постелили пол. Лайла сама лично стелила… Денег уже ни на что больше не оставалось… Я красил эти самые балки! – ткнул он ладонью куда-то в темноту, оттуда посыпалось… Он пошел мыть руки, проговаривая на ходу: – Убрали паутину, вставили стекла, пробежались пинотексом по щелям, повесили календарики, картинки, на подоконник поставили русалочку с мальчиком в спадающих штанишках, зажгли камин, пригласили комиссию, и те сказали, что жить можно.
Жить действительно было можно, только в туалет зимой приходилось ходить на улицу, потому что труба замерзала. Душ тоже работал с перебоями.
– Но это пустяки! Пустяки! – кричал он мне из мрака, покрывая шум воды и грохот посуды…
Все это были пустяки по сравнению с тем, что он видел в Дрездене, когда играл там (на волне распада берлинской стены)… Соскочил с темы, некоторое время говорил о каком-то немецком фильме про террористку, про ее галлюцинации, сплошной апокалипсис, его почему-то это очень занимало. Он не мог забыть ее глаза, ее губы, ее выражение лица, ее что-то мучило, какие-то агенты, ей всюду мерещились русские шпионы… Он говорил, говорил, темы менялись, как пластинки в музыкальном аппарате, он потряхивал шевелюрой, из него сыпались имена музыкантов, как опилки из потрепанной игрушки… Таким он и был, и дом их был такой же… Дом покосился, на одно око ослеп, другое окно заплыло так, что больно было смотреть. Построенный на очень рыхлом грунте, на обочине, дом за годы осел, как торговец на арбузах; казалось, не хватало какой-то малости, чтобы он рухнул.
Как только я к ним въехал, я тут же укрепил ручку на входной двери – прежде она постоянно оставалась в руке.
Были они прикольные. Играли в разных местах. Преимущественно в пабах или в каких-нибудь маленьких залах на каком-нибудь мероприятии, куда они втыкались как экстра-начинка, влезали в общую программу, когда уже на всех пришли, и зритель им был обеспечен. Играли они всегда одно и то же, или же мне так казалось. Какие-то Celtic moods[22]. Всегда найдутся блаженные старички и постклимаксные тетки, которые обожают легенды про друидов и всякую подобную дребедень, и чтобы под дудки, волынки, мечтательное пощипывание струн.
Сперва они меня таскали с собой. Я ездил с ними в Оденсе, где они выступали в пабе «Жираф»; там Пол учинил пьяную разборку с каким-то дебоширом, который сказал, что их кельтские напевы – сплошная скука. С ним нельзя было не согласиться. Это действительно была скука. Они возили меня на голландский фестиваль, где выступали Manfred Mann's Earth Band; там он завел меня за кулисы и представил всей банде как «русского писателя, пишущего по-английски». Подвел к каждому, чтобы пожать руку, и каждый раз, когда я пожимал руку, он шептал: «Ты даже не представляешь, чью руку пожимаешь! Ты даже не представляешь, чью руку сейчас пожимаешь!..»
Мне быстро надоело с ними кататься. Меня нервировали перемещения. К тому же он так топорно водил. Ездить по островам было тошно. Дороги все время вились, и меня укачивало. У самого Пола случались приступы паники. Он все время сворачивал к одной и той же теме: у мужчин в его возрасте часто случаются удары…
– Так это, видимо, заведено, – говорил он нервно. – Как только за сорок, так – удар! Мало у кого не было удара после сорока!
Я совсем не мог этого понять, столько раз от него это слышал, он меня этим просто завораживал. Стоит, похмеляется и приговаривает:
– Мне сорок три, сорок три! Самый срок, самый срок! – Будто призывал инфаркт.
Ему словно не терпелось: нужен был удар, просто необходимо было перенести удар! Удар его не убьет, а весу прибавит. Он после удара будет на всех смотреть глазами человека, перенесшего удар! О, это будет уже такой бард, такой друид! Столько всего перенес… и в Африке чуть не умер… и в Дрездене на обломках играл… из берлинской стены камень выдолбил… тут еще удар…
– Удары бывают разные, – говорил он философски. – У одних отнимается рука или нога, у иного потеря памяти, у кого что!
Перечислял своих родственников, у кого уже был удар. Кто-то умер, кто-то стал паралитиком, а кто-то – ничего, как с гуся вода, удар и удар… Когда на него нападали приступы паники, он становился невообразимо многословным; он и так тараторил, как сорока, а во время приступов паники его речитатив становился просто сумасшедшим, я не успевал расчленять слова, я понимал их уже по наитию… Единственным лекарством от всех болезней, которое он признавал, была выпивка. Причем, если это был желудок, надо было пить ром; если это были нервы, надо было пить пиво; если это была простуда, надо было пить горячее вино, а если нестояк – виски, виски выручает всегда, as far as women are concerned!..[23]
Но все это были пустяки, пустяки… Думаю, если б они не крутили так часто фильмы вроде Midnight express, Deadman walking, In the name of father, etc., etc. Если б не их бесконечные разговоры о свободе в мистическом понимании слова, о так называемой «spiritual life», жизни после смерти, медитациях, йоге и тому подобной ерунде, я бы у них долго продержался. Если бы мог стойко переносить запах псины и Corrs, я бы жил у них до конца своих дней! Или вообще вечно! Как знать! Потому что только бессмертный может переносить все эти компоненты вместе, не испытывая при этом отторжения, или, по крайней мере, святой.
Они часто куда-нибудь уезжали. Это было на руку… Я мечтал о том, чтобы на них валили толпы, чтоб на них шли сотнями, и они бы укатывали в турне по Дании на месяцы, и не только по Дании – по всей Скандинавии, по всей Европе, в мировое турне, на годы, годы! А я бы преспокойно жег в одиночку их дрова, пил вино, поедал консервы, не оказывая существенно заметного влияния на их бюджет; о да, это была бы благодать со всех сторон. Я б им простил все их недостатки. Было бы идеально, если б они однажды уехали и не вернулись, уехали в турне и решили где-нибудь остаться или не смогли б вернуться в силу каких-нибудь обстоятельств, жили бы в каком-нибудь райском местечке и мне писали бы, чтоб я за собакой присматривал да за домиком с садом, и еще – денег бы слали, о да! Тогда бы я там точно завис лет на семь-восемь, семнадцать-восемнадцать, жил бы там да в ус не дул, вино попивал да джемы поглощал из погреба, пока не осточертело б. Выуживал бы окушков из озерца. Сажал бы лук да марихуану на огороде. Воровал бы у соседей дрова… в лесу было полно валежника…
В их доме было нечто такое, что меня успокаивало. Когда я оставался один, у меня в груди все затихало. Писал, пил вино, иногда прикладывал свои руки к чему-нибудь. Гулял с собакой вдоль обрывистого берега (собака была послушной, трогательно прижимала свои огромные уши, косила на меня, вглядывалась в море, будто высматривала своих хозяев). У меня появилась идиотская привычка с ней говорить; особенно приятно было поливать грязью хозяина, но потом я перестал это делать, рассудив, что собаке лучше меня было известно, какой дурак был ее хозяин. Мы останавливались возле уродливых кривых деревьев – толстые стволы были прижаты ветром к земле, буквально стелились, прорастая в траве, как анаконды. Я садился на такой ствол, покачивался, смотрел – то в море, то под ноги себе, – вздыхал, думал о письме от матери, всплывали какие-нибудь строчки из него (жизнь устроена так глупо, как будильник, стрелка выпала, и не можешь сказать, который час), думал и курил…
Подолгу не видал ни Ханумана, ни Потаповых с Иваном. Не знал, как там продвигаются дела с кабиной или чем-то еще… И не желал знать. Я вдруг откололся и стал самим собой, вполне независимой человеческой единицей. И человека во мне стало больше!
