Пианисты Бьёрнстад Кетиль
Я подчиняюсь, продолжаю играть. Она массирует мне плечи. Медленно.
— Помедленнее, Аксель. Сдержаннее. Почувствуй этот темп.
Темп в кончиках ее пальцев. Я понимаю, что она права. Неужели так надо играть? — думаю я. Так медленно? Я замедляю темп, понемногу, неожиданное ритардандо, так почти никто не делает, кроме одной странной рок-группы в США, которая называет себя The Doors. Меня как будто затягивает в другой мир, чувственный, сентиментальный мир, где каждый звук имеет свою ценность. Это меня-то, который всегда любил медленный темп. Но я и помыслить не мог, что можно играть так медленно, как сейчас.
— Еще медленнее, Аксель!
Еще медленнее? Ее губы у моего уха. От этого у меня по спине бегут мурашки. Какая же в ней сила, если она победила меня всего за несколько секунд? Но я слышу, что она права, что темп живет, пульсирует в движении от звука к звуку, определяя дальнейшее течение музыки.
Я никогда не слышал, чтобы так играли Траурный марш Шопена. Однако играю так именно я.
— Сейчас ты играешь для своей покойной мамы, — шепчет Сельма Люнге мне в ухо. — Или для Ани Скууг.
Думай о ком-нибудь. Думай о том, что тебе сказать человеку, который важен для тебя, без которого ты не можешь жить. Среди публики всегда есть такой единственный человек. И в то же время думай примерно так: я в последний раз в жизни играю на фортепиано, в последний раз слышу музыку. Ты должен отдать ей все, твое чувство не должно ослабнуть, ты должен быть щедрым, даже в сдержанности.
Я продолжаю играть, хотя она все еще что-то шепчет мне в ухо. Она присутствует во всем, что я делаю, словно вопрос идет о жизни и смерти. Я помню, что мне говорила Аня. Она тоже прошла через это, и ей было нелегко. Но вот все совершенно меняется. Сельма Люнге больше мне не мешает. Ее голос совпадает с музыкой, проясняет мои мысли, направляет мой интуитивный выбор, выбор, который мне все время приходится делать: когда я должен взять следующую ноту?
Потому что она уже отпустила меня. Ее руки разжались, она медленно выпрямляется и позволяет мне доиграть самому. Траурный марш обрел форму. Какое бездонное горе, с испугом думаю я. Какая потеря. Я даже не знаю, что потерял. Знаю только, что об этом расскажет музыка.
Позже, уже перестав играть, я, выдохшийся, сижу за роялем.
— Хорошо, — говорит Сельма Люнге, сидя в кресле. — Очень хорошо.
Я боюсь даже взглянуть на нее.
— Если бы ты жила во времена инквизиции, тебя бы сожгли как ведьму, — говорю я.
Она смеется, ей нравится то, что я сказал.
— Меня этому научил Ференц Фричай, — говорит она. — Музыкант, который ненавидел рутину. Это из-за нее классическая музыка может казаться скучной. Даже Гленн Гульд может быть скучным. Он мыслитель. У него все время рождаются идеи. Он так близок музыке, что никогда не угадывает расстояния, которое должно сохраняться между ним и тем, что он хочет передать. Он становится маниакальным, вызывающим, страшным. Как думаешь, какой-нибудь женщине захотелось бы переспать с Гленном Гульдом? Страх и ужас. Гленн Гульд — людоед. Сравни его с Мартой Аргерих. Вот уж воистину два разных мира.
Меня поражает, что она говорит так прямо, что она без обиняков ассоциирует музыку с сексом. По-моему, это создает между нами дополнительное напряжение. Она старше, чем была бы сейчас моя мама, и все-таки я не могу оторвать от нее глаз, сидя на своем табурете, меня околдовала эта гордая женщина, сидящая с чашкой чая и обсуждающая мою игру.
— С техникой все просто. Это всегда можно решить. Между прочим, тебе следует потренировать четвертый палец правой руки. Он у тебя слишком слабый. Поиграй этюд Шопена опус 10 № 2. Все дело в выражении чувств. Ты слишком много занимался, и потому играешь механически. Открой музыку заново, заставь ее причаститься твоей жизни. Забудь все бравурные номера. Я хочу, чтобы к следующему разу ты подготовил что-нибудь простое. Без всяких технических трудностей. Например, «Девушку с волосами цвета льна» Дебюсси. О ком ты думаешь, услыхав такое название? — спрашивает она и неисповедимым взглядом смотрит мне в лицо.
