Кавказские новеллы Уртати Аланка
Sklenn mstek s.r.o.
Vtzn 37/58, Karlovy Vary
PS 360 09 IO: 29123062 DI CZ29123062
Мне снилось, что я бабочка
Из цикла «Рассказы для Валерии»
Мое восхождение началось от плато – выше, к поднебесью. От слабости мне это плохо удавалось, и я опять шла на полусогнутых ногах.
Открытая калитка беспомощно висела. Я прошла через пустынный двор, в нем больше не было жизни. Перед дверью я остановилась. Когда-то давно отец сказал про мое внутреннее зрение, теперь я понимала, что оно означает: я чувствовала, что в доме кто-то был.
Долго, очень долго я стояла на пороге, а потом в отчаянии забарабанила в дверь. Я била обеими руками и кричала:
– Открой мне дверь! Ты вернулась, я же знаю, что ты вернулась!
Это было безумие с моей стороны так кричать. Я испытывала боль в груди. Та боль, что скопилась за недолгую мою жизнь, вдруг превратилась во что-то огромное, оно разрывало меня изнутри. И некуда было деться от этого, не было в мире такой стены, которая заслонила бы меня.
Дверь вдруг подалась, от неожиданности я упала на колени и закрыла лицо руками. Я боялась увидеть того, кто вышел…
Старуха иногда смотрит на меня, не надоедая взглядом. Это она везет меня в глубь гор, хотя я вижу ее впервые. Она попросила отдать ей меня, и меня отдали.
Что-то есть во всем – в горах, в дороге, в этой женщине, в чем невозможно разобраться. Только все время что-то чувствуешь, и ты одинока в этом.
Заглядываю в бездну пропасти, но там, внизу, никак себя не ощущаю. Я наверху, парю в маленькой коробочке автобуса, пропахшего пыль, бензином и летними яблоками.
Теперь мы едем уже не по асфальту, а по осыпи камней, у всех дрожат щеки, а у меня сотрясается все внутри. Нас восемь пассажиров, девятый шофер, мы плывем по горному серпантину – слева над пропастью, а справа жмемся к скалам, нависающим над нами.
Мне не страшно, просто внутри что-то тоненько мучает, не отпускает и кажется, что оно вот-вот прорвется, и все обрушится на нас. Меня даже начинает тошнить, старуха могла бы заметить, я, наверное, бледная.
Но как раз в это время она не поворачивается ко мне, и я вижу ее какой-то особенный профиль, по которому никак не догадаться, сколько же ей лет. Для меня она старуха; ей, наверное, тридцать лет.
Автобус напоследок рыкнул, дернулся – приехали. Она кивает мне, и мы уходим вдвоем по узкой дороге, берущей резко вверх над плато, на котором уже ставший маленьким для нас автобус разворачивается и ползет назад.
Она вдруг забрасывает все концы своего огромного платка на голову, получается неповторимый убор, но это нагромождение спасает ее голову от солнца, в то время как мою нещадно печет.
Теперь я вижу ее узкую спину, размеренную походку. так я могла бы идти только по ровной дороге. Идем – она, будто сосуд на голове несет, стройная и высокая, а я – на полусогнутых ногах.
Меня больше не тошнит, все нутро словно вынули из меня. Я еле плетусь, но ни за что не спрошу, долго ли еще идти.
Мы пришли в тот самый момент, когда мне было уже все равно, сколько идти. Во дворе, обнесенном низким забором горного сланца, стоял оглушительный шум от коз и птицы.
Ковчег дедушки Ноя! И я ваша теперь, дорогие мои звери, я с вами теперь! Ей, видите ли, скучно стало, и она выпросила меня у моих родственников.
Тут она наметила ястребиным взглядом жертву – пеструю курицу, и та сразу начала носиться по двору, чувствуя близкую смерть.
Но ведь не станет же старуха отрывать ей голову сама. Выйдет, наверное, с курицей подмышкой и с ножом в руках и будет поджидать какого-нибудь мужчину, а представить прохожего – здесь же конец пути, самый верх под небесами, сюда однажды забираются, чтобы забыть все, что внизу.
Она взяла свою курицу, добытую в дебрях сарая, и ушла по дороге в другую сторону от нашего пути сюда.
