Пианисты Бьёрнстад Кетиль
— Нальешь и мне рюмочку?
Она кивает, вполне дружески. Это большая редкость. Мне приятно. Ночная пирушка с сестрой. В это трудно поверить. Она наливает вино.
— Отец еще в конторе, — говорит она.
— Он слишком много работает.
— Да, наверное. Но ведь он любит свою работу. А что ему еще делать?
— Проводить время с нами.
— Мы с тобой почти не бываем дома одновременно.
Мы оба смеемся. Катрине, похоже, тоже уже достаточно выпила. Она садится на диван. Кладет ноги на подлокотник. Закуривает. Глубоко затягивается, затянуться глубже уже невозможно. С наслаждением выдыхает. Жажда жизни. Жажда всего. Какая она красивая, думаю я. Светлые густые волосы. Широкие плечи. Длинные сильные руки и ноги. Гандболистка. Ей уже девятнадцать. Она мне всегда нравилась, несмотря на наши ссоры и существующее между нами расстояние. Но я еще не видел ее ни с одним парнем. Видел только Желтую Виллу. Она протягивает мне сигареты.
— Хочешь?
— Нет, спасибо, я еще не начал курить.
— Подумать только, мы с тобой вместе пьем в гостиной вино!
— Давно пора.
— Пожалуй. Где ты был? Куда вы ходили?
Я делаю глоток вина. Оно лучше того, что я в одиночестве выпил на Брюнколлен. Легче. И в то же время мягче.
— На Брюнколлен, — говорю я. — А ты откуда знаешь, что я был где-то с Аней?
— Видела, как вы возвращались. — Она смеется и зажигает свечу — знак того, что вечер может быть долгим. — Я видела, как ты преподнес ей ветку сирени. Это было мило.
— Но в окнах не было света?
— В моей комнате всегда есть жизнь. Тебе пора бы это знать.
— Пора знать?
Она откидывается на спинку дивана и смотрит на меня, изучает, как будто решает, насколько она может быть со мной откровенной.
И сидит так, откинувшись на спинку. Светится сигарета.
— Ты знаешь, что я потеряла работу в Национальной галерее?
— Я ничего не знаю.
— Правда?
— Откуда я мог это узнать?
— Это верно.
И тем не менее она удивлена:
— Ты действительно ничего не знал? Не заметил?
Я отрицательно мотаю головой.
— Как я мог это заметить?
— Аксель, Аксель, ты никогда особенно не интересовался делами старшей сестры. Хотя я думала, что ты следишь за всем, что я делаю. Ведь ты следил за мной даже в трамвае.
Кровь во мне останавливается. Я не знаю, что сказать.
— Расслабься, парень. Пей лучше вино. — Катрине смеется, качает головой и снова наполняет мою рюмку. — Вот уж не думала, что ты такой недогадливый.
При этих словах с моими глазами как будто что-то происходит, и я вижу ее в новом свете. А может, мне только так кажется. В ее лице появляется что-то опустошенное и жесткое, как у хронических пьяниц. Неважно, что она пьет только красное вино. Еще одна бутылка, уже открытая, стоит наготове на журнальном столике.
— А отец знает об этом? — глупо спрашиваю я.
— Нет, зачем ему знать? Он всегда все узнает последним. После смерти мамы мы перестали быть семьей. Господи, Аксель, при ней у нас в доме были хотя бы ссоры. Теперь же мы превратились в три говорящие судьбы, которые что-то лепечут друг другу, но помочь не могут.
— Ты могла бы все нам рассказать.
— Мне хотелось избавить вас от этого. И сейчас хочется. Избавить вас от себя.
— А гандбол?
— С ним я покончила еще полгода назад. Этого ты тоже не знаешь?
Она грустно смотрит на меня.
— Я вообще ничего не знаю, — признаюсь я.
Нам хочется поговорить об Ане Скууг. Мы оба это понимаем. Но молчим о ней. Еще не время. Наши истории еще слишком короткие и незаконченные. Катрине решает рассказать мне о Желтой Вилле. О человеке, который в ней живет. У него есть имя.
— Во всем виноват Вальтер, — говорит она. — Он такой же, как все мужчины, и их жалко. Но даже если человека жалко, это не снимает с него вины.
— И в чем же его вина?
Она закуривает новую сигарету. Тянет время. Пьет вино. Принимает какую-то таблетку. Я не решаюсь спросить, что это за таблетка.
— В том, что я сбилась с пути. Он заманил меня в свой подвал. Он так его любит.
Катрине смотрит на меня самыми грустными глазами, какие я когда-либо видел у человека. Сама себя обрывает. Качает головой.
— Я не хочу больше говорить об этом.
— Почему?
— Потому что ты еще слишком молод.
— Катрине, побойся Бога, через несколько месяцев мне будет уже восемнадцать!
— Ну, ладно. — Она решается. Набирает в легкие воздух. — Ты должен все помнить, ведь ты видел меня в «Палатке Сары». Когда мама умерла, мне хотелось стать взрослой, самостоятельной, зарабатывать себе на жизнь. Мне казалось, что надо бросить школу, чтобы через что-то перепрыгнуть. В этом возрасте мы все слишком самоуверенные. Наверное, и ты тоже? Но я попалась, я начала понимать это, когда стояла там с кружками пива на подносе и смотрела на своих клиентов — бестолковых туристов, но в основном там были ожесточившиеся норвежцы, приходившие опохмелиться, которые еще не потеряли уважение к себе и потому не прятались в сумраке Почтового кафе. Ты даже не представляешь себе, сколько щипков я получила на работе. Но один из них меня не щипал, это был Вальтер Аскелюнд, профессор университета в Осло. Он нередко сидел там с коллегой, но частенько сидел и один и что-то писал. Оказалось, он пишет книгу о Караваджо. Каждый раз, когда я приносила ему пиво, он умудрялся задержать меня у своего столика каким-нибудь разговором. Он был на тридцать лет старше меня, но я об этом не думала, потому что была восприимчива и любопытна. Он говорил, что я напоминаю ему моделей, которых Караваджо изобразил на своих малоизвестных картинах. Я так и не запомнила, как эти картины называются, но однажды увидела их в одной книге и поняла, что он имел в виду. «Я никогда не валяю дурака с тем, чем я занимаюсь, даже когда валяю дурака», — обычно говорил он.
Катрине умолкает, что-то вспоминает, но не говорит об этом.
— Ты попалась на удочку? — спрашиваю я через некоторое время.
— Не на удочку, а на шампанское. — Она смеется безрадостным смехом. — Однажды он подождал меня вечером и пригласил на ночную пирушку. Это было в середине июля. Ты знаешь, город никогда не спит. Он знал одно местечко на набережной. Странный маленький кабачок. Там он подмешал мне в джин с тоником какой-то порошок. Но это только насторожило меня. Его жена была в Холмбю.
Она работала секретарем в каком-то департаменте. Детей у них не было. Все это так банально. На последнем трамвае мы поехали к нему домой. Хочешь знать, что было дальше?
— Конечно, почему бы нет?
Она пожимает плечами. Наверное, она никогда никому этого не рассказывала.
— Мне было любопытно, — продолжает она. — Хотелось распрощаться с детством, выбраться из этой заводи со стоячей водой. Оказаться подальше от маминой смерти, если ты понимаешь, что я имею в виду. Подальше от этого дома скорби, от тебя и отца. Вы копошились, занятые только собой. Жизнь не могла этим ограничиваться. И профессор Аскелюнд стал для меня чем-то большим. Ведь он был старый, опытный человек, а главное, он стал для меня проводником в другой мир, тот, из которого вышла мама и где правила поведения не были начертаны на стене большими буквами.
Катрине опять умолкает.
— И что было дальше? — осторожно спрашиваю я. Катрине смотрит на меня, не меньше, чем я, удивленная нашим разговором. Я еще слишком полон Аней Скууг. Но Аня ушла домой и теперь уже спит. Сегодня я больше ничего не могу для нее сделать. Я сижу в гостиной с собственной сестрой и рад, что она здесь, что в этот вечер мне есть с кем поговорить. Такую Катрине я знаю, но все-таки она для меня загадка. Блестящие глаза делают ее почти чужой, однако я уже начинаю к этому привыкать. И тут я вспоминаю, что однажды сказала Маргрете Ирене, почему-то это пришло в голову именно ей. Она обожает астрологию. Этот разговор произошел в одну из последних наших встреч. Поглядев на меня взглядом, значения которого я не понял, она сказала, что людей, живущих в одинаковых экзистенциальных условиях, тянет друг к другу.
— Ты хочешь сказать, что проигравшие ищут проигравших, а победители — победителей? — спросил я.
— Пожалуй, — ответила она. — Но главное, те, кто жаждет жизни, всегда найдут друг друга, а тот, кто хочет влюбиться, всегда добьется своего и влюбится.
Так ли это верно? Я думаю об Ане Скууг, о том, что когда-нибудь мы будем победителями или побежденными. Что истории, которые мы творим, разведут или свяжут нас. Я раздумываю над этим, когда Катрине углубляется в свою историю, и мы с ней можем говорить об этом потому, что оба пребываем в отчаянии. Наши антенны настроены друг на друга, ведь именно сейчас мы ищем одного и того же, именно сейчас мы очень боимся проиграть.
Я боюсь додумать эту мысль до конца.
Катрине замечает, что я отвлекся.
— Кажется, с тебя хватит? — спрашивает она.
Я быстро выпрямляюсь на стуле.
— Напротив! Я хочу узнать все!
Она кивает, словно в подтверждение своим мыслям. Потом внимательно смотрит на меня глазами старшей сестры.
— Ты хоть что-нибудь знаешь о девушках?
Я не понимаю, какого ответа она ждет.
Она видит мое замешательство и продолжает:
— Я хотела заполучить этого профессора, потому что он мог что-то мне дать, а также была уверена, что я могу дать ему еще больше. Мне нравилось, что он сходил по мне с ума, что рисковал потерять свою налаженную жизнь, что рассказал мне о своей жене, что мы с ним в первую половину дня занимаемся любовью в той двуспальной кровати, в которой он будет спать с нею ночью. Я ее не знала, но у меня кололо сердце, что я так низко ее предаю. Однако это не омрачало радости, подаренной сознанием, что я — самое важное в жизни Вальтера. Он был одержим мною и готов был все для меня сделать. Ты даже не понимаешь, какое впечатление после всех лет, прожитых в нашей семье, на меня производило именно это. Наконец-то я почувствовала, что меня видят, понимают и ценят. Я была готова дать ему все, кроме ребенка. Но об этом ты еще ничего не знаешь, правда? Не знаешь, как секс за одну секунду может занять в голове человека все место и ты, словно в припадке влюбленности, а может, помешательства, начинаешь жить только ради тех коротких безумных часов, которые вы проводите вместе, тех грешных мгновений, которые делают тебя сильнее целого мира, позволяют тебе чувствовать себя непобедимой. Наслаждение беспредельно. Тебе ничто не грозит, никто не умаляет тебя. Потому что есть некто, кто жаждет тебя, а еще потому, что ты можешь ответить ему тем же, хотя и не считаешь, что это любовь на всю жизнь. Ну, и тому подобное. Главное, ты чувствуешь себя молодой и живой и первый раз переживаешь нечто подобное.
— Ты каждое утро приезжала к нему в Желтую Виллу?
— Почти каждое. Во всяком случае, когда Дорте была на работе. Я до сих пор не могу думать о ней, да и не думаю, потому что в наших разговорах ему удавалось обойти свой брак стороной, надеюсь, ты понимаешь, что я хочу сказать. Он жил так, как хотел жить. Университет платил ему столько, что он мог сидеть дома и заниматься Караваджо. Но занимался он мною. И я была счастлива. Это были несколько блаженных месяцев. Он мне столько всего показал. Мы столько всего испытали вместе. Голову мы не теряли. Во всяком случае, я. Я всегда успевала опомниться, но была счастлива. Однако сила моего чувства пугала меня. Мою жизнь грозила залить только одна краска. Я теряла контроль над звуками, которые слышала, и над картинами, которые видела. Не чувствовала времени. Он манил меня планами, книгой, которую собирался написать вместе со мной, — Историю искусств для юношества. Сначала он был недоволен, что я отказалась сдавать выпускной экзамен. Потом понял, что сможет использовать это против меня, все-таки он был глупый интеллектуал. Он обожал такие выражения, как «эпохальный разум», «доказуемый контекст» и «смена парадигм». Но этого избалованного чудака можно было любить. Это было как раз в то время, когда ты меня выследил. Бедный мой братик! Ведь я знала, что ты едешь в том же трамвае. И что ты сел на него на Экравейен, а потом пересел на другую линию в Сместаде, тогда как я пересела на Сёрбюхауген. Я не думала, что ты успеешь там пересесть. А когда поняла, что тебе это удалось, про себя посмеялась. Мне было смешно, что я сижу в трамвае как раз перед тобой. Ты прятался за спинками сидений, а твоя туалетная вода торжественно благоухала на весь вагон. Я вышла на Беккестюа, даже не взглянув в твою сторону, ибо знала, что ты тут, и мне даже нравилось, что ты, наконец-то, проявил ко мне внимание, что думаешь не только о своей музыке, хотя казалось, будто ничего, кроме нее, для тебя не существует.
— И потому проделала то балетное па перед тем, как вошла к профессору Аскелюнду?
— Да. Просто от радости, что меня кто-то видит. Не только старый профессор, но и мой родной братик. Что у меня есть тайная жизнь, принадлежащая только мне, и что в ней столько свободы и удовольствий. А потом начался спад.
Мы сидим и смотрим друг на друга. Ночь на исходе. Скоро солнце встанет и засверкает над лесом на другом берегу реки. Я думаю об ольшанике — как хорошо было бы сейчас посидеть там вместе с Катрине. Но мы сидим в гостиной на Мелумвейен, и это тоже неплохо. Меня не удивляет, что она так открыта, так откровенна, в этом отношении она похожа на маму. Это мы с отцом обычно ходим вокруг да около и не решаемся высказать свое мнение. Катрине рассказала мне многое, и пока она говорила, а я раздумывал, зачем она это делает, в меня закралось неприятное предчувствие. Она пытается сказать мне что-то совсем другое, думаю я, а она подливает вина нам обоим, и отец все никак не возвращается домой из своей конторы. Хороша семейка! Но что же все-таки она пытается мне сказать? Неужели это связано с Аней? Неужели она пытается предостеречь меня против той жизни, к которой я рвусь? Она сообщает мне последние детали своих сексуальных отношений с профессором Вальтером Аскелюндом. Как раз этого мне и не хочется знать, но она продолжает рассказывать, причем делает это так, что у меня мороз подирает по коже от звучащего в ее словах презрения, презрения к тому человеку, и не только к нему, но и ко всем мужчинам, вместе взятым.
— Наши отношения еще тянулись, когда ты пришел и положил этому конец, — продолжает Катрине. — У нас состоялось еще несколько тайных свиданий, но было уже поздно. Тем не менее я рассердилась, когда он позвонил мне и сказал, что ты явился к нему домой. Ты знаешь, что разбил его брак? Дорте объявила, что они расходятся, а так как дом принадлежит ей, профессор живет теперь из милости у своих знакомых. Забавно, он получает жалованье, у него есть стипендия, но ему еще нужны вино, шампанское и дамы. Многие искусствоведы воспитаны для легкой жизни. Они не хотят понимать, что есть какой-то предел. Теперь-то я знаю, что была у него не первой и единственной девушкой Караваджо. Их было трое, и я встретилась с ними всеми. У нас состоялся откровенный разговор. Похоже, что он нам всем стал поперек горла, если можно так выразиться.
— Ты до сих пор сердишься?
— Дело не в этом. Ты проделал необходимую ассенизаторскую работу. Проложил трубы! — Катрине смеется, но вид у нее злой. — Тебе пришлось смыть все дерьмо, чтобы стало видно, что останется. И оказалось, что не осталось ничего.
Мы все еще сидим и разговариваем. Уже совсем рассвело. Почему мы не ложимся? И где отец? За окном распевают птицы. Синицы, дрозды, скворцы. Окно открыто. Нам слышно жужжание пчел, мух и шмелей. Фруктовые деревья сверкают в утреннем солнце. Новый день вступил в свои права.
— Ты рассказала мне все это для того, чтобы сообщить, что ты вообще покончила с мужчинами? — говорю я наконец. Это, как нарыв, долго зрело во мне.
Катрине настораживается. Таких слов от меня она не ждала.
— Что ты имеешь в виду? — почти враждебно спрашивает она.
— То, что отныне мы с тобой соперники, — говорю я.
Она задумывается. Не спускает с меня глаз. Интересно, она думала, что я просто брат, который играет на рояле? Что я думаю только о Дебюсси, Брамсе и Бахе и ни о чем больше?
— Что ты имеешь в виду? — снова спрашивает она, уже более миролюбиво.
— Раньше это была мама. Теперь Аня Скууг.
Катрине сжимает виски руками. Я не двигаюсь и наблюдаю за ней. Она как будто отсутствует. Долго. Я не отвечаю за нее, думаю я. Ни за нее, ни за отца, ни за кого. И чувствую силу и свободу.
Катрине замечает, что я не собираюсь ничего говорить, что теперь слово за ней. Она поднимает красные, заплаканные глаза.
— Поставь какую-нибудь пластинку, — просит она. — Из тех, что любила мама.
Я подхожу к полке, где стоят пластинки, спокойно перебираю одну за другой. Все эти произведения я знаю наизусть. Мамин мир никогда не отпустит меня. Я достаю Равеля. Концерт для фортепиано соль мажор. Я думаю о второй части.
— Не знаю, почему, но мне кажется, что это произведение, может быть, скажет что-то нам обоим. Я слышу в нем сразу две истории.
Я ставлю пластинку. Она сильно заиграна. Шорох. Помехи. Наконец звучит рояль. Тихо, почти нерешительно. Играет неизвестный пианист. Парижский оркестр. Катрине слушает.
— Я не помню этого произведения, — смущенно признается она.
— Теперь оно будет нашим, — говорю я. — Оно нас свяжет.
Не знаю, почему я так говорю. Идиотские, банальные слова. Но я произношу их, слушая прекрасную музыку, за окном июньское утро. В эту минуту в комнату входит отец. Катрине еще не видит его, только я, он прикладывает палец к губам, потому что не хочет нам мешать. Останавливается в дверях. Смотрит на нас, улыбается, думая, что мы оба счастливы, что слушаем музыку в память о маме и что отныне все будет хорошо. Эта мысль трогает его, и я вижу, как у него по носу сбегает слеза. Большая блестящая слеза стареющего человека. Он по-прежнему прижимает палец к губам. А я сижу и думаю, что многое отдал бы за то, чтобы остановить время. Ему незачем идти дальше. Ни ради меня. Ни ради Катрине.
Снова август. После гибели мамы прошло два года. Я не вижу Аню все лето. Мне хочется позвонить ей, но я не смею. Брожу подолгу утром и вечером. Эти названия улиц я помню наизусть. Эльвефарет. Фодвейен, Уве-Кристиансенс-вей, Нёттевейен, Кристиан-Аубертс-вей, Финнхаугвейен, Векерёвейен. Белые цветы июня превратились в плоды и фрукты. Семьи, которые уезжали на лето, вернулись обратно в свои виллы. Катрине, отец и я живем на Мелумвейен как чужие. Иногда Катрине спрашивает меня, не видел ли я Аню. Но я не знаю, где Аня. Красная вилла, в которой она живет, прячется за высокими деревьями, как и многие виллы в Рёа. Будь сейчас зима, по освещенным окнам можно было бы понять, есть ли там кто-нибудь дома. Но летом это невозможно. Несколько раз я стоял у ее дома в надежде услышать громкие звуки большого динамика AR, о котором она мне рассказывала, но слышал только пение птиц, а вскоре перестали петь и они. Кроме того, я не мог оставаться там слишком долго, не вызвав подозрений соседей. Гараж, где стоит «Амазон», закрыт. Поэтому я просто брожу по улицам, превращаясь в мечтателя. Часами сижу в ольшанике и думаю только о ней.
Однажды мне звонит Ребекка Фрост. Я знаю, что почему-то она неравнодушна ко мне. Она целует меня в губы. Но все-таки я для нее только один из многих. С таким же успехом она может поцеловать и Фердинанда.
— Аксель! Надеюсь, ты не навсегда исчез из моей жизни?
Я поражен.
— Нет, конечно!
— Как прошло лето в твоем краю?
— Я занимался. «Аврора». «Гаспар», но не очень успешно. И еще опус 109.
— Самый лучший из всех.
Мы говорим о последних сонатах Бетховена. Великих, тех, в которых столько говорится о смерти. Что нас, молодых, так в них привлекает? Я забываю спросить Ребекку, как она поживает. А может, просто не хочу спрашивать. Потому что она так богата, потому что, наверное, плавала на яхте со своими богатыми друзьями возле Тьёме и упражнялась на рояле «Бёзендорфер», который стоит у них на даче и нравится ей больше, чем стоящий дома, на Бюгдёе, «Стейнвей». А ее папаша, сказочно богатый судовладелец Фабиан Фрост, заработавший кучу денег на своих танкерах во время беспорядков на Ближнем Востоке, наверное, опять плавал где-то вместе с королевской семьей. В жизни Ребекки столько солнца, думаю я. Яркого солнца, спокойного моря, красивых ковров, картин под стеклом и в старинных рамах.
Но она звонит мне по иному случаю. Она звонит, чтобы поговорить о В. Гуде.
— Он хочет с нами встретиться, — сообщает она.
— Кто? Этот импресарио?
— Именно так. Сам В. Гуде. Он хочет встретиться с нами, со всеми финалистами прошлого года. В. Гуде приглашает нас на ланч в «Блом» через две недели.
— А чего он хочет?
— Поговорить. О нашем будущем. Пожалуйста, не отказывайся, Аксель.
— Я приду, — обещаю я.
Конечно, я приду на встречу с В. Гуде. Это великий импресарио, у него в кабинете наверняка висят портреты Рубинштейна, Хейфеца и Кемпффа. И может, не просто с их подписями. Вполне возможно, что на них написано: «Моему доброму другу В. Гуде…» и другие высокие слова. В. Гуде один заправляет всей музыкальной жизнью Осло. Впрочем, есть и несколько других имен, это импресарио развлечений, которые тяготеют к Фрэнку Синатре, мотокроссам и боксерским боям, но В. Гуде — единственный, и все мы, молодые пианисты, знаем, что должны считаться с его интересами. Они имеют значение для всех нас. За несколько дней до ланча Ребекка снова звонит мне и сообщает, кто дал свое согласие прийти на встречу с В. Гуде. Кроме нее, это Фердинанд, Маргрете Ирене, Аня и я. Значит, Аня там будет, думаю я с облегчением. Придет. Наконец-то я снова ее увижу.
Сентябрь в Осло. Воздух приносит грусть, резкие порывы западного ветра обеспечивают ясную погоду и предупреждают о приближении осени. Новоиспеченные студенты уже внесены в списки своих учебных заведений. По центру Осло с важными лицами разгуливают студенты-первокурсники в смешных шапочках. Все полно ожиданием чего-то нового — новой жизни, новых людей. Даже я до боли тоскую и жду чего-то, поднимаясь вверх по лестнице от остановки «Национальный театр», разочарованный тем, что не встретил Аню и мы не смогли поехать в город вместе. Я со своим роялем превратился в одинокого волка. Провал на Конкурсе молодых пианистов лишил меня статуса, но друзья меня не забыли. Я благодарен Ребекке, что она пригласила меня на встречу с В. Гуде. Что-то должно измениться. Я дал себе срок до будущего года, а там снова приму участие в конкурсах и концертах. Самый солидный концерт — «Новые таланты», который Филармония устраивает каждый год в январе. Стоит подумать и о международных конкурсах. Главный, конечно, конкурс имени Чайковского в Москве. Конкурс королевы Елизаветы в Лондоне, большие конкурсы в Америке. Я не сомневаюсь, что рано или поздно одержу победу, но на это нужно время. Дома, на Мелумвейен, мне приходится использовать среднюю педаль, приглушать звучание, потому что отец был вынужден сдать жильцам две комнаты на втором этаже. Один — странный тип с Запада, некто Скаар, истинный христианин, все лето занимается спортивным ориентированием, всю зиму ходит на лыжах, а между этим изучает точные и естественные науки. И второй — огромный детина из Тотена, Бендиксен, от которого воняет нюхательным табаком и потом, он изучает философию. Но они часто бывают дома в первую половину дня, и поэтому я не могу играть на рояле по три часа подряд в полную силу. Первый раз, когда я это проделал, Скаар появился в дверях белый как мел и пропищал:
— Всему есть предел! Всему есть предел!
Из-за невозможности играть так, как мне хочется, я стал раздражительным. Из-за отсутствия Ани тоже. И тем не менее я шагаю по улице Карла Юхана к «Блому», исполненный надежд. Этот ресторан я всегда связываю с мамой. Кажется, там она отмечала свое сорокалетие? И была приглашена половина Оперы? При мысли о маме у меня колет сердце. Что бы она сказала и что бы сделала, если была бы сейчас жива? В ее судьбе меня особенно пугает то, что она никогда не могла нарушить привычные нормы поведения — тянула этот безнадежный брак, не осуществила ни одной своей мечты. Хотя что такое мечты? Может быть, всего лишь слабый предлог, чтобы иметь возможность жаловаться на ту жизнь, которой живешь. Я иду в «Блом» и думаю о маме, вижу молодых счастливых студентов, спешащих в университет, гимназистов, толпящихся группками возле кафе-мороженого, музыкального магазина и книжного магазина «Танум». Настал их черед. Они уже сделали важный выбор, а вот я застрял, и в воспоминаниях, и в чувствах. Может быть, В. Гуде — это спасение. У него есть волшебная палочка. Ему достаточно только указать ею на оркестр и на концертный зал. Он может открыть нам дорогу в Карнеги-холл.
Я думал, что приду в ресторан первым, но оказался последним. Все уже сидят за столом. Аня — в дальнем конце, она подобрала волосы, завязав хвостик. Из-за этого ее лицо выглядит более открытым, а взгляд — более выразительным. Она дружески смотрит на меня. Я киваю ей, не в силах оторвать от нее глаз. Потом здороваюсь с остальными, они нисколько не изменились, и наконец приветствую самого В. Гуде в белой рубашке и галстуке. Он вежливо встает, крепко пожимает мне руку, почти трясет меня и говорит:
— А вот и наш последний большой талант!
Я много раз видел его в Ауле. Он всегда выходит из двери с левой стороны сцены — той самой, у которой я стоял и слушал, как играет Аня Скууг, — и садится на свое постоянное место в первом ряду. Присутствие В. Гуде в Ауле на всех больших музыкальных событиях было для меня необходимой деталью вроде театрального занавеса. За две минуты до того, как свет в зале начинал гаснуть, он, независимо от того, кто играл — Арро, Баренбойм или Бишоп, — неизменно выходил из двери под картиной Мунка, на которой обнаженные люди с торжеством и отчаянием тянут руки к людям на другой стороне. Я всегда с любопытством смотрел на него. Что он там делал, за сценой? Разговаривал в артистическом фойе с музыкантом? Стоял у двери на цыпочках, готовый повиноваться малейшему знаку. Каждый раз, когда он выходил из двери, он производил впечатление человека, уверенного в себе и полного ожиданий, словно только что имел долгий и важный разговор со звездой мировой величины. Словно они только что договорились о концертном турне по всей Европе или толковали о Шопенгауэре и его мрачном взгляде на женщин. Теперь он старается, чтобы мне было здесь как можно приятнее. Он несколько раз машет рукой, кивает, словно в ответ на свои мысли, и констатирует: «Весь мир ждет».
Ребекка прыскает. Я пытаюсь встретиться глазами с Аней, но она занята бутербродом с креветками. И не она одна. На всех тарелках лежат одинаковые бутерброды. Ланч в «Бломе», мы — гости В. Гуде. Он с удовольствием хлопает в ладоши и благодарит нас за то, что мы приняли его приглашение. Со своей лысой макушкой, оттопыренными ушами и профессорским взглядом за круглыми стеклами очков он очень похож на страуса, на доброго могущественного страуса в очках. Когда на него смотришь, трудно представить себе, что он бежит быстрее всех, но ведь это именно так. Он бежит впереди нас и кричит:
— С дороги! С дороги! Наступают Аня Скууг, и Ребекка Фрост, и Аксель Виндинг, и…
Он собрал нас всех здесь, мы, одиночки, не в состоянии позаботиться даже о собственной карьере, сделать первый шаг. Маргрете Ирене бросает на меня многозначительный взгляд, который мне не нравится. Как будто между нами существуют близкие отношения. Как будто она что-то знает лучше других. Да ничего она не знает, думаю я, и когда я смотрю на пластинки у нее на зубах, они мне кажутся еще больше, чем в последний раз, когда я их видел. Интересно, существуют ли штопоры специально для полуторалитровых бутылок? Мне ее жалко. В моей жизни для нее нет места. И мне хочется, чтобы она держалась от меня подальше.
В. Гуде стучит ложечкой по стакану с водой.
— Добро пожаловать, юные честолюбцы. — Он довольно хмыкает и по очереди смотрит на каждого из нас. — Конечно, вы уже не дети, и я это понимаю. Семнадцать. Восемнадцать. Девятнадцать лет. В вашем возрасте я считал себя уже взрослым. — Он что-то бурчит себе под нос. Потом поднимает свой бокал, приветствуя нас. Мы все тоже поднимаем свои бокалы с минеральной водой, кроме Ани, которая, не двигаясь, пристально смотрит перед собой.
— Мы собрались здесь, — говорит он, — потому что я обратил внимание на ваши недюжинные способности. — Он громко чихает, достает из кармана пиджака наглаженный носовой платок и сморкается в него, потом с удовлетворением смотрит на всех, особенно на Аню, но, так и не встретившись с нею глазами, продолжает: — Мои способности ограниченны. Я пришел в мир только для того, чтобы сделать заметными других. Я посвятил свою жизнь древним египтянам и вам, молодым музыкантам. Между делом я, как вам известно, устраивал концерты. Но великие звезды состарились и устали. Я давно спрашивал себя, когда же придет и заявит о себе новое поколение? Когда я слушал вас в финале Конкурса молодых пианистов, я думал: вот оно, новое, свежее и дерзкое. Виртуозность Ани. Чары Ребекки. Тщательность Маргрете Ирене. Созерцательность Фердинанда и лирический талант Акселя. И я думал: они неотразимы! Эта молодежь с их новыми самобытными голосами. Они мне нужны! Вы — звезды будущего. Вы будете раздавать автографы тем, кто в эту минуту еще лежат в колыбелях. Вы переживете самое неповторимое в человеческой жизни — игру с большими оркестрами. Я пригласил вас на этот ланч, на бутерброды с креветками и минеральную воду, не для того, чтобы осчастливить вас предложениями, но для того, чтобы сказать, что я с вами, что вы всегда можете найти меня в моей конторе на Пинсенс гате и что я буду следить за вами через увеличительное стекло. И кто знает? Может быть, когда-нибудь вам захочется поработать с таким дряхлым стариком, как я? Может, вам захочется играть на обеде в честь стортинга во Дворце, или в Бергене, или в Ставангере, или?.. Возможностей много. Я только хочу сказать: я могу помочь вам во многом.
Аня встала. Она стоит и спокойно смотрит на В. Гуде. Я отмечаю, что она очень бледная, словно лето прошло для нее незамеченным, словно все время она провела за инструментом.
— Это все? — спрашивает она.
В. Гуде вытирает рот салфеткой и с удивлением смотрит на молодую девушку, из-за которой он, по-видимому, главным образом и пригласил нас на этот ланч.
— В какой-то степени. — Он растерян. — Но…
Аня прерывает его, схватив свою сумочку.
— Тогда позвольте поблагодарить вас и откланяться.
Всем ясно, что она собирается уйти. В. Гуде это не по душе.
— Не стоит благодарности.
— Я очень занята в эти дни, — говорит Аня. — К сожалению, мне необходимо уйти по делу. Но спасибо за бутерброды с креветками и за минеральную воду.
Она делает реверанс, как и положено воспитанной девушке. Потом беспомощно смотрит на меня и закатывает глаза. Словно я должен что-то понять. Тогда я тоже встаю, но уходить не собираюсь.
— Простите, я на минутку, — говорю я и иду за Аней между колоннами, гербами художников, красными носами и картинами Равенсберга[5]. Раскрыв глаза от удивления, все смотрят на нас.
— В чем дело? — спрашиваю я у Ани уже в гардеробе.
Она трясет головой, словно не желает слышать ничьих аргументов, кроме собственных.
— Я его не выношу, — говорит она. — Только не сейчас. Конечно, он добрый и расположенный к нам человек, но я должна следовать своему плану.
— И в чем заключается твой план?
Она мрачно смотрит на меня.
— В том, что я приму участие в концерте «Новые таланты», который Филармония дает в январе. Я буду играть Равеля.
— Соль мажор?
Она смеется.
— Конечно. Концерт для левой руки я буду исполнять, только когда потеряю правую.
— Значит, В. Гуде не может на тебя рассчитывать?
— Нет. У нас с ним разные планы.
Я понимаю, что ей хочется как можно скорее отвернуться от меня и исчезнуть.
— Подожди! — прошу я. — Где ты была? Что делала? И как обстоят дела с Жаклин Дюпре?
Первых двух вопросов она словно не замечает, но к третьему относится небезразлично.
— Ты можешь прийти ко мне, — говорит она так серьезно, будто речь идет о похоронах. — Как-нибудь в первую половину дня еще до начала зимы. Договорились? Я позвоню тебе.
Я киваю.
— Замечательно. Но не думай, будто я напрашиваюсь.
— Я так и не думаю.
Я стою и смотрю, как она скрывается за стеклянной дверью. Молодая, хрупкая, она пугает меня своей силой. Мне бы ее силу, думаю я.
Я возвращаюсь к остальным. Похоже, всем стало легче после того, как Аня нас покинула. Только не мне.
— У нее свои планы, — прагматично замечает Ребекка и облизывает с губ майонез. Я вижу, что В. Гуде внимательно за нами наблюдает, словно решает, как распределяются силы и кто у нас лидер. Нельзя сделать карьеру пианиста, не обладая силой. Пока что мы показали лишь малую толику того, на что способны.
— Аня Скууг очень талантлива, — говорит В. Гуде, его лицо выражает отеческую озабоченность. — Будем надеяться, она знает, что делает.
— Ты говорила о ней с Сельмой Люнге? — спрашиваю я у Ребекки.
Ребекка отрицательно качает головой:
— Я могу творить с фру Люнге о чем угодно, только не об Ане Скууг.
— Она собирается играть в январе концерт Равеля с Филармоническим оркестром.
— Я знаю, — говорит Ребекка. — Это одна из причин, по которой мы здесь собрались. — Она бросает быстрый взгляд на В. Гуде, он незаметно ей кивает — знак того, что она может продолжать. — Я долго думала, почему мы так тянем? Почему не поступаем как Аня, не выступаем в «Новых талантах», не дебютируем?
— Тебе легко говорить, — замечает Фердинанд. — У тебя в школе все в порядке. А мы вкалываем из последних сил. Музыка требует от нас слишком многого.
— Да, — говорю я и смеюсь. — А я вообще бросил школу.
В. Гуде с интересом смотрит на меня.
— Ты отказался от аттестата, Аксель?
— Да, я бросил школу. — Я краснею и злюсь: они могут подумать, что я покраснел от стыда.
В. Гуде осторожен:
— Это как-то связано… с вашей трагедией?
Я решительно мотаю головой.
— Это связано только с музыкой. С желанием сосредоточиться только на ней.
— Почему ты до сих пор не сменишь педагога? — спрашивает Ребекка, в ее голосе звучат нотки старшей сестры. — Твой Сюннестведт уже давно зарос мхом. Что он может тебе дать?
— Он дает мне свободу, — сердито отвечаю я.
— Свобода очень важна. — Маргрете Ирене кивает головой. Она во всем и всегда на моей стороне.
— Наверное, нам всем надо подумать о том, чтобы раньше или позже сменить преподавателей, — говорит Фердинанд. — Рифлинг изумительный педагог, однако он тормозит меня. Я надеялся выступить следующей осенью, но он считает, что мне еще рано дебютировать.
— Тебе надо заниматься с фру Люнге, Аксель, — решительно говорит Ребекка. — Почему вы не хотите понять, что в нашем маленьком грязном городишке живет гений международного класса? Конечно, я могу говорить только за себя. Но подумайте, почему Аня стала так замечательно играть? Думаете, она самостоятельно всего добилась?
— Это индивидуально, — не менее решительно возражает Маргрете Ирене. — Я по-прежнему чувствую, что фру Фён много дает мне, хотя она, конечно, и не фру Люнге. Мы и сами знаем, чего нам не хватает и что мы можем сделать лучше. По-моему, вы преувеличиваете значение преподавателей.
В. Гуде серьезно всех слушает. Мне он нравится. В его заинтересованности есть искренность.
— Да, это, конечно, индивидуально, — говорит он, — но именно поэтому так велико значение преподавателя. Я беседовал с Рубинштейном, когда он в последний раз приезжал в нашу страну. Его огорчало, что новые кометы — Баренбойм, Ашкенази, Бишоп и Лупу — так много занимались. Он считал, что их педагоги просто плохо с ними работали, ибо, если пианист хочет передать что-то важное, он должен быть опытным во всех отношениях, а не только безупречно владеть инструментом. — В. Гуде взмахивает рукой и прищуривает глаза. — Нужен еще и жизненный опыт, дети мои!
Маргрете Ирене кивает и смотрит на меня.
— А это, — продолжает он, — означает, что вы должны быть открыты всему, что предлагает вам жизнь. Рубинштейн сказал, что никогда не занимался больше трех часов в день. Ведь есть еще книги, которые я должен прочитать, женщины, которых я должен узнать, картины, которые необходимо увидеть, и вино, которое надо выпить, сказал он.
— Я люблю Рубинштейна, — говорит Маргрете Ирене, в глазах у нее сверкают звезды, она повелительно смотрит на меня.
— Он прав, — говорит Ребекка. — Нельзя чересчур серьезно относиться к тому непостижимому, чем мы занимаемся. Нельзя упускать ни одной возможности, надо всем пользоваться. Радоваться и радовать. — Она снова вопросительно смотрит на В. Гуде. Они явно о чем-то договорились. Разрешает ли он ей объявить об этом? Он незаметно кивает. Да, пожалуйста. — Я буду дебютировать! — восклицает она и поднимает вверх руки, как победитель олимпиады. — Этой осенью!
Мы радуемся и хлопаем в ладоши. В. Гуде доволен, он улыбается.
— Ты храбрая! — искренне говорит Фердинанд Ребекке.
— Это была идея фру Люнге, — продолжает Ребекка. — «Чего ты ждешь?» — однажды спросила она у меня. Она слышала, как я играю Шуберта, сонату ля мажор, посмертную. И осталась довольна. Напомнила мне, каким молодым умер Шуберт. Напомнила о Моцарте и Дину Липатти. Сказала, что я могу обратиться к В. Гуде, передать от нее привет. И он обо мне позаботится.
— Ты так и сделала? — с удивлением спрашиваю я.
Они оба кивают, и Ребекка, и ее импресарио.
— Для меня большая честь, — искренне говорит В. Гуде, — что ко мне по рекомендации Сельмы пришла одна из ее учениц. Вы, конечно, знаете, что мы с Сельмой — старые друзья. Я устраивал ее прощальный концерт. — При этих воспоминаниях во взгляде В. Гуде появляется что-то мечтательное. — Вы и представить себе не можете, что это было. Сельма все украсила цветами, даже занавес. Картина Эмиля Нолде, ее любимого художника, стояла на мольберте рядом с фортепиано. Она читала стихи Гёльдерлина, но главное, она играла. Господи, как она играла! — В. Гуде вытирает слезы. Я неожиданно замечаю, что он уже весьма пожилой человек. И понимаю, что он живет в основном воспоминаниями, что все переживаемое им теперь он уже переживал раньше. Поэтому он и обращается к нам, молодым, словно мы можем вернуть ему искру жизни, заставить его забыть, что за следующим углом его ждет смерть.
— А что она играла? — вежливо спрашивает Фердинанд. Хотя знает это. Мы все знаем. Потому что об этом концерте, на котором нас не было, мы говорили тысячу раз. Однако В. Гуде охотно отвечает:
— Она играла Бузони — фортепианную транскрипцию Токкаты, адажио и фуги Баха — это была прелюдия. Потом шла соната до минор Шуберта, наименее известная, но, на мой взгляд, самая фантастическая из всего его посмертного наследия. После этого был антракт, во время которого подавали немецкие булочки с изюмом и немецкое сладкое виноградное вино, бесплатно для всех. Во втором отделении она исполнила Ludus Tonalis своего друга Пауля Хиндемита и Симфонические этюды Шумана, ни больше ни меньше. Аплодисментам не было конца. На бис она исполнила три или четыре вещи, все Грига, в качестве дружеского жеста по отношению к своей новой родине, а когда публика отказалась ее отпустить, она снова начала играть Баха. Она исполнила экспромтом все Французские сюиты! После четырех незабываемых часов счастливая публика покинула Аулу, понимая, что подобного в ее жизни уже не повторится. А Сельма погрузилась в семейную жизнь с мужем и детьми…
— На Квиксандвейен, — подхватываю я.
Все в недоумении глядят на меня.
— Я там недалеко живу, — объясняю я, тоже в недоумении. — Только на другом берегу реки.
— Ее улица называется Сандбрюнневейен, — хихикнув, говорит Ребекка.