Тысяча и одна ночь отделения скорой помощи Болье Батист
14 часов,
внизу
Я посмотрел на часы. Моя подруга была наверху и рассказывала наши истории. Я мог спокойно вернуться к повседневным делам.
Во всех отделениях “скорой” наблюдается одно и то же загадочное явление: в один день поступает сразу куча пациентов, например, с болями в животе. И не важно, каков точный диагноз (острый аппендицит, сигмоидит, язва желудка), это все равно гастроэнтерология. На следующий день повалят пациенты с нарушениями мозгового кровообращения. Все скопом в неврологию. Потом начнется парад вывихов лодыжки, переломов руки и шейки бедра.
Каждый день – своя тема. Статистикам следовало бы обратить внимание на этот феномен. Недуги словно набегают волнами.
Необъяснимым образом.
В понедельник были несвежие равиоли, сегодня – гериатрия.
Гериатрия – ужасное слово. Похоже на засохший пирог, забытый в глубине кухонного шкафа. Совсем как старики. Их складируют в доме, потом забывают. Летом их оставляют сушиться и умирать. Они нам досаждают. Они нас обременяют. Они нам мешают. В обществе, где ценность индивидуума измеряется только его производительностью труда, чего нам ждать от этих старых развалин? Ничего… Разве что напоминания о том, что Человек со всеми его супертехнологиями и продвинутой медициной – всего лишь высокоразвитая обезьяна, которая в конце жизни ходит под себя.
Старение – результат гравитации. Человек устает держаться прямо. Горизонталь земли манит нас, и мы сдаемся, и двуногие становятся четвероногими, возвращаясь вспять по эволюционной цепи. Умираем мы мартышками или шимпанзе.
Я люблю стариков. Бесконечно люблю. Впрочем, прошедший день дважды подарил мне возможность вспомнить, как прекрасно снова оказаться обезьяной.
18 часов,
Фроттис, палата 4
Фроттис вызвал месье Сторьен девяноста восьми лет, лежащий в палате между еще двумя стариками – один со стойким запором, другой со старческим слабоумием.
Дедушке хотелось поговорить, она колебалась: у нее не было ни времени, ни желания… Она мне пообещала составить компанию пациентке из седьмой палаты и не хотела опаздывать.
Она подкинула монетку. Выпала решка, и она опустилась на стул возле кровати старика.
Фроттис двадцать семь: кое-какие успехи, кое-какие неудачи, несколько приятелей, хорошие воспоминания, надежные друзья, выгодный вклад, монетка, чтобы гадать – орел или решка. Жизнь без сучка без задоринки.
Дедушка Сторьен стал рассказывать:
– Я говорил по-французски, по-немецки, по-польски и на идише. В конце Второй мировой войны я очутился в Польше.
Сердце Фроттис встрепенулось: о Польше она услышала не впервые. О Второй мировой войне тоже.
– Лингвисты на дороге не валяются. Чем я занимался? Меня наделили необходимыми полномочиями, и я путешествовал по деревням, разыскивая и идентифицируя погибших.
Фроттис побледнела и застыла, как статуя.
– Я возвращал мертвым имена. Выяснял, кто они и откуда, и передавал их родным. Это было очень важно, девочка, – вытащить их из грязи и забвения.
Время остановилось.
Моя коллега, потрясенная, слушала историю своей семьи: ее родные были погребены где-то там, в мерзлой польской земле.
19 часов,
внизу
День близился к концу. Месье Корэ восьмидесяти шести лет некоторое время сидел и ждал в коридоре. Я не знал, почему он там сидит. У меня заканчивалась смена, к тому же я торопился на шестой этаж. Я обрабатывал рану на лбу месье Мадлена и несколько раз проходил мимо месье Корэ, не обращая на него внимания. Ничего, подождет, пока я закончу зашивать скальп.
Но месье Корэ априори придерживался другого мнения. Он ухватил меня за халат и произнес дребезжащим голосом:
– Паренек, мне нужно поменять воду в оливках, скажи-ка…
Громко, как всегда говорят со стариками, даже если они не глухие, я произнес:
– ВЫ НАХОДИТЕСЬ В ОТДЕЛЕНИИ СКОРОЙ ПОМОЩИ. А ХОЗЯЙСТВЕННЫМИ ДЕЛАМИ ЗАЙМЕТЕСЬ ПОЗЖЕ!