Я не отвечаю.
Она лукаво улыбается и встает с кресла.
— Это все на первый раз? — спрашиваю я.
— Да, — она кивает. — В следующий раз я нашепчу тебе больше.
Я ухожу. В дверях я сталкиваюсь с Турфинном Люнге, вернувшимся из города с хлебом. Он глупо хихикает.
— Я вернулся не слишком рано? — спрашивает он. Его глаза похожи на два спутника в мировом пространстве.
— Нет, конечно. Мы уже закончили, — смущенно говорю я. Что он подумал о нас? Имея такую жену? Чем, он думает, мы тут занимались?
Сельма Люнге подходит сзади и выталкивает меня за дверь.
— На сегодня хватит, — говорит она, нежно целует своего супруга в губы и берет у него хлеб.
— В следующий четверг в то же время? — спрашиваю я.
— Разумеется, — отвечает она.
Идет снег. Крупные мокрые хлопья. Центр Рёа уже украшен к Рождеству. Свечи во всех окнах, гирлянды огней между фонарными столбами и на елке, что установлена на площади. Я на трамвайной остановке жду Аню. Играю «Девушку с волосами цвета льна» и думаю только о ней. Встреча с Сельмой Люнге словно подлила масла в огонь. Меня воспламенил ее жизненный опыт. Ее призыв открыть чувства. Не бояться никаких трудностей. А что выбрал я? Трусливо искал прибежища в объятиях Маргрете Ирене, где мне было уютно и спокойно, но где не было будущего ни для одного из нас? Я мечтал, но не умел перенести мечты в музыку, где им было место. Не в музыке, а в ольшанике открывал я свои чувства. А что же жизнь? Великая неповторимая жизнь? Я вел себя как размазня, думаю я.
И вместе с тем мне это не нравится, не нравится так бесстыдно обнажать свою любовь к Ане. В своем зеленом пальто с капюшоном она появляется в дверях старого коричневого вагона с деревянной панелью снаружи, спускается на перрон. Вторая половина дня, уже темно. При виде меня она улыбается, без раздражения. Я вздыхаю с облегчением — мне не хотелось бы выглядеть навязчивым.
— Ты? — дружески говорит она.
— Можно немного проводить тебя?
Она кивает.
— Конечно. Ты меня ждал?
— Да, — признаюсь я. И опять начинаю заикаться. Аня безраздельно владеет моим сознанием. И может за одну минуту лишить меня чувства уверенности. — Хотел поблагодарить тебя. В четверг у меня был первый урок с Сельмой Люнге.
— Я уже знаю, — с улыбкой говорит она и берет меня под руку. Это так неожиданно, так приятно. Не знаю, что и думать. Мы спускаемся к Мелумвейен.
— Знаешь? — с деланым ужасом спрашиваю я. — Вот уж не думал, что Сельма Люнге сплетничает о своих учениках.
— О тебе она мне, во всяком случае, рассказала, — усмехается Аня.
— И что же она тебе рассказала?
— Что ты способный, восприимчивый, что тебе надо на время забыть о технике и сосредоточиться на выразительности.
— Сельма была бесподобна, — говорю я. — Она превзошла все мои ожидания.
— Как приятно, — говорит Аня и быстро пожимает мне руку. — Так и должно быть. Но теперь все будет гораздо серьезнее, правда?
— Она может говорить об одной части какой-нибудь сонаты Шопена, но кажется, что она говорит о жизни.
— Мне тоже так казалось. И, думаю, Ребекке тоже. Как, по-твоему, почему Ребекка так рано дебютировала? Понимала, что время поджимает?
Мы проходим мимо нашего дома. Оба косимся на окна Катрине. Они темные. Я не хочу, чтобы Ане было неприятно.
— Как бы там ни было, а время действительно поджимает, — говорю я.
Мы идем под летящим снегом. Мимо Мелума, вниз по холму к Эльвефарет. Я не могу придумать, о чем еще говорить.
— Как хорошо, что ты меня проводил, — говорит Аня.
Мне хочется сказать, что я не могу жить без нее. Вместо этого я говорю:
— Ты каждый день проходишь мимо меня.
— Как бы мне хотелось не ходить в школу! — вздыхает она.
— Да, я часто об этом думаю. Как у тебя хватает сил заниматься музыкой, когда ты приходишь из школы домой?
— А что делать? Надо. Через несколько месяцев я буду уже свободна.
— Но до концерта Равеля соль мажор осталось всего шесть недель.
Она косится на меня.
— Не напоминай мне об этом. Между прочим, что ты думаешь о моем дирижере, Мильтиадесе Каридисе? Ведь я никогда не ходила на концерты, — спрашивает она.
— Я знаю, что оркестр его любит, что он отличный дирижер, может быть, немного скучноватый. Он не будет давить на тебя.
— Не говори так. Я — семнадцатилетняя девчонка. А он — опытный грек. Я надеялась, что это будет Блумстедт. Не понимаю, почему Филармония решила от него избавиться?
— Новое всегда привлекает. И всякое такое. Не беспокойся. Каридис не хуже любого другого дирижера.
— Только бы он понимал, что делает. Понимал, что должен помогать мне.
Мы уже дошли до Эльвефарет.
— Наверное, тебе не стоит идти дальше, — быстро говорит Аня.
Я думаю о том, о чем она не подозревает, о том, что я обедал с ее матерью и многое знаю об их жизни, знаю, что Марианне хочет развестись с мужем, как только Ане исполнится восемнадцать.
— Почему твой отец так настроен против меня?
— Дело не в тебе, Аксель. — Она снова сжимает мне руку. — Он недолюбливает всех мальчиков. Он боится за меня. Ему подозрительны все, кто провожает меня домой.
— Он знает о Катрине?
— Не надо говорить о Катрине.
Мы стоим под уличным фонарем у последнего поворота. Волосы Ани намокли от снега. У меня, наверное, тоже, но я этого не чувствую. Я смотрю на ее лицо, на добрые, доверчивые глаза, которые всегда удивляют меня. Первый раз я замечаю, что она очень похудела. Стала еще худее, чем была раньше. Она быстро проводит рукой по моим волосам.
— Не сердись, — говорит она.
Я не могу удержаться.
— Я тебя люблю, — второй раз говорю я.
И целую ее в лоб, как и в прошлый раз.
— Не надо этого делать, — опять говорит она.
— Почему ты всегда так говоришь? — осторожно спрашиваю я, прижавшись губами к ее уху, как научился у Сельмы Люнге.
— Поцелуй — это благословение. И слова — тоже благословение. Я этого не стою.
— Что за глупости? Ты единственная чего-то стоишь!
Она отталкивает меня.
— Ты многого не знаешь, — говорит она, бежит и скрывается за поворотом.
Там я уже не могу ее видеть.
Дома меня ждет Катрине. Отец закрылся у себя в спальне и говорит по телефону. Ну и семейка, думаю я. Но Катрине ждет меня на кухне, она пьет чай и ест булочки, лицо у нее мрачное. Господи, через несколько месяцев мы все навсегда покинем этот дом, однако ни она, ни я еще не знаем, что с нами будет.
— Ты ее выслеживаешь? — мрачно спрашивает она у меня.
— Что ты имеешь в виду? Следила за нами в окно? Сидишь в темной комнате и шпионишь за мной?
— Так же, как ты шпионишь за Аней. Как трогательно! Стоишь на остановке и ждешь ее! Ты не оставляешь ей выбора.
— А ты?
Катрине настораживается.
— Что ты хочешь этим сказать? Она тебе что-нибудь говорила?
— Мы с Аней откровенны друг с другом.
— Тогда ты должен знать, что у нее дома серьезно не все в порядке.
Катрине плачет. Это так неожиданно, что я не знаю, что сказать. Я сажусь рядом с ней, обнимаю ее за плечи, это странно, но я научился этому у Сельмы Люнге.
— По-настоящему серьезно?
— Кто бы знал! — Катрине вытирает глаза, ей хочется поговорить.
— Мне тоже так кажется. Как думаешь, в чем там дело?
— В отце, конечно.
— В Человеке с карманным фонариком? — я готов откусить себе язык.
— Что ты сказал?
— Просто оговорился. В Бруре Скууге? Ведь мы говорим о хирурге?
— Она полностью в его власти.
— Ты вхожа в их дом. Тебе случалось быть вместе сразу с ними обоими?
— Нет, только с Аней. Я пыталась уговорить ее заниматься гандболом. Мы сидели у нее в комнате. Ты видел ее комнату? У нее над кроватью висит фотография отца и матери. И по обе стороны от нее портреты Баха и Бетховена. Понимаешь?
— Меня туда не допустили.
— Мы сидели и болтали минут тридцать, потом пришел ее отец.
— Что он хотел?
— Ничего. Хотел узнать, хорошо ли нам. Тогда я все поняла. Что он не доверяет мне. Катрине Виндинг, грешной подруге Ани. И поняла, что должна уйти.
— Точно так же было и со мной!
— Странно, что Аня даже не протестовала. Она словно считала, что это в порядке вещей.
— Вот именно!
— И я ушла. Меня, можно сказать, выставили за дверь. За это я и хотела отомстить на празднике у Ребекки.
— И тебе это отлично удалось.
— Глупости, все не так, как ты думаешь. Помни, Аня добра почти до глупости. Несмотря на школу, на общение с ровесниками, она живет в собственном, замкнутом мире, и нам нет в него доступа.
— Что ты пытаешься мне сказать?
— Что она живет под гипнозом. Только ради музыки.
— И кто же ее гипнотизирует?
— Отец, разумеется.
— Катрине, на что ты намекаешь?
Она прижимается лицом к столу и закрывает голову руками.
— На то, что это так страшно, что у меня даже нет слов.
На носу Рождество. Я еще два раза занимался с Сельмой Люнге. Это превращается в ритуал. Я прихожу на Сандбюннвейен и снимаю мокрые от снега ботинки. Потом объявленного гением философа отправляют на трамвае в центр за хлебом. А мы с Сельмой пьем чай. За чаем мы неудержимо сплетничаем, и Сельма пытается узнать у меня, что я чувствую к Ане Скууг. Примерно через полчаса она просит меня сесть за рояль.
И я играю. Отдельные произведения. «Девушку с волосами цвета льна», «Затонувший собор». Она подходит ко мне сзади. Я жду, когда почувствую на плечах ее руки, дыхание в ухе, услышу мудрые слова, которые она произносит шепотом, они очевидны, но сам я раньше почему-то до этого не додумался. Она всегда просит меня играть медленнее. Чем медленнее я играю, тем больше приобретаю времени.
— Заставь эти квинты звенеть. Слышишь? Это погружение на дно. Отзвуки. Прошлых событий, прожитой жизни. Только ты можешь поднять это с глубины. Что это, собор? Твоя мама? Или Аня Скууг?
Я обращаю внимание на то, что она называет Аню в числе того, что лежит на глубине. В конце последнего урока я осмеливаюсь как можно осторожнее спросить у нее:
— Аня тебя боготворит. Ты лучше всех ее знаешь. Скажи, у нас есть основания тревожиться за нее?
Сельма уже собиралась проводить меня. Но тут она настораживается и просит меня снова сесть.
— Аня живет в своем мире, — говорит она. — Разве ты сам этого не заметил?
— Заметил. Но что собой представляет этот мир?
Она пожимает плечами.
— Это известно только Ане.
— Ты не тревожишься за нее? Тебе не кажется, что она очень похудела в последнее время?
Сельма качает головой.
— Почему я должна тревожиться за Аню? Это только у вас, в Норвегии, большие таланты ведут себя так, словно учатся в Торговой гимназии. Стать большим мастером само собой невозможно. Даже большой талант и большая работоспособность этого не гарантируют. В молодости, в Мюнхене, мы все понимали, что живем на грани дозволенного. Действительность, в которой мы жили, могла внезапно исчезнуть. Некоторые спивались, другие занимались по двадцать часов в день. Если хочешь достичь исключительных результатов, ты и сам должен быть в какой-то степени исключительным. Поэтому я и вспомнила Гленна Гульда, когда ты первый раз был у меня. Человек, сидящий за роялем со скрещенными ногами, конечно, исключительный. Он часто вел себя настолько недопустимо, что это позволило бы отвести ему место в сумасшедшем доме. Человек, который плюет на Моцарта, который говорит, что Моцарт умер скорее слишком поздно, чем слишком рано, исполняет его произведения! Но Моцарт Гульда холоден, он ледяной. Я один раз встретилась с Гульдом в Торонто. На симпозиуме. К счастью, мне не пришлось играть для него, потому что Гульд с самого начала пытался убить меня своими словами. Он спросил у меня о моем репертуаре и тут же разнес его в пух и прах. Почему я выбрала именно эту сонату? Ведь другая гораздо лучше. И почему я играю Брамса концерт си-бемоль мажор? Ведь первый концерт, ре минор, гораздо интереснее. Чего он только не наговорил мне! Мизантроп, мешок с дерьмом, вот кто он. Позер, хуже всех тех, кого он обливает презрением в своих очерках. В тот раз, в Торонто, я все время думала о Вильгельме Кемпффе, прямой противоположности Гульда, гуманисте и филантропе. Но такие музыканты — исключение, и не всегда их можно назвать лучшими музыкантами мира. Они становятся знаменитыми благодаря своей человечности, своим благотворительным выступлениям с плохими оркестрами и бесконечным показам по телевизору. Я не хочу сказать, что Кемпфф и Менухин плохие музыканты, но, возможно, их забудут, потому что зло сильнее, чем человечность. Во всех видах искусства на вершину попадают плохие люди. А теперь вернемся к Ане. Аня — самая талантливая пианистка из всех, каких я знала. Она намного талантливее тебя, Аксель, и ты, конечно, стерпишь эти слова, потому что любишь ее, это ясно. Когда она играет, она отдает себя без остатка каждую секунду. Как будто речь идет о ее жизни. Поэтому она не злая, но она все-таки немного вне общества. Она бесстрашно поставила себе цель в жизни. И ей уже сейчас приходится вести ненормальную жизнь, потому что ненормально в семнадцать лет дебютировать с соль-мажорным концертом Равеля и одновременно готовиться к выпускному экзамену. Но она прекрасно справится и с тем, и с другим. Ты знаешь, какая она закрытая. Моя задача заключалась в том, чтобы она поняла собственные чувства, а не только то, что когда-то чувствовали умершие композиторы. Мы часто больше времени тратили на разговоры, чем на игру. Сидели за чашкой чая…
— А почему ты скрывала это от Ребекки? Разве не понимала, что это ее ранит?
— Таково было распоряжение отца Ани.
— Брура Скууга?
Сельма Люнге с удивлением смотрит на меня, ее поражает моя горячность.
— Да, а кого же еще? Классический папаша. У нас в Германии таких много. Для своей дочери он требует всего исключительного. Он уже выступает как ее импресарио. У В. Гуде нет ни малейшего шанса.
— Но ведь это ненормально!
— Дорогой мой, все нормально, когда речь идет о классической музыке. Это арена для душевнобольных и гениев. Это самый короткий путь к вершине, если правильно распорядиться своими картами. В противном случае человек может остаться вечным трудягой, неудачником определенного толка. Брур Скууг питает невероятные амбиции в отношении своей дочери. И я, как ее педагог, вынуждена с этим считаться.
— Но если речь идет уже о ее здоровье?
Сельма Люнге смотрит на меня и пожимает плечами:
— Тогда такому человеку больше нечего делать в этом мире.
Четвертое воскресенье адвента. Вот-вот наступит Рождество. Я занимаюсь, играю простые вещи, отец сидит с телефоном у себя в спальне. Катрине то уходит из дома, то возвращается. Я по-прежнему не знаю, чем она занимается, но не думаю, чтобы это было как-то связано с Аней.
Неожиданно телефон оказывается свободен, и кто-то звонит нам. Отец тут же снимает трубку. Странно, что он от застенчивости старается скрыть от нас, что у него появилась дама сердца. И почему он не проводит время у нее? Наверное, она еще не свободна.
В дверях появляется отец с трубкой в руке.
— Это тебя.
— Меня?
Я хватаю трубку. Низкий голос. Аня.
— Я помешала?
— О Господи, конечно нет!
Она медлит.
— Я думала о том разе, когда ты был у меня. Вышло так глупо. Я не этого хотела. Ты занят сегодня вечером?
— Вечером? А в чем дело?
— В том, что сегодня я уже достаточно занималась. Что я устала и мечтаю об обществе. Папа с мамой уехали в Гелио на какой-то юбилей. Заночуют там в отеле «Холмс». А я не привыкла оставаться одна в этом доме. Ты уже ужинал?
У меня волосы встают дыбом.
— Нет еще.
— Я могу приготовить нам ужин.
— Я должен взять с собой Катрине?
— Нет, я думала, что мы проведем вечер вдвоем. Мне хочется попробовать сыграть тебе Равеля.
Я киваю. Это разумное объяснение.
— Понятно. Я сейчас приду, — говорю я и кладу трубку.
— Куда ты собрался? — спрашивает отец.
— Это секрет. Но, пожалуйста, не говори ничего Катрине.
— А где она?
В ту же минуту она появляется в дверях, глаза у нее красные и распухшие.
— Я знаю, куда ты идешь, — говорит она.
— Думаю, сейчас моя очередь.
Она трясет головой.
— Ничего ты не понимаешь.
— Хочешь сказать, что я должен был отказаться от приглашения?
— Поступай как знаешь. Мне нечего тебе сказать. Но будь с нею помягче. Ты многого не понимаешь.
— Если ты слышала мой разговор, то знаешь, что я спросил, взять ли тебя с собой.
Катрине качается. Кожа у нее бледно-серая. Под глазами чернота. Зрачки расширены. Я вижу, что она совсем без сил.
— Было бы глупо сейчас брать меня с собой, куда бы ты ни шел.
— Она хочет сыграть мне Равеля, — объясняю я.
Катрине медленно кивает.
— Я понимаю, она должна сыграть тебе Равеля.
Отец в недоумении смотрит на нас обоих.
Я спускаюсь по холму к Эльвефарет. Я принял душ. Молниеносно. Но к Ане я должен прийти чистый. Белеет снег. Я смотрю на дома, взволнованный тем, куда держу путь. Здесь мой дом. Моя жизнь. Еще на несколько месяцев. А кто знает, что будет летом? Аня окончит школу, отец продаст дом, мы разъедемся в разные стороны.
Но этот вечер не для грустных мыслей! Сегодня я не хочу ни о чем тревожиться. Я дохожу до перекрестка, где начинается Эльвефарет. Стало холоднее, снег поскрипывает под ногами. Я вижу огни на другом берегу реки. Там, где-то в лесу, стоит дом Сельмы Люнге. Я почти различаю его за деревьями. Знакомая география. Там, внизу, в заводи лежала мама. Я уже очень давно не был в ольшанике. Может быть, это хороший знак.
Да, думаю я. Сегодня особенный вечер. Я не рыскаю по нашему району, как раненый зверь. Мне не надо останавливаться у последнего поворота. Человека с карманным фонариком нет дома. Марианне Скууг тоже. Вообще-то мне даже грустно. Я не видел ее с тех пор, как в тот вечер мы распрощались у Национального театра. Она словно оттиск с Ани, думаю я. И хотя она зрелая женщина, выглядит она почти так же, как ее дочь. Хотя на много лет старше ее. Мне неловко, что меня тянет к немолодым женщинам. Может, это как-то связано с мамой? Неужели на самом деле все так банально? Несмотря ни на что, я думаю только об Ане, даже когда лежу под одеялом с Маргрете Ирене.
Я миную последний поворот, ту точку, где мне всегда приходилось остановиться. Вижу вдали квадратный дом в конструктивистском стиле. Кроваво-красный, думаю я. Дом буквально кровоточит сквозь доски обшивки, словно там, внутри, находится жертва, раненое существо, чьей жизни угрожает опасность.
Со стучащим сердцем я останавливаюсь у калитки. Вхожу на запретную территорию. Но разве Аня не сама пригласила меня в гости? У меня есть свидетели: отец и Катрине.
Я подхожу к крыльцу, тщательно отряхиваю снег.
Там, за дверью, Аня, и она ждет именно меня.
Я звоню.
Она меня ждала. Проходит несколько секунд. И она открывает дверь.
Ее дружеская улыбка, как всегда, поражает меня.
— Наконец, пришел, — говорит она.
Аня обнимает меня. Аромат ноготков. Я перестаю дышать, стараясь, чтобы она этого не заметила.
— В последний раз получилось глупо, — повторяет она. — Я не хотела…
— Не думай об этом, — прошу я. — В этих стенах распоряжаешься ты.
— Папе следовало быть помягче.
— Наверное, он хотел без помех поработать дома?
Я пытаюсь быть любезным. Она, не отвечая, помогает мне снять пальто.
— Как хорошо, что ты смог прийти, — говорит она.
На ней тот же самый сиреневый джемпер, те же черные брюки и войлочные тапочки — все как в прошлый раз. Она закатывает глаза и провожает меня в гостиную. Меня это трогает. На журнальном столике стоит бутылка вина и два бокала. Она следит за моим взглядом.
— Только я пить не буду, может быть, потом и чуть-чуть.
— Сначала ты будешь играть.
— Хорошо. Если ты хочешь послушать. А еще у меня приготовлен салат. Ты хочешь есть?
— Нет.
— Можешь пить вино, пока я играю. Ведь ты любишь вино, правда? Я хочу, чтобы тебе было хорошо.