Но они быстро возвращались, нигде не задерживались. Не успевал я как следует насладиться одиночеством – мне хотелось пожить одному, совсем одному, и подольше…
Под Рождество на всю Европу обрушился ураган. Мы с Полом ели пиццу, пили вино, ждали Лайлу. Вдруг запели, а потом оборвались провода, и остров замер во мраке. Пол зажег свечи. Я вышел с фонарем на дорогу и – обомлел… чернота и гул. Ветви, столбы и сама тьма качались. Летали какие-то обломки, громко хлопая крыльями. Лаяли лисы. Ухали совы. Было отчетливо слышно, как в порту скрежетали рыбацкие шхуны, ударяясь друг о друга бортами.
Мы с Полом, кажется, открывали вторую бутылку, когда неподалеку упало дерево. Пол потирал ладони, он радовался, меня тоже распирало от хохота – у нас обоих было бесовское настроение. Почему-то хотелось раздеться донага, выскочить на улицу с факелом и бегать с воплями! Мы допивали третью, когда крохотное озеро вышло из берегов, соединилось с резервуаром; вода поднялась и поползла, затопила сад, потекла по дороге, заливая остров, нас отрезало. Лайла едва дозвонилась из Свенборга.
«Are you all right?»[24] – кричал Пол голосом лейтенанта из окопа.
«I'm fine»[25], – расслышал он, и ее голос потух, аккумулятор на мобильнике умер.
«She's fine… – проговорил он хриплым голосом, драматично прикрыв глаза, кивнул два раза и повторил: – She's fine…»
Песня в его голове уже начала сочиняться. Руки потянулись к гитаре… Я лихо подбрасывал сучья в камин – аж искры летели! Пол играл и выл вместе с ветром:
She's fine…
She's fine…
She's fine…
Нас затопило. Натянули сапоги, воды было по щиколотку, мы хохотали, поднимая бокалы, Пол орал во всю глотку: «За святого Патрика!., за Сведенборга!.. за Тех-кто-в-море!.. за Тех-кто-дома!.. за Тех-кого-нет-с-нами!..»
Собака мокрыми лапами запачкала все, что оставалось хотя бы чуточку чистым. Ветер снес половину соломенной крыши, свалил ворота, разметал клумбы, унес клетку с декоративным кроликом. Сорвало трубу и карниз. Вода потекла по стенам. Ирландца это только подзадоривало, он хохотал, гоготал, пел и пил. Я пытался что-то поправить, остановить течь, залез на чердак, нашел рулон пластика, швырнул его на чердачный пол, начал разматывать, растягивать, чтобы хоть как-то воспрепятствовать проникновению воды. Потел, пыхтел. Пол хохотал, откупоривал бутылку за бутылкой, кричал мне, чтоб я слез к нему вниз.
– Выпил бы лучше! – кричал он мне. – Брось! Все это тщетно! Со стихией лучше не спорить! Пусть сносит к дьяволу! Плевать! Давай пить! Корабль идет на дно, и незачем драить палубу! Ха-ха-ха!
И снова бренчал и горланил:
- I heard her saying
- I am fine
- and then the storm
- cut off the line
- but I know
- yes I know
- She's fine.[26]
Он наливал в бокалы. Они стояли везде, где он проходил. Он наливал, отпивал, ставил, забывал. Бутылки – тоже: доставал, откупоривал, наливал в один, другой бокал, ставил и забывал, терял во мраке и лез за новой бутылкой, и так без конца… Плеснул собаке в миску, в кастрюлю и сахарницу, в чайный сервиз, непонятно для кого выставленный на каминной полке, налил вина в каждую из семи маленьких чашек, будто хотел напоить невидимых духов, слетевшихся на шабаш.
Словно одержимый взрывник, он бродил из комнаты в комнату с бутылками, как с минами, точно искал верное место, куда бы вложить, да так, чтоб при взрыве здание рухнуло сразу, без мучений.
Я лазил по чердаку, ударяясь о низкие балки. Цеплялся за крючья, повисал как кошелка, ветер крутил меня как хотел, врывался внутрь, захлестывая, вырывая пластик, как сумасшедший одеяло из рук санитара. Я бросался на пол. Обрушивал на черное шепелявое покрывало кипы книг, ползал по нему, распластавшись, сдвигал тумбы, из которых выпадали пустые банки с чем-то звенящим внутри, ставил на пластик кадку с засохшим цветком, ведерочко со сгустками краски, бил по пластику башмаком с чем-то деревянным внутри, швырял на него горсти спичечных коробков, гвозди, болты, нечто, что в темноте мне почудилось рогами лося, а после оказалось рулем от велосипеда, укатывал и ровнял его мокрыми ладонями, катался по нему как одержимый, бился как эпилептик. Все было тщетно. Ирландец был прав. Спорить со стихией не имело смысла. Я сделал несколько больших глотков из бутылки, глянул наружу и оторопел: старинная камышовая крыша рвалась на части, ветер вырывал из нее целые охапки. Гудящая, лязгающая невидимыми челюстями чернота их просто пожирала.
Лайла побелела, когда увидела масштабы разрушений. Требовался настоящий ремонт; я полез на крышу, но ничего сделать не смог. Пригласили Ивана; пришли все, даже Мария с детьми. Пока Иван натягивал пластик на крышу, Михаил поправил карниз, водосточную трубу… Что-то сделали, а что-то бросили, я замазывал потом за ними…
И как раз тут приехал словак – альбинос!., человек-оркестр в марш-броске через Татры! Гений! Музыкант высшей категории, суперсаксофонист! Он возненавидел меня с первого взгляда. Как только Пол меня представил ему как «русского писателя», он сразу стал на меня смотреть с очевидной ненавистью! Пол меня предупредил, что у словака были неприятности с режимом… его якобы турнули из государственного симфонического оркестра за то, что он в подпольной группе играл джаз и рок-н-ролл. Сначала турнули из оркестра, а потом дали сколько-то лет лагерей. Но при чем тут я? Побрезговал моим борщом… не говорил со мной… демонстративно выходил из комнаты, когда я входил… За что? С тех пор как он въехал, мне стало совсем не по себе, и самое обидное, что при всей наглядности вызывающего поведения словака Пол ничего не замечал. Потому что на него снизошло вдохновение! Он ослеплен музой! С ним невозможно говорить! Он пригласил этого флейтиста, чтобы тот дунул пару раз в Irish Whistle[27], который Пол заказал специально для записи альбома, специально для словака, чтобы тот воссоздал атмосферу аутентичного ирландского фольклора, в который с головой ушел Пол с тех пор, как его рок-судьба потерпела фиаско. Пятнадцать лет играл рок, пилил гитару с различными рок-звездами, а потом собрал свою банду, и началось… Спасем природу!.. Гринпис, вперед!., земной поклон корням… возвращение к мифологии… Он так увлекся возвращенчеством, что сам не заметил, как очутился посреди фольклора. К нему даже приезжал младший брат Мика Джаггера, чтобы Пол для него на альбом что-то там наиграл. Про брата Мика Джаггера он сказал так: «Между прочим, брат Мика Джаггера куда более толковый музыкант, чем сам Джаггер. Он играет фолк!» Я не выдержал и ляпнул: «Но он все равно остается всего лишь братом Мика Джаггера, не так ли?»
