Подельник эпохи: Леонид Леонов Прилепин Захар

Так всё и происходило.

Может показаться неясным только одно: как Храпченко, председатель Комитета по делам искусств при СНК СССР, пропустил всё это? С его же решения всё началось!

Но тут придется немного прояснить сложившуюся к сороковому году ситуацию.

При всем творившемся в те времена кровавом абсурде, начиная с 1936 года, Советская Россия совершала очевидный поворот, во-первых, в сторону ценностей национальных, а во-вторых, начался некоторый крен в сторону, не побоимся этого слова, либерализации сферы культуры.

По поводу неожиданно возросшего в те годы приоритета национального известно многое. Лично мы считаем показательным тот, например, факт, что 7 ноября 1938 года «Литературная газета», вместе со всей страной празднующая очередную годовщину Великой Октябрьской революции, пустила по всем полосам газеты колонки с цитатами из русских классиков о любви к родине, к России, ко всему русскому. Ломоносов, Карамзин, Пушкин, Некрасов — все они говорят там в стихах и в прозе про обожание милого Отечества. Список классиков завершается Маяковским, у которого подыскали необходимую патриотическую цитату. То есть Революцию начали активно венчать с Россией, а не противопоставлять ей. На исходе тридцатых появился заказ на киноленты о национальных героях — попеременно с фильмами о героях революции, а чуть раньше — и на историческую литературу.

Что до либерализации, то именно в 1940 году был издан сборник Анны Ахматовой «Из шести книг», переиздали (с 1934 года не переиздававшегося) Есенина в малой серии «Библиотеки поэта», в том же году Гослитиздат начал подготовку к печати книги стихов Марины Цветаевой, и тогда же началась реабилитация Булгакова — МХАТ принимает к постановке его пьесу «Александр Пушкин» (но было уже поздно — жить ему оставалось недолго).

Михаил Храпченко, который вовсе не был матерым зубром от политики — напротив, интеллигентным и достаточно молодым, тридцати пяти лет, человеком, — должно быть, не совсем рассчитал пределы допустимого в описанных выше процессах. Но ему явно показалось, что замечательно написанная, злободневно реалистичная, с правильным финалом пьеса очень русского писателя Леонида Леонова придется весьма кстати.

Что до зрителей, то, как мы помним, с позицией Храпченко они согласились — овации «Метели» звучали по всей стране.

Но вот когда пьесу прочел Сталин…

По справедливости говоря, это не на полях сочинений Андрея Платонова, а на полях сочинений Леонова Сталин мог бы написать: «Сволочь!»

Мы уже приводили в свое время разговор поэта Сергея Михалкова и его сына, режиссера Никиты Сергеевича. Помните, когда сын спрашивал: «А жив ли Леонов?» — «Жив», — отвечает отец. «И все еще соображает?» — спрашивает сын. «Соображает, но боится», — отвечает отец. «Чего боится?» — интересуется Никита Сергеевич. «Соображать», — подводит черту Михалков-старший.

Ситуация как раз обратная. Достаточно почитать, что писали в те, 1930-е, годы и Сергей Михалков, и почти все их с Леоновым современники, чтобы понять, кто тут у нас — боялся, а кто — соображал.

Критик Георгий Адамович, поначалу просто влюбившийся в героя нашего повествования, а затем заметно разочаровавшийся в нем, однажды сказал, что Леонов, цитируем, «малодушный». Уж очень Адамовичу было обидно читать некоторые просоветские страницы леоновских романов, и тем более его публицистику.

Адамовичу, как и многим эмигрантам, легко было судить. Они не жили здесь. Только в России, на жутких температурах, можно было оценить степень писательского мужества.

Сказать, что Леонов прошел чрез все метели безупречно чистым, — значит, солгать. Но и мы не вспомним ни одного — понимаете, ни единого — имени, на чью чистоту и честь стоило бы равняться.

Однако и неправота Адамовича очевидна: Леонов был замечательного и редкого мужества человек. «Игра его была огромна».

И отвечал за свою игру он тоже по серьезным счетам.

9 сентября 1940 года состоялась встреча Иосифа Сталина с несколькими приближенными литераторами, в число которых Леонов не входил с начала тридцатых, зато входили, как известно, Фадеев и Асеев. Они и были в числе собеседников вождя.

Сталин сказал, что нужно бороться с авторами, которые не без яркой красочности описывают людей из числа «бывших», но куда менее любовно рисуют «новых» людей.

То есть вождь ввел литераторов в курс предстоящего разгрома. И они, по всей видимости, начали к нему понемногу готовиться.

16 сентября 1940 года состоялось заседание Оргбюро ЦК ВКП(б) по вопросам искусства. Помимо Сталина присутствовали Андрей Андреев, Андрей Жданов, Лазарь Каганович, Георгий Маленков, Лев Мехлис, Александр Щербаков.

Сам состав Оргбюро уже ничего хорошего для судьбы Леонова не сулил: Каганович и Мехлис Леонова давно, мягко говоря, недолюбливали — мы о том уже писали выше.

Результат был предсказуем: Леонова решено было осудить на государственном уровне.

18 сентября 1940 года решение Оргбюро дублирует еще и Политбюро, так все серьезно было.

Вот результат:

Выписка из протокола заседания Политбюро ЦК ВКП(б).

Строго секретно.

