Пианисты Бьёрнстад Кетиль
Я чувствую жжение в глазах и в сердце. И думаю, что, может быть, рано или поздно Аня тоже поедет домой на трамвае. Тогда мы с ней останемся вдвоем. В течение вечера она несколько раз быстро взглянула на меня, но я замечаю, что теперь я ей менее интересен. Менее опасен, я не занял никакого призового места. Зато она дружески болтает с Ребеккой и Маргрете Ирене. Они втроем часто спускаются в туалет, чтобы там без помех посмотреться в зеркало. Мы сидим с Фердинандом Фьордом и пьем прохладительный напиток. Беседуем о пианистах, которыми оба восхищаемся. Об Арро, Гилельсе, Баренбойме. О том, у каких профессоров хотели бы заниматься в будущем, в какие консерватории постараемся поступить. Сегодня мы — два проигравших.
Я слежу глазами за Аней.
Кажется, она собирается уходить? Мне хочется проехать с ней на трамвае всю долгую дорогу домой. Когда она сморит на часы и встает, я тоже прощаюсь с уважаемым обществом. Вежливо пожимаю руки всем членам жюри. Самый старый из этих усталых пожилых людей загадочно смотрит на меня и говорит:
— Твоя трудность в том, что тебе кажется, будто ты играешь хорошо, лучше, чем на самом деле. Но продолжай заниматься, молодой человек, постоянно и неутомимо. Рано или поздно, ты обречен на успех.
Я гляжу на волоски у него в ноздрях и киваю. Некоторые волоски уже седые. Что ему известно о моем будущем? Я что-то бормочу в ответ.
Остальные тоже начинают собираться. Аня не единственная. Мы все вываливаемся на улицу. Аня — первая. Мы — за ней. Идет снег. Большие влажные хлопья. Как будто мы вдруг оказались в одном из стеклянных шаров нашего детства.
Неожиданно я замечаю Человека с карманным фонариком. Он ждет свою дочь. «Амазон» стоит с работающим мотором и распахнутой дверцей. Жена нейрохирурга, гинеколог, стоит рядом с мужем. Они видят только Аню. Я успеваю услышать несколько вопросов о том, было ли ей весело и где ее диплом. Я недоволен. Они намерены сами отвезти ее домой. Но тут я замечаю, что в машине есть свободное место.
— Можно мне поехать с вами? — спрашиваю я.
Брур Скууг смотрит на меня сквозь маленькие очки. Он видел меня и раньше, в темноте, но не смог разглядеть. Теперь он как будто узнает меня, мальчика, живущего по соседству, того, у которого мать утонула в водопаде. Еще у него есть сумасшедшая сестра. Пока мы ели жаркое, люди кое-что рассказали друг другу. Я вздрагиваю, увидев в Анином лице некоторое сходство с ним, мне это неприятно. Его глаза пристально смотрят на меня.
— Ты что, тоже живешь в Рёа? — насмешливо спрашивает он, словно защищаясь от утвердительного ответа.
— Да, на Мелумвейен, — отвечаю я.
— Очень жаль, — говорит он, бросив быстрый взгляд на жену и дочь, — но у нас нет свободного места.
Однако место есть! Даже целых два. Но я не спорю, вежливо раскланиваюсь и топаю на трамвай.
Отец ждет меня. В доме тихо. Но я чувствую, что Катрине дома. Она уже легла. Отец сидит с бокалом вина и смотрит на стену. На столе перед ним раскрытые планы домов. Он надеется перестроить под конторы несколько квартир в Старом городе.
— Где она? — спрашиваю я.
— Ей нужно проспаться. Она выпила.
— Как это выпила? — Я смотрю на него. У него на лице страх и отчаяние. Мне кажется, я никогда не уважал его. Он всегда и во всем опаздывает, думаю я. Появляется, когда все главное уже позади. Если бы в то воскресенье он был проворнее, мама теперь была бы жива.
Ему не по себе. Он говорит очень тихо. Не хочет будить Катрине.
— Она просто сама не своя, Аксель. С нею творится что-то непонятное.
— Еще бы! Ты это только теперь заметил?
— Я не знал, что это настолько серьезно.
— Что вы делали после концерта?
— Я привез ее домой. И она захотела сразу же лечь.
— Надеялась, что легко отделается? Она хоть понимает, что она мне испортила?
— Да, понимает. И я тоже. И все-таки не суди ее слишком строго.
Я не в силах выносить эту болтовню. И направляюсь в комнату Катрине. Пусть не думает, что она сильнее меня. Ее комната — запретная территория. Даже когда в доме никого нет, я не смею туда заходить. К тому же она запирает все свои ящики и шкаф.
Катрине лежит на кровати, она не спит. Она знала, что я приду к ней. Глаза у нее большие и черные, она садится, и я вижу ее ночную сорочку. Старую сорочку с Белоснежкой, в которой она спала еще при маме. Я сажусь на край кровати, чувствую запах алкоголя. И чего-то еще.
— Зачем ты это сделала?
Она умоляюще смотрит на меня и молчит. Я не собираюсь приставать к ней с вопросами. Могу подождать.
— Я только хотела подбодрить тебя, Аксель.
Катрине падает на спину, оказывается, она пьянее, чем я думал.
— Подбодрить?
— Ну да, как в гандболе. Когда бросают мяч. Ты сам знаешь. Тогда обязательно кричат.
— Господи! Но ведь это музыка, Катрине! Ты хоть понимаешь, что такое музыка?
Она начинает плакать.
— Я гордилась тобой. Ты так прекрасно играл. Я так растрогалась. Была потрясена. К тому же Ане тоже кричали «браво!» Мне хотелось, чтобы и ты пережил это. Ты играл ничуть не хуже, чем она.
— Но победила на конкурсе она, а не я! Я не получил даже никакой жалкой премии.
Я сам едва не плачу.
— У меня не было злого умысла, — всхлипывает она.
— У тебя не было вообще никакого умысла.
— Как я могу это исправить?
— Исправить это уже невозможно.
Я выхожу из комнаты и закрываю дверь. Катрине рыдает как ребенок.
Отец сидит на тахте.
— Ее нельзя оставлять в таком состоянии, — говорит он.
— Это пройдет. — Я смертельно устал, устала каждая клеточка моего тела. — Все проходит.
Но ничто не проходит.
Я проиграл Конкурс молодых пианистов 1968 года. Правда, я был финалистом, но кто из нас не проходил в финал? Самородок из Вейтведта, которому вообще-то следовало изучать медицину, разодетый болван из Аскера, собиравшийся поставить все на изучение архитектуры? Что означало для них проиграть конкурс? Ничего. Не то что для Фердинанда Фьорда или меня. Три женщины на пьедестале с премиями и дипломами. Мы с Фердинандом получили только дипломы. Мы, которые должны были стать настоящими музыкантами, проиграли.
Катрине стоит на кухне с распухшим лицом.
— Давай поговорим об этом, — просит она.
— Говорить больше не о чем, — отрезаю я.
Что она хочет, убить сразу двух зайцев? Что-то в этом напоминает мне маму. Катрине хочет привлечь к себе внимание. Показать, что несмотря ни на что, она важнее всего.
— Ты не так интересна, — говорю я и, чтобы окончательно добить ее, прибавляю: — А то, что произошло, было и вовсе глупо. Ты сообщила всему миру, что ты совершенно сумасшедшая. Твое дело.
Она снова начинает плакать.
Но это длится недолго. Ей надо идти на работу. Катрине смотрит на меня ледяными глазами.
— Тогда больше никогда не будем об этом вспоминать, — говорит она.
Намерена решать все сама? — думаю я. Думает, что может единолично решить, исчерпан конфликт или нет? Мне хочется, чтобы она поняла, какое зло она мне причинила. Но когда отец и Катрине уже ушли, когда дом опустел и я остался один на один со своими мыслями, я невольно думаю и об Ане Скууг. Она победила независимо ни от чего.
А если бы я получил второе место, то, которое досталось Ребекке? Второе место на Конкурсе молодых пианистов 1968 года? Открылись бы тогда для меня двери консерваторий? Поклонились бы мне знаменитые профессора — доктор Лейграф в Германии, доктор Сейдльхофер в Австрии, мадам Лефебюр во Франции, Илона Кабош в Лондоне, Рудольф Серкин в Филадельфии?
Едва ли, думаю я. Едва ли. А в таком случае мне достаточно и диплома. Финалист. Невыразительное начало карьеры. Но это лучше, чем унизительное второе место. Хорошо смеется тот, кто смеется последним.
Да, хорошо смеется тот, кто смеется последним, думаю я, направляясь на трамвае из Рёа в Сёрбюхауген, чтобы пересесть там на трамвай, идущий в Беккестюа.
Катрине там сейчас нет. Она в Национальной галерее. Это я знаю точно.
А вот Желтая Вилла — есть. На Бьеркелюндсвейен. Стоит там, как и стояла.
Что я здесь делаю? — думаю я. Какое совершил здесь преступление, чтобы возвращаться на это место? Кому и за что хочу отомстить? Мое бешенство обращено на этот дом. На Желтую Виллу, где в последние месяцы Катрине была частой гостьей. Что за дела вершатся там, за этими стенами? Что довело ее до такого состояния? Сделало невменяемой?
У меня есть одна тайная мысль, но я гоню ее от себя: там должно быть два человека, а потому я могу досадить одному и навредить другому. Ноябрь. Понедельник, день перевалил за половину. Пахнет капустой и коксом, березовыми дровами и свининой. В окнах загораются первые огни. Я иду по снегу. По-моему, за ночь его выпало больше метра. Повсюду лежат сугробы.
Перед Желтой Виллой снег расчищен, красивая дорожка ведет к подъезду, другая, более широкая, — к гаражу. На яблоне перед открытым окном кухни висит рождественский сноп. Из окна тянет чадом. Пахнет тефтелями.
У меня начинает сильнее биться сердце. Плана у меня нет, и я не знаю, чего хочу. А может, знаю, и даже лучше, чем раньше. Я останавливаюсь перед калиткой и в окне кухни вижу силуэт женщины. Сейчас или никогда. Она уже заметила меня. Теперь я не могу убежать. Еще подумает, что я вор.
Я открываю калитку и вхожу, под ногами скрипит снег, я только сейчас чувствую, что на улице мороз, мне холодно. Следовало надеть более теплый шарф.
Но я не колеблюсь. Звоню в дверь.
Проходит несколько секунд. Женщина открывает дверь.
Ей лет пятьдесят. Она красивая. Как Марианне Скууг. Ее лицо еще помнит свою молодость и не хочет с нею расставаться. Наверное, она была когда-то мечтой всех мальчишек. Женщина вопросительно смотрит на меня.
— Что угодно?
— Я хотел бы поговорить с Катрине Виндинг.
— Виндинг? Катрине? У нас нет никого с таким именем.
— Разве? — Я рискую. — Значит, она приходит сюда в гости. Днем. Почти каждый день, в первую половину. Я сам видел.
Женщина молчит. По бледному лицу пробегает тень. Губы дрожат. Чуть-чуть. Я уже почти раскаиваюсь. Она не отрываясь глядит на меня.
— Виндинг? Катрине? — повторяет она, словно для того, чтобы лучше запомнить это имя, хотя понимает, что уже никогда его не забудет. — Такая здесь не живет. А что тебе от нее нужно?
— Надеялся на ее помощь. Хотел кое о чем ее спросить.
За спиной у женщины, с которой я разговариваю, появляется мужчина. Она поворачивается к нему, сердитая, испуганная, с мольбой.
— Этот парень спрашивает какую-то Катрине Виндинг.
Мужчина выходит из тени прихожей. Бледный свет наружного фонаря безжалостно освещает его. Видны все мелочи. Заспанный прожигатель жизни. Он нервничает. Его застали врасплох.
— Виндинг? — говорит он.
— Катрине, — подсказываю я. И замечаю, что это женское имя приобретает здесь особое звучание.
Он медлит. Похоже, он знает, кто это, думаю я. С этой секунды каждое слово становится роковым. Я наблюдаю за ним. Наметившийся животик не соответствует худощавым спортивным ногам. Хотя он и дымит сигаретой, видно, что он всеми силами старается противостоять возрасту.
— Что тебе от нее нужно? — наконец спрашивает он.
Хитро, думаю я. Но я хитрее.
— Она ходила сюда несколько месяцев. Я думал, что застану ее здесь. Мне нужно узнать у нее об одном важном деле.
К своему удовлетворению, я замечаю, что женщина уставилась на мужа с ужасом, с недоверием, словно в это мгновение он превратился в чужого.
— Кто ты? — спрашивает он уже более резко.
— А ты? — отвечаю я вопросом на вопрос. — Ведь ты проводил с моей сестрой столько времени?
Он широко раскрывает глаза.
— Так ты ее брат?
Я киваю. Он в замешательстве смотрит на жену. Ищет слов, которые могли бы спасти положение, но ничего не находит.
— В таком случае ты знаешь, где она живет. И можешь поговорить с ней дома.
— Мне необходимо поговорить с нею безотлагательно. Надо сказать ей что-то очень важное.
Молчание слишком затянулось. Никто из нас больше его не выдерживает.
— Да скажи же ты хоть что-нибудь! — кричит женщина мужу, в глазах у нее страх.
Его глаза словно затягивает серая пелена. Теперь он вне досягаемости. Но говорить он еще может.
— Она больше уже не моя ученица.
— Ученица?
— Да, она изучала историю искусств.
— Историю искусств? — повторяю я и делаю искусственную паузу длиннее, чем необходимо.
— А что? — спрашивает он.
— Но ведь она бросила школу!
Он в растерянности смотрит на меня. Потом на свою жену. Как это страшно, думаю я. Как ужасно то, что я сделал.
В его глазах бессилье. Сознание того, что теперь произойдет, и это куда опаснее, чем я.
— Ее здесь нет, — спокойно говорит он.
— Да, ее здесь нет, — мертвым голосом повторяет его жена, словно сама не понимает, что говорит.
— Думаю, это все, — говорит он.
А потом быстро и решительно кивает мне на дверь.
Я стою на крыльце. Словно не собираюсь уходить.
В доме раздается душераздирающий крик.
Я поворачиваюсь и иду к трамвайной остановке.
Моя миссия выполнена.
Часть II
Я иду на прогулку с Аней Скууг. Лето. Начало июня. Мне семнадцать. Ане исполнилось шестнадцать. Жители нашего района разъехались по своим дачам — в Фетсюнд, Халлангсполлен, Рандсфьорд, Тюрифьорд, Бамбле, Онсёй. В домики, далеко не такие роскошные, как виллы, в которых они живут зимой, не такие комфортабельные, без водопровода. Но так нам нравится в нашей Норвегии.
— У нас дача в Шёбергкилене, — говорит Аня с улыбкой.
— А почему ты улыбаешься?
— Потому что мы там не бываем. Мама ее не выносит. Вода там солоноватая. Берег илистый. Но папа иногда ездит туда, осенью, чтобы над чем-нибудь поразмыслить и посмотреть на звезды.
Она всегда говорит «мама» и «папа». Не «мать» и «отец». Я смотрю на нее, узнаю некоторые мелкие подробности ее жизни. «Мама» и «папа» совсем не то, что «отец» и «мать». Я пытаюсь понять ее. Я еще очень многого о ней не знаю. Это-то и есть самое странное. После моего мучительного провала на конкурсе пианистов все стало как раньше. Потянулись те же пустые дни. Музыка, в которой я скрываюсь. Ольшаник.
Горькие взгляды Катрине. Слишком много всего случилось, и ни о чем этом мы не могли поговорить.
Однажды я встречаю на улице Аню, уже началось время сирени. Аня ничем не омрачена, глаза смелые, она стоит в белой блузке, джинсах и глубоко вдыхает в себя лето.
— Разве нам с тобой не о чем поговорить? — спрашиваю я. — Давай пройдемся куда-нибудь, например, на Брюн-коллен?
Это оказалось возможно. У меня подпрыгнуло сердце, когда она согласилась.
— Завтра утром? Завтра воскресенье.
— Отлично. Я захвачу немного вина.
— Я не люблю вино.
— Все равно я принесу бутылку вина.
И вот я иду на прогулку с Аней Скууг. Потому что она сказала «да». Потому что ее родители в отъезде. Мы минуем дамбу и поднимаемся по холмам Фоссума. Тепло. На синем небе маленькие белые облака. Аня повязала на талию джемпер. На ней застиранная розовая майка и те же джинсы, в которых она была, когда я осмелился пригласить ее на прогулку.
Все, что она рассказывает, для меня подарок. Я так боготворю ее, что иногда забываю, что она умеет еще и говорить. Ее родители в Польше. Вообще-то она сама точно этого не знает или просто не хочет мне сказать. В конце концов я выуживаю из нее, что они на конгрессе в Варшаве. Я представляю себе нейрохирургов со всего мира, они выпивают, чокаясь друг с другом и со своими женами. Но умеет ли Брур Скууг веселиться настолько, чтобы выпивать и смеяться? Мне трудно это себе представить. Аня говорит «мама» и «папа». Я думаю, что между словами «мать» и «мама» огромное расстояние. Так же, как между «отец» и «папа». Она более близка со своими родителями, чем я с отцом. Говорить о близости с мамой уже поздно. Впрочем, как и с отцом.
Я иду рядом с Аней и пытаюсь понять, могу ли я прикоснуться к ней, дотронуться до плеча, взять за руку. А как хорошо было бы идти на Брюнколлен, держась за руки! Такого у меня еще не было.
Но на это я не решаюсь.
Через некоторое время мы доходим до холмов за озером Эстернванн. Я вижу, что Аня вспотела. Под майкой вырисовывается ее грудь, маленькие твердые соски, но она не позволяет себе заметить, на что направлен мой взгляд. Меня удивляет, как легко она идет. Я думал, что она все время сидит за роялем.
— Господи! — вырывается у меня. — Ты, наверное, тренируешься?
У нее на лице появляется недоумение.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты двигаешься легко, как бегун или вообще спортсмен.
Она смеется, явно довольная, что я это заметил.
— В таком случае, у меня это от папы. Он — старый спринтер. Бронзовая медаль чемпионата Норвегии в беге на сто метров.
Она гордится своим отцом. Я слышу это по ее голосу. Аня рассказывает, что иногда тренируется на стадионе за кинотеатром, рано утром, когда ее никто не видит, когда проснулись еще только она и птицы. У меня учащенно бьется сердце. Осмелюсь ли я пойти туда? Спрятаться там, на опушке леса, и смотреть на нее, чтобы запомнить каждое ее движение? Интересно, какой у нее тренировочный костюм? — думаю я. Старомодный? Или такой, который позволяет видеть большую часть тела? И где в это время бывает Человек с карманным фонариком? Спит дома? А может, он сам тренирует ее и учит приемам?
— А ты тренируешься? — неожиданно спрашивает она. Как будто для того, чтобы перевести внимание на меня. — Ты много бываешь на воздухе?
— Ни один пианист не может много бывать на воздухе, — неуверенно отвечаю я.
Мне хочется рассказать ей об ольшанике, о том, какую роль он играет в моей жизни, о том месте, где она присутствует, даже не подозревая об этом. Но я не решаюсь, я слишком робок. Из-за всего, что она уже мне рассказала, у меня возникает неприятное чувство — она очень близка с отцом, или с папой, как она говорит. Он никогда не должен узнать, кто напугал Аню той ночью.
Время от времени мы умолкаем и идем молча. И все равно как будто продолжаем рассказывать друг другу о своей жизни. Она спрашивает меня о Катрине. Она знает Катрине, потому что немного занималась гандболом, пока не поняла, что эта игра опасна для рук, для пальцев. Задумавшись на некоторое время, она говорит, что ей нравится моя сестра, но она не понимает, что на нее нашло, когда я играл в Ауле.
— У нее в голове еще звучали крики «браво!», которые достались тебе, — безразлично и немного свысока отвечаю я.
Аня смеется. Смех у нее беспечный и немного неестественный, словно кто-то научил ее так смеяться.
— Но все-таки! — Она закатывает глаза, и я вдруг замечаю, что она делает это довольно часто. Это производит впечатление нервозности.
Я не знаю, что ей сказать. Мне не хочется больше говорить об этом.
Аня становится серьезной:
— Тебе кажется, что она сознательно навредила тебе?
Я задумываюсь, случившееся неожиданно отодвигается куда-то вдаль.
— Не знаю, — признаюсь я наконец. — Хоть она мне и сестра, я почти не знаю ее. У нас с ней всегда были сложные отношения.
Мне хочется переменить тему разговора. Аня это понимает. Мы продолжаем беседовать, ведь надо о чем-то говорить, нельзя же идти молча. Я рассказываю ей о том воскресенье, когда утонула мама, потому что понимаю, что ей хочется знать, как все произошло на самом деле. Говорю, что непонятно, почему мама, взрослый человек, не сумела спастись. Аня внимательно слушает, не поднимая глаз от земли. Я молчу о том, что мама была пьяная, но говорю, что в тот день течение было особенно сильным и что я, к отчаянию Катрины, удержал отца. И чувствую, как она настораживается. Что за человек рассказывает ей эту драматическую историю? Может быть, я сказал лишнее? — быстро думаю я. Может, взял на себя слишком много ответственности за смерть мамы? И уже жалею, что рассказал ей обо всем.
Я спускаю на тормозах. Мне не хочется, чтобы она узнала, что я бросил школу, ничего не сказав отцу. Сама она еще учится в школе, чтобы получить аттестат. Она считает, что я оставил школу с согласия отца, и ее это удивляет.
— Но ведь нам надо еще столько учиться, — говорит она.
Как только она это сказала, мой замысел — стать пианистом — отодвигается на задний план. Я думаю о том, что мне нужны деньги, потому что деньги, оставшиеся мне от мамы, уже почти израсходованы, а я не хочу жить дома, как Катрине. Мне надо найти что-то свое, не паразитировать на отце. Может быть, продавать ноты или пластинки. Но где мне жить? Где я смогу заниматься на рояле? Все эти практические вопросы кажутся мне неразрешимыми. Я иду рядом с Аней, которая всю жизнь поступала правильно и не сжигала мостов, к тому же она гораздо дальше меня продвинулась в артистической карьере. Нет, мне больше не хочется рассказывать ей о себе. Мне хочется узнать ее историю, ее тайны.
Мы поднялись на пригорок. Отсюда нам виден Холмен-коллен и за ним — город. Чувство, что за мной наблюдают, заставляет меня поднять голову. Я вздрагиваю. Опять он. Как и два года назад.
Ястреб.
Аня следит за моим взглядом.
— Смотри, ястреб! — весело кричит она.
Я рад, что ничего не сказал ей о ястребе. Во мне просыпается какое-то жуткое чувство. Во рту появляется привкус крови. Ястреб висит над нами в воздухе, нас отделяют всего какие-то сто метров.
— К счастью, мы не куры, не кошки и не мыши, — говорит Аня.
Я киваю, но не могу вымолвить ни слова.
— Тебе нехорошо? — испуганно спрашивает она.
— Все в порядке, — отвечаю я и вдруг замечаю, что мы остановились. Я делаю шаг. — Расскажи мне еще что-нибудь о себе, — прошу я.
Мне хочется, чтобы она рассказала мне все: о своей жизни, о жизни единственного ребенка в семье, живущей на Эльвефарет, о том, когда начала играть на рояле. Мне интересно, почему она учится в частной школе.
Она начинает рассказывать о своем папе, хотя мысль купить для дочери рояль принадлежала ее маме. Говорит, что любит спорт, любит тренироваться и бегать, что она хорошо играет в хоккей с мячом. Аня рассказывает просто и безразлично, но вдруг нерешительно умолкает, словно не совсем мне доверяет. Я узнаю, что Человек с карманным фонариком помешан на проигрывателях. Аня знает все главные названия. Она рассказывает, что у них в гостиной стоят большие динамики Таnnоу. Красивые динамики AR появились позже. В цокольном этаже установлены знаменитые электростатические динамики Quad. He говоря уже о всяких усилителях от Mackintosh, которые светятся у них на подоконнике. Я так и вижу их: темные, немного мрачные, как американские индустриальные города по ночам. Я вспоминаю, что дома у Фердинанда видел нечто подобное. Аня идет рядом со мной. Мысленно она сейчас дома, в родных стенах. Наверное, она очень любит свой дом, думаю я. Она рассказывает о музыкальном центре Garrard с тонармом SME и о дорогих адаптерах Shure. Ее отец заказал их в Японии у своего коллеги, для которого адаптеры были увлечением. Он продавал их нейрохирургам во всем мире по тысяче крон за штуку.
— Таким образом в ваш дом пришла музыка?
Она кивает. Я так и вижу Человека с карманным фонариком, который ходит по гостиной и налаживает свое оборудование, доводя звук до совершенства. Она рассказывает мне о музыке, которую по его настоянию слушала в детстве. Симфонии Чайковского. Три последние. Снова и снова. Особенно скерцо из Патетической симфонии. Она пытается что-то мне сообщить, что-то важное, думаю я. Не только то, что она росла в атмосфере драматических чувств.
— А твоя мама слушает музыку?
— Конечно, она крутит пластинки и не обращает внимания на звук. Надеюсь, ты понимаешь, что я имею в виду. Песни Шуберта в исполнении Фишер-Дискау и камерную музыку. Всего Бетховена, Шуберта, Шумана и Брамса. А также немного джаза и рока, но эту музыку папа не понимает.
Я иду рядом с Аней и слушаю ее историю. Ястреб исчез. Мы мирно бредем среди высоких елей. Иногда нас обгоняют гуляющие компании, и пешком, и на велосипедах. Но у нас впереди много времени.
— Почему мы никогда не видели тебя на концертах?
— Это объясняется просто. Папа перестал интересоваться концертами с тех пор, как концертный зал появился у нас в гостиной.
Она говорит, что родители опасались отпускать ее в город одну. Отец панически боялся, что с ней что-нибудь случится. К тому же они оба, и мать, и отец, часто работали сверхурочно.
— Но все-таки? — удивляюсь я.
Аня смотрит на меня, задумывается и трясет головой.
— Не помню, чтобы мне когда-нибудь не хватало этих концертов. У нас дома было все. Папа создал для меня целый мир. Концертный зал все время был в моем распоряжении. Зачем мне «Солнце» Мунка? Для меня эта живопись чересчур конкретна. Зачем мне смотреть на шхеры Крагерё, когда я слушаю Онеггера? В таком случае я предпочитаю папины старые трубочные усилители и их таинственный свет.
Я смеюсь. Меня поражает, что она говорит так свободно, так уверенно выбирает слова. Мне хочется прикоснуться к ее руке, но, похоже, она начеку и успевает уклониться. Я делаю вид, что ничего не заметил.
— Понимаешь, папа и мама всегда очень заботились обо мне, — задумчиво и в свойственной ей немного высокопарной манере говорит она, в смысле языка она как будто пребывает в пятидесятых годах, ей как будто все время хочется обратиться ко мне на «вы».
— Может показаться, что единственный ребенок в семье должен чувствовать себя одиноким, но я никогда не была одинокой, потому что родители открыли для меня целый мир.
Человек с карманным фонариком отправил ее в частную школу, потому что хотел дать ей лучшее из того, что могли предложить культура и педагогика. Аня рассказывает о вечерах музыки, которые устраивались у них дома на Эльвефарет.
— Каждый четверг. Присутствовали только папа, мама и я. Папа часто повторял репертуар, который в тот день был в Филармонии. Тогда у него было право спросить с торжествующей улыбкой: «Что ты выбираешь, Берлинский филармонический оркестр под руководством Караяна или Оркестр Филармонического общества с этим вегетарианцем из Швеции? Он имел в виду Герберта Блумстеда. Папа не считал Блумстеда хорошим дирижером. А мне он нравился. У папы была целая сеть коллег, которые сообщали ему о новых и лучших пластинках. Но больше всего он прислушивался к словам Кьелля Хилльвега с улицы Карла Юхана, а он непревзойденный знаток музыки и исполнителей.
— Ты имеешь в виду из магазина Норвежского музыкального издательства? Мы все считаем его незаменимым.
— Да, — продолжает Аня, явно воодушевленная моим интересом. — Просто невероятно, как один человек может так много дать всей среде музыкантов и меломанов в Осло. Магазин пластинок в маленьком городе в маленькой стране. Но папа бывал и в Нью-Йорке, и в Лондоне — и не встречал никого более осведомленного, чем Хилльвег. Если бы не он, я бы ничего не знала о Марте Аргерих…
— А теперь ты играешь почти на том же уровне, — бесстыдно льщу я Ане и тут же проклинаю себя, потому что должен был сказать, что она играет лучше. Но Аня как будто этого не замечает.
— Словом, Хилльвег рекомендует папе пластинки. Я первая слушала все новые пластинки, первая познакомилась с Жаклин Дюпре. Ты слышал когда-нибудь, как она играет?
Аня первый раз прерывает сама себя. Я замечаю это потому, что она неожиданно обнаруживает свои чувства, которые все время держала под контролем. Лицо у нее пылает так же, как оно пылало, когда я стоял у двери на сцену университетской Аулы, а ее несло на волне криков «браво!».
— Нет, — говорю я.
— Тогда я тебя с ней познакомлю! Пусть поработают папины трубочные усилители!
— А кто она?
— Жена Баренбойма. Ты не знал?
— А-а, — тяну я. — Виолончелистка? Я вижу перед собой энергичную молодую девушку, которая на сцене отдает себя всю без остатка.
— Да, — серьезно говорит Аня.
— У женщин свои отношения с виолончелью. Так же как и с лошадьми.
— Мы сейчас говорим о другом, — быстро замечает Аня.
Мы замолкаем. Кажется, я ляпнул что-то не то.
— Мы говорим о концертах, которые папа каждый четверг устраивал у нас дома, — произносит она наконец, словно ей тоже не нравится возникшее между нами молчание. — Я отношусь к звуку не так безразлично, как мама. Звук очень важен. По моему желанию папин музыкальный центр переносил нас в концертные залы Вены, Амстердама Лондона и Берлина. Нет, честно говоря, мне не была нужна Аула с мунковским восходом солнца.
Я иду и слушаю Аню, она уверенно чувствует себя в своей действительности. В ней нет сомнений. Я не вижу ни одной тени. Только прислушиваюсь к оттенкам. Ей шестнадцать, думаю я. Мне бы чувствовать себя таким же уверенным, таким же твердым, независимо ни от чего! Похоже, ее уже никогда ничто не сможет поразить или напугать, во всяком случае, при дневном свете, а не вечером в ольшанике.
Она рассказала мне многое, но не все. Трудно понять, как она могла жить так уединенно, в надежных рамках семьи. А ведь я слушал все те же произведения, что и она, думаю я. Те же симфонии, квартеты, романсы. Но на Мелумвейен у нас не было динамиков ни AR, ни Quad, передающих звучание оркестров, солистов и акустику разных концертных залов. На мамином допотопном приемнике мы ловили только средние волны. Мы с мамой, покачиваясь стоя, слушали Патетическую симфонию Чайковского, а помехи то появлялись, то исчезали, словно мы находились где-то в мировом пространстве. Аня спокойно и чинно, сдвинув колени, слушала музыку, тогда как мы с мамой исполняли воинственный танец, счастливые каждой новой находке и новой цели. Не уверен, что когда-нибудь я расскажу Ане об этом.
Мы подходим к повороту, узкая тропинка сбегает по склону от дома, стоящего выше в лесу. Теперь мы идем медленнее. Словно этого требует наш разговор.