Чтобы все на диске было натурально, чтобы все в его ирландском фольклоре было как надо, там должен был быть Irish Whistle! He какой-нибудь, а настоящий; он его заказал каким-то мастерам; заплатил за него восемь тысяч и еще всех нас убеждал, что это были копейки, что ему повезло! Обычно они стоили, по его словам, гораздо дороже. Его дом разваливается, а он – восемь тысяч на ветер! Восемь тысяч за какой-то свисток!
– Хэх, – качал головой Ханни, – он такой же сумасшедший, как и Мишель. Чокнутый!
– Вот ситуация, Ханни! – жаловался я Хануману. – Представь, кладу камень в гараже под потолком…
– Зачем? – изумился Хануман. – Ты спятил?
– Нет-нет, просто Лайла сказала, что через гараж мыши и белки влезают на чердак и бегают по нему. Я взялся залатать дыру, это просто – напихал паклю в щели, вдул пинотекс… Ну вот, ковыряюсь в гараже себе потихоньку, а они со словаком записывают в спальне какую-то партию. Вожусь со смесью и слушаю, как они одно и то же три часа прогоняют, о чем-то рассуждают, пытаются добавить ритма, чтоб не так тягуче было, не так размазанно. Затем пытаются прибавить фуззу, добавить жесткости, пытаются убрать ударник, заставить свисток звучать то громче тут, то тише там; то разбивают партию словака на отрывки, то, наоборот, свисток идет и идет непрерывно, то снова все переделывают, а потом возвращаются к тому же, с чего начинали. Я уже ненавижу их песню, не могу слушать столько часов одно и то же. Голос Лайлы уже вызывает остервенение и какое-то неприятное ощущение в спине, а от этого Irish Whistle меня тошнит, челюсти сводит! И я не слышу в их игре никакого священнодействия и шаманизма, никаких друидов, о которых он постоянно кричит!
– Да, – согласился Ханни, – то, что он постоянно болтает, далеко от того, что он играет. Говорит он лучше, чем играет, это точно!
– А еще он говорит, что не хочет быть популярным… – продолжал я.
– Он просто смешон!
– После третьего стакана он выпаливает: «popularity brings content… and a heap of crap![28]». Ни с того ни с сего! Точно я интервью у него беру… или с кем-то меня путает! Смотрит дикими глазами, с трудом в себя приходит…
– Допился…
– Он говорит, что ему достаточно, что он известен в узких кругах: душещипательный перебор, длинные волосы, грязные джинсы, виски, друиды – вот что знают о нем. Этим он вполне доволен. Но популярности, как и больших денег, он, говорит, боится, как беса. Кстати, он и мне выразил свое недоверие…
– То есть? – не понял Хануман.
– Мы пили как-то, и он мне вдруг говорит: «Я вот не вполне в тебе уверен еще, Юджин! Нет, не уверен…» – «В каком смысле?» – не понял я. – «Вот если на тебя свалится популярность, – говорит он, – тебя ж она просто поглотит, раздавит! Разве нет? Завтра, представь, выходит твоя книга, а послезавтра, через ночь, ты в каждом магазине, в каждой газете, на каждом экране… Что ты с этим будешь делать?.. Я не уверен, что ты не свихнешься… Или вот, допустим, был бы у тебя такой милый уголок, садик и озеро, как вот у нас, например… Ну и представь, что ты обнаружил тут нефть!.. А? Что ты будешь делать? Я не уверен, что ты не станешь ее качать и продавать, убивая все вокруг на сотни километров, не уверен… Так и популярность – жила, скважина…» Вот, понимаешь?..
– Какой идиот, – устало простонал Хануман. – И как ты с ним тут живешь? Это же Уитмен! Святой Антоний! Гладит листочки, травинки целует, по туману над озером читает будущее Европы… Мир спасать! А кому это нужно? Лохматый peacemaker… Он кого-нибудь спрашивал, кому это надо? Наркоманов на станции в Оденсе или на Istedgade[29], их он спросил, что им надо? На дозняк им сотню надо, вот чего надо! Мир им не нужен, а сотня на дозняк – это да! И еще несколько миллионов таких же, и еще сотня миллионов китайцев, которым не нужен мир, но хавка и джинсы нужны. Нас он не спросил, что нам надо. И кто нужен этому поганому миру, Юдж? Скажи? Уж не мы с тобой точно! Мы с тобой не годимся даже на органы, потому что насквозь прогнили! Нас даже зажарить нельзя! Даже на корм бультерьерам не кинешь – собак жалко. А вот если б стал он звездой, представь, Юдж, если б Пол стал звездой!..
– О, это уже совсем другая история! – воскликнул я.
– Еще бы! Конечно! Если б он стал звездой, как Боне. Хэ-ха-хо, мэн! Все были бы только рады. И дети его, и все их друзья, и даже нам с тобой было бы приятнее у него околачиваться, не так ли?!
– Что за вопрос! Я б с удовольствием слушал его чес про экологию и реинкарнации.
– Вот! Мы бы зависали у него с прицелом на то, чтоб в будущем сделать мокрыми трусики каких-нибудь девочек!
– Точно!
– Можно было бы спокойно рассказывать, как дружишь и бухаешь со всемирно известной звездой Полом О'Каллахеном! Звучит?
— О!
– Девочки мыли б нам ноги, Юдж!
– Не то слово…
– Девочки мыли бы нам ноги, мэн, я тебе говорю! Если б он был гением и музыкантом, а не пустобрехом… Вот если б в первую очередь он играл, а не плел про друидов и Сведенборга… Хэх… Только умения нет. Вот и чешет о друидах…
– Да, Ханни, ты прав, – сказал я и продолжал: – Ну вот, кладу я камень в гараже, слушаю эти завывания, вожусь с цементом, и вдруг – у меня кончились камни! Я устал ползать вокруг озера в поисках камней. Сначала разобрал клумбу. Но не хватило. Нужно было еще, самую малость, но обязательно нужно. Идти к морю я не идиот, с моря тащить камни – я еще не настолько спятил. Просить Пола съездить на машине было бессмысленно – он был занят, он писал альбом, Богов по пустякам лучше не беспокоить. У меня намешан цемент, а камней нет… Оставалось совсем чуть-чуть. Я вспомнил, что у Пола под колонкой был большой кирпич… Я вошел в их спальню-студию, молча взял кирпич из-под колонки и все так же тихо, вразвалочку, стараясь ничего не задеть, бочком стал выходить. Пол наклонил голову, застыл, хотя струна все пела, словак все так же по инерции выдувал ноту, выпучив на меня один возмущенный глаз, а другой жмуря от удовольствия. Наконец струна замолчала…
«А скажи-ка, приятель, – сказал Пол, – ты куда тащишь этот камень?»
«Я дыру в гараже заделываю, – объяснил я, – чтобы белки и мыши по чердаку не бегали».
«Ты и этот камень собираешься пустить в ход?»
«Да. А что?»
«Ты вообще знаешь, что это за камень, приятель?»
«Это? Самый обычный камень, вполне подойдет».
«О, нет, нет, нет, дорогой, – сказал Пол, – это далеко не самый обычный камень. Может, он и подойдет, но я не дам. Потому что это камень из берлинской стены. Так что поставь на место, пожалуйста, и больше никогда его не трогай».
Я поставил и ушел. Но успел заметить, что словак с наслаждением жмурился уже на оба глаза. Видать, получил огромное удовольствие от того, что русского заставили поставить камень из берлинской стены на место.
Хануман хохотал до слез.
– У него вся музыка на этом камне стоит! – говорил он сквозь слезы. – Он тоже долбил стену своей гитарой!