О пьесе «Метель» (ОБ от 16. IX. 40 г., пр. № 52, п. 83-гс).

1. Запретить к постановке в театрах пьесу Леонова «Метель» как идеологически враждебную, являющуюся злостной клеветой на советскую действительность.

2. Указать председателю Комитета по делам искусств при СНК СССР т. Храпченко, что он допустил грубую политическую ошибку, разрешив к постановке пьесу «Метель».

Предупредить т. Храпченко, что при повторении подобных ошибок он будет смещен с должности.

22 сентября газета «Советское искусство», где не так давно Леонов, к удовольствию всей редакции, читал свою пьесу, начнет новую кампанию против Леонова, подобной которой еще не было. Статья о Леонове будет называться просто и внятно: «Клеветническая пьеса».

Леонов, да и не только он, прекрасно помнил, чем и в 1937-м, и в 1938-м, и в 1939-м заканчивались для большинства критикуемых литераторов публичные обвинения в клевете. Так начинали убивать Киршона, так начинали убивать Ясенского, так начинали убивать Бабеля.

«Перед нами новая пьеса Л.Леонова “Метель”, -писала газета в редакционной, не подписанной никем, статье. — Она была разрешена Комитетом по делам искусств и включена в репертуар ряда театров (в том числе Малого театра в Москве), критика встретила ее благожелательно, в отдельных случаях даже восторженно.

Расточая бесчисленные комплименты по адресу автора пьесы т. Леонова, критик В.Залесский писал в газете “Советское искусство” (18 мая 1940 г.): “В «Метели» лирические тона драматического повествования перемежаются с почти эпической ясностью утверждения этического начала… Эта пьеса отмечена поисками эпического обобщения каких-то основных, главных, определяющих начал человеческой жизни”.

Сказанное Залесским не имеет к пьесе Леонова никакого отношения. Если уж говорить о “главных, определяющих началах”, то начала эти в пьесе Леонов не только чужды, но и прямо враждебны нам».

Можно представить, как падало сердце Леонова при чтении этой статьи: на каждом абзаце, на каждой строке. И стояла позади Татьяна Михайловна в ужасе, а две дочки играли в комнатах, ни о чем не подозревая.

«Это произведение фальшиво с начала до конца, — утверждало „Советское искусство“. — Лживы и надуманны его ситуации, нравственно и умственно уродливы его образы. Где и когда видел драматург Леонов людей, подобных персонажам его пьесы? Они целиком вымышлены автором и представляют собой злостную карикатуру на советских людей».

Надо было еще добавить, что и тысячи зрителей по всей стране, аплодировавшие этой пьесе стоя, тоже являют собой «злостную карикатуру» на советских людей.

«Насквозь порочна житейская “философия” людей, выведенных в произведении Леонова. Один из центральных персонажей “Метели” Катерина говорит: “Все не без пятнышка!.. Только одни таскают его на плечах, а другие прячут за пазуху…” Почти все персонажи произведения испещрены этими пятнышками. Речь большинства персонажей сдобрена обывательскими пошло-двусмысленными сентенциями. <…> Мы даже не станем приводить их здесь, потому что они оскорбительны для советского читателя. Но они вовсе не случайны в устах леоновских персонажей».

Именно что не случайны! И настолько оскорбительны, что газета даже не решается их цитировать. Бумага под ними может загореться потому что.

И попробуйте еще раз доказать, что советская критика была неумна.

Далее в газете текст набран жирным шрифтом, чтоб было видно издалека даже полуслепому: «Пьеса Леонова — произведение идеологически враждебное нам, представляющее злостную клевету на советскую действительность».

Это уже был конец. Били Леонова много — но Политбюро взялось за него впервые.

«Именно советскую действительность, нашу жизнь автор клеветнически изображает в виде бушующей метели. Странные, небывалые события происходят в этой пьесе. Опрокинуты вверх ногами все представления о честности, мужестве, правде жизни. <…> Бывшему белогвардейцу Порфирию Сыроварову автор старается придать черты некоего “благородства”, именно он противопоставляется в пьесе подлецу, врагу народа Степану Сыроварову».

«Нельзя без гнева и возмущения представить себе, как из-под пера советского писателя вышла эта зловещая коллекция уродов».

«Правдивая Зоя мелко и трусливо лжет в пьесе. Она отлично знает, от кого прибывают к ней письма из-за границы, но скрывает это и сжигает письма, не распечатывая.

Молодежь, окружающая Зою, не лучше. Влюбленный в нее Сережа, молодой, но многообещающий карьерист, дрянной себялюбец, о котором Л.Леонов загадочно сообщает, что “лет через десять это будет беспощадный человек”».

«История с пьесой “Метель” Л.Леонова служит чрезвычайно серьезным сигналом. Драматург, далекий от жизни и интересов советского общества, не знающий истинного облика советских людей, не может создавать произведения художественные и правдивые. Его творчество мертво, образы фальшивы и надуманны. Неизбежно такой драматург становится проводником чуждых и враждебных нам влияний».

Проще говоря: шпион он. И если творчество его мертво, то и самому ему, надо понимать, делать средь нас нечего…

После такой статьи можно было уверенно застрелиться. Только после одной этой статьи. Но всё лишь начиналось. По сложившейся традиции пред закланием предлагалось жертву обнажить и рассмотреть во всей неприглядности.

На другой же день после выхода цитируемого выше материала, 23 сентября, Леонова приглашают на расширенное заседания президиума Союза Советских писателей. Сто шестьдесят с лишним писателей и критиков явились туда, и добрая половина из них — словно послужить иллюстрацией к ремарке из «Метели» о том, «с каким злым восторгом иные сдергивают с себя личину притворного приятельства».

Что ж, будем честными и признаем: он это издевательство и даже само ожидание смерти заслужил тоже.

Девяносто девять раз избегавший проработок своих коллег, коллективных сборников во славу рабского труда и совместных расстрельных писем — он не избежал этого в первый и в сто первый раз и в итоге тоже оказался грешен. Теперь грех оборачивался наказанием.

Быть может, если б он был грешен чуть больше — он бы не пережил этот год.

Но ему сохранили жизнь. В обмен пошли намотанные на кулаки леоновские нервы.

Загонщиком выступал Фадеев, от читательского взгляда которого, судя по выступлению, не ушли детали, вроде вопроса Лизаветы, входящей в дом Сыроварова: «Степашку-то не посадили?»

«Это пьеса о неверии в социализм», — заключил Фадеев.

Следом шел драматург Всеволод Вишневский. Он заметил в пьесе и, как сам выразился, «намеки», и «символическое построение сюжета», которое, впрочем, легко вскрылось и свелось к одной фразе, сказанной Вишневским о содержании «Метели»: «Гнилое советское общество, гнилые коммунисты, а среди них такие, которые мечтают удрать».

Леонов сидел и слушал всё это.

Писатель Константин Финн сказал: «Я ненавижу стиль Леонова». Ни больше ни меньше.

Критик Абрам Гурвич удивился: «Необычайно пристрастие к мрачному миру». Когда вокруг столько света…

Заключал все поэт Николай Асеев, который исхлестал пьесу как мог и вдруг дал Леонову один малый шанс: «Для того чтобы так писать, надо, может быть, не любить народ… однако я знаю, что Леонов любит народ».

(Леонов это запомнит, и они вскоре даже подружатся ненадолго.)

Предоставили слово и самому Леонову. У него хватило сил говорить. Он многое признал, конечно: таковы были правила, так завоевывалось право на жизнь.

«Пьеса получилась у меня плохая и вредная идеологически», — сказал Леонов.

А что, надо было сказать, что она идеологически полезная? Как будто он сам не знал, что написал.

Спустя двадцать лет, общаясь с сербским писателем Добрицей Чосичем, Леонов неожиданно вспомнит, как его прорабатывали, и — что бывало с ним крайне редко — неожиданно раскроется. Он расскажет: «Все эти критические выступления напоминали вот что: “Уаа, Леонов украл три рубля!” А я сам про себя смеялся: “Дураки, я украл двадцать пять рублей!”»

Все он знал, что сделал. И продолжал, притворно потупившись: «Да, гнилая концепция — два брата. Гурвич говорил об этом умные вещи».

Еще бы он сказал, что Гурвич идиот.

Однако при всем этом Леонов стоял на своем. Что написал пьесу — не больше и не меньше — «о праве на Родину». Мог бы добавить, что и сам имел шанс родную землю потерять — и так же, как Порфирий, рвался бы сюда обратно.

Еще сказал, что любит своих героев — и то также было его несомненной правдой.

Фадеева оправдания Леонова откровенно не устроили, он, должно быть, ждал куда более страстного самобичевания.

«Я думаю, Леонов не сразу сможет понять размеры того, что он сделал, — сказал Фадеев. — Писатель смотрит глазами не тех людей, которые социализм делают, а глазами тех, кого социализм вышибает».

Леонову еще раз дали слово, и он выступил веско и спокойно, и завершил речь свою простыми и честными словами: «Надо быть умным. Надо быть гражданином».

Это было так неожиданно, что половина зала зааплодировала.

Фадеев ушел раздраженным. Но последнее слово все равно оставалось за ним.

Леонов стал готовиться к тому, что его «вышибут». По всей видимости, из жизни.

В семье Леоновых спали, не раздеваясь. Подготовили котомку со всем необходимым в дальний путь. Леонов написал завещание и перенес рукописи к одному из друзей, но к кому именно — осталось неизвестным.

Татьяна Михайловна прятала от мужа статьи, которые выходили ежедневно, агрессивные и крикливые, словно их авторов ошпарили.

Постановку «Метели», конечно же, прикрыли везде и всюду.

С теми душными и печальными днями связана история еще одного обращения Леонова к Сталину. Оно было совсем коротким и пронизано почти античным чувством достоинства.

«Признаюсь, что написал плохую пьесу, но с тех пор прошло уже несколько постановок в театрах, — писал вождю Леонов. — По-видимому, было проявлено передоверие к моему литературному имени. Прошу взыскать с меня одного».

Ждал ответа. Ему, как и прежде, не отвечали.

Тогда Леонов перезвонил секретарю Сталина Поскрёбышеву.

Поскрёбышев ничего не ответил, попросил подождать, потом перезвонил сам: «Обращайтесь к Жданову».

Андрей Жданов был в ту пору членом Политбюро и ведал в числе прочего культурными вопросами.

Леонов отправился на прием к Жданову. Его немедленно вызвали в кабинет. Георгий Маленков, член Оргбюро ЦК ВКП(б), сидел там же.