Как только солнце закатилось за вершину, в одно мгновение все померкло. Вмиг потянуло холодом. Я вошла в дом и огляделась. В таком доме, конечно, нет ни книг, ни музыки, ни ванны. Ничего нет.
Пока она растопит печь… Я голодна и не скажу ей об этом, но внутри всё гаснет, и от дорожного волнения и любопытства не остается и следа.
Когда курица будет готова, она мне уже не будет нужна, я хочу есть сейчас. И с дороги я хочу спать, но она, пока не приготовит поесть, не догадается уложить меня.
Мне холодно и противно. Я уже ненавижу этот дом и испытываю лишь раздражение от всего, что меня окружает.
Когда приходишь в чей-то дом впервые, то видишь какие-то вещи и хоть один уголок, в котором хочется в дождь забраться под плед и посидеть с книжкой.
В этом доме нет ничего, что могло бы понравиться. Интересно, долго ли она заставит меня здесь гостить?
Старуха пришла и принесла уже ощипанную курицу с болтающейся головой, и конечно, сырую – разве могла она свариться за это время? Но на блюде у нее оказались горячие пироги, необычайно вкусные.
Тут до нее дошло, что я умирала от голода и усталости, и она быстро постелила мне постель. Я провалилась в бездну сна.
Утро встретило меня ослепительным солнцем и шумом животных во дворе. Я встала и увидела весь этот поднебесный мир.
Вслед за козами я отправилась по склонам, откуда виднелась древняя, узкая и высокая сторожевая башня. Когда-то в момент опасности там зажигали огонь и передавали сигнал от башни к башне.
Вслед за козами я пришла на альпийский луг, собрала там большой букет цветов и горной мяты для чая.
Моя старуха весь день пыталась меня приласкать. Она приготовила вкусные пироги с тыквенной начинкой, мы сидели на крыльце и ели. Я съедала серединку пирога, а края скармливала курам и ягненку.
Тина, так звали мою старуху, расспрашивала о Дине, моей мачехе, но мне не хотелось думать о Дине. Я протягивала кусочек пирога ягненку, он брал его так трогательно, что ладоням было щекотно. Куры зорко высматривали одним глазом, куда упадет крошка. Забавно было так обедать.
Она, кажется, спрашивала о мачехе. Папа долго не женился после моей мамы, а все родственники в каждый его приезд приставали к нему, чтобы он женился, они говорили, что мне нужна мама.
Когда его познакомили с Диной, все увидели, что он поразился ее красоте. Теперь они живут в Сирии, где папа давно работает в посольстве. А я живу у тети, его старшей сестры.
Возможно, моя тетя добрая женщина, но мне невозможно привыкнуть к ее голосу.
Она рассказывает веселую историю, а кажется, что она кричит и выкатывает глаза. Ее нимало не заботит, что в доме все хорошо слышат. Дядя очень тихий человек, а мой двоюродный брат имеет абсолютный музыкальный слух.
Так говорит мой папа, он ему привозит джазовые диски, потому что больше всего на свете мой брат любит джаз.
У него есть пластинки, на которой слепой негр поет о Голубых Гавайях. Хриплый такой, печальный голос.
А у тети есть привычка – говорит фразу, а со второй половины сама себе вторит, например:
– У меня от твоих странностей голова кругом идет, – это она мне —…и голова кругом идет. – И так постоянно.
Странности – это моя «манера никогда не спорить, смотреть искренними глазами, а делать по-своему». Когда она начинает это говорить, я надеваю наушники, которые привез мне папа, и снаружи остаются ее губы.
Я ничего не делаю плохого, просто я сама по себе. Поэтому тете кажется, что она не справляется с моим воспитанием.
– И что тогда скажут все! – сокрушается она.
А больше всего она будет виновата перед братом, моим отцом, потому что сама настояла на том, чтобы он женился на моей мачехе. И теперь не поймешь, довольна она этим или сожалеет.
Она мучает меня своими подозрениями, что у меня появились «плохие» подруги, которые обязательно испортят меня.
– Сейчас такое время, – говорит она – очень много плохих девочек… И очень много плохих девочек.
А моим подругам больше всего нравятся мои красивые вещи. Они ходят в них, пока родители не спросят, откуда у них такие вещи, и не вернут тёте.