На следующий день все разъехались, ко мне ввалился Хануман, он был с громадной сумкой и весь на взводе.
– Черт! Пора съезжать, Юдж! – сказал он решительно, и стрелки на его брюках мгновенно заострились. Я понял, что случилось нечто. – Потапов проворовался, попался, как школьник! Менты только что обыскивали дом… – Он нервно шарил глазами по комнате, натягивая подтяжку на пузе. – Я возвращался с прогулки. Смотрю – во дворе менты. Выводят жирного ублюдка… Иван рассказал, что Мишель украл гитару, представляешь! Юдж, этот кретин в лагерной музыкальной комнатке умыкнул гитару, которая принадлежала какому-то стаффу, и выставил на продажу в музыкальном магазине в Свенборге! Тупее скотины нет на свете! – Хануман прочистил горло и сказал: – Я кое-что прихватил. Яро сказал, что есть каналы, можно сбыть барахлишко…
– Кое-что… Барахлишко… А как же твои планы? – Я собирал свои вещи и юродствовал. – У тебя же были такие генеральские планы! Продать лодку… По меньшей мере пять кусков… Голландия, Германия…
– Everything went to the fucking dogs[30], – сухо отрезал Хануман, и мне стало совестно за мое кривлянье: он был на самом деле расстроен.
– Тут есть чем поживиться? – хищно озирался Хануман.
– Виски, вино…
– О'кей. – Он запихал несколько бутылок в сумку, продолжая рассказывать: – Я, знаешь, думаю, эта гнида, он специально подстроил так, чтоб его прихватили. Он таким образом хотел от нас отцепиться. Понимаешь? Он не знал, как от нас отделаться… Чтоб долг не возвращать. Чтоб не делиться выручкой с продажи катера. Я вот выгреб из его штанов, тайников… У него все ящички забиты мелочью! Вот! Смотри, Юдж! – Он потряхивал пластиковым пакетом с мелочью и бумажками. – Вся эта куча – почти семьсот крон!
– Наверное, последние, на черный день… для жены отложил… – высказал я мысль.
– I don't give a damn shit[31], – холодно сказал Хануман.
Я пожал плечами, он сбегал в подвал, запихал несколько бутылок вина в мою сумку. Пошли…
– Пора убираться из этого захолустья! – говорил он, топая по дороге на остановку. – Тут решительно нечего делать! Мы чахнем в этом болоте! Скоро мы тут покроемся лишаями, поверь мне! Мы засиделись!
Вечером мы были в Свенборге.
5
Ярослав жил у звонаря, которому было лет восемьдесят. Хотя запросто могло быть и сто. Даже если бы ему было двести, ничего не изменилось бы – он делал бы то же самое, что делал всегда: пил водку, жрал котлеты, которые ему готовил Ярославчик, ходил по церквям, играл там на органах, руководил хорами, выезжал на фестивали церковного пения в Прибалтику и Финляндию, принимал у себя восторженных любителей колокольного перезвона с лазурью в глазах… и т. д. и т. п. Так он жил. Без напряжения двигался от пункта к пункту, как его часы с огромным, потускневшим от времени циферблатом. Старик никогда и никуда не торопился.
– Зачем мне подстраиваться под этот сомнительный механизм? – говорил он с хохотком. – Я приеду тогда, когда должен приехать. Все это и так имеет мало смысла, так зачем переживать из-за пустяка? Даже если я опоздаю, ничего страшного не случится. Кто-нибудь другой произнесет речь.
Он произносил речи. Даже дома за столом он произносил речи, швырял в тарелку носовые платки, протирал галстуком очки, а жопой – свое пыльное дерматиновое кресло, ерзал, ерзал, бубнил свои речи, которые были записаны на клочках бумаги, в нотных тетрадях, пылились где попало. Он часто их забывал, приезжал и смеялся.
– Я, кажется, все напутал, – смеялся. – Что я им там наговорил? У-у-ух!
Его это не тревожило. Пустяки, пустяки…
Даже нацисты, которые гадили у него на пороге, писали на стенах ругательства, его на самом деле не сильно беспокоили. Он к ним относился, как к школьникам. Вздыхал, забивал трубку дорогим табаком, тянул коньяк и философствовал.
– Отчаявшиеся, несчастнейшие люди! – говорил он. – Мне их искренне жаль, – качал он головой, пуская клубы дыма. – Ох, если б они знали… – вращал он глазами, оглядывая корешки книг, полки, пластинки, шторы, бюсты и нотные папки. – Жизнь бессмысленна, – наконец изрекал он, и мы с Хануманом кивали. – Вы читали Кьеркегора? Почитайте! В жизни нет смысла, у нее нет причины, сама жизнь – следствие случайного совпадения чисел или, если хотите, букв, цветов, красок, в ней есть что угодно, кроме смысла. Искать его бесполезно! Все это возникло не для того чтобы… а просто так… понимаете, просто так! Нужно иметь мужество это принять; нужно иметь мужество, чтобы понимать это и жить с этим пониманием. Страдать и терпеть. Вот и всё. Это так просто. Какая справедливость? Не говорите мне о справедливости! Ее нет в природе вещей, да и не может быть. Потому что природа вещей нелогична. Она случайна. Совпадение… пуф – и ты на троне. Пуф – и твоя голова в корзине. Находить в смирении блаженство – вот в чем выход. Все беды случаются только из-за того, что отчаявшиеся, несчастные люди пытаются своему существованию подобрать смысл или оправдание. Его нет! Вот где смирение. Но они же считают себя такими важными! Как же так, смысла нет? Он должен быть! Я не просто премьер-министр, я неслучайно сюда попал… Ха-ха! Как бы не так! Они хотят доказать, что что-то могут, смогли, смогут, поэтому и выдумывают причинно-следственное обоснование своему окказиональному успеху или поражению, прозябанию – чему угодно! Пишут громадными буквами лозунги: «Я – патриот!» – или еще что-нибудь в этом роде… «Я – атеист!» Чепуху всякую… Эх… Потом они находят меня… проклинают… пачкают стены дерьмом… ведут себя как невоспитанные дети… Но мне-то что? Ко мне приезжают работники из социальной помощи и моют стены, вот и все! Я не стану мыть стены сам. Пусть пишут. И охота им возиться!.. Вот чему я удивляюсь… Иногда мне кажется, Блейк заблуждался… Упорство не сделает дурака мудрецом… Никогда. Нет. Блейк заблуждался… Да, заблуждался… Это всего лишь слова… красиво поставленные слова… да… – шептал себе под нос старик. Отворачивался к окну, подставлял лицо унылому свету, смотрел на Свенборг с высоты своего холма, пускал дым и слушал Сибелиуса… потом Шёнберга… затем Стравинского…
Пластинок было достаточно, можно было слушать еще несколько десятков лет, не отрываясь от вида на мост, причал под ним, островок с маленьким маяком. Ярослав с удовольствием менял бы пластинки и памперсы, подливал коньяку, и нам тоже, спасибо… Хануман плел что-то про буддизм, цитировал Шопенгауэра, Ницше, Хайдеггера, старик давал ему высказаться, – он всем давал высказаться, никогда не перебивал, и даже выказывал недовольство, если его огромные стенные часы начинали шумно бить, он привставал и просил прощения, просил подождать… – Эти часы, – вздыхал он, – они такие древние, такая работа, такие редкие часы… Дайте им отшуметь, сейчас они умолкнут… – И в такт помахивал салфеткой, часы умолкали, он просил прощения у всех еще раз, слушал, слушал… но ни с кем никогда ни в чем ни на секунду не соглашался! Он кивал, кивал, а затем говорил: – Мда… согласен, и все-таки я думаю, что… – И тут он говорил совершенно обратное!
Да, вот так… Он смотрел фильм «Сталинград» каждый год – один раз зимой, другой раз летом… На его столе лежали две книги: «Eight Weeks in the Conquered City» и «The Rape of Berlin»[32], последняя была открыта на странице, где перечислялись рода войск и национальности солдат советской армии, что вошли в поверженный город. Старик стриг бороду и усы до зависти верной рукою каждый третий день в сумеречном коридоре, экономя на свете… сушил носки на батарее… Он занимался нелегалами, содержал их у себя, как домашних животных. Устроил натуральный андеграунд. Кроме Ярослава там были какие-то курды, больше походившие на цыган, и один тамилец. Вот за это местные нацисты и гоняли старика. Мочились на дверь его дома. Подбрасывали мешки с мусором во двор. Писали на стенах и заборах всякие угрозы. Били стекла…
– Да, так глупо, – вздыхал старик, – вот так… вот так глупо себя ведут эти люди, которые втрое младше меня… Бьют окна моего дома! Вот так…
Даже по телевизору показывали этих нацистов с плакатами, говорили, что они сами шведы… показали местных датчан, которые пикетировали нацистов… у старика брали интервью, он говорил, вздыхал, его очки светились пониманием, пониманием бессмысленности этого интервью и всего, всего вообще.
Кейс Ярослава был бестолковым, пальчики его блуждали по архивам Интерпола; испугавшись закрытого лагеря, Яро забился в щель, на самое дно. Читал книги, исправно помогал старику по хозяйству, готовил, пылесосил, но выбивать ковры выходить отказывался – боялся: не то ментов, не то нацистов. Выбирался только по ночам и всегда через черный ход. Он и нам показал, где надо идти, где удобней свернуть… Долго вел садами, задворками и, вынырнув у паркинга, шагал смелее, чаще и чаще попадая в свет фонарей, превращался из призрака в совершенно уверенного в себе человека.
От нечего делать Ярослав занимался изучением генезиса исторического хаоса. Так он это называл. Всерьез говорил, что будет продолжать работать над своей диссертацией. Более того, утверждал, что кое-что уже набросал…
– Так, заметки, тезисы, не более того! – небрежно сказал он. – Стараюсь больше читать. Тут у старика, слава богу, есть все: и Розанов, и Ремизов… Даже апокрифы! «Повесть временных лет», Аввакум… У него потрясающая библиотека! Тут делать нечего, – вздыхал Ярослав, – читаю, пока собираю материал, но буду писать работу. Вернусь с готовой работой!
Открывал книги, пил пиво, читал, перелистывал, у него было много книг, внушительными стопками они стояли возле софы. Везде была пыль и черт знает что! Раскрыв раскладушку, я повалил полку с какими-то записями, бросился собирать, но Ярослав махнул рукой, сказал, чтоб я не волновался: это были письма какого-то старого поляка, ксендза, который здесь жил, укрываясь еще в восьмидесятые годы! Мне очень хотелось почитать те письма, но они были написаны на латыни… Хануман утверждал, что понимает латынь, но читать писем не стал. Его больше беспокоила вонища, которой не замечал Ярослав. Ханни порывался распахнуть форточку.
– Бесполезно, – посмеялся Ярослав, – забито насмерть! Сам забивал…
Грязное белье Ярослава громоздилось кучами в разных углах и источало запах прелости. Когда я спросил его, что это за белье, он сказал, что ему его принес со свалки один молдаванин и забыл унести. Я спросил, можно ли его вынести.
– Выноси, – сказал Яро, зевая и перелистывая одновременно, – если тебе оно так мешает…
Я немедленно выгреб белье. Там еще были паутины, бумажки, песок, пустые баночки и пузырьки, раздавленные таблетки… Ярослав лежал посреди всего этого и – читал, в тетрадку записывал какие-то мысли, вскакивал, прохаживался с бутылкой пива, рассуждал.
– История космического хаоса, вандализма и деструкции должна быть подвергнута тщательному анализу, – говорил он, словно диктуя, – с исторической точки зрения, политологической, а также психологической и лингвистической! Нужно изучать не только первоисточники заразы – цахесов, гамлетов и прочих, не только перверсии общества, но и язык самих перверсий. Суггестивность, заклинательность, гипноз, техники пропаганды, агитпрограммы, зомбирование, реклама, двадцать пятый кадр… то есть политтехнология в целом. Ох, все не так просто, – качал он головой, – далеко не так просто… Дунцы думают, что им не промывают мозги. Ох, как они заблуждаются! – Хануман энергично кивал, он был согласен – да, датчанам промывают мозги, – хотел что-то вставить, но Ярослав не дал ему шанса, он слышал только себя, говорил и жмурился от упоения: – Космический беспорядок на самом деле продукт шизоидного сознания тиранов. Это больные люди. Это психология. Это люди, которые имеют болезненное представление о порядке… – Он пил и нес чушь. – Я занимаюсь этим вопросом годами, годами вгрызаюсь в древо истории. Если надо, жизнь на это положу!
В первые дни нашего пребывания у звонаря мы жили на правах гостей Ярослава, размышляя, остаться у старика в андеграунде или нет. Приходилось много терпеть… Больше всего приходилось терпеть Ярослава. Он вдруг пропитался странной неприязнью к индусу, давал всяческими жестами понять, что не желает, чтоб Хануман задерживался.
– Евгений, с тобой можно поговорить, – гудел он в ухо, – ты меня понимаешь, у нас одна история, одна страна, один язык… Ну а этот, чумазый… что ты с ним таскаешься по свету?.. На кой он тебе сдался? Пусть идет откуда пришел…
– А откуда, откуда он пришел? – спрашивал я его, и Яро отворачивался, потому что не знал, что сказать.
Он потерял к нему интерес сразу после того, как Вальдемар и саранча эмигрантов, которых он пригласил на дешевую распродажу «экзотических бирюлек» (так он называл пакистанское барахло, которое пытался сбыть Хануман), презрительно потрогали, поперебирали бусы своими сальными пальцами и сказали, что такую дрянь и даром не надо! Ярослав каждый день требовал, чтоб мы ему что-нибудь покупали; он не желал просто так нас у себя терпеть – ему было мало того, что мы его слушали, поддакивая, всячески ублажали его, намыли полы повсюду, собрали паутину. Нет, он хотел, чтоб мы потратили на него свои ничтожные сбережения! Мы влили в него ирландский виски, а потом покупали водку… Очень быстро деньги кончились – во всяком случае так утверждал Хануман. «We seem to be short of funds»[33], – сказал он, когда в очередной раз зашла речь о водке. После этой фразы Ярослав начал затевать с Хануманом споры, указывать ему на его дурацкий акцент, непонятное образование и прочие недостатки, даже состязался с ним в шахматы! Хануман терпел его выпады, с деланым отчаянием проигрывал, изо всех сил уступал во всем, признавал, что ошибался, не под той звездой родился, напрасно жрет, спит и недостоин дышать с ним – мудрейшим из мудрейших – одним воздухом. Тогда Ярослав начинал спорить со стариком, который придумал себе, что в чем-то согласен был с Хануманом, хотя никто не понимал, что он имел в виду, Ярослав злился и спрашивал меня, не согласен ли я с индусом тоже… Не дожидаясь моего ответа, махал на нас всех салфеткой, отодвигался и, забрасывая ноги на пуфик, крякнув, принимался рассуждать о своей научной работе.
– Без Мао и Сталина никак. Культ личности – это образец шизоидного сознания! – восклицал он, бросая в мою сторону взгляд. – Думаешь, это просто так все возникло? Как бы не так. Сначала были всякие народники, они придумали толпе подходящего Бога, позаимствовали у Ницше героя. Основной материал марксизма – толпа, об этом нельзя забывать. Изучение толпы – вот что важно. Психология стада. К этому приложили руку анархисты. Влились богостроители. Из этого пекла вышел Луначарский со своей космической теорией революции духа и марксизма как последней религии. Ленин провозгласил социализм религией. Когда его сделали мумией, Сталин объявил Ленина Богом. Аграрной России, стране набожных идиотиков, которые так зависели от колесницы Ильи-пророка, всегда нужен Бог или боги… А чем Ильич хуже Ильи-пророка? Тот же Пророк! И пророчит он что? Счастливое будущее – коммунизм! Символом которого стала неиссякаемая рожь! Вечно золотая! Вечно колосящаяся! Эх!.. Нам постоянно придумывают жизнь, условия для существования. Сами мы ничего не решаем. Демократии нет нигде. И не нужна она! Потому что мы рождены рабами и ничем другим быть не можем. В подсознании у нас заложена функция подчинения, и ничего другого, подчинение и поклонение. Обустраивают нас в сталинках-хрущевках, и хорошо. Делают из нас быдло, которое обслуживает элиту, и ладно. Бросили нам шмоток сена, пучок порея, и хорошо! Что еще нужно?
После такого монолога он обычно пил несколько рюмок, молчал, наливаясь синей яростью, и вдруг заводился:
– Необходимы сыворотки, вакцины, иммунная система общества должна укрепляться… А мы слабеем… Нацисты бродят по улицам, пишут письма с угрозами, пишут ругательства на стенах… С этим надо бороться через оздоровление общества. Отдельных индивидов лечить бесполезно. Пораженные части тела надо ампутировать. А тело лечить! Вот чем надо заниматься! Паразитами! Психами!
– Фашизм, нацизм, тирания, – как-то буркнул Хануман неосторожно, – ксенофобия, гомофобия – все это любимые наркотики человечества, мэн, от этого лечить невозможно. Вывел блох в Японии – полезут тараканы в Китае; вылечишь Китай – заболеет Америка. Хэх, проще уничтожить все человечество!
Ярослав ничего не ответил, только сверкнул глазами, но так зверски, что я подумал: сейчас он выставит нас на улицу. Но пронесло. Возможно, он сам понимал, какую чушь несет, просто заводился… пил и заводился, а когда пьешь, не все ли равно, о чем говорить – лишь бы перло! Ярослав занимался не изучением космического беспорядка, а самим собой, своим глубоко личным остервенением, которое возникало от пьянства и неудовлетворенности. Его ситуация была совершенно безвыходная. Как и моя, например. Но я так жил не от того, что искал лучшей жизни (уверен, что Ярослав именно за этим подался за границу), я был в бегах… я спасал свою шкуру… мне не нужна была космическая анархия, чтобы спрятать от себя бессмысленность моего существования, – я каждую ночь сам душил надежду.
Находиться подолгу с ним под одной крышей было невыносимо, мы придумывали предлог и уходили. Шатались по городу. Собирали газеты на скамейках, бутылки в парках, сдавали бутылки, сидели на вокзале с видом пассажиров, ожидающих свой поезд: Хануман читал газету, я делал вид, что борюсь со сном. Ходили к мосту, к пирсу, стояли там, глядя на залив… Докуривали крохи гашиша… Думали, где бы достать немного, хоть немного денег… Снова шли собирать бутылки, сдавали их, покупали пакет дешевого испанского вина… Спускались по крутой улочке к стадиону, стояли там у сетки, пили вино, курили… Однажды набрели на Ивана, он стоял у фонтана в полной нерешительности. Он просто стоял и хлопал глазами, надеясь, что какой-нибудь знакомый встретится и подберет его. Он жался от холода, как сосун на Istedgade. Рот его был приоткрыт, с толстой нижней губы свисала сигаретка. Насквозь промокший, чем-то надломленный. В его лице было нечто мученическое.
Мы привели его к звонарю.
Ярослав засуетился, налил ему водки, набросил на плечи одеяло. Налил себе, всем, ему – еще… Тот выпил, вздохнул и начал рассказывать. Говорил он по-русски, Хануман быстро заскучал, выпил и ушел куда-то… Мы слушали.
Михаила забрали. Это было даже хорошо. Могло быть и хуже. Могли и кишки выпустить. Всё из-за машины. Оказывается, они купили машину. С техосмотром. С номерами. Чин-чинарем. Михаил залез в долги, взял аж пять кусков у какого-то бритоголового молдаванина. Обещал отдавать каждые две недели и еще обещал помочь, если машина понадобится (как всегда). Пытались отдавать, кое-что он и правда отдавал, и не оставалось ни копейки. Они по ночам лазили во двор одного магазина, мешками тырили тару, сдавали в Рудкьобинге, чтоб не засветиться; каждый день возвращались пьяные. Между делом готовили лодку на продажу, поднимали борта, делали крышу, таскали материал с маленькой деревообрабатывающей мануфактуры. Съездили на автомобильную свалку в Оденсе, набрали люков, окошек, всякого прочего хлама, попались ментам, влепили штраф… Потапов плевать хотел на штрафы, съездил к одесситу, чтоб тот забрал его машину с ментовской стоянки (у одессита были права), тот вел машину и смеялся над Потаповым: «Тридцать пять тысяч штрафа?.. А почему не пятьдесят?.. За что? За то, что без прав ездил? В пьяном виде? А почему не посадили?.. Давно пора! Если посадят, я буду всем рассказывать и смеяться! Это будет самый смешной анекдот в Дании! Когда долг вернешь?..»
Покурили, взялись делать кабину. Маша сшила пуфики (набили краденым поролоном). Наконец дошла очередь до мотора, Михаил предложил следующее – снять мотор с какой-нибудь лодки в каком-нибудь отдаленном порту, перебить номера и все такое….
– Да ну, – забеспокоился Иван, – шутишь, что ли? Это ж мотор! Тыщ двадцать стоит! Это те не велосипед, украл, перебил номер, покрасил да поехал. Тут искать серьезно будут. Остров-то маленький, легко найдут. Покупатель тоже, конечно, посмотрит, проверит, что за мотор, не краденый ли? Да ну на фиг, ты чё!
Михаил напирал. Иван увиливал, а потом не выдержал, психанул и высказал все… Устал! От всего. Ивану надоели беготня по ночам с тарой, вечный командирский тон Потапова, его распоряжения, идеи, ежедневный аврал, с которым постоянно приходилось идти на каждое дело. Все достало! Вся эта разбойничья грубоватая деятельность. Вилы! Иван сыт по горло! Иван устал от кипучей неутомимой натуры Михаила, устал от него как руководящего органа в своей жизни! От всех его замыслов и способов их осуществления! Идти на кражу мотора отказался. Лег и решил копить. «Накоплю тысяч пять и уеду в Париж», – сказал он Михаилу и включил телевизор. Михаил несколько дней ждал, оставил его в покое, предоставил себе самому, потом напоил портвейном, предложил съездить за гашишем в Оденсе… поехали… Всю дорогу Михаил исподволь делился своими небольшими планами. Мечтал построить парник по весне, посадить коноплю… Покурили гашиш у какого-то водоема в Оденсе… Легонько прибило, и тут Михаил начал потихоньку заводить свою волынку…
– В Париже тепло… Во Франции вообще климат гораздо лучше… Может, ну его на фиг, этот позитив… Что мы тут забыли, в этой Дании… Вань, махнем в Париж – там телки клевые… Давай доделаем лодку, продадим и – в Париж!