Жданов, как и следовало ожидать, ничего Леонову не сообщил: что он мог решить без Сталина? Он просто орал на писателя: «Это что такое? — и размахивал экземпляром „Метели“. — Что такое?! Вы в своем уме?»

Леонов вышел из кабинета ни жив ни мертв. Неожиданно секретарь Жданова сказал: «Сядьте. Вот, выпейте воды».

Выпил и ушел. В полном неведении.

Несколько недель он вообще не садился за стол — писать не мог и смысла в этом не видел.

Но именно в те дни Леониду Леонову пришла мысль об ангеле, прилетевшем на землю.

И вдруг он начал свою, тогда еще не имевшую названия, «Пирамиду», зацепившись за какое-то точное, слепительное слово. И писал ее быстро и свободно, главу за главой. Он как будто уже расстался с жизнью.

Начинается эта непомерная, величественная книга мужественно и красиво, с тихой, пасторальной зарисовки осенних печалей и неурядиц того, 1940, года.

«Опасаясь заразить друзей самой прилипчивой и смертельной хворью лихолетья, — пишет Леонов, — сидел в своем карантине до поры, когда вдруг потянуло отдохнуть от судьбы. После нескольких проб наудачу наметился постоянный маршрут вылазок за горизонт зримости.

Стояла туманная погода с таинственно призывающей миражностью. Потрамвайно, с пересадками ехал до последней остановки и потом вдоль высоких новостроек, обреченной на снос деревенской ветоши и зеленых заборов птицефабрики, мимо пустыря с голыми бараками; и, помнится, сквозь знобящий зуд, смрад и лязг дорожных машин выходил наконец в моросящий загородный простор. Для надежности чуток тащился по раздолбанному грузовиками проселку, чтобы у сворота на Старо-Федосеево подняться на высокую насыпь древнего, царской булыгой крытого тракта, уводившего во глубину сибирских руд и дальше — еще страшнее. Отсюда полчаса ходьбы до облюбованного мною уголка на земле.

Так, к сумеркам, добирался я до старинного, в черте окружной железной дороги Старо-Федосеевского некрополя».

Там повествователь романа встречает ангела. Может, так оно и было?..

«Идейно паршивый…»

…И вот, смотрите, другой вариант судьбы Леонова: его все-таки убили тогда.

Представим себе такой, вполне возможный, исход.

И что предшествовало гибели? Из пяти написанных пьес — одна вообще не пошла, четыре сняты с репертуара: «Унтиловск» — молча, «Половчанские сады» — со скандалом, а последняя, «Метель», — с разносом государственного уровня.

Романы мягко прикрыты, и в «последние годы» жизни Леонова их переизданий не было, не говоря о ранних рассказах, которые последний раз выходили в 1932-м.

Из десяти критических рецензий, посвященных Леонову, девять было разгромных. Во второй половине сорокового его просто целенаправленно били по голове.

Лауреатом Сталинской премии стать не успел, а то что однажды получил орден Трудового Красного Знамени — так его получил не он один, но и Зощенко, и Тынянов, и Юрий Герман, и десятки, а то и сотни иных…

Общей истерии во время борьбы с врагами народа пытался избежать, и если и замарался, то, конечно, меньше Алексея Толстого, Фадеева и Всеволода Иванова и не больше, чем Олеша, Новиков-Прибой или тот же Тынянов. Тем более что, как мы видели, к проворотам маховика приложили руку и Заболоцкий, и Платонов, и Зощенко, и Пастернак, и многие другие, внесенные ныне в литературные святцы.

Плюс ко всему прочему Леонов никогда не водил дружбы с чекистами, и од во славу вождя еще не написал, и нечто подобное булгаковскому «Батуму» даже не думал сочинять.

Зато теперь становится ясно, что именно по книгам Леонова, прочитанным спокойно, внимательно и беспристрастно, можно изучать то бешеное, трагичное, порой жуткое, порой величественное время. Он равно умел оценить и размах в реализации величественной коммунистической утопии, и слабость суетливой и жестокой человеческой породы, эту утопию реализующей. Книги Леонова равно далеки как от прямолинейной антисоветчины, так и от ортодоксальных соцреалистических полотен.

А если б еще жена Леонова сберегла от обысков архивы и годы спустя читателям бы достались первая редакция повести “Evgenia Ivanovna ”и несколько глав тогда еще называвшейся по-другому «Пирамиды» — тут уже совсем понятный коленкор получился бы: затравили большевики великого писателя. И разместилось бы имя Леонова где-нибудь меж Бабелем с Булгаковым и Пильняком с Платоновым.

Но Леонов выжил и пережил всё. И только в том, по большому счету, оказался для кого-то не прав. Всё остальное — детали.

Вообще же восприятие судьбы писателя исключительно через политическую призму кажется нам вопиюще абсурдным и даже стыдным. Выстроена некая оптика, где грех (грех ли?) принятия власти (именно советской власти) является фактором, определяющим отношение к писателю; причем зачастую — фактором вообще единственным. Вот так мы, значит, воспринимаем немыслимо разнообразный божественный мир. Ты получал советские ордена и был признан и издаваем — выходит, ты безусловно грешен, и, значит — изыди из литературы! Освободи место для узников совести и невольников чести.

А, скажем, быть в жизни дурным и безжалостным человеком и раз за разом совершать человеческие подлости — это куда меньший грех? Получается, что это вроде как даже понятно и объяснимо: писатель все-таки, творческая личность…

Не хотелось бы впадать в морализаторство, но кто объяснит, отчего, скажем, в контексте литературоведения не считается грехом неоднократное принуждение писателем собственной женщины к убийству зачатого ребенка — а, к примеру, депутатство в Верховном Совете СССР по некоему тайному соглашению воспринимается как сделка чуть ли не со дьяволом, служащая причиной изгнания всякого писателя из пантеона русской классики?

Или вы скажете, что мы говорим о разных вещах?

Мы можем и согласиться. Да, о разных. Но согласиться только с одним условием. Если мы вместе признаем, что не мы, поминая о личной жизни литераторов, не вы, поминая об их деятельности политической, не говорим о литературе как таковой.

«В ожидании чего-то страшного, неотвратимого папа воспользовался возможностью уехать на месяц в Среднюю Азию», — вспоминала дочь писателя, Наталия Леонидовна.

То было в середине декабря 1940-го.

Наверное, отъезд Леонова был извечным бегством русского литератора куда-нибудь в сторону юга, пустынь или гор.

Если не за стеной Кавказа — так хотя бы за далью любой другой голубой и далекой земли «сокроюсь от твоих пашей… от их всевидящего глаза… от их всеслышащих… ушей».

Леонов едет в Самарканд, оттуда в Ташкент, в Ангрен, в Катта-Курган.

«Новый год мы встречаем втроем — мама, Лёна, я, — рассказывала Наталия Леонидовна. — Мы с сестрой больны, у нас температура, лежим в постелях. Перед кроватями мама поставила табуретки, покрытые белыми салфетками, на тарелках какое-то угощение. Сама села рядом на наш маленький детский стульчик. Нам в первый раз разрешили не спать в новогоднюю ночь, но радости это не доставило. Мама подавленна, молчалива, боится завтрашнего дня, и, как бы она ни старалась скрыть от детей свои опасения, ее тревога и печаль передавались и нам.

Так пришел в наш дом 1941 год».

В пути Леонова нагоняет номер «Литературной газеты» от 31 декабря 1941-го.

В передовице цитируются слова председателя Совета Народных Комиссаров СССР Вячеслава Молотова о литературе: «Вместе с подъемом культуры выросли вкусы советского читателя и зрителя. <…> Он принял “Тихий Дон” и “Севастопольскую страду” и забраковал идейно паршивую стряпню, появившуюся в драматургии».

В середине января 1941 года Леонов возвращается в Москву, «идейно паршивый».

Не он один, впрочем, был таким. В те же печальные времена был изъят из продажи сборник Ахматовой «Из шести книг», был рассыпан сборник стихов Марины Цветаевой, который, возможно, изменил бы ее злую судьбу; отменно потрепали Валентина Катаева за новую его пьесу «Домик» — хотя далеко не так жестко, как Леонова.

Леоновы живут в пустоте и в тишине.

Весьма обеспеченный в начале тридцатых, Леонов неожиданно обеднел — прекратились все поступления от спектаклей, которые сняли, и от книг, которых уже не было в магазинах. Почти весь февраль бедовали впроголодь.

Незадолго до 23 февраля неожиданный звонок: Леонова приглашают на писательскую встречу в Кремле по случаю предстоящего праздника.

Он идет туда, не зная чего ожидать: такие приглашения далеко не всегда означали право на жизнь.

Всё как обычно: богато накрытые столы, много вина.

Леонов себя ведет уже далеко не столь задорно и весело, как в былые времена, когда он так раздражал своим победительным видом желчного Полонского.

Многие литераторы чураются его.

И вдруг Леонов слышит свое имя. Не верит ушам своим.

Заведующий секретариатом ЦК Александр Поскрёбышев произносит тост за видного советского писателя и драматурга Леонида Максимовича Леонова.

Естественно, Поскрёбышеву — чья жена, вспомним мы, была репрессирована в марте 1939 года и все еще находилась в тюрьме по обвинению в связях с Троцким, — самому Поскрёбышеву не взбрело бы в голову такое говорить.

Ему мог посоветовать произнести тост только один человек. Наверное, Сталин посчитал, что если он сам произнесет подобный тост — это будет неверно с точки зрения политической. Посему: пусть секретарь, пусть он.

К Леонову бросились чокаться. Все отлично осознавали, что произошло: Леонов спасен.

Глава восьмая

Нашествие и Возмездие

Мастер

Зачем Сталин несколько раз принял участие в судьбе Леонова, никто теперь не расскажет. Равно как почему репрессии — не без воли верховного — не коснулись самых крупных художников эпохи: Алексея Толстого, Булгакова, Шолохова, Платонова и Пастернака («оставьте этого небожителя в покое» — говорят, так высказался однажды Сталин по поводу поэта).

Поверхностное, но имеющее право на существование объяснение таково: Сталин ценил мастерство. Никто не оспаривает, что он был преисполнен всевозможными маниями — от преследования и до величия, — но никто и не сможет отрицать, что литературе он придавал значение огромное. Посему слово «мастер», возникшее одновременно у Булгакова, у Леонова в «Дороге на Океан», напрямую рифмуется с вопросом Сталина, который он задал Пастернаку по телефону, когда решалась судьба Мандельштама.

«Но он ведь мастер? Мастер?» — спросил Сталин у Пастернака, два раза повторив это слово.

Потому что если — воистину Мастер, тогда мы еще подумаем. Тогда мы его, может, не тронем.

Позиция чудовищная — но логика в ней есть.

Пастернак не ответил сразу же утвердительно: «Да, Мастер», перевел разговор на другую тему, он тогда хотел серьезного, личного общения с вождем, не по телефону. Но Сталин раздраженно бросил трубку.

Что до Леонова — то в его мастерстве сомнений у Сталина, кажется, не было. Сомнения, серьезные и обоснованные, были в лояльности Леонова, в его вере в социализм.

Разве «Метель» запретили оттого, что Сталин не понял, о чем там написано? «Метель» запретили, потому что Сталин всё отлично понял.

Но то, что Леонова не тронули, вовсе не давало ему права отвечать «за всю русскую литературу», как Горький завещал. К 1941 году такие притязания Леонова были бы попросту смешны. Леонов уже не был не то что литературным генералом — он не был даже простым литературным офицером: ни должностей, ни портретов в газетах — в отличие от, скажем, Толстого с Шолоховым, которых повсеместно культивировали как главных писателей Советской России.

15 марта 1941 года Совет Народных Комиссаров СССР принимает постановление о первом присуждении Сталинских премий за выдающиеся работы в области искусства и литературы.

В прозе первую премию получают Алексей Толстой (за роман «Пётр Первый»), Шолохов (роман «Тихий Дон») и Сергеев-Ценский (роман «Севастопольская страда»), а вторую — Николай Вирта (роман «Одиночество»), Лео Киачели (роман «Гвади-Бигва»), Новиков-Прибой (за вторую часть романа «Цусима»). В драматургии первая премия достается Тренёву (пьеса «Любовь Яровая»), Корнейчуку (пьесы «Платон Кречет» и «Богдан Хмельнийкий») и Погодину («Человек с ружьем»), вторая — Самеду Вургуну (пьеса «Вагиф»), Кондрату Крапиве (пьеса «Кто смеется последним») и Владимиру Соловьеву (пьеса «Фельдмаршал Кутузов»).

Леонов таких даров и не ожидал. Не до жиру, быть бы живу.

Чуть ли не на другой день после тоста Поскрёбышева Леонов понемногу начинает писать. Еще не прозу — а путевые очерки о путешествии в Среднюю Азию.

Их берут в «Новый мир». Следом сочиняет очерк о новом, перестраивающемся Зарядье. Его публикует газета «Московский большевик».

С февраля до середины июня делает очередной вариант комедии «Обыкновенный человек». Поставит последнюю точку то ли 20-го, то ли 21 июня 1941 года.

Ночью с 21 на 22 июня ему снится сон: выходит из подъезда, от Кремля на задних ногах идет на него призрачно-белый конь, из ноздрей огненная пена. Тверская пуста, как при бомбежке. Он прижимается к стене. Конь подходит в упор, и сквозь глазницы его видны дома с выжженными окнами.

Проснулся в ужасе, весь мокрый. Жена говорит: «Война началась…»

Хула

Леонов сразу включается в работу.

Каждый раз, когда он чувствовал, что может вернуться к своему писательскому ремеслу, и особенно когда слово его необходимо, — он немедля садился за стол.

После начала войны — тем более. Никаких раздумий, ни дня малодушия.

Сначала публицистика: «Вставайте, народы!», «Что ты сделал для победы», «Наша борьба священна», «22 июня 1941 года».

Затем Леонов принимается за еще незнакомое ему дело: пишет сценарии для агитационных короткометражных фильмов. «Боевой киносборник № 1» (всего их будет 13) вышел на экраны уже 2 августа 1941 года, и там есть короткометражка по сценарию Леонова. Потом их будет еще несколько.

Вот «Трое в воронке». Раненый красноармеец дополз до воронки, где медсестра смогла оказать ему первую помощь. Тут появляется раненый немец, русская сестра милосердия оказывает помощь и ему. Однако эта неблагодарная гадина пытается застрелить девушку.

Вот «Пир в Жирмунке», поставленный, кстати, легендарным режиссером Всеволодом Пудовкиным. Описанный Леоновым случай был извлечен из газетной хроники: старая крестьянка накормила немцев отравленной пищей и сама погибла вместе с ними.

Следом появятся короткометражки «Я возвращаю тебе удар» и «Семеро последних».

В начале сентября Леонов получил первый со времен закрытия «Метели» серьезный гонорар — 16 тысяч рублей. Восемь тысяч сразу перевел в фонд обороны.

30 сентября немецкие войска начинают наступление на Москву. Танковые дивизии группы армий «Центр» легко прорывают оборону Брянского и Резервного фронтов и 3 октября захватывают Орел, выйдя на прямую дорогу к столице.

Немногим позже их остановят всего в восьми километрах от Переделкина.

К 1 октября большая писательская бригада — более 200 человек — переправляется в город Чистополь, что в Татарстане, на реке Каме.

Семья Леонова была переправлена туда раньше.

Что греха таить: в те дни многие писатели откровенно поддались панике. Фадеев рассказывал, что поэт Василий Лебедев-Кумач пригнал на вокзал два пикапа вещей, несколько суток не мог их погрузить и натурально потерял рассудок, помешался. Лебедева-Кумача потом лечили. Вот тебе и «Вставай, страна огромная!», автором текста которой он значился.

Немцы двигались с семимильной быстротой, Москву едва ли не еженощно бомбили. Потом, в «Русском лесе», Леонов со знанием дела опишет авианалеты: он знал, что это такое.

Иногда говорят, что Леонов улетал из Москвы в компании с Борисом Пастернаком и Константином Фединым на специально предоставленном им самолете, но все было, конечно же, не так. Все трое находились далеко не в фаворе, никто им никакого самолета не предоставлял.

Каждый добирался до Чистополя в разные дни: сначала на самом обычном поезде до Казани, оттуда — по Каме на пароходе.

Леонов оказался в Чистополе чуть раньше Пастернака и застал семью — дочек и жену — в ужасном положении, голодных и больных. Как мог помог им и поехал обратно в Москву: собирать вещи.

Но в Казани Леонов встретил фактически весь Союз писателей: в тот момент там находился и аппарат правления, и Литфонд, и редакция издательства «Советский писатель» и т. п. В итоге в Москву Леонова уже не пустили.

В январе 1942 года Леонов сам описывал эту ситуацию режиссеру Сергею Эйзенштейну в письме: «Я оказался без шубы, без белья, без лишних штанов и, главное, без всех своих основных записей, планов, записных книжек и т. д. Всё это осталось в Москве. Стали ударять морозы, началась большая грусть, в 35 градусов — без шубейки — скучно. Стал болеть какими-то сильнейшими гриппами… Только недавно купил какой-то чертов тулуп собачий, вес 37 ф., стоит колом, будучи поставлен на землю, на ночь можно привязывать на цепь: лает».

Сам Эйзенштейн тогда находился в Ташкенте. Он давно уже уговаривал Леонова принять участие в работе над сценарием фильма «Иван Грозный». К сожалению, ничего у них не получилось: обедневший в последние годы Леонов так и не смог добраться до Ташкента.

Зато в Чистополе он неожиданно сошелся с несколькими литераторами, с которыми до сей поры не был особенно дружен: Асеев, Пастернак, Тренёв, Федин. Встречались и общались они постоянно, иногда выступали вместе. Например, с 23 по 26 февраля 1942-го в Чистополе прошли несколько вечеров, посвященных 24-й годовщине Красной армии, с участием писателей Асеева, Пастернака, Леонова, а также Исаковского, Обрадовича и Бокова — на кожзаводе, ГАРО, на часовом заводе, в Клубе НКВД, в детдоме, в Заготзерно…

Ввиду того что литераторов в Чистополе было много, вскоре был организован Чистопольский филиал Союза писателей. Вышеназванные Асеев, Пастернак, Тренёв, Федин и Леонов его возглавили. На, так сказать, общественных началах. Фактически, собравшиеся в Чистополе литераторы управляли собой сами, и местный горсовет во всем старался идти им навстречу.

Впрочем, объединяло названных литераторов вовсе не это. Борис Пастернак позже напишет, что «…когда сложилась наша правленческая пятерка», они все попытались «заговорить по-другому». Пастернак будет вспоминать «о новом духе большой гордости и независимости, пока еще зачаточных, которые нас пятерых объединили, как по уговору». И завершит свои воспоминания вот такими словами: «Я думаю, что если не все мы, то двое-трое из нас с безразличием и бессловесностью последних лет расстались безвозвратно».

Нам отчего-то кажется, что под, как минимум, «двоими» Пастернак имел в виду себя и Леонова. И мы еще вернемся к этой теме.

Вышеназванные сопредседатели Союза писателей были далеко не единственными руководителями литературных и общественных процессов в Чистополе. Существовал также совет эвакуированных — выборная организация, которая помогала писателям в их устройстве. В этот совет входили поэт Пётр Семынин, критик Вера Смирнова и другие. Был также очень влиятельный совет жен писателей, его возглавляла супруга Фадеева, молодая тогда еще актриса МХАТ Ангелина Степанова.

Что до филиала СП — то он неустанно проводил встречи, семинары и вечера, в которых участвовали, естественно, и сопредседатели. Леонов чаще всего читал отрывки из «Дороги на Океан», и выбор его понятен. При всей многослойности и зашифрованности этой книги, именно в «Дороге…» Леонов наиболее оптимистичен, преисполнен и веры, и сил, и легкие рассказчика в романе опьяняющего воздуха полны… Не про шпиономанию же было ему читать, не про воровское дно, не про «барсуков», загнанных новой властью в норы…

Документы зафиксировали участие Леонова в вечере, посвященном памяти Горького, — 28 ноября 1941-го, и в пушкинском вечере, 11 февраля 1942-го: здесь Леонов читал, конечно, не собственную прозу, а стихи великого поэта.

К чистопольскому периоду относится одна некрасивая история, долгое время распространявшаяся людьми, относящимися к Леонову дурно. Думаем, не стоит обходить ее вниманием.

Якобы Леонов однажды проезжал мимо чистопольского базара, где некий спекулянт торговал медом из огромной бочки. Леонов остановился, спросил, сколько стоит мед, и, не дожидаясь ответа, велел везти бочку к нему домой. Тем самым, утверждают пересказчики этой истории, писатель оставил весь город без меда. Все это будто бы происходило на глазах у целой очереди (выстроившейся, повторим, посередь многолюдного базара). И очередь эта безропотно проводила печальными глазами увозимую прочь бочку.

Для начала заметим, что воспоминаний о данном происшествии от лица очевидцев этой истории нет. В Чистополе, как было сказано выше, жили более двухсот литераторов, а еще целые театральные труппы, художники, прочий артистический люд, наконец, упомянутые нами друзья Леонова той поры — и никто из них не обмолвился о случившемся и словом.

История эта впервые прозвучала спустя девятнадцать лет после того, как нечто подобное случилось (или не случилось) в Чистополе. И пошла она в мир с действительно легкой, но не всегда умной руки поэта Евгения Евтушенко. В 1960 году он написал стихотворение, которое мы частично процитируем: «Я расскажу вам быль про мед./ Пусть кой-кого она проймет,/ пусть кто-то вроде не поймет,/ что разговор о нем идет./ Итак, я расскажу про мед./ В том страшном, в сорок первом, в Чистополе,/ где голодало всё и мерзло,/ на снег базарный бочку выставили — / двадцативедерную! — меда!/ Был продавец из этой сволочи,/ что наживается на горе,/ и горе выстроилось в очередь,/ простое, горькое, нагое./ Он не деньгами брал, а кофтами,/ часами или же отрезами./ Рука купеческая с кольцами/ гнушалась явными отрепьями./ Он вещи на свету рассматривал./ Художник старый на ботинках/ одной рукой шнурки разматывал,/ другой — протягивал бутылку./ Глядел, как мед тягуче цедится,/ глядел согбенно и безропотно/ и с медом — с этой вечной ценностью — / по снегу шел в носках заштопанных. <…> Но — сани заскрипели мощно./ На спинке расписные розы./ И, важный лоб сановно морща,/ сошел с них некто, грузный, рослый./ Большой, торжественный, как в раме,/ без тени жалости малейшей:/ “Всю бочку. Заплачу коврами./ Давай сюда ее, милейший./ Договоримся там, на месте./ А нука пособите, братцы…”/ И укатили они вместе./ Они всегда договорятся. <…> Далек тот сорок первый год,/ год отступлений и невзгод,/ но жив он, медолюбец тот,/ и сладко до сих пор живет./ Когда к трибуне он несет/ самоуверенный живот,/ когда он смотрит на часы/ и гладит сытые усы,/ я вспоминаю этот год,/ я вспоминаю этот мед./ Тот мед тогда как будто сам/ по этим — этим — тек усам./ С них никогда он не сотрет/ прилипший к ним навеки мед!»

Имени «медолюбца» Евтушенко в стихах не называет, но много позже, на заре перестройки в журнале «Огонёк», Евгений Александрович прямо скажет, что прототипом стихотворения послужил именно Леонов.

Оставим эмоции в стороне и разберемся с этим текстом спокойно.

Итак, действие происходит зимой. Мы заметили, как Евтушенко, со свойственным ему прямым нажимом на слезные железы, пишет о художнике, который идет по снегу в заштопанных носках. (Видимо, решил медом поправить здоровье.)

Леонов жил в Чистополе с октября 1941-го до конца мая 1942-го. Потом еще дважды возвращался в город: в октябре 1942-го ненадолго наведывался к семье, а в июне 1943 года забрал жену и дочерей в Москву.

То есть Евтушенко, равно как и несколько пересказчиков этой истории, говорят о зиме 1941–1942 годов.

Тут придется вернуться к реалиям леоновской жизни той поры. Евтушенко о них, конечно, никак не знал, поскольку в пору пребывания Леонова в Чистополе было ему восемь лет, и находился он за тысячи километров оттуда.

Во-первых, Евтушенко пишет о «сановном» лбе «медолюбца».

В 1941 году Леонов никаким сановником не был, не считать же таковым сопредседательство в чистопольском филиале Союза писателей: тогда и Пастернак, тоже живший впроголодь в маленькой комнатке, может считаться сановником. Разве что саней с расписными розами Борису Леонидовичу, равно как и всем остальным, никто не предоставлял.

Времена, когда Леонов занимал хоть какие-то весомые должности, уже годы как прошли. Напротив, он был писателем, только что пережившим серьезную опалу, подобную которой, к слову, Евгению Евтушенко переживать не пришлось ни разу. Спектакли по пьесам Леонова не шли, книги по-прежнему не переиздавались. Характерный факт: осенью 1941-го Леониду Максимовичу отказали в подписке на «Правду» — слишком много чести для недавнего неблагонадежного.

Страницы: «« ... 1516171819202122 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Дана Новицкая – яркая женщина, сумевшая достичь определенных карьерных высот, но столкнувшаяся с нек...
Данная книжка состоит из трех частей. В каждой из них дается авторский взгляд на мир интимных отноше...
Прозаик, драматург, сценаристРассказы грустные, полные натурализма, в которых каждый найдёт знакомые...
«Буря» – одна из самых удивительных пост-шекспировских пьес Застырца. В ней всего два действующих ли...
Эта книга расскажет о жизни в целом: такая, какая она есть. Ни хорошая, ни плохая. Любовь, предатель...
Книга предназначена для широкого круга читателей, но будет интересна и специалистам психологам, андр...