– Не нужно кричать, я не глухой! И я вовсе не о хозяйстве толкую. – Тут он сердито показал пальцем на свой таз. – Я вам намекаю, что очень хочу писать!
Ах, вот это что за оливки…
Я позвонил Фроттис и поведал о своем разговоре с хозяйственным старичком. Она пересказала его пациентке из седьмой палаты. В трубке было слышно, как они хохочут.
– Ты там хорошо о ней заботишься?
– Все под контролем.
В этом вся Фроттис с ее любимым выражением: что бы ни случилось, у нее все под контролем.
– Она как раз слушала историю о том, как на днях ты приглянулся той бабульке.
– Смотри, не переборщи с подробностями! А не то она узнает, откуда взялось твое прозвище…
– Не понимаю, о чем ты. И вообще, ты сам просил ее рассмешить. Мне, например, эта история про бабульку очень нравится, каждый раз смеюсь, когда ее слышу.
В тот день мы вернулись после очень тяжелого вызова. Тут-то и приключилась эта история с влюбленной бабушкой. Настроение у меня было хуже некуда, и Фроттис, решив меня развлечь, подхватила меня под локоть и сообщила:
– Пойдем-ка, у меня тут очень милая пациентка. Она поет.
Мадам Косму, восемьдесят девять лет, старческое слабоумие, запела “Марсельезу”, едва мы вошли.
Палата быстро превратилась в дурдом: мы со старушкой взялись за руки, и я запел вместе с ней, Фроттис подхватила. Тут вдруг мадам Косму затянула “Ах, выпьем белого вина”, застав нас врасплох. Слов я не знал.
Мы подпевали невпопад. Путаница, общее веселье… В конце концов мадам Косму замолчала, воззрилась на меня, приблизила свое лицо к моему и воскликнула:
– О! Какой он красавчик! Господи, какой красавчик!
После трудного вызова на душе было тяжело, и восхищение бабули восьмидесяти девяти лет меня порадовало… Нет в жизни маленьких удовольствий (как говорил маркиз де Сад).
– У него зеленые глаза! Знаете, у него прекрасные зеленые глаза…
Внезапно, глядя на моих коллег и на меня, счастливого обладателя прекрасных зеленых глаз, она заявила:
– Вот только хвостишко у него маловат!
Раздался оглушительный хохот. А мадам Косму принялась в подробностях описывать анатомические особенности моих репродуктивных органов…
Когда я был практикантом, я принимал в отделении гериатрии великую труженицу – очаровательную толстушку, носившую милое имя мадам Фламель.
Мне тогда было двадцать четыре года, и о том, что такое старость, я имел лишь смутное представление. Однажды, погруженный в изучение историй болезни, я услышал, как хлопнули створки двери. Привезли мадам Фламель, которая лежала на носилках. Строго горизонтально, на нижнем этаже мироздания. Она провела в таком положении двадцать восемь часов, прежде чем ее обнаружили.
Мы с мадам Фламель сразу сблизились. Я стал о ней заботиться. А она вся до последней морщинки буквально исходила нежностью ко всему персоналу, словно спелый инжир под южным солнцем. Дети приносили ей клубнику и конфеты, она все раздавала нам.
Уже на следующий день после прибытия в больницу она настояла на том, чтобы ей разрешили сидеть и передвигаться в кресле.
Когда мы переносили ее пухлое тельце в кресло, она нам помогала: крепко цеплялась за наши руки, отталкивалась, когда мы тащили, и кряхтела от натуги вместе с нами.
Ну еще! Ну еще! У нас получилось. Общими усилиями.
Так она перебралась на второй этаж мироздания – в кресло.
Неделю спустя ей это надоело: кресло – кровать, кровать – кресло, ей захотелось большего. Она жаждала принять вертикальное положение, упереться стопами в землю, уловить правильное направление и придерживаться его.
Ну еще! Ну еще!
Ей удалось. С трудом, но удалось. Она стояла прямо, и это был следующий этаж мироздания. Она сделала шаг. На следующий день – еще шаг. Не прошло и недели, как она сама ходила и без посторонней помощи поднималась и спускалась по лестнице.