Иван сломался, согласился, но – как он сказал – это будет его «последнее одолжение», он твердо решил: последний раз!
Так и порешили… Поехали по портам. Нашли небольшую пристань возле частных домиков в Свенборге. Место было красивое, с видом на мост, с огоньками. Михаил походил-посмотрел, приценился, выбрал мотор, крутой, сильный; лодка была маленькая, спортивная, зачехленная, стояла в отдалении, в тени. Подошли ночью на другой лодке (тоже позаимствовали), на веслах, без единого всплеска; стиснув челюсти, Потапов перерезал веревку, дернул, потянул, и – на веслах, на веслах – увели спящую лодку на другой берег, где и разыгралась дикая сцена.
Потапов кромсал кусачками, пилил ножовкой провода… Тормоз, сцепление, переключение скоростей… Всю ночь отдирали от лодки прижившийся орган. Потапов так старался, что поранил руку. Крови случилось много. Выглядело со стороны жутко. Ивана трясло, когда он рассказывал. Кровь лилась и лилась. Ивану пришлось пилить большую часть времени. Потапов перетягивал руку. Кровь не унималась. Потапов боролся с ней и подгонял Ивана: пили!., пили! Сам стонал, матерился одними губами и жал руку, собирал кровь платками и вращал глазами. Жирные темные кляксы появлялись на бортах, на руках Ивана, на одежде, на песке. Как будто пошел кровавый дождь. Они были отчетливо ужасающими. Казалось, что лодка, над которой так дико надругались, с кровью своей отдавала сердце. Наконец отнялось, отделили мотор. Потапов долго и лихорадочно вытирал ветошью лодку – снаружи, внутри, – заметал кляксы песком, стирал отпечатки пальцев, размазывая кровь. Ползая в потемках по лодке, как по трупу, Михаил с вытаращенными глазами шипел: «Всё посмотрел? Всё взяли? Да не трясись ты, посмотри лучше! Ничего ли не забыли? А это что за перчатка? Твоя? Дурилка ты картонная, забыл бы – всё, пиши пропало! Бери мотор, тащи наверх! Что встал, смотришь?! Живее! Уже светает, туман рассеется – нас как на ладони с того берега! А если хозяин поссать выйдет и глянет – лодки нет! Ментов вызовет сразу! Живей! Уходим!»
Ивана охватила паника. Уходили через мост. Подъем был самым страшным. Лестница – бесконечной. Она уходила вверх, в сизое утреннее небо. Мотор был велик, тяжел. Вдвоем по ступенькам было никак, совсем неудобно, да Михаил еще и не мог помочь, он бежал вперед, с рукой своей… Кровь была на каждой ступеньке, Иван взбирался, его сердце бешено колотилась, точно они убили кого… Ручеек вился-бежал вперед, бурые пятна на столбах и бетоне указывали путь. Михаил оглядывался, бледный как смерть, и еле слышно подзывал Ивана: давай!., давай! Глазищи безумные, щеки серые, тяжелые, еле дышал, еле шел. За руль тоже Ивану пришлось сесть – Михаил рукой ничего делать не мог. Рука варилась на глазах, как рак в котелке! А кровь шла и шла… Потапов был в полуобморочном состоянии. Только шипел: рули скорее, помираааааю!!! Приехали. Маша! Воды! Таз горячей воды! Марганец! Бинт! Да чё ты вылупилась! Шевелись!
Иван залег у себя, докуривал гашиш, лежал в постели больной три дня, ходил неделю с перекошенной спиной; никому в глаза не мог смотреть, не мог никого видеть, ни с кем не разговаривал, о моторе ничего слышать не хотел, о лодке тоже.
Михаил все сделал как надо: номера на моторе забил, одной рукой орудовал. Не успел закончить, а молдаванин уже тут как тут. Гони долги! Михаил заманил его на кухню, шептал что-то, шелестел бумагами; что он там плел, Иван не знал, – играла музыка, курился гашиш, несколько раз смеялись… но ничего не вышло. Молдаванин не уступил. Он с армянами связан был – вор, личность опасная, отчаянная, циничная. Постоянно взвинченный, в горло вцепится за любое неосторожное слово, а тут еще как на зло депорт ему пришел.
– Штрафы, говорят, плати, а потом в Молдавию укатывай! Мне скоро домой, гони бабки! – рычал он на Михаила.
Потапов отдал всё, что было, и даже то, чего не было. Молдаванин был недоволен. Ушел, хлопнув дверью. Михаил матерился, но рыпаться не было смысла. Питались чем попало, разграбили пасеку спящих ульев. Михаил обнаружил их в соседнем лесочке, набросился с ножом. Вытаскивал соты, складывал в мешок, посмеиваясь… Два раза ходили. Подготовился. Стоял, попыхивал дымком из горшочка с углями, разгонял сонных пчел.
– Собирай, Ваня, собирай! Мед – это жизнь, – приговаривал он, чавкая. – Мед – это здоровье! Без меда никуда! Есть мед – сахар не нужен! Экономия! Медовуху сварим – водку-пиво не надо покупать, а про здоровье и говорить нечего!
Опять приехал со своими армянскими дружками-подельниками молдаванин, вытряс из карманов Михаила все заначки, всю мелочь выгреб из шкафчиков и жениных лифчиков; расселись на кухне, решали, что же делать дальше, сидели и курили, вся банда, сидели на кухне и курили гашиш Ивана, слушали отчет Михаила, уезжать не торопились, думали… совещались… Молдаванин курил, кивал и поглядывал на Марию, затем свел брови вместе, втянул носом воздух, и все пошли в гараж. Осмотрели мотор, выслушали былину о похищении, глянули на едва зажившие раны Михаила, молдаванин ухмыльнулся, посидел за рулем машины, послушали музыку… Съездили к обрыву, покурили… Съездили в порт, посмотрели на лодку, поехали обратно. Всю дорогу вор и его братки слушали сказ о встрече с ментами в нетрезвом виде, подивились тому количеству штрафов, которые Михаил насобирал и которыми гордился, как боевыми трофеями. Армяне сидели сзади и смеялись. Он им говорил, что знает Стёпика, знает Пепе, с Тико в одном лагере полтора года жил, Аршака и Маиса знает… знает, как по-армянски будет «член очищен как банан», говорил заветное слово, армяне смеялись, хлопали Михаила по плечам. Молдаванин рулил молча, а, когда приехали, дал неделю, и всё.
– Неделя, брат, – сказал сухо молдаванин, смачно хлопая дверцей машины. – Неделя!
Михаил пытался его залечить, мол, лодку продам через месяц, за это время еще не тронут, до депорта три месяца, получишь не пять, а шесть тысяч!..
– Нет! – рубанул тот ладонью. – Давай лучше пять и через неделю! Всё! Неделя – край, понял? Край! Не то… – Он провел рукой по шее и подмигнул.
Кидать армян было бессмысленно, потом и голову не найдешь, так что лучше было возвращать. До покет-мани оставалось четыре дня. Сели, закурили последнее, стали подсчитывать… Михаил даже взял ручку и бумагу…
Покет-мани – это около трех с женой и детьми вместе. Даже по полной… Трех не будет. С Ивана 935 крон – все равно не хватает! Где-то нужно добыть полторы, и о себе надо подумать – что есть-то?