Тётя всякий раз перед всеми гладит меня по голове и со вздохом объясяет – несчастная девочка. А с её привычкой все повторять, я слышу это многажды, многажды…
Иногда я могу её ненавидеть…
Под тем рисунком стояло: «Мне снилось, что я бабочка». Аманда Плоуден, 10 лет, Великобритания. Она была моей ровесницей. Я тогда сказала папе, что Аманда от чего-то страдает.
Он после этого попросил каталог Всемирной детской выставки на английском языке, внимательно перелистал его, а потом кому-то сказал, что у меня внутреннее зрение, и что мне будет трудно жить.
Про зрение я не поняла и обрадовалась, что мне будет трудно, значит, папа не уедет больше. Но папа вскоре женился на Дине и уехал.
А с тех пор, как у меня в Сирии родился брат, они давно не приезжали, потому что малышу было вредно менять климат.
Однажды я совершила безумный поступок – написала Аманде Плоуден в Бирмингем письмо. Я послала ей массу ошибок по английской грамматике, правда, заранее извинилась за все ошибки.
Через два с половиной месяца от нее пришел ответ. Мне перевела это письмо старшая сестра моей одноклассницы, она учится в университете.
Аманда писала, что не понимает, отчего это я, такая здоровая и красивая девочка, как на фотоснимке, где стою с папой в детском парке, могу быть всегда такой печальной. Она написала почему-то «всегда», как будто знала меня.
Аманда всегда весела. Правда, в недавнем прошлом ей пришлось кое-что пережить, и теперь её возят в кресле.
Тогда и случилось то, что ей приснилось – она была бабочкой, у нее были крылья. И чтобы это осталось навсегда с ней, она нарисовала свой сон.
А мама сказала, пусть этот рисунок путешествует по всему миру, и послала его на конкурс, так он попал и в мой город.
Я приколола к стене снимок – Аманда в кресле, рядом ее мама, обе смеются, а позади большой красивый дом, какого я не видела никогда в жизни. У него, как у человека, есть имя «Файнхолл», по словарю – прекрасный дом.
Так он и запал мне в душу вместе с девочкой, летающей во сне бабочкой, ее счастливой мамой, сеттером Джерри, у которого на коричневом носу белое пятнышко.
Аманда спрашивала в письме, предполагаю ли я, когда вырасту, посетить Файнхолл. Я тщательно выписала в ответном письме фразу: «Я предполагаю посетить Файнхолл».
Аманда с мамой часто сидят с атласом в руках и обсуждают маршруты их будущих путешествий по свету, потому что, как говорит мама, Аманда в кресле видит тот же самый мир.
И тут со мной что-то случилось, я стала покрывать стены своей комнаты открытками, наклейками с разными странами и городами. Часть из них привозил когда-то папа, другую часть я вырезала из журналов.
Вокруг меня появился необозримый мир, а в центре, посреди Англии – Файнхолл, место, где живет Аманда, не ступающая на землю ногами, счастливая бабочка.
Я скиталась по домам многочисленных родственников, но мысленно всегда обращалась к одному и тому же месту. Мне предстояло только вырасти, чтобы найти это место.
Я знаю много домов, мое открытие заключалось в том, что в богатых и бедных домах моих родственников мне хуже, чем здесь, в доме Тины. Только меня не оставляло чувство, что для Тины это временное пристанище, такое же, как для меня.
Здесь не было дома, но потом я поняла, что Тина решила его создать. Она как будто взяла меня навсегда и никому не собиралась отдавать. А то, что тетя с дядей уехали из города, передав, что я могу здесь провести все каникулы, Тине было только на руку.
Она вдруг стала из магазинов, непонятно где находившихся, привозить различные вещички. Наверное, она растрачивала таким образом все свои деньги. И бедное жилище Тины с каждым разом преображалось. Оно не стало богаче, оно стало уютней. А может быть, я стала привыкать к нему.
К нам даже попала роскошная, расписанная золотом и глазурью сахарница.
Мы пили чай, настоенный на травах, которые я собирала на альпийских склонах, любовались нашей сахарницей, а рядом из японских наушников слепой негр пел о Голубых Гавайях. Тина смотрела на меня, улыбаясь. Нам было очень хорошо.
Я тоже украшала жилище, писала акварелью картинки, которые Тина повсюду развешивала. Мне пришла в голову мысль обновить старый и совсем облезлый ковер, на котором вместо узоров проступала стершаяся зала с королевой на троне и придворными.
Тина рассказала, что это грузинская царица Тамара принимает послов, бабушкин ковер. И если не прикасаться к нему, а только смотреть, то наша комната включала в себя ожившую дворцовую залу.
Мы сами делали хлеб, пили с ним козье молоко. Я загорела. Тина радовалась, глядя на меня, и говорила, что меня теперь не узнать, из бледной и хилой девочки я превратилась в красавицу с розовыми щеками.
Как-то я подумала о Тине, что она как будто ходит под чьим-то пристальным взглядом. Как будто кто-то есть, кого я не вижу.
Иногда она могла весело смеяться и становилась моей ровесницей, тринадцатилетней девочкой, а потом могла застыть и снова стать старой.
Однажды проехал на лошади мужчина, который оповестил всех жителей ущелья о чьей-то смерти в селении под нами. Тина собралась, за нею зашли другие женщины.
Я пошла их проводить и долго еще стояла на выступе скалы, смотрела, как они в черных одеждах вереницей сходили вниз.
Тина выделялась среди них не только своей походкой, она не была похожа ни на кого вокруг меня.
Поздно вечером она появилась с покрасневшими от слёз глазами. Я ждала её и спросила, отчего она так плакала, ведь умершая старуха была ей чужой.
Тина ответила, что чаще всего на похоронах каждый плачет о своем горе, а покойник всегда предлог наплакаться вволю.
А через несколько дней ночью я стояла босиком под дверью другой комнаты и слушала мужской голос, который говорил с Тиной:
– …тебе всех жалко, Тина, кроме меня. Сейчас ты уговариваешь меня полюбить эту девочку. Я полюблю ее когда-нибудь, но почему ты губишь моего ребёнка в зародыше? Носишь-носишь, а потом что-то случается, и все рушится.
Тина плачущим голосом ответила ему:
– Может быть, это всегда было невозможно. В этот раз я особенно молю Бога и очень осторожно хожу. Наверное, это последний раз для меня.
– Тина, – воскликнул мужчина, – ты хочешь сказать, что ты опять…? Почему же ты не вернешься? Как ты можешь жить здесь, ведь это же не дом! Только вернись, я не позволю никому сказать тебе даже слово…
Я вернулась на свою постель и накрылась одеялом с головой, потому что одинаково боялась и слов, и тишины из-за той двери.
И тут открылось мне, что Тина всегда, каждый час ждала этого человека. И меня взяла потому, что ей невыносимо было ждать одной. Она дождалась, и теперь, когда они выйдут из той двери, их будет трое.
Я стала думать о том, кто в этом мире ждёт меня. Дэна задаривает вещами, которые мне вовсе не нужны, чтобы я не плакала и не цеплялась за папу, когда они уезжают.
А тётя на людях совсем не такая, как в доме. Может, она и любит меня, но ведь не больше своего единственного сына, а всем старается объяснить, что больше.
Все почему-то притворяются друг перед другом, что любят меня больше своих детей, хотя все понимают, что это невозможно. Наверное, у них это верх приличия – так говорить.
Я долго плакала и очень от этого устала, и еще что-то во мне накапливалось, непонятное что-то. Рано утром я встала и пошла по склону, где всегда пасла коз Тины.
И там, за склонами, вдруг открылось: он, как сказочный зверь, распластался и сверкал на солнце своей белоснежной шкурой.
И я пошла по ослепительной дороге, соскальзывая с ледяных глыб в расщелины, но это не пугало и не останавливало меня. Я знала, я всегда знала, что такой особенной дорогой можно прийти в прекрасный дом.
Все случилось в одно мгновение – сияние льда ослепило меня. Когда сознание мое прояснилось, я почувствовала нестерпимую боль в левом колене. Спина упиралась в ледяную стену, а когда я попыталась повернуться, то уперлась в ледяные стены плечами. Мне было холодно, очень холодно, мне было больно.
Надо было переждать, пока пройдет боль и попытаться выбраться отсюда. Больше всего на свете мне хотелось согреться, но снизу и с боков был лёд, наверху была узкая полоска неба, залитого солнцем, его лучи не проникали в эту щель.
Мои зубы стали стучать, я стала тихонько завывать, как брошенная собака. Скоро голос охрип, я продолжала зазывать, глядя на узкую полоску неба.
Неизвестно, сколько же времени прошло, но я стала согреваться. Тепло все больше окутывало меня, а боль и тяжесть стали уходить, мне становилось легко и спокойно.
Еще никогда мне не было так спокойно и хорошо, будто ко мне приближалось счастье. Я затрепетала, ожидая его.
И это чувство не обмануло меня – за спиной, где был только лед, появилось что-то легкое и прозрачное, которое я видела, хотя не поворачивала голову. Это были мои крылья.
И вдруг неожиданно для себя я почувствовала, что могу оттолкнуться от ледяной стены и взлететь навстречу голубому сиянию неба.
Я легко поднялась над моею щелью и наверху увидела летящую навстречу мне большеглазую бабочку – Аманду. Мое сердце рванулось навстречу ей, и мы закружились надо льдом, покрытым цветами со звонницами, которые звенели.
– Скорее, скорее в Файнхолл, там ждут нас, – торопила Аманда, и от счастья у меня то замирало, то взрывалось сердце. Я набирала высоту и парила, я ровно взмахивала крыльями, и мы летели. Аманда не отставала от меня.
Впереди уже сверкал дом, я знала, что это дом Аманды. Тот самый дом!
Я смеялась и кружилась, это я танцевала, но вдруг что-то ударило меня по лицу, и голос Тины закричал, чтобы я не смела так поступать. Она мучила меня, и я поняла, что она очень жестокая. Она изгнала все мои цветы со звонницами, а меня, бабочку, придавила чем-то тяжелым.
О моя огромная белоснежная яхта, отплывающая в ту сторону, где каждый дом – Файнхолл, прекрасный дом, где девочка с парализованными ногами посылает в мир не беду свою, а легкокрылую бабочку.
Она опустилась на мое сердце, и с тех пор поселилась в нем непреходящая тоска по дому, где умеют быть счастливыми. Туда и только туда был мой путь, начавшийся с того момента, как меня увезли в горы.
Я – Аманда, превратившаяся в легкокрылую бабочку. А кто-то плакал и называл меня другим именем, оно мне было знакомо.
– У девочки миновал кризис, – сказали надо мной.
Потом сквозь сумрак проступила комната, цветы оказались рядом в вазе, мое тело перестало быть телом бабочки, я ощутила ноги, но не ощутила крыльев за спиной.
Я не была Амандой, я была мною.
Надо мной склонялись лица, меня целовали, что-то предлагали есть – это было наваждение из множества лиц. Предстояло узнать, кто были все эти люди.
Мне предстояло, кроме того, сложить цепь событий, которые бы объяснили мне многое. И я затратила немало усилий, связывая в памяти все происшедшее в единое целое.
Однако было что-то, что оставалось недоступным моему пониманию.
Губы всех людей были немы для меня, как будто я надела наушники, только вместо музыки отныне я слышала лишь удары собственного сердца.
Тогда я превратилась в тайного, невидимого зверька у своего собственного изголовья, который никогда не дремал, даже когда у него были закрыты глаза и ровное дыхание спящей. Он без устали охотился, вылавливая истину, из которой меня заново рождали на свет, выхаживая после крупозного воспаления легких, полученного во льдах.
Чаще других я видела возле себя красивое, очень красивое лицо женщины.
Сменяя друг друга, обитатели многочисленных домов, где я скиталась в моей жизни, приходили сложить к ее ногам цветы поклонения ее самоотверженности.
По словам этих людей, это была самоотверженность настоящей матери. Все восхищались этой женщиной.
Двух лиц я не помнила – лица моей матери, умершей, когда мне было пять лет, и лица Тины…
И еще одно лицо было мне незнакомо, когда выплыло в зеркале – бледное, с прозрачными, почти салатового цвета, глазами – лицо убийцы Тины, которая умерла от кровотечения, погубив себя и своего ребенка, спасая меня из ледяной пропасти.
Когда я открыла лицо, этот человек стоял на пороге и смотрел на меня сверху вниз. Я не могла увидеть его взгляда, съежившись, я ждала, что одним движением он наступит, затопчет, убьет меня.
А он молча спустился, сел на последнюю ступеньку и сидел так, уйдя в себя.
И вдруг во мне прорвалось что-то, я заговорила и не могла остановиться. Я рыдала и все ему рассказывала – о Файнхолле, о всех других домах, о доме Тины.
Прошло сто часов, прежде чем он взглянул на меня и долго так смотрел.
Потом встал, поднял меня с колен, взял за руку и повел по направлению к плато. Автобуса не было, и он продолжал вести меня по дороге. За все это время он не сказал ни одного слова.
Через несколько километров нам встретился автомобиль, мужчина остановил его, посадил меня и отправил прочь из гор, в которые когда-то увезла меня Тина.
Через несколько лет он нашел меня. Было что-то неделимое у нас, мы и не стали это делить. И не стали бежать от случившегося много лет назад, а вместе вернулись в тот дом, стали приводить его в порядок. Это дало нам жизнь, нашу общую жизнь.
Но у нас еще оставалась тоска. Для будущего нужно было победить и ее.
Все лето он трудился над домом, а я посадила вокруг дома цветы. Особенно много там было белоснежных хризантем, которые расцвели осенью.
Наступила поздняя пора осени, мятущаяся, которая приковала нас к унынью. Но еще более печальная участь ожидала ее.
Как старый, облезлый пес, с желтыми в предсмертной тоске глазами, ползла она к подножию гор, за которыми был ледник, и там издыхала.
Ночами ветер рвал её, и клочья долетали до нашего порога. Мне казалось, то же самое происходило с моим сердцем. Это в последний раз, – шептала я себе, бледнея от воспоминаний.
Больше всего на свете я любила теперь этого человека, который строил мне то, что я так рано и мучительно начала искать.
Мы ожидали зиму и надеялись, что её девственная чистота скроет смятение осени, тоска уйдет безвозвратно, и наши сердца отдохнут, наконец, в тихом счастье.
И однажды утром снег принес нам сияющую безмятежность…
1987 г.
Волк, волк…
Из цикла «Длинноволосая юность»
Небо и море были вспороты по горизонту алой полосой заката. Краски были яркие и чистые, как у Рокуэлла Кента, я громко сказала об этом соседним балконам, и все вышли посмотреть фантастическую живопись природы.
Каждодневный ритуал проводов солнца в другое полушарие собирал на берегу всех.
Ежевечерне закат поражал нас неповторимыми картинами: то вздымались в небо огненные паруса, то смотрели из туч два огненных глаза, то падал огненный шар в пучину моря.
Поздно вечером холодным светом зажигались фонари на берегу, растворяясь на рассвете вместе со звездами.
Волк жил этажом выше, спал на балконе и по утрам казался спящим в клетке.
В столовой он молча поглощал пищу, перебрасываясь с другом скорее знаками, чем словами, и изредка вскидывал взгляд, высматривая следующее блюдо.
В море он бросался с самого берега, непонятно как уходя в глубину. Ему было лень искать удобное место, и он бросал свое загорелое напружиненное тело в песок у самой лестницы, куда никто другой не ложился.
Это был молодой и сильный зверь. В лифт, к лестницам, в кресло он бросался так же, как в волны.
Я жадно смотрела, наблюдала, прорезаясь в его взгляде, как в отблеске молнии.
Все остальные люди были отдыхающие. Среди них были известные актеры и режиссеры, издатели толстых журналов, журналисты-международники, советники Министерства иностранных дел, теннисисты и шахматисты с мировой известностью.
Этот пансионат, предназначенный для кинематографистов и журналистов, вбирал в себя не только столичный творческий народ, но и тбилисцев, взимавших дань за территорию солнечной Пицунды.
Здесь, как и всюду, были свои контрасты: наезжавшие в изолированные одноэтажные коттеджи с громким гулом секретности семьи членов советского правительства и – гримерши, костюмерши, попадавшие сюда, как правило, исключительно случайно.
Или – великие актеры, сражавшие наповал обслугу своим обаянием и скромностью, и – дамы тбилисского света, которые с особым шиком меняли по несколько раз на дню одежды и застывали в величественных позах в холлах с видом на море.
Творцы и создатели, оторвавшись от своего прекрасного и напряженного труда, самозабвенно отдавались морю и солнцу, играли в пинг-понг, большой теннис, бильярд, удили рыбу, смотрели кинофильмы, собирались за столиками приятными и нешумными кампаниями, то есть, как было принято говорить среди них, отдыхали «совершенно очаровательно».
Волк был Волк. Жил в номере, питался в столовой, лежал на пляже – красивый, затаившийся хищник, проникший через дыру, открытую для тбилисцев.
Я не искала этого мира, стоя в маленьком аэропорту родного города в получасе лету к морю, имея для недельного отдыха голубое платьице, изумрудный сарафан с драконом и немецко-русский словарь на 80 тыс. слов, который намеревалась подкладывать под голову на пляже, чтобы этой осенью сдать кандидатский минимум в аспирантуре на отделении теле-радио журналистики Московского университета.
В холле металась крошечная, как эльф, кудрявая дикторша местного телевидения с путевкой, которую выбила с большим трудом и которая теперь из-за отсутствия ее подруги, известной танцовщицы, горела в ее руках синим пламенем.
Увидев моих родителей, провожавших меня, она вцепилась в них намертво, обрадовав пансионатом со сверхприличными условиями, снимая тем самым камень с их душ от моего путешествия в неизвестность.
Не искала я и Волка. Каждую весну я наблюдала одно и то же в баре моего московского министерства, где служила в рекламе. Я зримо видела, как к столичным девицам подкатывала волна и несла их к морю, к пылкой и краткой любви кавказцев в жареве пляжей, в прохладе номеров и ресторанов, к буйству душ и тел.
Вкушая пирожное – эклеры, они предвкушали Юг, прелесть которого научились вырывать у серой монотонности жизни как спортивную победу.
Там, где начиналось южное солнце, был мой дом, и великая истина вбита в сознание, что берег Черного моря – не место для настоящей любви, которая определяет для девушки всю ценность жизни.
И я испытывала лишь презрение к девицам, имевшим характеры чувственных бойцов, способных побеждать в себе конец сезона, сворачивать кипящие радости, чтобы следующей весной лечь на новую волну.
Фрейд был непризнанным на моей родине философом, ему, как и персам царя Дария на белых слонах, не суждено было пройти, в древнее горнило Дарьяла, чтобы занять почетное место среди наших исконных старейшин, откуда исходят все великие истины, заполняющие незримый багаж наших предубеждений, вручаемый сотням таким, как я.
И если Бог наказал меня, то не за гордыню или презрение к жрицам любви у моря, а за то, что упрямо рвусь к тому, чему нет места ни среди законов отрицания, ни среди беззакония соглашательств. Не зная сама, чего ищу, я храбро шла навстречу волчьим законам любви.
И вот теперь я без отдыха охотилась за Волком, безоружная, без капкана. Но, пойманная им сама, таскала на шее обрывок шнурка от ошейника со старинной монеткой и была похудевшая, чудом загоревшая, при моей безотносительности к пляжу, с голодным светом в глазах, если в них не отражался готовый к прыжку в сторону Волк.
Он меня щадил, можно сказать, даже тщательно оберегал от себя же. Я сидела словно на пьедестале, поднятая им на высоту, спустив оттуда ноги, и тихонько плакала от невозможности что-либо изменить в этом поединке со зверем.
Мы оба были кавказского происхождения, и он, к своей чести, не имел намерения перейти ни одну из дозволенных граней по отношению «к своей», а на большее – любовь – он и не рассчитывал.
Старухи, бывшие балерины, сидевшие между нами в столовой, наводили на него лорнеты праздного любопытства, и он мелькал в них, притаскивая очередную жертву для вечернего заклания, шокируя старух.
Каждое утро за завтраком они, как на педсовете, подробно обсуждали его вчерашнее поведение. У них была цель отвратить меня, хорошую девочку, от него, интересного, но опасного.
По этой причине они не могли быть равнодушными к нему. Это тоже было охотой на него.
Я же ни разу ничего не заметила. Волк был осторожным или благородным хищником, если такой парадокс уместен.
Поначалу, не разобравшись в его коварстве, я спокойно проводила вечера в пустом номере, заучивая немецкие слова из общественно-политической лексики. Я пропускала фильм за фильмом, идущие в кинотеатре нашего пансионата, где режиссеры и актеры были рядовыми зрителями своих же фильмов, и наблюдать их собственную реакцию иногда было довольно забавно для окружающих.
Когда, наконец, я взбунтовалась, он меня вмиг усмирил, сказав убедительную гадость о фильме. Тот вечер я тоже просидела в своем номере, потому что Волк исчез еще на закате. Это было необъяснимо – наша связь, принявшая с самого начала такую форму.
Начало было положено в баре на территории пицундского «Интуриста», где в ту пору были в основном западные немцы, чехи и немного поляков.
Тот, кто сидел рядом, извлек меня, плачущую, из будки междугородного автомата, где я узнала, что опоздала на экзамен, потому что не успела сделать перевод книги по телевидению, а значит, все откладывалось до следующей весны. Потрясение мое имело ту основу, что в моей жизни ничто не происходило, не сдвигалось – был полный штиль молодой жизни, как во сне, когда ты бежишь из всех сил, оставаясь на одном и том же месте.
Но тот мир, в который я попала, каждое утро включал парад звезд под моей лоджией: дамы в ультрамодных туалетах, бывшие по ту и эту стороны экрана, звезды с детьми, с мужьями, с любовниками, за завтраком, во время вечернего променада у моря… Все это было круговой панорамой, к которой, как в стереокино, не стоило протягивать руку, чтобы установить эфемерность. И в то же время это был самый живой фильм вокруг меня.
Прыжок Волка был откуда-то из-за моей спины, при этом он успел резануть меня взглядом, осушить бокал сока, бросить на стол ключи от общего номера с другом и исчезнуть.
Я запомнила быстрый режущий взгляд серых глаз, фосфоресцирующих в темноте подвального бара, и короткую шерсть на голове.
Это было одно мгновение, мы продолжали сидеть с его другом, у которого улыбка, как оказалось, никогда не сходила с лица, даже во время еды.
Оставшись сидеть в волнах поднявшейся светомузыки, я, тем не менее, перестала вовремя отвечать на вопросы, видеть что-либо вокруг, ощущать себя.
На следующий день после нашей короткой встречи в баре из укрытия с замиранием сердца я наблюдала, как Волк рыскал по пансионату, пока не напал на мой след. Случайно пройдя по его следу, я услышала, как в холле компетентная дама из столичной элиты заметила:
– Этот никому не известный юноша являет собой тот редкий тип мужской красоты, перед которым женщине трудно устоять.
В ответ последовало резюме, что женщина и не должна устаивать перед таким красивым южанином на берегу лазурного моря – и смех дам, много отдыхавших на море.
Волк, найдя меня, стал скромно рассказывать свои сказки, настоящие сказки-притчи, из которых самой мудрой была сказка о Герцоге и Картошке, которую герцог любил. В свою очередь, он просил меня читать свои стихи, и между нами установились волнующе-доверительные отношения, что-то высокое, о чем Волк сказал примерно следующее:
– Красная Шапочка, я – Волк, но не хищник, а философ, и в таком достойном качестве жду, что ты привнесешь в ту сказку, которую мы создадим с тобою вместе, свою прелесть и нежность.
На что моя дикторша, с которой мы жили в одном номере, сочла необходимым заметить, что на побережье моря, в неге песка и волн – это поистине удивительный и редчайший вид соавторства.
Волк, проигнорировав слова белокурой красавицы, бросил мне ободряюще:
– Мы напишем с тобой сказку, – и исчез так же внезапно, как и появился.
Дикторша, чувствуя по старшинству некую ответственность перед моим причастием в мире сказок, продолжила линию человека, тоже немало отдыхавшего на море:
– Волк, может быть, и философ, но в самое ближайшее время вынужден будет сбросить с себя шкуру мыслителя и остаться в нижнем белье заурядного соблазнителя. И поверь, моя девочка, никто на морском отдыхе не ищет идеи большой любви, которую ты готова заложить в свою сказку, как дрожжи в тесто.
Она наставила на меня свои вдруг ставшие печально-мудрыми глаза, умевшие застывать на телевизионном экране без моргания, как у сфинкса, и на следующее утро приняла решительные меры – спрятала меня в женском монастыре нудистского пляжа в конце владений пансионата.
Но частокол из голых тел не мог прикрыть моей стыдливой души, мне казалось, монахини слишком откровенно взывали к мужчинам, лежавшим неподалеку, потому что вдруг начинали, как удивительное растение, тянуться к солнцу, вскакивая вовсеувидение.
Шокированная вкусом моей дикторши к антисоветской экстравагантности, я бежала в глубину нашего номера. Выйдя из повиновения дикторше, я заслужила от нее упрек – если я так страдаю по Волку, то не должна строить из себя девочку, чтобы не испугать его.
И я приняла сакраментальное решение больше не строить из себя девочку. Подойдя к Волку, расположилась на песке рядом с его логовом и расправила вокруг себя юбку из стрекозьих крыльев.