Потом однажды она пришла ко мне и сказала:
– Не могли бы вы помочь мне вытащить чемодан? У меня там свитер.
Она прогулялась около больницы. По-нашему, у входа, хотя для нее это был выход. Она взошла на Капитолийский холм благодаря одной лишь силе воли. Я посмотрел на нее и сказал, что таких, как она, не встречал.
Несколько дней спустя я сбросил мадам Фламель с Тарпейской скалы[18].
Я развернул перед ней длинный лист с клеточками и рисунками – обязательный тест для оценки состояния когнитивных функций.
– Что это?
Я объяснил, она рассмеялась:
– Мальчик мой, у меня с этим все хорошо, я еще не выжила из ума.
Вопрос первый:
– В каком городе мы находимся?
Она пожала плечами:
– Я в таких играх не сильна.
И стала внимательно разглядывать свои ноги, хотя прежде всегда смотрела собеседнику прямо в глаза.
– А какой сейчас год?
– Две тысячи третий… Хотя нет, подождите, две тысячи шестой, да? Я…
Она больше не улыбалась и, поймав мой взгляд, проговорила растерянно:
– Мальчик мой, я не помню.
Мне было противно, что я такое сотворил с этой женщиной.
20 часов,
в лифте
Я наложил шов месье Мадлену. Встреча с ним была… странной. Она вдребезги разбила крошечный собор из плоти и крови у меня в груди.
Тот день начался в 7.30 со старой дамы девяноста семи лет. И так продолжалось час за часом, старики и старухи сменяли друг друга, за исключением разве что юного Крузо с его необитаемым островом, и к восьми часам вечера я уже готов был на убийство, лишь бы заполучить парнишку с вывихом лодыжки или девчонку с болями в животе.
Я открыл дверь четвертого бокса, и мне открылось такое зрелище: месье Мадлен лежал на носилках с разбитой при падении головой и смотрел на меня пронзительными голубыми глазами. Старый заблудившийся голубь. У меня все внутри перевернулось, я и думать забыл о девчушке с рвотой и юном футболисте с его дурацкой лодыжкой. И все из-за одеколона. От месье Мадлена пахло одеколоном “Моиз”, как от моего дедушки. Все то время, пока я накладывал ему швы, он думал, что это я оказываю ему помощь, и даже не догадывался о самом главном: он дал мне куда больше, чем я ему, зашив рану. Месье Мадлен, как мадленки Прусту, дали мне шанс вновь стать шестилетним мальчишкой, сидящим на коленях у старого Моисея[19].
В четвертом боксе ко мне на 24 минуты 17 секунд вернулся мой дед. От него пахло амбаром, аккуратно разложенным в шкафу бельем, деревянным патефоном и одеколоном. Тот день был посвящен одной теме: “Мне перевалило за девяносто, и я решил отпраздновать это в “скорой”… дабы напомнить скептику интерну, что каждый из нас, без исключения, навсегда останется маленьким внуком своего дедушки”.
20 часов с небольшим,
наверху
Еще не придя в себя, я услышал через приоткрытую дверь палаты, как Жар-птица спросила у Фроттис:
– Что там произошло?
– Мадам Атанор заявилась в кабинет и говорит: “Здравствуйте, доктор, я занималась любовью, и мой друг потерял обручальное кольцо”. – “Ну и что ж? Поищите под кроватью”. Мадам Атанор глубоко вздохнула и положила руку на низ живота: “Говорю же вам, доктор, он потерял обручальное кольцо”. – “Ах, вот оно что! Ложитесь, расслабьтесь, сейчас мы посмотрим”.
Небольшой урок для пациентов: применительно к вагинальному и ректальному осмотру говорить “мы” – значит обезличивать процесс. Пилюлю легче проглотить, если кажется, будто кто-то с тобой заодно. К тому же вагинальное обследование воспринимается очень по-разному…
– Я ввела зеркало. Мадам Атанор прокомментировала: “Знаете, так странно! Когда вы это вставляете, у меня такое впечатление, будто я занимаюсь любовью”.
Фроттис собрала полную коллекцию передач “Занимательно обо всем” с Фредом и Жами. И в анатомии она неплохо разбирается: мало найдется предметов, столь же непохожих на пенис, как гинекологическое зеркало (ну разве что мотыга, вентилятор, плюшевый бегемот или печенье “Фиголу”).