Пока думали, где раздобыть, что заложить, что отдать в придачу молдаванину, готовились к голодному месяцу… Сперва рыбу пробовали ловить, но у Михаила рука не зажила… С подсачеком у борта стоял… Иван забрасывал, тянул… Никакого толку! Потапов достал свое воздушное ружье и подстрелил несколько голубей, лесных толстых. Заставил Машу ощипать и суп сварить. Поели суп; показался дерьмовым. Михаил обругал Машку, выкинул суп. Сам взялся за готовку. Трех голубей в глине зажарил. Я не понял – как это, в глине? Иван объяснил: они пошли на берег, накопали песку, земли, похожей на глину, облепили голубей – и в духовку. Вонища была страшная, но Михаил был настроен оптимистично, говорил, что такая вонь обычно сопутствует правильному приготовлению голубя по-чеченски. Достали голубей. Сами они воняли еще страшнее, чем тот смрад, который валил из духовки. Но Михаил сел за стол и Машу с Лизой чуть ли не под дулом ружья есть голубей заставил. Иван отказался, сказал, что уже сыт и вообще… Михаил нахваливал голубятину да Лизе в рот запихивал.
Михаил натырил где-то муки и заставил Машу печь кексы с изюмом, а Лизу каждый день гнал на берег к немецким рыбакам, чтоб продавала: пять крон кусочек, большой – пятнадцать. Принарядили как датчанку… Но никто не брал, так, попробовали да и успокоились; пришлось все кексы самим жевать. Сунулись в магазин – там заметили, что тару таскают, забор забили и собаку внутрь посадили.
Решили быстро продавать лодку, за любые деньги. Ставить мотор, подсоединить, натянуть тросики, согласовать со штурвалом, рычаг скоростей сделать, отрегулировать все… и продавать! Срочно!
Но у Михаила – рука… Мотор вешать – дело нешуточное… канитель… сутки возились… Кое-как подвесили. Все испробовали. Разорились с покет-мани на тросики, на всякое такое… Довертели на проволочках. Объявление дали. Срок поджимал, аж пот прошибал! Нашелся человек; посмотрел, остался доволен, сказал, за тринадцать берет! Пожали руки. Дело в шляпе! Михаил купил бутылку, сели с Иваном пить у обрыва.
– Тринадцать дает! – считал Михаил. – Все равно, Вань, как ни крути, наша взяла! Наша взяла! – кричал он с обрыва.
– Приходим рано утром в порт, – продолжал Иван, – перед сделкой лодку еще раз осмотреть, прибрать, подготовить, проститься, да и пивком в каюте опохмелиться, ну как полагается… А в порту менты – мотор с лодки снимают! Прикинь, попадалово! Михаил нет чтобы смыться, так в бутылку полез, мол, что такое! «Чё делаете, сволочи!» Чуть ли не с кулаками, его в пакет и увезли. Вот так, забрали Мишку, – вздохнул Иван, – забрали… Я представляю, – дышал Иван, – там накрутят: статья за гитару, за мотор, штрафы, этап, несколько месяцев тюрьмы, все как полагается… За мной на следующий день менты с хозяином лодки приехали, обыск делали, меня искали, потому как пальчики мои в лодке все-таки остались. А как быстро они пробивают, сами знаете… Компьютер – пять минут… Я в шкафу у Лизы спрятался, там не искали, просто в комнату мою зашли, посмотрели, а там на стене карта висит, та карта, что мы из лодки прихватили, и я, дурак, ума хватило, повесил на стену! Зачем я ее повесил на стену? Не знаю, как трофей, что ли? Да нет, просто клевая карта… Я слышал, как хозяин ругался. Он с ментами приехал, карту схватил, унес, ругался так, что даже по Маше прошелся, мол, проституерте! Руссиск проституерте![34] Только вылез – тут армяне, я им все популярно объяснил, так мол и так, менты – мотор – Миха сидит…
Молдаванин вспылил и сжег лодку, сказал, что, если увидит гада, кишки на солоп намотает! Взял ключи от машины, хотел забрать, глянул – одного колеса нет. Поставили запаску армянскую, пытались завестись – не завелась, открыли капот – нет аккумулятора! Взбеленился тогда молдаванин, из дома вынесли всю аппаратуру, всю одежду Михаила и Маши, ботинки, телевизор, – все на двор повыбрасывал… все было непригодным… все со свалки! «Что за черти тут живут! – кричал он. – Что за гнилая землянка!» Сожгли одежду во дворе и уехали.
– Мне теперь только нелегально жить и остается, – вздохнул Иван, вытягиваясь на матрасе. – В розыске я теперь… В бегах, блин…
Да, Иван был в бегах. Стоял у фонтана в центре Свенборга, хлебалом щелкал.
Меня заслали на стоянку за второй. Когда я вернулся, Хануман спал в углу на моей раскладушке; Иван что-то гундосил невнятное о том, что так и так в последнее время управление по делам иностранцев дергало часто, все к тому и шло… Это было какое-то жалкое оправдание. Мол, то, что я здесь, с вами, голь нелегальная, в этом есть своя логика, так и так я бы тут оказался… Обычное нытье.
– Армяне говорили, скоро всех «сто двадцатых»[35] переведут в Сундхольм и будут там под наблюдением держать, – мычал Ваня; Ярослав кивал одними глазами. – А последний раз аж в Копенгаген вызывали…
Их дело пошло дальше. Допрашивали другие лица. Более суровые. С нажимом, с ухмылками. Разумеется, допрашивали врозь, хоть дело было одно. Выспрашивали каждую деталь кейса. Потом прошлись основательно по прошлому. С бороной дополнительных вопросов. Ярослав его прервал, налил, сказал, что у него было то же самое. Абсолютно та же история! До мелочей! Вызывали, допрашивали, не верили. Искали несовпадения. Искали, что где-то адрес напутал. Искали, что где-нибудь дал промаху – и легенда расколется. Выспрашивали про институт, где учился, имена преподавателей и родственников. Звонили им за подтверждением его существования. А потом, когда уморились, сказали, что никакого он позитива век не увидит, а вот через тридцать дней получит извещение, вызов о том, что полетит он в сопровождении ментов к себе в Молдавию, где он и представитель датского королевства будут вести переговоры с молдавскими представителями, будут за круглым столом решать, что с ним таким делать. Ежели решат молдаване, что им нужен такой Яро, мол, принимают его, то он остается в Молдавии. Ежели не примут, то летят обратно, а потом, некоторое время спустя, то же самое с Россией или какой другой страной СНГ.
– Пока кто-нибудь да не возьмет! – сказал он. – Я не стал ждать этого отвратительного извоза, ну его на фиг игры в рулетку, были случаи, когда просто бросали человека в аэропорту… Как? Весело без ничего оказаться в СССР? Бомжом станешь в две минуты! Не-ет, я укрылся тут, в андеграунде… Пережду годик, другой… – Он несколько раз проговорил «годик, другой», «годик, другой», мутными глазами глядя в рюмку.
– А чего ждать-то? – спросил Иван.
– Хэ, какой! – отвратительно усмехнулся Яро. – Ну как чего? Благоприятной ситуации, вот чего, или что там в андеграунде решат насчет меня… Там ведь умные люди сидят. Глядишь, чего и посоветуют.
Андеграунд… Ярослав произносил это слово так же твердо, как Директорат или Udlndingestyrelsen[36]. Наверное, чтобы верить, что это такая же действенная организация.
Я влез со своими сомнениями, сказал, что не верится как-то, что датчане действительно хотели его так возить из страны в страну, предлагая, как кота в мешке. Ярослав брезгливо фыркнул. Я не унимался: