Пианисты Бьёрнстад Кетиль
Тогда и она кричит во все горло:
— Помогите! Помогите!
Я могу сейчас броситься на нее, думаю я, могу заставить ее подчиниться мне, понять, что это я. Мне невыносимо слышать ее истерический крик. Но все бесполезно. Она бежит, ползет на четвереньках, подпрыгивает, очевидно, она ушиблась. Я останавливаюсь, хорошо, что она меня не узнала. Во рту появляется привкус железа. Кровь. Я вне себя от случившегося. Но почему? Сколько раз я представлял себе, какой будет наша первая встреча! Но все получилось иначе. Аня Скууг напугана, к Эльвефарет бежит испуганная пятнадцатилетняя девочка. Ни один нормальный человек не ходит здесь у реки. Во всяком случае, поздним осенним вечером.
Я смотрю ей вслед. Сплевываю. Поворачиваюсь. Кровь! У меня из носа течет кровь. Больше я не кричу. Я стою и пытаюсь понять, что заставило Аню спуститься сюда к реке, в эту злосчастную долину, заросшую высокими елями, с которой связано уже достаточно трупов — изнасилованная женщина в пятидесятых годах, утонувший пять лет назад мальчик и мама с разбитой в омуте головой в прошлом году.
Я отказываюсь верить, что Аня в страхе убежала от меня. Я мог представить себе что угодно, только не это.
И тут я снова слышу какие-то звуки. Они доносятся сверху, с Эльвефарет. Сначала я вижу три звездочки, потом понимаю, что это горят три карманных фонарика. Люди, мелькает у меня в голове. Сейчас меня схватят! Это Скууг, доктор Скууг, профессор Брур Скууг, нейрохирург, специалист по заболеваниям мозга. Я не раз встречал его на дороге, за эти месяцы мы часто с ним пересекались — приятная внешность, коренастый, крепкий, всегда немного растрепанный человек лет за сорок.
Каждый раз при виде него у меня к горлу подкатывает тошнота. Потому что он отец Ани, потому что в нем есть что-то агрессивное. Сейчас меня тошнит больше обычного, они уже близко. Меня вот-вот обнаружат. Меня, опасного преступника с Мелумвейен, шестнадцатилетнего парня, мечтающего об Ане Скууг. Кара неминуема! Но у меня есть перед ними преимущество — я хорошо знаю эту долину, тропинки, лес, камни, ольшаник. Только бы у них не было с собой собаки! Вот тогда я пропал. Я прячусь за деревьями. Они по-прежнему находятся в тридцати метрах от меня. У меня болит левая рука. Бежать уже поздно. Мне надо вернуться назад, на мое место, скрытое ветками. Но я потерял направление. Ольшаник очень густой. Я пробираюсь через кусты, не понимая, что иду не в ту сторону. Я подошел слишком близко к реке. Надо спуститься еще ниже, чтобы потом подняться наверх. Я скольжу на камнях, оступаюсь в ледяную воду, мои ботинки насквозь промокли. Наконец я поднимаюсь по склону и нахожу свое гнездо. Может ли страх соперничать со страхом? По-моему, мне еще страшнее, чем было Ане полчаса назад. Нет, думаю я, ведь я боюсь не за свою жизнь. Я только боюсь, что у них есть собака.
Но у них нет собаки, по крайней мере сегодня вечером. Это трое мужчин с карманными фонариками. Иногда они светят фонариками в мою сторону, но не замечают меня из-за веток.
— Черт, как темно, — говорит один из них. — Нам его не найти.
— Ему бы не поздоровилось, если б он нам попался, — откликается второй.
— Да я бы его просто убил, — говорит третий. Это отец Ани. — Ни один честный, порядочный человек не пойдет сюда в такую пору.
— А почему здесь оказалась твоя дочь?
— Аня? Она обретается в своем мире. В мире музыки. Она ею одержима. Это и делает ее немного странной.
Наконец они уходят. Остаются только луна и силуэты елей. Шум реки. Они меня не нашли, но хотели уничтожить. Отнять у меня мое убежище. Отныне ольшаник уже никогда не будет для меня прежним. После того, что они сказали.
Но самое важное они сказали про Аню.
Насчет Ани и музыки.
Целый час я сижу и думаю о том, что случилось. Думаю о ней, у меня горит кожа и тело наливается тяжестью. Вне меня царит холод. Вскоре он пронизывает меня, я коченею. Но не замечаю этого, во всяком случае, до тех пор, пока солнце не освещает верхушки елей на другом берегу реки. Господи, неужели уже утро? Я с трудом поднимаюсь. Пора пойти домой и лечь спать.
Мне следует изменить репертуар. Если бы я вел себя умнее у доктора Шварца, я бы получил медицинскую справку, а с нею и несколько дней передышки. Я слышал, что в некоторых случаях жюри может отсрочить прослушивание. Именно на это я и надеялся, но что толку теперь думать об этом, мне остается только благодарить свой характер. Придется выступать вместе со всеми. В ближайший четверг. «Революционный этюд» отпадает сам собой. Сыграть его мне не позволит левая рука. Надо найти что-то поэтичное, соблазнительное, с чем бы я справился благодаря звучанию и утонченности. Только где это искать? Конечно, у Дебюсси. Я вспоминаю свое обещание маме.
Просматриваю все фортепианные сочинения Дебюсси и выбираю наиболее известное, оно должно произвести впечатление на публику, и я смогу хорошо его интерпретировать. «Лунный свет» из «Бергамасской сюиты», произведение, терзаемое многими, но обладающее собственным трепетным гипнотическим настроением. У меня отняли ольшаник. Мою чистую, неоскверненную тайну. И потому в исполнении Дебюсси я вижу особый смысл, хотя престиж «Лунного света» у интеллигентов и невелик. Мне бы хотелось дерзнуть и исполнить что-нибудь из «Ночного Гаспара» Равеля, но до этого я еще не дорос. Техника у меня неплохая, однако не слишком уверенная. Ненавижу, когда молодые пианисты переоценивают свои силы, чтобы произвести впечатление. Я не такой. «Лунный свет» — это с моей стороны будет честно, принимая во внимание все обстоятельства. И неважно, что произведение затаскано, это изысканная затасканность. К тому же это небольшое, скромное сочинение для фортепиано бесконечно грустное, а мне и самому в эту осень не очень-то весело, мне, шестнадцатилетнему подростку, обрекшему себя на добровольное изгнание. Я живу вне жизни, влюблен на расстоянии в девочку, о которой ничего не знаю, и много времени провожу в ольшанике. Мне хочется сделать «Лунный свет» прозрачным и современным. Хочется найти для него такое неповторимое и глубокое звучание, чтобы было уместно сравнение с Дину Липатти. Липатти умер молодым, у него была своя манера игры, сдержанная, призрачная, он придавал значение каждому туше. Мне предстоит всего этого добиться.
Только я об этом подумал, как все становится на свои места. Я справлюсь даже с Бахом, обязательной прелюдией и фугой до мажор из второго тома «Хорошо темперированного клавира».
Отбор на конкурс состоится в Доме лектора. Ребекка Фрост звонит мне за день до этого и желает удачи. Я так и вижу, как она сидит в своем роскошном особняке перед большим «Стейнвеем», модель Д, и смотрит на фьорд. Для нее предстоящий отбор как будто не имеет значения. Миллионы у нее уже есть. Хотя Ребекка и любит музыку, это для нее не больше чем хобби. Несмотря на то, что она занимается с лучшим педагогом, самой легендарной Сельмой Люнге, невероятно красивой женщиной, которой уже около пятидесяти.
— Что ты выбрал для исполнения? — спрашивает Ребекка.
— Дебюсси. «Лунный свет».
Я так и слышу ее удивление.
— Не слишком ли это легко? — быстро спрашивает она.
— Я повредил руку. С более сложной вещью мне не справиться. А ты что будешь играть?
— Тоже Дебюсси. Токкату для фортепиано.
— Отличный выбор. Я уверен, что ты хорошо сыграешь.
— Лучшей я все равно не буду. Лучшим должен быть ты.
Все так считают. Ты — фаворит.
— Спасибо. Только многое зависит от нервов.
— Ну, с этим-то у тебя все в порядке.
Все в порядке? После разговора с Ребеккой у меня странным образом меняется настроение. Оказывается, где-то есть люди, которые чего-то ждут от меня, не отец, не Катрине, а наше сообщество, наша музыкальная среда, состоящая из экспертов, снобов, тружеников и энтузиастов. Всех, кто одержим музыкой по самым разным причинам. Я знаю, что они есть, но я еще слишком молод, чтобы быть с ними знакомым. Это заслуга мамы, что я так рано начал посещать концерты молодых исполнителей в Ауле — актовом зале университета. Сначала мне было интересно, потому что там выступал удивительнейший человек — Юн Медбё. Этот профессор философии наверняка уже примеривался к собственному гробу, студенты обожали его за исключительное красноречие и восторженные рассказы о музыке, с которыми он выступал перед нами, рассеянными недоумками. Да, сначала мне было интересно. Но потом стало невыносимо скучно. Я, двенадцатилетний парень, пускал газы и мало понимал то, что слышал. Однако постепенно я начал узнавать некоторые произведения из тех, что мама слушала по радио, например скрипичный концерт Чайковского. Тот, умопомрачительно трудный и в то же время душераздирающе мелодичный. Так меня воспитывала мама. Сколько раз в детстве я сидел, не отрывая глаз от «Солнца» Мунка и могучих мотивов его «Истории» и «Альма Матер». От обнаженных людей у водопада. Я слушал музыку, которой не понимал и которая мне, собственно, не нравилась. Брюзжащие скрипки, воющие деревянные духовые, навязчивые ударные. Но в то же время я видел представителей мощной музыкальной жизни маленькой страны: профессоров, солистов, критиков, педагогов. Каждую неделю давался концерт по абонементу. Каждый четверг эти люди собирались вместе, чтобы послушать одну и ту же музыку, чтобы одобрить или отвергнуть ее, исполняемую для них всемирно известными музыкантами: Исааком Штерном, Вильгельмом Кемпффом, Альфредом Бренделем, Давидом Ойстрахом. Мы все, посещающие концерты в Ауле, такие разные, и вместе с тем нас что-то связывает. Связывает так называемая классическая музыка. Мы немного странные, почти как небольшая секта. И едва ли знаем что-нибудь о «Битлз» или «Роллинг Стоунз». Нас интересует нечто совсем другое.
Наступает четверг. Я просыпаюсь от рези в животе. Меня донимает ворчащая во мне тошнота. И хотя обычно я уверен в себе, сейчас меня мучает неуверенность. А что если я провалюсь? Одна неверная нота, и все пропало. Этим-то «Лунный свет» и труден. Ведь его все знают, поэтому, исполняя это произведение на концерте, ошибиться недопустимо. Всю первую половину дня я сижу дома один и медленно проигрываю свой небольшой репертуар, предназначенный для этого вечера. Прослушивание проходит без публики. Жюри в одиночестве будет по очереди слушать каждого из нас — это три пожилых господина: два вышедших на пенсию преподавателя музыки и глава музыкального отдела Норвежского радио уже много лет определяют, кому из нас в будущем быть музыкантами. Маловероятно, что того, кто провалится на Конкурсе молодых пианистов, ждет блестящая карьера музыканта.
За обедом и отец, и Катрине замечают, что я нервничаю. У Катрине на редкость хорошее настроение, и она предлагает вечером поехать со мной, чтобы поддержать меня. Я отрицательно мотаю головой и говорю, что предпочитаю поехать один. Она пожимает плечами.
— Ты хорошо играешь, Аксель. И никогда не просишь о помощи.
Не уверен, что именно это мне бы хотелось услышать. Я пробую отшутиться:
— Не думаю, что как раз в этом случае ты способна мне помочь.
Отец смеется. Катрине тоже смеется. Однако мои слова повисают в воздухе. Я вскакиваю из-за стола:
— Мне пора идти.
Мелумвейен осенним вечером. Я выхожу из ворот. В воздухе висит изморозь. Снега еще нет. Я слышу чьи-то шаги. Обычно в такой темноте я не оборачиваюсь, но тот, кто идет сзади, идет быстрее, чем я. Вскоре шаги звучат уже почти вровень со мной. Тогда я оглядываюсь и понимаю, что мне страшно, да, меня страшит темнота, хотя никогда раньше я ее не боялся.
Это Аня Скууг.
Она едва кивает мне. Я тоже киваю ей и смотрю на часы. И вдруг понимаю, почему она так спешит. До прихода трамвая осталась одна минута. Медленным шагом до остановки — две минуты. Аня обгоняет меня на пять метров и переходит на бег, я тоже, но мне нельзя бежать быстро, она может опять испугаться и закричать. И я думаю, что она так мимолетно кивнула мне потому, что боялась не меня, а той тени, которая обычно прячется в ольшанике и неизвестно кому принадлежит. Вряд ли ей стало бы легче, если б я побежал за ней с криком «Не бойся! Я лишь та тень, которой ты испугалась ночью в ольшанике! Это я, Аксель Виндинг! Не бойся меня!» Мне хочется крикнуть ей это, но я боюсь, что ее опять охватит паника. Она обогнала меня уже на пятьдесят метров. Куда это она так спешит? Я тоже спешу. Вот-вот начнется отбор. Ровно в семь. Никто не знает, кому предстоит играть первым. Не знаю, куда торопится Аня Скууг, но уверен, что моя причина более важна, чем ее. Неужели я опоздаю на этот конкурс и пропущу целый год только потому, что пятнадцатилетняя ученица частной школы, эта нервная Аня Скууг, может впасть в панику, если услышит, как у нее за спиной хрустят ветки? Ни в коем случае, думаю я, я не настолько альтруистичен. Трамвай подходит. Аня добежала уже до середины склона. Тогда и я пускаюсь бегом. Она слышит мои шаги, испуганно оглядывается, но не кричит. Слава богу, она понимает, почему я бегу. Ей осталось двадцать метров до перрона. Двери в трамвае уже закрылись, и он медленно трогается с места, но Аня машет рукой и кричит, это совсем не та Аня, которую я себе представляю. Легко пугающаяся, вялая и вежливая, сейчас это сильная и смелая девушка, она кричит во все горло: «Подождите!
Подождите!». Как будто вагоновожатый может услышать ее тонкий голосок. Он его и не слышит, зато он ее видит. Шипят тормоза. Ане Скууг посчастливилось, потому что половина вагона еще не миновала перрон. Но что будет со мной? Мне бежать еще метров пятьдесят. Я еще у подножья холма и вагоновожатому меня не видно. Тем не менее, я не останавливаюсь. Словно надеюсь на чудо. И в ту же минуту вижу себя со стороны: шансов у меня никаких, но я все-таки бегу. Я похож на тех смешных оптимистов, которые продолжают бежать за трамваем, хотя тот уже давно отошел от остановки. Но я не хочу быть таким, как они. Не хочу делать ничего напрасного или смешного, особенно когда из вагона меня может видеть Аня Скууг. Однако трамвай все еще стоит. Мне остается еще двадцать метров. Трамвай ждет меня. Аня стоит в дверях вагона. Она попросила кондуктора подождать еще одного пассажира. От напряжения у меня в легких совсем не осталось воздуха. Пассажиры через окна смотрят на перрон, они немного раздражены, я бы тоже был раздражен на их месте. И тут я падаю. Лечу на руки, понимая, что это недопустимо. Мои драгоценные руки! Ведь сегодня через час они должны играть на фортепиано. Я неестественно изгибаюсь, выставляя вперед колено. И, упав на мокрый асфальт, чувствую, что колено разбито. Но это неважно, важно то, что на меня смотрит Аня Скууг. Она видит, что я упал и потому задержал трамвай еще больше. За одну секунду с меня слетает последняя самоуверенность. Я встаю на колени и делаю знак вагоновожатому, что он может ехать. Но трамвай не двигается с места. Аня Скууг стоит рядом с кондуктором. Хотя у меня уходит целая минута на то, чтобы встать и, хромая на одну ногу, побежать дальше. Они ждут меня! Так решила Аня Скууг.
Она стоит в дверях вместе с кондуктором, чуть закатив глаза и робко улыбаясь. Кондуктор машет рукой и пропускает меня в вагон.
— Добежал наконец, — говорит он. — Тебе повезло, мы не каждый день такие добрые.
Аня Скууг проходит вглубь вагона. Я принимаю это как знак того, что с этой минуты ее помощь мне закончена, что она больше не хочет иметь со мной ничего общего. Аня не знает, что я разорвал парадные брюки, ободрал колено и из него течет кровь. Она поворачивается ко мне спиной. Я замечаю, что сегодня она непривычно нарядная. Из-под дубленки выглядывает длинная красная юбка. В Ане всегда есть что-то изысканное. Волосы заколоты на макушке, из пучка спускаются локоны, словно она собралась на бал.
Я не знаю, как мне себя вести. Сначала беру у кондуктора билет, а потом прохожу в конец вагона, подальше от Ани Скууг — пусть видит, что я понял ее знак.
И тут у меня сдают нервы.
Я вспоминаю и то, что мне предстоит, и то, ради чего я от всего отказался, вспоминаю о самом конкурсе.
Кроме этого конкурса, у меня ничего не осталось. Неожиданно мне все кажется безумием, все эти пятнадцать месяцев, прошедшие после гибели мамы, мы все — отец, Катрине и я — кажемся мне безумными; мы как будто потеряли путеводную нить, которая вела нас по жизни. Словно мама унесла ее с собой в водопад. В ту минуту в почти пустом трамвае, в котором жители окраинных районов едут в город — на свидания, на вечернюю работу, на концерты, в театры или в кино, — мне мучительно не хватает мамы. Средний класс, думаю я. К которому явно не принадлежит Аня Скууг. Всем своим поведением она показывает, что принадлежит к высшему классу. Я сижу на потертом кожаном сиденье и боюсь того, что меня сегодня ждет, боюсь, что произведу жалкое впечатление своей рваной штаниной и поврежденным запястьем. Это даже смешно. В этой среде жалостью ничего не добьешься.
Трамвай подходит к Национальному театру. Конечная остановка, она подземная. Многие сошли на Майорстюен и на Валкирие пласс. Аня Скууг едет до последней остановки. Я сижу у нее за спиной. Трамвай «Желание». A streetcar named Desire. Отец находил перевод неточным. Но мама обожала эту пьесу. Она водила нас с Катрине в театр, когда мне было всего десять лет. Катрине сидела в театре с каменным лицом, а я плакал, потому что плакала мама. Что-то происходило с главной героиней, с ее сестрой, эта их безнадежная зависимость друг от друга, катастрофическая ложь, возникшая между ними. И к тому же этот страшный поляк. Его присутствие в жизни обеих сестер. Несчастный случай на работе. Неожиданно все оказалось слишком поздно. Духовно он убил их обеих.
Почему я теперь думаю об этой пьесе? Почему вспоминаю, что плакал? Аня Скууг встает со своего места. Национальный театр. Я все еще сижу. Большинство пассажиров уже выстроились в проходе. Она бросает на меня беглый взгляд, слишком беглый, чтобы на ее лице можно было прочесть симпатию или насмешку.
Я думаю о «Лунном свете», думаю, что Аня — героиня Дебюсси, хрупкая, но не настолько, чтобы ее было видно насквозь, нет, думаю я, в нее вообще невозможно заглянуть, а если это и удастся, ты увидишь только нечто туманное или серебристый ночной свет, который описать под силу только Дебюсси.
Мы поднимаемся по лестнице наверх. Аня метров на двадцать впереди меня. Интересно, куда она идет? Она сворачивает налево к Университету, к Ауле. Я тоже иду туда. Мне приятно идти за ней. Она успокаивающе действует на мои нервы. Ничего страшного, даже если я провалюсь. На свете есть Аня Скууг. Сегодня она совершила чудо по отношению ко мне, оказалась моим ангелом-спасителем, и если я пройду сегодняшний отбор, а я должен его пройти, я, честное слово, пошлю ей букет цветов.
Я ждал, что она повернет на улицу Карла Юхана, но она сворачивает налево в сторону Дворца. Мне тоже надо туда. Мы идем через парк. Может быть, она направляется в Хомансбюен к подруге, с которой решила провести вечер за чашкой чая? В школе она, безусловно, одна из лучших. В Норвегии далеко не все учатся в частных школах. Может быть, она хочет стать нейрохирургом, как и ее отец?
Мы идем в сторону Дворца. На Осло спустился туман. Мягкий туман. У меня возникает ассоциация с одним фильмом-оперой, на который меня водила мама, это был русский фильм, кажется, он назывался «Евгений Онегин». Высокие деревья, ночь, туман. Что-то роковое. Любовник должен умереть на дуэли, совсем как Пушкин, сочинивший эту драму. Но почему я сейчас думаю о смерти? Передо мной через Дворцовый парк идет молодая девушка. Миновав Домик Гвардии справа от Дворца, она сворачивает направо.
У меня колет затылок. Ведь я тоже иду туда. Мы собираемся участвовать в одном конкурсе!
Дом лектора, как лобное место, высится перед нами.
Конкурсы не для всех. Они только для избранных, для победителей, которые способны бороться за медаль, а потом загорать под вспышками фотографов. Все остальные — неудачники, их большинство и их быстро забудут, они и сами постараются забыть о своем неудачном выступлении. Но от самого выступления им уже никуда не деться. Это клеймо им придется носить всю жизнь. Мама говорила, что музыкальные конкурсы — это для тех, кто не от мира сего. И тем не менее, она хотела бы, чтобы я нынче вечером пересек Вергеландсвейен и, наконец, понял, что мы с Аней Скууг будем соревноваться друг с другом на одном и том же конкурсе.
Всю дорогу я держусь от нее на расстоянии. Когда она открывает тяжелую дверь этого здания в конструктивистском стиле, я по-прежнему нахожусь в двадцати метрах позади нее. Но она оборачивается, как будто знает, что я иду за ней, да-да, как будто она все время знала, что мы с нею идем в одно и то же место.
На этот раз она не останавливается. Не придерживает для меня дверь открытой. Это было бы уже слишком. Но она видит меня. Ее взгляд от двери я чувствую на себе, как печать. Словно отныне на моем лице навсегда будет написано: Аня Скууг.
Потом она вступает в свет вестибюля и спускается в цокольный этаж.
Я медленно следую за ней.
Там внизу полно нарядных чертенят и их родителей. Этих несчастных учеников младших классов, которые участвуют в конкурсе. Они носятся вокруг в своих коротких юбочках и лакированных туфельках. Родители возбуждены еще больше, чем дети, потому что это уже не рядовой вечер учеников. Конкурсанты двух старших классов обычно приходят на этот отбор без родителей, всему должна быть мера. Однако и среди моих ровесников случаются исключения. Например, Фердинанд Фьорд. Его мать и отец уже сидят в фойе, хотя непохоже, что их сын, этот почти вундеркинд, в восторге от их присутствия. Тем не менее Фердинанд хорошо владеет собой, как и Ребекка Фрост, которая уверяет меня, что ни капли не волнуется, она бросается мне на шею и уверенно шепчет мне в ухо:
— Для тебя это детские игрушки. Ты, конечно, пройдешь в финал.
Ее слова нисколько не ободряют меня. Я ищу глазами Аню Скууг, которая еще стоит в гардеробе и медленно снимает свою дубленку.
— Господи, как ты выглядишь! — восклицает Ребекка, увидев мою порванную штанину.
— Было скользко. Я упал, когда бежал к трамваю, — отвечаю я.
— Скользко? — Ребекка превращается в знак вопроса. — На улице семь градусов тепла!
У меня нет желания продолжать этот диалог.
— Ты пройдешь, — говорю я, тут же отворачиваюсь от нее и пустыми глазами смотрю на малышей, которые уже отыграли, кое-кого из них стошнило прямо на короткую юбочку. Да, это вам не вечер учеников, думаю я. Это конкурс, и те, кому еще только девять лет, не готовы к тому, что их ждет. Отбор. Сортировка. Отделение плевел от зерен. Глупых от умных. Маленькую девочку из Викер-сунда рвет прямо на лестнице. Я слышу сердитый голос ее матери: «Возьми себя в руки, Астрид! Как бы там ни было, а ты заняла четвертое место!»
Но в этом соревновании мастеров не существует четвертого места, и я знаю это лучше, чем кто бы то ни было. Здесь имеет значение только одно: попал ли ты в финал. Астрид из Викерсунда уже выбыла из игры. Больше она в ней не участвует. Она то плачет, то ее рвет. Мы ничем не можем ей помочь. Скоро и мы окажемся на этом Страшном суде.
К горлу подступает тошнота.
Я иду в уборную.
Меня рвет. Но я не издаю ни звука.
Меня выдает только запах.
Я быстро спускаю воду.
Запах почти исчезает.
Когда я выхожу, Аня Скууг стоит перед зеркалом и расчесывает волосы. Теперь уж нам придется поговорить друг с другом.
— Я не знал, что ты играешь на фортепиано, — говорю я.
— Ничего удивительного, — отвечает она и продолжает расчесывать волосы, как это умеют только девочки. — Я держала это в секрете. До сих пор.
— Понимаю. — Я говорю, не открывая рта. Пузырек с водой для полоскания рта, который я всегда ношу с собой, должно быть, выпал из кармана, когда я споткнулся и упал.
— А вот про тебя я знала, — говорит она. Голос у нее более низкий, чем я думал. Более теплый. Она могла бы петь Брамса и Рихарда Штрауса, как пела Кэтлин Ферриер. Моя защита рухнула, рассудок испарился, юмор исчез. Я боготворю этот голос, так же как боготворю ее всю — чистые черты лица, тонкую талию, гордую осанку. В моем мире она вне конкуренции.
— Откуда?
— От моей учительницы. Сельмы Люнге.
— Ты занимаешься с Сельмой Люнге?
— Это была тайна. До сих пор.
— Почему ты держала это в тайне?
— Потому что не была уверена, что хочу именно этого.
— Ты имеешь в виду, быть пианисткой?
— Да. Конечно. Музыкой не занимаются, если не имеют серьезных намерений. У тебя, например, серьезные намерения?
— Да.
— И все-таки ты чуть не опоздал на трамвай.
— Я должен поблагодарить тебя. Это было великодушно с твоей стороны.
— Не стоит благодарности. Как бы я выглядела, если бы не постаралась помочь конкуренту!
— Значит, ты знала, что я тоже иду на трамвай?
— Конечно, знала.
— И каждый раз, когда мы с тобой встречались на улице, ты знала, что мы с тобой будем конкурентами?
— Да. Фру Люнге знала фамилии всех, кто будет участвовать в отборе. Твоя фамилия была мне известна. Ведь мы оба живем в Рёа.
— А что еще фру Люнге сказала тебе обо мне?
— Что ты талантлив, но не так, как это кажется тебе самому.
Аня Скууг смеется. Это уже дерзость. Оскорбление. И все-таки мне нравится, как она смеется. Я хотел бы, чтобы она никогда не перестала меня оскорблять.
— Спасибо, — говорю я.
— Не за что. — Она лукаво улыбается.
— Ты не нервничаешь? — спрашиваю я.
— А чего мне нервничать? Я знаю, что мне по силам. А если б не знала, я бы не участвовала в конкурсе.
И она уходит. Прямо на сцену. Я забыл, что сейчас ее очередь.
Я остаюсь, мне не по себе, у меня немного кружится голова. Подходит Ребекка и внимательно на меня смотрит.
— Ты, кажется, покачнулся?
— Тебе показалось.
— Одно мгновение ты был похож на падающую башню в Пизе. Ишь, как она на тебя подействовала!
— Она? Да я ее и не знаю!
— Кто она?
— Понятия не имею, хотя давно ее вижу. Она живет по соседству, на Эльвефарет, учится в частной школе, дочь Скууга, Брура Скууга, знаменитого нейрохирурга.
— А с кем она занимается музыкой?
— С Сельмой Люнге.
— С Сельмой Люнге? Это невозможно. Я бы об этом знала!
— Нет. Это была тайна.
— Почему?
— Потому что так захотела Аня Скууг. Она не хотела, чтобы об этом знали, пока она не была уверена, что это серьезно. Так она сказала.
— Серьезно, что?
— Что она серьезно решила стать концертирующей пианисткой, конечно.
— Она уже так продвинулась?
— Безусловно.
— И до сих пор никто из нас ее не слышал?
— Да. Но теперь услышим.
— Надо будет поговорить об этом с фру Люнге.
Ребекка сердится. И я ее понимаю. Такие секреты нехарактерны для преподавателей музыки. А Ребекка Фрост уже много лет берет уроки у Сельмы Люнге.
Я чувствую себя одураченным, не совсем понимая, почему. Меня тревожит чувство, что я что-то упустил. Сейчас все педагоги сидят в зале и слушают, как мы играем, один за другим. Там Сельма Люнге. И один из Рифлингов. И Амалие Кристи, и Элине Нюгорд, и Карен Орс Бюгге, и фру Альм, и фру Лёкен, и фру Стугу, и Ханна-Марие Вейдал, и Мод Вебстер, и Эрлинг Вестер, и все остальные сидят там, притихшие как мыши, исполненные надежд и гордости за своих учеников. А я и не знал, что Аня Скууг тоже играет на фортепиано, бормочу я себе под нос. И сам слышу в своем голосе обиженные нотки. Она могла бы раньше сказать мне об этом.
На отборе нам не разрешают сидеть в зале. Судить друг друга мы сможем только в финале. А мы еще не там, не в Ауле под мунковским «Солнцем». Мы еще боремся со своими чувствами, техникой и умом, чтобы попасть туда, Аня Скууг — первая из старшего класса играет перед жюри.
— Надо же, она занимается с фру Люнге! — возмущается Ребекка.
— Неужели никто из нас ничего о ней не знает? — удивляется Фердинанд Фьорд. — Не помню, чтобы я где-нибудь ее видел.
— Правда, это странно, — говорю я. — Меня это тоже удивляет. Ведь мы ходим на все концерты в Ауле или в других залах. И никто никогда ее там не видел?
— Я точно не видела, — твердо говорит Ребекка.
— Я тоже. — И у меня внутри возникает неприятное чувство.
Аня выходит через несколько минут. Лицо пылает, как будто ее лихорадит, как будто она только что совершила что-то предосудительное.
— Все прошло хорошо? — спрашивает Ребекка. Она очень любопытна. У нее нет сдерживающих центров.
Аня Скууг пожимает плечами. Это равнодушное движение противоречит ее пылающему лицу.
— Сносно, — отвечает Аня.
— Что это означает?
— Что я могла бы сыграть лучше, если бы захотела.
— Но ты не захотела?
— На этой стадии — нет. Ведь это всего лишь отбор. В финале я сыграю иначе.
— Значит, ты считаешь, что пройдешь в финал?
— Разумеется, пройду.
— Почему ты так уверена?
Аня опять пожимает плечами.
— Это всегда чувствуешь. Не зря же я потратила на занятия музыкой большую часть своей жизни!
При этих словах мне становится страшно. А что могу сказать я? Потративший на музыку многие месяцы жизни? Что, если я не пройду отбор? Тогда я каждый день буду считать неудавшимся и напрасным. Или всю жизнь буду нести эти грустные, бессмысленные дни как тяжелую ношу.
Я нервничаю как никогда. Меня трясет, и я весь покрываюсь испариной. Наверное, по мне это видно, думаю я.
Но никто ничего не говорит. Только Ребекка не спускает с меня глаз. Кажется, она все понимает. И переживает за меня.
Неожиданно наступает моя очередь.
Я сижу за роялем. Самоуверенности как не бывало. Передо мной темная стена. Я называю ее залом. Там, в зале, в этой темной стене, сидят люди, которых я боюсь. Боюсь жюри, этих трех серьезных людей. Боюсь Сюннестведта с его дурным запахом изо рта. И других преподавателей музыки. Но больше всего я боюсь Сельмы Люнге, красивой легендарной Сельмы Люнге, уроженки Германии, не устоявшей перед норвежским философом Турфинном Люнге во время своего турне по Скандинавии в конце пятидесятых годов. Теперь они живут в старом доме на Сандбюннвейен, на другом берегу реки. И неожиданно, пока я стараюсь сосредоточиться на Бахе и Дебюсси, мне в голову приходит, что из их дома, большой старой виллы в швейцарском стиле, им, наверное, виден мой ольшаник и омут, где нашли маму. А когда я сидел на скользких камнях на дне долины, слушал шум реки и музыку, звучавшую в моей голове, и ни о чем не подозревал, Аня Скууг сидела за роялем у Сельмы Люнге, играла, училась и овладела инструментом лучше, чем я со своим вечным упрямством. Потому что Сельма Люнге — умная женщина, и это все знают. До сих пор ходят легенды о ее последнем концерте в Ауле в 1960 году, как раз перед тем, как она вышла замуж за Турфинна Люнге и решила оставить свою исполнительскую карьеру, хотя у нее был контракт с самим Deutsche Grammophon на исполнение концертов Брамса вместе с Рафаэлем Кубеликом и оркестром Баварского радио. Ведь она была из Мюнхена, жила в Швабинге и была знакома с такой знаменитостью, как Пауль Хиндемит. Она играла в больших концертных залах по всему миру, ее игрой восхищались премьер-министры и президенты. Однако она предпочла это оставить и родить детей от Турфинна Люнге, который тоже был мировой величиной благодаря своему амбициозному труду «О смешном». Говорили, что этот труд был написан человеком, который сам умел только хихикать. Я слышал это от мамы, хотя мама была горячей поклонницей Сельмы Люнге. Я не раз спрашивал у мамы, почему бы мне не заниматься с фру Люнге, но мама всегда отводила глаза и говорила, что фру Люнге «слишком дорогой педагог». Однако это была неправда, я видел это по маминому лицу. Мама восхищалась Сельмой Люнге и была на ее большом прощальном концерте в Ауле, подобного концерта под «Солнцем» Мунка еще никогда никто не слышал. Красота и талант Сельмы Люнге сделали ее легендарной, а я знал, что мама опасается таких легенд. Она хотела единовластно распоряжаться мною, думал я. И боялась соперниц. А Сельма Люнге была бы для нее слишком сильной соперницей. И вот я сижу за роялем в Доме лектора и чувствую, что фру Люнге, наверное, слишком сильна и для меня. Мне трудно примириться с тем, что она сказала про меня Ане Скууг. С тем, что я талантлив, но не так, как это кажется мне самому. И угораздило же меня выбрать именно «Лунный свет»! Как исполнить это произведение талантливо, по-новому, неожиданно, сентиментально и захватывающе и в то же время не потерять своей индивидуальности? Я сижу за роялем и чувствую, что это невыполнимая задача. Всего четыре минуты, и все мои труды последних месяцев окажутся напрасными. Я начинаю. Звучат первые ре-бемоль-мажорные терции. Я всегда боролся с сомнением, серьезным сомнением: достаточно ли я талантлив? Удастся ли мне, как ни странно, столь же не по годам самоуверенному, как и Аня Скууг, стать пианистом, сделать сольную карьеру? Как вообще становятся пианистами? Почему для меня это так важно? Безусловно, это связано с мамой, с ее властью надо мной, ее влиянием на мою жизнь, но этого мало, она как будто знала меня лучше, чем я сам, руководила мной, хотя не подавляла и мою собственную волю. И только мама могла сказать, хорошо или плохо я играю, она слышала все неестественное, и я нуждался в ее указаниях. Теперь мне никто этого не скажет. Я сижу на сцене, играю Дебюсси, и меня одолевают сомнения. Сюннестведт, мой преподаватель музыки, сидит в зале и молится, чтобы я прошел в финал, ибо тогда сильно укрепится его репутация как педагога. Конечно, я пройду в финал, думаю я, стараясь в то же время, чтобы арпеджио в левой руке звучали не слишком быстро и небрежно, что иногда случается даже у более опытных пианистов, чем я.
Я играю для трех женщин: для Ани Скууг, которая не может меня слышать, для мамы, которая, возможно, слышит меня, и для Сельмы Люнге, которая, безусловно, меня слышит.
На лбу у меня выступает пот. И капает на белую слоновую кость клавишей.
Я заканчиваю играть, и меня охватывает тяжелое чувство. Хорошо ли я сыграл? Получился ли мой «Лунный свет» достаточно необычным? Не слишком ли я приблизился к пианистам, прошедшим до меня эту дистанцию? Члены жюри вяло аплодируют. Председатель жюри, тощий Ланге, благодарит меня. Некоторые преподаватели музыки тоже аплодируют. Я вижу восторженное одобрение со стороны Амалии Кристи и Элине Нюгорд. И тяжелые аплодисменты моего безнадежного Сюннестведта.
Но со стороны Сельмы Люнге аплодисментов не слышно.
Я выхожу в фойе. Ко мне подбегают Ребекка и тощая, как палка, с пластинкой на зубах, Маргрете Ирене Флуед, которая всегда требует, чтобы ее называли сразу обоими именами. То есть — Маргрете Ирене. Интересно, много ли друзей она обретет в жизни? Но они обе здесь. Фердинанд тоже подходит, хотя теперь его очередь подвергнуться этой пытке. Они проявляют дружеские чувства. Спрашивают, как все прошло. Но я высматриваю Аню.
— Куда она подевалась? — спрашиваю я.
— Аня Скууг? — лукаво, нараспев спрашивает Ребекка. — Да, влюбленность не скроешь.
— Перестань, — кисло отмахиваюсь я. — Она сказала одну важную для меня вещь. Мне надо поговорить с ней.
— Она ушла, — хихикнув, говорит Маргрете Ирене.
— Ушла? — Я с недоверием смотрю на ее страшные передние зубы. Она не отвечает, и я умоляюще, чтобы сдвинуть ее с места, произношу:
— Маргрете Ирене?
— Да. Она ушла, — лаконично, почти ворчливо отвечает Маргрете Ирене Флуед. Я знаю, что девушке в этом возрасте трудно смириться с тем, что парень, каким бы никчемным он ни был, интересуется не ею.
— А результат? Она не стала ждать результата? Прошла ли она в финал?
— Нет, не стала, — многозначительно вмешивается Ребекка. — Она не сомневается, что пройдет в финал.
Мы финалисты, мы прошли в финал Конкурса молодых пианистов — Ребекка, Фердинанд, даже Маргрете Ирене, еще несколько менее интересных пианистов и я.
И Аня Скууг.
Она уже стала легендой. Сельма Люнге ходит с улыбкой и принимает поздравления от преподавателей музыки. Аня обошла нас всех. Меня грызет какая-то сосущая тревога.
Мы идем к Маргрете Ирене. Семья Флуед занимает огромную квартиру недалеко от стадиона Бишлет. Мы пьем чай и какао в большой гостиной с эксклюзивными динамиками Bowers & Wilkins и полным собранием сочинений Бетховена, купленными папашей Флуедом, старшим инженером. Ребекка болтает больше всех. Она не понимает, почему фру Люнге скрывала от всех, что Аня Скууг так талантлива. Почему не позволила ей выступить даже на вечере своих учеников у нее дома на Санд-бюннвейен?
— Думаю, это как-то связано с отцом Ани, — говорю я. — Он нейрохирург. Странный тип.
— Почему странный? — Маргрете Ирене вытягивает губы трубочкой, словно хочет проглотить свою пластинку. Сейчас она похожа на штопор.
— Он ходит по ночам с карманным фонариком и следит за своей дочерью.
Мне хочется откусить себе язык. Что я несу? Если Аня Скууг узнает, что в тот вечер в ольшанике прятался я, мне крышка.
— Ходит с карманным фонариком? — Любопытство Ребекки уже разбужено.
— Так говорят, — мямлю я.
— Нет-нет, расскажи все по порядку! — настаивает Ребекка.
— Я ничего не знаю. Семья Скууг всегда была недоступной. Но если это стратегия, это производит зловещее впечатление.
Спасительные слова. Все кивают. Мы знаем друг друга уже не один год. Мы почти друзья. Во всяком случае, мы по-своему наблюдаем друг за другом. Но об Ане Скууг мы не знаем ничего, и это нас пугает.
Мое восхищение Сельмой Люнге сменяется враждебностью.
— А что, собственно, представляет собой фру Люнге, которая может так манипулировать людьми? — спрашиваю я. — Можно ли ей доверять? Вот ты, Ребекка, ты доверяешь ей или нет?
— Я? — Похоже, Ребекке не хочется отвечать на этот вопрос.
— Да, ты ее ученица. Она отвечает за твою карьеру так же, как за карьеру Ани Скууг.
Ребекка задумывается. Ей не нравится, что я обращаюсь к ней.
— Конечно, доверяю. — Она вздыхает. — Но вместе с тем она какая-то странная. А ее дом — это мир в мире. Все решает она. Не только как ты играешь на рояле, но и как ты одеваешься, как разговариваешь.
— Это говорит о многом!
— Давайте лучше слушать музыку, — примиряющее просит Маргрете Ирене. Она из тех, кто любит, чтобы все было тихо и мирно.
— Давайте!
— Не будем говорить о наших учителях у них за спиной.
Я сдаюсь и поднимаю вверх руки.
Большое собрание пластинок семьи Флуед расставлено на белых полках позади динамиков.
— Давайте послушаем то, что мы сегодня играли! — предлагает Ребекка.
— О, нет! — со стоном вырывается у меня.
Но все согласны с Ребеккой.
Я смотрю на них. Между нами возникает общность, однако сейчас мне больше хочется быть вместе с Аней Скууг.
Мы слушаем музыку. Я слушаю экстремальную версию «Лунного света» в исполнении Хосе Итурбиса.
— Ты играешь лучше, — говорит мне Ребекка.
— Спасибо. — Я машу поврежденной рукой. Потом мы по очереди слушаем любимые произведения друг друга. Нам всем по шестнадцать лет. За нас думает музыка. Она говорит за нас. Мы — финалисты. Нам еще все интересно.