Фроттис сочла за лучшее пошутить: “У вашего мужа член, я надеюсь, не пластиковый?” – “Нет, не пластиковый, – отрезала мадам Атанор. – И у любовника тоже. А чтобы у него не было неприятностей, надо достать оттуда кольцо”.
Пациентка из седьмой палаты рассмеялась.
Я вошел и наткнулся на нетронутый поднос с едой.
– Она не хочет, – виновато сообщила Фабьенн из коридора.
А мне захотелось схватить пациентку и хорошенько ее встряхнуть.
Направляясь в седьмую палату, я видел мадам Блэкхоул, которой я дал прозвище Галактус, – вот у нее был хороший аппетит. Она ела за четверых. Жар-птица не ела ни за кого, даже за себя. Притом что еда – это жизнь. Покуда ты ешь, ты ЖИВ. Набитый пищей тяжелый живот – как якорь на дне тела.
– Как вы намерены выжить? Вы лежите в кровати, не едите, не пьете. Довольствуетесь только солнечным светом. Как зеленое растение: живете за счет фотосинтеза. А если завтра вам и света не захочется? И вы превратитесь в подобие морской звезды? Вы этого добиваетесь? Хотите стать моллюском?
Я схватил ее и встряхнул. Она почти не прореагировала. А может, и того хуже, просто потешалась надо мной. Мои упреки отскакивали от нее, как от стенки горох.
Это бесило меня больше всего.
– Как дела внизу? – спросила она, чтобы меня отвлечь.
Я хотел вернуться к теме разговора и добавить кое-что еще, но это было бы напрасной тратой времени. Продолжим завтра.
– Тема сегодняшнего дня: мне перевалило за девяносто, и я решил отпраздновать это в “скорой”. И так до последнего пациента, вернее последних. Жюль и Жюли, обоим по четырнадцать лет. Жюль упал на свое запястье, Жюли упала на Жюля. Падение первое и второе – вперемешку с ласками и поцелуями. Что с того? Они молоды, не пахнут нафталином и являют собой трогательную картину юношеской влюбленности. Они щекотали друг дружку, пока я задавал вопросы Жюлю. Она запускала пальцы в его шевелюру, он прижимал ее к себе и клал голову ей на грудь. В общем, не хватало только виноградного листа, большого сада, яблони и змея-провокатора.
Когда я вернулся с его снимками, они сидели обнявшись, и он считал пальцы на ее руке: “Один, два, три, четыре…”
Мне всегда казалось, что их пять. Но я позволил ему досчитать, а сам подумал: “До чего же глупый вид у влюбленных в четырнадцать лет”.
Я покашлял, чтобы они обратили на меня внимание, они подняли голову.
– Жюли, хорошая новость! Перелома у твоего возлюбленного нет! Ему просто наложат шину и отпустят.
Жюли удивилась:
– Моего возлюбленного?
– Ну да, у Жюля. Запястье у него не сломано.
– Вы подумали, что мы с Жюлем были вместе?
(Конечно нет, птичка! Вы просто вдвоем учили анатомию! Кстати, именно так в конце концов и получаются дети.)
Она добавила:
– Мы вместе не потому, что целуемся!
Жюль подхватил, глядя на меня самоуверенно и с явным оттенком превосходства, словно я вообще ничего не понимаю в жизни:
– Жюли, между прочим, – мой лучший друг!
Я подумал: “До чего же глупый вид у двадцатисемилетних дядек, которым не понять молодых”.
И почувствовал себя старым. И смешным.
Говорил я долго. Жар-птица уснула. Мне пора было возвращаться в общежитие. Я бесшумно поднялся. Прежде чем выйти за дверь, я обернулся и посмотрел на нее. Долго смотрел.
Я мог бы смотреть на нее часами, но ничего бы не изменилось.
Она бы не постарела.
День четвертый
Cause
Сиксто Родригес
Почти 8 часов,
около больницы
Снаружи холодно, внутри душно. В больнице всегда шум. Всегда суета. Персонал бегает, нервные нервничают, лабораторные центрифуги урчат, компьютеры мигают, принтеры плюются бумагой. Здесь даже смерть – движение: тело переносят, приводят в порядок, переодевают, между ягодиц вкладывают затычку, чтобы предотвратить последствия расслабления мышц. Покойный превращается в куклу в руках живых – рабов напряженного рабочего графика и строго регламентированных обязанностей.
Хорошо бы встать посреди коридора, поднять руку и всех остановить. Отключить принтеры / компьютеры / центрифуги. Прижать гигантский палец к зданию и прервать эти лихорадочные колебания. Чтобы наступила тишина. Бесполезно: от белых халатов исходит белый шум.
Пора. Я вхожу.
8 часов утра,
в отделении скорой помощи
У входа в отделение меня ждала Андреа шестидесяти шести лет.
– Что-то случилось? – спросила она.
У меня на лице отпечатались следы бурной ночи. И все равно она меня поцеловала. Однажды она сказала, что я красивый. Я ей поверил, ведь она была почти втрое старше меня и прочитала столько книг, что знала, о чем говорит.
– Нет, все хорошо.
Врал я часто и неумело. Не помешало бы потренироваться: этого требовала работа, которой мне суждено заниматься ближайшие сорок лет.
Мне будет не хватать наших с Андреа бесед наедине… Мы с ней боевые товарищи. Эта зима для нас обоих выдалась очень трудной. Мы оба вели войну. Я знал, что она воюет, она не знала, что я тоже сражаюсь.
Андреа тонкая, образованная, остроумная. У ее брата обнаружили тяжелую болезнь.
В начале нашего знакомства у нее вызывало беспокойство:
• что я интерн (а значит, еще не настоящий врач);
• что я слишком молод (а значит, не внушаю доверия);
• что она слишком любит своего брата (а значит, хочет, чтобы у него было все самое лучшее, что можно найти на рынке труда).
Словом, уравнение, не имеющее решения… На ее месте я бы тоже боялся.
Именно ради нее, чтобы выглядеть старше, я отпустил бородку, стал носить рубашки в клетку и очки в массивной оправе.
Отважная Андреа… Она похоронила своих родных, проводила на кладбище отца и сестру.
И теперь, по-прежнему сильная, была рядом с пятидесятитрехлетним младшим братом.
День за днем, проблема за проблемой, ухудшение за ухудшением. Мы общались и старались делать все “как можно лучше”, чтобы ее брат чувствовал себя “комфортно”, несмотря на резкую потерю веса и постоянные приступы боли.
Однажды утром мы с удивлением обнаружили, что беседуем о чем-то другом. О литературе, поэзии, путешествиях. О брате, конечно, тоже, но и еще о чем-то другом… Мы привязываемся к больным, иногда и к их родственникам. Пожалуй, надо научиться равнодушию. Наверное.
Миновали три долгих зимних месяца, она стала мне доверять, а я решил не сбривать бороду и по-прежнему носил стариковские очки и рубашки. Андреа этот реквизит убедил, а для меня это было важно.
В конце концов ее брат ускакал на разноцветном пони в небеса. Для него наступил мир и покой.
Андреа чмокнула меня в щеку, но обратилась на “вы”. Она человек утонченный, но вовсе не сноб.
– Держите, это вам. Я долго собиралась с духом, чтобы прийти сюда. Хотела отдать вам лично и теперь уже окончательно попрощаться.
Я взял письмо и поправил ее:
– Просто попрощаться, сказать “до свидания”. Люди окончательно прощаются тогда, когда уверены, что больше не увидятся. Имена и слова – это очень важно. А мы с вами еще увидимся.
– Я не знала, как мне поблагодарить вас за все, поэтому написала. До свиданья, молодой человек. И ничего не меняйте.
Иногда мы влюбляемся. Внезапно, с первого взгляда. Иногда оказываемся опутаны дружескими узами. Незаметно для себя, по доброте. Андреа ушла. Мы с ней сражались плечо к плечу в одном окопе все долгие зимние месяцы.
Я открыл конверт. В нем было длинное признание в дружеских чувствах. Не знаю, куда положу или повешу диплом, но письму Андреа отныне будет отведено самое почетное место на моем столе.
За девять лет учебы именно она заставила меня гордиться собой. Это будет самая лучшая строчка в моем резюме.
