Тысяча и одна ночь отделения скорой помощи Болье Батист
– Ну почему люди так боятся стоматологов?
– Догадайся, умник! У них в кабинете приходится разевать рот и терпеть боль. По доброй воле туда не ходят.
– Но с моим стоматологом вы не знакомы. Рост метр шестьдесят, голубые глаза, улыбка, способная вызвать ливень над Сахарой. К тому же, если вам четыре года, она научит вас ездить на велосипеде и сочинять стихи. Я мог бы еще добавить, что она очень милая, но до этого никому нет дела. Всем ведь надо, чтобы она была хорошим врачом и не делала больно. Она такая и есть. У нее в кабинете висит большая белая доска. Человек садится в кресло. Она берет черный маркер и, как и всем своим пациентам, объясняет ему: “Смотри, вот твой зуб. Я сейчас сделаю то-то и то-то потому-то и потому-то. Вот здесь тебе не будет больно. А вот здесь тебе будет больно потому-то и потому-то. Но по-другому никак нельзя. Тебе все понятно?” И поворачивается к пациенту. И улыбается. И над Сахарой идет дождь. Мой стоматолог дает урок всем: сначала объясни, потом лечи. А если вдобавок получится при помощи улыбки сделать пустыню зеленым садом, так это здорово.
– Вы часто видитесь?
– Да, каждый уикенд.
Вспомнив о последней семейной трапезе, я едва сдержал улыбку. Мне часто приходится повторять самому себе одну фразу: “В жизни бывает и хуже”. Моих друзей и близких это бесит. Особенно сестер. В жизни и вправду всегда случается что-нибудь более серьезное, более страшное, более горестное. Все зависит от того, как посмотреть. Разрушительный недуг, убийца-смерть, всевластная жизнь заставляют вас держать голову прямо и смотреть на то, что называется “Самым Главным”. Мои сестры целый час пекли пирог, а потом уронили его на пол и переругались.
Я вспомнил о Жар-птице и заявил:
– В жизни бывает и хуже.
Они посмотрели на меня так, будто хотели убить.
Да, я прав, и они это знали, но в тот момент для них не было ничего хуже…
И все-таки они были там, со мной, на нашей кухне. Все были живы, и в запасе у нас имелся целый день, чтобы все переделать. Прибраться и начать сызнова. И это не пустая или бессмысленная трата времени, поскольку мы будем вместе.
На свете тысячи седьмых палат и тысячи больных. Им очень хотелось бы испортить пирог и снова его испечь вместе с теми, кого они любят.
В то же самое время,
в машине скорой помощи
Их было четверо:
• шеф Покахонтас, сконцентрированная до предела;
• Брижит, твердой рукой наполнявшая шприцы;
• Водитель, уверенный в себе, вдавивший в пол педаль газа;
• Фроттис, присоединявшая электроды и готовая прижать их к телу больного.
Ее немного трясло, потому что пожарный постоянно повторял по радиосвязи одну и ту же фразу: “Мужчина, сорок пять лет, остановка сердца в результате ДТП, обширное ранение волосистой части головы”.
Одни и те же слова, один и тот же тревожный голос: “Мужчина, сорок пять лет, остановка сердца в результате ДТП, обширное ранение волосистой части головы”.
Фроттис повторяла за ним: “Мужчина, сорок пять лет, остановка сердца в результате ДТП, обширное ранение волосистой части головы”.
С небольшим дополнением: “У тебя получится, у тебя получится, у тебя получится!”
Фроттис хотела спасать жизни, причем намеревалась приступить к этому немедленно.
Машина затормозила, двери открылись, бригада устремилась на поле боя: шеф – великое божество Маниту, Брижит со шприцами в обеих руках – настоящая боевая машина, Фроттис – заезженная пластинка, повторявшая: “У тебя получится, у тебя получится, у тебя получится!”
Внезапно Покахонтас подняла руку, сжатую в кулак, и всех остановила:
– Отбой, все кончено.
Она указала на эскалоп, лежащий на обочине дороги.
– Что это? – наивно спросила Фроттис.
– Правое полушарие головного мозга, – произнесла шеф Покахонтас и повернулась к пожарным: – Какой идиот рассказывал по рации об обширном ранении волосистой части головы? – Потом снова обратилась к Фроттис: – Знай: возможности медицины не безграничны. Помощь не оказывают в трех случаях: выраженные признаки разложения, трупное окоченение. А третий? Помнишь?
– Голова отделена от шеи более чем на… Я не помню, на сколько сантиметров.
Шеф Покахонтас смерила пожарных презрительным взглядом и процедила:
– Тридцать. Но на слово не верь: мужчины любят прихвастнуть насчет размеров.
Около 8 утра,
наверху, палата 7
– А какое у тебя прозвище здесь, в больнице?
Я покраснел.
– У меня их несколько. В данный момент – “В мире животных”.
– Почему?
– Во время последних выездов с бригадой у меня были странные происшествия с животными.
Она захлопала в ладоши:
– Расскажи!
– Не очень-то веселые истории…
Она пожала плечами и снова хлопнула в ладоши:
– Рассказывай!
Тем хуже, сама захотела.
– Много лет я до смерти боялся собак. Однажды нашу бригаду вызвали к мальчику трех лет. Приступ эпилепсии. К тому времени, как мы приехали, малыш бился в конвульсиях уже двадцать одну минуту. Вдохнул все, что съел, легкие забились до отказа. В общем, он умирал.
Я замолчал. Не хотел рассказывать ей ни о матери в состоянии шока, ни о героических усилиях Брижит, ни об отчаянии нашего водителя, здоровенного мужика, чей тоскливый взгляд я поймал мимоходом.
Зато я рассказал ей о собаке. Это был огромный доберман, нечто среднее между собакой Баскервилей и Жеводанским зверем[17].
– Он встретил нас, не издав ни звука и поджав хвост, и позволил пройти внутрь. В дом вошли пятеро чужаков, а он и ухом не повел. Хуже того, он плакал. Крутился возле окна, смотрел, как мы суетимся вокруг его маленького хозяина, и ныл, и скребся в стену, и скулил, скулил без конца.
Он уже догадался, что все кончено, он все понял раньше нас, раньше самой судьбы. В этом было что-то болезненное и загадочное…
Поскольку я не люблю мелодрам, то быстро сменил тему:
– Настал момент поговорить о Брижит, теперь это неизбежно. Помните крутого парня в бандане по имени Рембо? Так вот, на самом деле это женщина, и зовут ее Брижит.
Кудрявая, темноволосая, в бандане. Копна волос и застенчивая улыбка. Медсестра с мягким характером. И удивительным даром: она умеет успокаивать. Что-то говорит / делает / произносит какие-то слова / создает атмосферу, и вы приободряетесь. Как? Не знаю, но поскольку я еще не вышел из детства, то подозреваю, что тут не без волшебства.
По мановению ее руки уходит все плохое: с ней ты реально чувствуешь себя не таким скверным.
– Был трудный случай. Трое мужчин: водитель, врач и ваш покорный слуга с львиной гривой. Одна медсестра – Брижит. И одна пациентка: четыре года, два хвостика, голубая майка и трусики. В тот день мужчины впали в ступор: время не то, день не тот, карма не та. Мы испугались, словно дети, этой штуки, которая зовется Смертью и которая приняла облик четырехлетней девочки.
Брижит все взяла в свои руки, потуже затянула бандану и взглянула Курносой прямо в глаза, выставив вперед подбородок, совсем как Сигурни Уивер в фильме “Чужой-2”, когда ее героиня Эллен Рипли, обращаясь к чудовищу, произносит фразу, ставшую культовой: “Не трогай ее, мерзкая сука!” Четкие, выверенные движения Брижит означали: “Не сегодня!”
– Она дала указания, подготовила препараты, натянула перчатки, похлопала по вене и, сразу же найдя ее, воткнула иглу, словно выстрелила прямо в яблочко. Она была полководцем, победившим в сражении, которое началось неудачно.
Брижит, медсестра. Кудрявая, темноволосая, в бандане.
Копна волос, боевая машина, обученная убивать Смерть.
Жар-птица встревожилась:
– Но вы же их спасли? Девочку в голубой майке и маленького эпилептика?
– Конечно, они себя неплохо чувствуют. Благодаря Брижит.
Я соврал. Тем хуже. Цель оправдывает средства: я твердо решил ее не огорчать. Нужно внушить ей, что чудеса случаются. Секрет успешного вранья состоит в том, чтобы не вдаваться в подробности, а потому я продолжал:
– Итак, следующая история из серии “Необычное поведение животных”. Я боялся собак… И терпеть не мог птиц: мне казалось, что под перьями у них грязь и смотрят они на нас как-то злобно… До того знаменательного дня, когда мы пытались реанимировать старика восьмидесяти трех лет. Я делал непрямой массаж сердца и уже был на пределе. У меня за спиной стояла шеф Покахонтас. И каждые три секунды раздавался странный писк. Он напоминал пронзительные звуки музыкальной открытки. Помните, такой, которая играет кошмарную мелодию, когда ее разворачиваешь.
Я попросил пожарных выключить эту штуку. Они ответили, что не знают, откуда идет звук.
Снова послышалось это ужасное стрекотание. Оно сверлило барабанные перепонки и, судя по всему, раздавалось теперь из какой-то другой точки. Я повернулся к нашему водителю, тому самому здоровенному мужику. Он обладал даром перемещать нас в пространстве из пункта А в пункт Б, расстояние между которыми 34 километра, за 10 минут 43 секунды, причем не вызывая тошноты (только немного холодного пота). Я проворчал:
– Черт, это невыносимо.
Я не шучу: больной умирал, а каждое мое движение сопровождалось пронзительными трелями.
Шеф Покахонтас объявила:
– Все. Заканчивай.
И трели тут же смолкли. Ни звука. Ничего.
– Наконец-то. Лучше бы пораньше…
Я выпрямился, Здоровенный Мужик стянул перчатки, Брижит убрала шприцы: они не понадобились, поскольку пациент умер.
За стопкой книг у окна мы увидели смешную канарейку. Она бегала туда-сюда по длинной жердочке. Маленький желтый комок.
Все было кончено, сражение завершилось. Канарейка перестала петь. Она ведь не электронная, а живая: некого больше радовать, значит, и стрекотать незачем.
Прежде мне не нравились птицы. Наверное, я заблуждался.
Жар-птица кивнула в знак одобрения. Может, я как эта птица, а мои истории – трели, которые побуждают ее жить?
Я добавил:
– Муравьи выползают наружу, чтобы их не засыпало, змеи бьются о стекло террариума, слоны спасаются бегством, лягушки перестают спариваться. Только люди, когда приближается катастрофа, ничего не делают. В Помпеях под слоем пепла находили слившиеся в объятиях тела людей, занимавшихся любовью. Какова мораль? Мы глупее лягушек.
– Какова мораль? Вулкан – это невыносимо! Возьмите и залейте его водой. Ведь должны же быть огнетушители для вулканов!
Мы говорили о путешествиях. О самолетах – ни слова:
– Я их не выношу. Эти киты, поднятые в воздух, все время ломаются. Все им доверяют, но это заблуждение…
Она боялась самолетов, боялась кораблей и путешествовала только поездом. Однажды контактная сеть загорелась, и вагон, где она спала, сошел с рельсов. Никто не погиб, но некоторые пострадали. С тех пор она никогда не пользовалась общественным транспортом.
– Если смогу сесть на корабль, поплыву в Африку, в Кению, посмотреть, как жирафы склоняют свои длинные шеи к самой земле. Африка – это чудесно, все началось именно там. С тех пор как отец Тома ушел от меня, я мечтаю о великане кенийце, который увезет меня в саванну и хорошенько встряхнет с головы до пят.
– Доктор Убунту – сенегалец. Он может устроить вам землетрясение! Мы с вами сумеем завлечь его в сети!
– Завлечь в сети? – Она показала на свой халат, скрывавший вздувшийся от болезни живот и высохшую грудь. – Еще бы, кто же откажется? От такого-то тела?
Только к этому и сводилась ее свобода: она могла посмеяться над собой. В ее теперешней жизни веселого было мало.
9 часов,
внизу
До полудня мне предстояло дежурить в подразделении “скорой”, которое именовалось ОКЭГ. Оно не имеет никакого отношения ни к нефти, ни к электричеству. Эти буквы расшифровываются как “отделение краткосрочной экстренной госпитализации”. Туда отправляют больных, оказавшихся “между двумя койками”: они слишком нестабильны, чтобы перевести их в одно из отделений наверху, и слишком стабильны, чтобы оставить их в “скорой”. Мне здесь нравится: здесь у всякой истории есть конец. В отделении скорой помощи пациенты приходят и уходят. Домой или наверх. Никто не знает, что с ними случается потом: живы они или умерли, улучшилось их состояние или ухудшилось. Загадка… Хуже того: виновник остается неизвестен. Стафилококк или стрептококк? Острый панкреатит или холецистит? И так далее. Игра “Клуэдо”, тайна которой не раскрыта.
В ОКЭГ всегда понятно, “кто виноват” и “как это произошло”: гаечный ключ, веревка или подсвечник. На каждый вопрос имеется ответ.
Своему второму пациенту я дал прозвище Крузо. Он внезапно очутился на необитаемом острове. Который совсем недавно был обитаемым. Восемнадцать лет, невезучий водитель. Его выигрыш – миллион переломов.
Его тело – мешок с кусками костей, побрякивающих при малейшем сотрясении.
Оперировать должны сегодня утром.
Дежурившая ночью медсестра сообщила мне:
– Он просит телефон, подружке своей позвонить. Он плохо соображает. Не знает, что… Он мне сказал: “К счастью, я был в машине один”. Представляешь?
Нет, птичка, не представляю. И никто не представляет.
– Посмотришь его?
Я уклонился от ответа:
– Он стабилен?
– Да. Ждем, когда подготовят операционную. Посмотришь его?
– Нет. Не сейчас.
Не хотел я смотреть на Крузо восемнадцати лет, водителя-неудачника, лежавшего во второй палате.
Крузо, который побрякивал костями при малейшем сотрясении и сообщал всем и каждому: “К счастью, я был в машине один”.
Он не помнил недавние события – обычное дело при черепно-мозговой травме или посттравматическом синдроме. И все же в восемнадцать лет бывает только Большая любовь, и никакая другая, даже если она живет недолго.
Его подружка, сидевшая на пассажирском месте, погибла мгновенно.
(Поправка: в ОКЭГ не на каждый вопрос имеется ответ.)
Я думал о Крузо. По глупости я и сам часто превышал скорость. И постоянно говорил себе, что умру молодым – погибну в автокатастрофе. Дурацкие мысли, что тут скажешь? Однако я уверен, что однажды это произойдет.
Я сообщил об этом Жар-птице.
Она злобно покосилась на меня. Умирающая здесь – она! У каждого своя роль в этой человеческой комедии. Ей хотелось бы, чтобы я испустил дух лет в сто, не раньше.
– Будь осторожен, – попросила она.
Я плохо вожу машину. Мои друзья говорят, “в спортивном стиле”. На самом деле я резко разгоняюсь, шумно газуя.
В последние три месяца всех, кто садится ко мне в машину, удивляет слишком громкая музыка.
– Ты всегда включаешь музыку на такую громкость?
– Нет, конечно…
Только когда прохожу практику в отделении паллиативной медицины. Останавливаясь на “красный”, даже танцую (точнее, жестикулирую). И становлюсь похож на перевозбужденную кислотницу. Плевать. Какой, по-вашему, главный вывод я сделал после полугода практики в паллиативном отделении? Можешь включить музыку на полную громкость – включи. Впрочем, этот принцип применим не только к музыке… Можешь бить чечетку – бей чечетку. Даже в больничном коридоре, даже рискуя низко пасть в глазах уборщицы. Все сгодится, лишь бы не думать о пациентке из седьмой палаты: выделывай любые колена, танцуй на краю пропасти.
Кроме шуток: если однажды вы заметите чокнутого, который пляшет в своей маленькой серебристой машинке, остановившись на красный свет, не судите строго, может, это я. А еще лучше, тоже станцуйте, сидя за рулем.
Я поговорю об этом с пациенткой из седьмой палаты, для начала немного над ней посмеявшись: “Я прислушался к вашим советам: танцую, развлекаюсь”.
Она успокоится.
Потом выдам ей порцию солдатских анекдотов об одноглазых проститутках и карликах в шортах, чтобы ее шокировать. Пусть обидится и посмотрит на меня с возмущением. Даже на пороге смерти ей придется слушать мои сомнительные шуточки.
10 часов,
ОКЭГ
Совершенно пав духом из-за истории с Крузо, я зашел в соседнюю палату, к месье Шопену, восемьдесят шесть, госпитализация по поводу болей за грудиной. Все как полагается – осмотр, эхограмма, диагноз, вот только прогноз неважный. Я никогда еще не видел больного, который так радовался бы известию, что у него неоперабельное расслоение аневризмы аорты.
Он улыбался. Ему в общих чертах объяснили, что его аорта может в любой момент разорваться и кровь хлынет в брюшную полость. Он улыбался.
Может, у него старческое слабоумие? Медсестры ничего об этом не знали. Он лежал на кровати, абсолютно довольный своей участью.
Поговорил с его дочерью по телефону: нет, с головой у месье Шопена все в порядке; да, он все понимает.
Тогда почему он спокоен?
Месье Шопен восьмидесяти шести лет остался юношей: он был влюблен.
Девять дней назад его жена умерла. Они прожили вместе шестьдесят четыре года.
А я-то, наивный бедолага, переживал, сообщая месье Шопену, что недолго ему осталось быть вдовцом! Он страдал не расслоением аневризмы, а расслоением любви.
Было 10 часов утра. Самое время напомнить актерский состав:
• интерн, бьющий чечетку, чтобы посмеяться над Старухой с косой;
• юный влюбленный, сердце которого вот-вот разобьется;
• престарелый влюбленный, радостный оттого, что его сердце вот-вот остановится.
Логично будет упомянуть и представителей пантеона больничных богов:
• справа от меня – бог юных влюбленных, божество глуповатое и нерадивое;
• слева – бог престарелых влюбленных, ласковый и доброжелательный; он делает так, чтобы у старых вдовцов, потерявших свою любовь, расслоилась аневризма аорты.
В обоих случаях смерть одерживает победу, но не в обо их случаях красивую.
Немного позднее я отправился осматривать Эпонину Этен девяноста двух лет. Накануне вечером она упала и разбила голову. Когда мы молоды, мебель предпочитает лакомиться пальцами наших ног, когда стареем, любимым блюдом всех ее углов становится наша голова, в особенности лоб.
Пациентка пришла в ужас.
Почему?
Старая дама была совершенно глуха и слепа на оба глаза.
Вообразите: вы просыпаетесь неведомо где, в темном помещении… Вас кто-то трогает, а вы не знаете кто… С вами говорят, а вы ничего не слышите…
Я отступил: она сидела на кровати, я стоял рядом и не знал, что делать.
Успокоить ее? Но она ничего не слышит. Я проорал что-то прямо ей в ухо, она и бровью не повела.
Взять ее за руку? Но она не знает, кто я. Она ведь жила в темноте уже много лет – а тут ее кто-то хватает за руку!
Нет, не получится.
Она повертела головой вправо-влево, потом стала поворачиваться всем телом. Ей было не по себе.
Как же мне себя вести?
Вдруг в дверь робко постучали. Пришел ее муж, очень элегантный старик. Дама с синяком под глазом уже семьдесят один год была замужем за этим господином в шляпе.
Эпонина, девяносто два года, глухая и слепая, улыбнулась, с довольным видом повернув голову к двери:
– А! Вот и ты!
Она не видела его и не слышала. Но она знала: он здесь. Его присутствие ее успокаивало и радовало.
– А! Вот и ты! – повторила она.
За все утро не слышал ничего приятнее.
11 часов
Тем утром все старики назначили друг другу свидание в больнице. Восьмая казнь египетская. Нашествие саранчи в ходунках. Нет, я не имел ничего против, только мне нужно было еще осмотреть двоих больных, и я уже не успевал подняться на шестой этаж и поднять хай, чтобы заставить Жар-птицу поесть…
Я позвал на помощь Фроттис. Хотел кое-что уточнить, ведь Жоржию Оксид принимала она. Жоржии было восемьдесят восемь лет, и к нам ее направил ее лечащий врач. Он пояснил по телефону моей коллеге:
– У меня не было времени зайти к пациентке, но дочь заметила у нее странности в поведении, предполагаю синдром спутанности сознания. Нужно исключить нарушение водно-электролитного баланса, фекалому, острую задержку мочи, цереброваскулярную недостаточность…
Фроттис ответила:
– Все под контролем, отправляйте.
Жоржию доставили. Она стеснялась. Даже слишком стеснялась.
Фроттис не впервые видела таких стеснительных. Она в шесть секунд распознала симптомы и повернулась к Покахонтас, чтобы сообщить свой диагноз:
– Пациентка восьмидесяти восьми лет пьяна в хлам.
Результаты анализов обжалованию не подлежали: уровень алкоголя в крови – почти три грамма на литр.
У бабули в алкоголе была незначительная примесь крови.
Когда я осматривал Жоржию в одиннадцать часов, ее состояние значительно улучшилось. Чан постепенно пустел. Я позвонил ее дочери, она все категорически отрицала:
– За восемьдесят восемь лет моя мать не выпила ни рюмки.
Сверхспособности – это сказки: вряд ли Жоржия владела даром производить виски прямо в своем немолодом желудке…
– Итак, Жоржия, что случилось?
Она рассыпалась в извинениях:
– Мне так стыдно! Я сидела дома, думала о подруге, она умерла два дня назад. Мне было холодно и грустно, я нашла бутылку арманьяка, а мне раньше никогда не доводилось пробовать спиртное. Я отпила глоточек – и согрелась. После третьего глотка мне уже не было так грустно. А начиная с четвертого я ничего не помню. Мне очень жаль, что я доставила вам столько хлопот…
– Ничего, Жоржия, ничего!
Она еще раз сто извинилась, мне даже стало неловко: не люблю, когда пожилые люди просят прощения за то, что почувствовали себя одинокими…
– У меня очень болит голова. Это нормально? – спросила она меня.
Первое похмелье, когда столько морщин на лице… Этой кожи хватило бы на мех для аккордеона.
Полдень,
внизу
Утро закончилось, а у меня так и не нашлось времени заглянуть к Жар-птице. Я вышел из ОКЭГ и водворился на своем посту в “скорой”. Позвонил Бланш, которая сидела с моей пациенткой, и сказал:
– Приду к концу дня. Здесь полный завал, собрались старики отовсюду. Видно, решили, что здесь идет съезд тех, кому за восемьдесят. Как она? Ест?
– Нет, как всегда.
– Ты ее отругала?
– Да, немного.
– Этого недостаточно. Скажи ей: я буду дико орать, если она не примет свою пищевую добавку. Мне плевать, хочется ей есть или нет. Заставь ее.
Повисло неловкое молчание.
– Я больше не могу здесь оставаться, – наконец проговорила Бланш. – Меня сменит Фроттис. Она в курсе. Даже сама записала кое-какие истории вчера вечером.
– А ты?
– А мне ничего в голову не приходит, поэтому читаю отрывки из твоей записной книжки. Например, тот, где ты рассказываешь, как впервые делал газометрию.
– Отлично. Это забавно. Ей нужны забавные истории. Ты рассмешишь ее как следует, и когда она будет хохотать во все горло, сунешь ей в рот мультивитамины.
Я закончил разговор и рассмеялся, вспомнив ту историю.
Месье Ривьер, семьдесят восемь лет. Мне предстояло взять у него кровь, сделав пункцию лучевой артерии. Первая газометрия – это как потеря невинности: неизбежно, чаще всего больно, иногда ничего не выходит, но зато когда это случается, наступает облегчение и возникает желание повторить.
И вот я со шприцем и иглой в руках уже нацелился терзать запястье милейшего месье Ривьера, как вдруг кто-то постучал в дверь. Я подумал: “Только этого не хватало! В этой больнице даже девственность спокойно потерять не дадут!” Тем не менее откликнулся: “Войдите!”
Вот те на! Это оказался профессор Ривьер, одна из знаменитостей нашего факультета и по совместительству мой новый завотделением. Вот те на! Он похлопал пациента по руке, поцеловал в лоб, спросил, как у него дела. Вот те на! У месье Ривьера и профессора Ривьера к тому же одна фамилия…
– Он очень боится уколов. Я вам не помешаю, если побуду тут, пока вы будете брать кровь у моего отца?
Я подумал: “Опрст-т-т-т! Ы-ы-ы-ы-ы-ххх!”, что означало примерно следующее: “Если уж на то пошло, может, вы мне еще и по башке стучать будете?”
Но я сказал: “Конечно нет, не помешаете!”
Десятью минутами позже, спускаясь в лифте в лабораторию, я потрясал шприцем, словно Свобода, поднявшая знамя и ведущая народ за собой.
Не стану утверждать, будто месье Ривьер получил удовольствие, но я сделал все молниеносно: кровь набралась сразу.
Двери лифта открылись, и вошедший санитар с изумлением обнаружил, что я отплясываю самбу. У меня был блаженный вид идиота, которого лишили невинности.