Мы проиграли эту войну, – писала она в конце, – но я чувствую себя менее несчастной оттого, что сражалась – и проиграла – вместе с вами.
8 часов с небольшим,
внизу
Меня изумляет полет воображения торговцев презервативами: с ароматом банана, клубники, яблока, черной смородины, лимона и пр. Любовью теперь занимаются не ради физического наслаждения, а ради гастрономического. Скоро на латексе будет столько сахара, что, прежде чем поиграть в зверя с двумя спинами, диабетики будут колоть себе инсулин…
Я думал об этом, вспоминая, как вчера жалел, что у меня нет юных пациентов. До тех пор, пока на прием не привели маленькое чудовище! Адриен, шесть лет, боли в горле. Живое напоминание о том, что нельзя забывать о презервативах даже с неприятным вкусом. Он был очень мал ростом. Так мал, что от макушки пахло ногами. Если бы ему захотелось покататься на лыжах, его можно было бы засунуть в стеклянный рождественский шар и потрясти, чтобы пошел снег.
– Ты хорошо себя чувствуешь?
Он не ответил. Мать попросила:
– Скажи доктору, ты хорошо себя чувствуешь?
– Не буду разговаривать с этим врачишкой, он мелкий! – заявил этот клоп, ткнув в меня пальцем.
Уточнение: если бы ему, еще не дожидаясь зимы, захотелось покататься на лыжах, его следовало бы засунуть в рождественский шар. А уж потрясти его я охотно взялся бы сам.
– Адриен! Так нельзя говорить!
А я подумал: “Да, мелочь тупая, я невелик, но если начнется драка в грязи, я одержу верх…” Я обратился к матери:
– Подойдите сюда, мы его взвесим, измерим рост. Его карта не в порядке.
Приободрившись, я все-таки попытался наладить контакт:
– Метр одиннадцать! Неплохо, совсем неплохо!
– Да, еще год, и я буду выше тебя!
В голове промелькнула мрачная мысль: “Да, если я тебе раньше ноги не переломаю…”
Осмотр был окончен. Поскольку заклинаний для изгнания дьявола я не помнил, то сказал только:
– Хорошо, все в порядке, у него просто небольшая ангина.
Мать собрала вещи. А мальчишка повернулся ко мне и ехидно произнес:
– До свиданья, месье врачишка.
В этот момент меня пронзила мысль: мальчишка здесь, в больнице. А не отправить ли его на прививку? Глупо, что я раньше не вспомнил. Столбняк – это же так скверно.
Но с профессиональной совестью ничего не поделаешь.
Учесть на будущее: всегда иметь при себе текст заклинаний, произносимых во время ритуала изгнания дьявола. Vade retro Satana![20] – этого недостаточно.
Иначе в следующий раз, когда на моем пути встретится Адриен и это заклятие снова не подействует, я встану перед ним, взгляну ему прямо в глаза и скажу, четко проговаривая каждый слог:
– Тебе соврали. Деда Мороза не существует.
Результат гарантирован.
9 часов,
внизу, бокс 5
Ни в чем нельзя клясться… Спустя полчаса появился Дед Мороз. Причем с супругой.
Дедушка и Бабушка Мороз, соответственно семидесяти трех и семидесяти двух лет, были госпитализированы по поводу отравления угарным газом. Огонь в камине иногда опасен.
Он: зеленый свитер с жаккардовым узором и белоснежная борода. Она: красный жилет и лицо, напоминающее пряник с коноплей. Оба трусили бодрой старческой походкой. В боксе пахло дровяным дымом. Мне на секунду показалось, что я очутился дома на Рождество. Им не хватало только таблички с надписью “Поцелуи бесплатно”.
Зазвонил телефон. Это была мадам Антидот из токсикологического центра. Она была непреклонна: им нельзя возвращаться домой, пока не установят источник угарного газа.
Дедушка Мороз, сама доброта и любезность, произнес:
– Предупредите ее: если она хочет взять меня за яйца, ничего не выйдет.
– Что он говорит? – осведомилась мадам Антидот.
Я попытался быть дипломатичным:
– Он не согласен.
Дед повысил голос:
– Нет, я другое сказал. Я сказал: “Она хочет взять меня за яйца, но у нее ничего не выйдет”.
Я сообщил: