Мой лейтенант Гранин Даниил

— Ты что, веришь, что Ленинград взят? — спросил я.

— А ты веришь, что Киев взят? — спросил он.

— Это совсем другое, — сказал Трубников. — В крайнем случае там на улицах бои идут.

— Нет, — сказал Мерзон, — то же самое, что Киев, что Ленинград, просрали страну, правильно сказал майор, просрали, зато выловили кучу шпионов.

— И я останусь, — вдруг сказал Трубников, — здесь лучше воевать.

На развилке нас остановил пикет, старшина и, пригрозил автоматом. Они сидели в шалаше, и, что хуже всего, у них была танковая рация. 

Погоди, — сказал Ермаков, — мы с комбригом договорились, он нам пропуск дал. Ермаков вытащил из планшетки какую-то бумагу, сунул часовому. Луна светила неровно, то появлялась, то исчезала. Часовой отложил автомат, поднес бумагу к глазам, тогда Ермаков ударил его кулаком по голове, такой у него был простой прием. Старшина тихо свалился. Каждый раз было одно и то же — он оглушал минуты на четыре, на пять, потом они очухивались, приходили в себя — такой был отработанный удар. Мы отошли шагов на десять, когда нас догнал Мерзон.

— Ты чего? — спросил Ермаков.

— Не могу, — сказал Мерзон.

— Чего не можешь?

— Вы знаете, хоть и фрицы, а вешать не смогу. Стрелять — другое дело.

Через полчаса мы забрались в какой-то сарай, чтобы там доспать свое.

Горе побежденным

Досыпали мы в ту ночь на стареньком сеновале среди прошлогоднего сена. Говорили про танкистов. Ермаков считал их людьми заносчивыми, чванились танками как главной силой войны: «Броня крепка, и танки наши быстры», а у пехоты, между прочим, броня понадежней — матушка земля, она и прячет, и не горит.

Мерзону во что бы то ни стало хотелось обговорить идею майора. Ненависть, она давно соблазняла Мерзона, с тех пор, как он участвовал в допросе немецкого лейтенанта. Лощеный парень с безукоризненным пробором золотистых волос, он смеялся над акцентом Мерзона, не боялся ни комбата, ни особиста. Мерзон признался нам, что ощущал перед ним, перед этим фрицем, свое еврейство как неполноценность, возненавидел его, да и себя за это чувство. Я слушал его рассуждения сквозь дрему. В какой-то момент ко мне пришло, что у немцев не может ничего получиться, ибо они затеяли войну несправедливую. Наше преимущество — справедливость, мы защищаем свою землю, и эта справедливость всегда будет преимуществом. Простая эта мысль нравилась мне. Потом я стал думать, что ненависть, конечно, нужна, но может ли она быть преимуществом, а тем более источником силы?

Утром мы дошли до часовни сельского кладбища. Там все было разбито снарядами: развороченные могилы, кресты, трупы красноармейцев, трупов, может, десятка полтора. Мы не могли к ним подступиться, тошнотно смердила гниющая человечина. Ниже погоста начинались поля молодой капусты, роскошь молодого лета. Пустынная дорога, пустынные поля густой ржи, высокая сочная трава. Косить не перекосить, повторял Ермаков, жалея, что такое добро пропадает. Крестьянская душа его страдала. Он мечтал после войны сюда приехать. Места подходящие. Вдали видно было, как по железной дороге ползет эшелон. По проселку шли свободно, уверенные, что тут немцев нет — мы безошибочно уже определяли их присутствие. Война обучала ускоренно, кроваво, без повторений. Несколько дней нашей молодой войны заменяли годовую программу целых курсов, хватало одной бомбежки, одного бегства, мы быстро поняли, как не умеем воевать, как не умеем окапываться. Учились тому, что ни в каких академиях не учили — отступать с боями.

Не так командиры, как пули, осколки заставляли окапываться глубже, ползать по-пластунски. Инженеры, станочники, конструкторы быстро соображали, что к чему, куда летит мина, что может граната. Потери были страшные, ополченцами затыкали все бреши, бросали навстречу моторизованным немецким дивизиям, лишь бы как-то задержать. Повсюду приказывали «ни шагу назад», «стоять насмерть», выкатывали пушки на прямую наводку, но тяжелые немецкие минометы доставали повсюду, мотоциклисты с пулеметами неслись по дорогам, прорывая жидкие заслоны ополченцев.

Обучались и командиры полков, дивизий, командующие армиями. У командира нашей дивизии ничего не получалось, он потерял управление, погубил два батальона и застрелился. Другого сняли, разжаловали. Скорость жизни возросла как никогда.

Признаюсь, виноват.

Полковник Лебединский считал, что ополченцы, то есть добровольцы, лучшие воины, они могут сокрушить любую армию, они созданы для наступательных действий. И он предпринял несколько вылазок, сумел нащупать слабый стык в наступающих немецких дивизиях, вклиниться туда, и немцы на участке Александровки отступили. Впервые я увидел бегущих от нас немцев.

Командиру полка Лебединскому было за сорок. Остролицый, в очках, лицо смуглое, голос дребезжащий, неприятно жестяной, облик человека сухого, академического. Располагал он к себе ясностью своих указаний. То, что он предлагал, было понятно всем, его решения были просты, неожиданно очевидны, ни у кого не вызывали сомнений.

Две недели в начале сентября немцы принялись атаковать наши позиции. Две первые атаки мы отразили и отошли к Пушкину. При нас осталось два танка KB из приданных нам. Они стояли на окраине парка, передвигались то к прудам, то от них, чтобы их не засекли.

Появился Лебединский со своим адъютантом. Он что-то растолковал танкистам и отправился обратно, в этот момент ударил снаряд, ударил в липу, которая с треском повалилась на командира. Когда мы вытащили его из-под дерева, у него оказалась сломана нога. Или шейка бедра? Адъютанта тоже стукнуло по голове, тем не менее он подхватил полковника с одного бока, я с другого, мы повели его к медикам. По Дороге Лебединский, бледный от боли, давал указания адъютанту — что, где, кому делать. Среди невнятицы боя он, оказывается, представлял, что творится во всех ротах полка, кому надо помочь, кого надо поддержать огнем наших нескольких батарей.

Полководец, которого увозят с поля боя оттого, что сломана нога — это выглядело несерьезно. Но полковник был весь в поту от боли. Медики взялись за него, адъютанта тоже оставили у себя, потому что у него кружилась голова и тошнило, он не мог ходить. Лебединский отправил меня на КП к начальнику штаба передать распоряжения. Когда я появился на КП, там никого не было, кроме комиссара полка. Начальник штаба ушел во вторую роту, там его ранило. Комиссар не стал меня слушать, что-то пробормотав, куда-то исчез. Короче, я остался один со связистами. Я позвонил Саше Михайлову, он был начальник политотдела дивизии. Сашу я знал по делам энергослужбы. Мы с ним оба ухаживали за одной лаборанткой. Саша сказал, что постарается кого-то прислать из командиров, пока что я остаюсь за начальство на связи.

Знал бы я, во что мне обойдется это «пока что».

Всякое со мной бывало на войне, но об этих часах и минутах я старался не вспоминать. Какие-то распоряжения Лебединского я помнил, но обстановка менялась быстро. Командиры рот что-то докладывали, требовали, я от имени Лебединского то соглашался, то отказывал, но что творится там, на переднем крае, как взаимодействуют командиры, я понятия не имел. Связь с дивизией поминутно прерывалась. Я снова звонил Михайлову, он напоминал мне про Аркадия Гайдара, который в 18 лет командовал полком. «А ты байбак...» и дальше следовала моя характеристика, не хочу ее приводить. Я был только что произведен в лейтенанты и слушать такое было нестерпимо.

Роты, батальоны настойчиво требовали поддержки, куда двигаться, следует ли ударить во фланг, обороняться дальше невозможно, отсекут, уничтожат. Где какая рота — я плохо представлял. Я что-то орал, кому-то грозил, обещал, что вот-вот подойдут подкрепления. Танки. Уровцы...

Ни через два, ни через три часа никто не появился.

То, что происходило дальше, происходило не со мной, от меня отделился лейтенант Д. Не подозревал, что во мне существует такая личность.

Поначалу действия Д. были вынужденные, скоро однако голос его обрел твердость. Д. подтянул ремень, расправил плечи, теперь он не просил, он приказывал. Отправлять раненых незамедлительно, и на санитарной машине, а патронные ящики перегрузить на телегу.

Наконец-то свершилось то, о чем он мечтал. Еще с детских лет. Счастливый случай постиг его, и он не собирался его упустить. Это была не лесная группа, что выбиралась из окружения, под его началом был полк, остатки, всего ничего, но настоящий полк, который он бросит в контрнаступление. Фактор внезапности, сорвать замысел противника, сосредоточить силы в кулак — то, что предлагал Лебединский.

Попробовал связаться с батальонами. Где какой находится, что передним, Д. плохо представлял. Накануне он побывал во втором, в районе Александровки. Все роты требовали прислать подкрепление. Комбат сказал, что Лебединский обещал ему ПТР, противотанковые ружья — не сразу сообразил Д. Где они находятся, Д. не знал. Подсказал Иголкин. Толстенький, румяный, улыбчивый, он, похоже, знал все и всех. ПТР две штуки у транспортников, еще не распакованные, Д. срочно отправил их вместе с бойцами из транспортной роты.

Осенний парк

Воздух был наполнен птичьим посвистом пуль, минных осколков, смерть летала среди запахов зелени и нагретой земли. Смерть перестала быть случайностью. Случайностью было уцелеть. Еще сантиметр, еще чуть-чуть, если бы выпрямился — все, ступил не туда — все. Сколько их было кругом — ранений, контузий. При этом мой лейтенант думал больше всего про жратву, как бы поспать, отвертеться от работ. В его безбожной душе не появлялось благодарности своему ангелу-хранителю. Впрочем, тайком он верил в приметы, и кругом него верили в судьбу. При налетах артиллерии они все же молились. Завывал тяжелый снаряд, губы сами шептали: «Господи, пронеси, господи». Как выразился Женя Левашов: «В окопах атеисты не водятся». С Левашовым мой лейтенант подружился позже, в батальоне, где Левашов был ПНШ-2, то есть помощник начальника штаба. Беспечный красавец с пышной шевелюрой седых волос, он смешил всех в самые тяжелые минуты.

В той военной жизни смерть, хочешь не хочешь, была необходимой принадлежностью войны. Не было возможности оплакивать каждую потерю, ежедневно кто-то отправлялся в вечность. Порой целые подразделения следовали туда.

От Лебединского остался ординарец Иголкин. Теперь он повсюду следовал за лейтенантом. Тем самым подчеркивая его командирство. Этот Иголкин до войны преподавал в школе французский и щеголял французскими пардонами.

В полдень остатки полка отошли в Пушкин. Таково было еще намерение полковника. Штаб и связь расположились в Камероновой галерее. Туда же свозили раненых. Осень уже раскрасила парк. Как только стрельба стихала, возвращалась прелесть этого теплого сентябрьского дня. Пули долетали до галереи. На террасе еще осталось несколько бюстов. Когда пули попадали в цезарей, бронза протяжно звенела. Мелкие ссадины вспыхивали на мраморе колонн.

С галереи в бинокль Д. видел следы гусениц на главной аллее. По ней ночью ушли танки. Белые статуи, белые пустые скамейки. Всюду листья. Они кружились в воздухе, мешая разглядеть даль аллеи. Где-то там шла стрельба. Первая рота, вторая, батальон, что там творится, знал лучше всех Лебединский. Когда его увозили, он успел наговорить Иголкину, кому помочь, кого поддержать огнем нескольких пушек. Все это Д. старался выполнить. Больше ничего Иголкин не знал. Танки надо было задержать. Пока два приблудных KB стояли в Александровке, было спокойнее. Д. уговорил капитана задержаться. Капитан отказался. «Снаряды!» — твердил он. Они расстреляли весь боекомплект. У Д. не было снарядов. Снаряды кончились. Танки не подчинялись ему, они искали свою бригаду. Д. кричал капитану про пулеметы. Танки имели пулеметы. Капитан что-то ответил. Д. не слышал. Он оглох. Его тряхнуло тем же снарядом, что и полковника. Капитан вскочил на крыло, и танки попятились, роняя ветки, наваленные на башни. Д. встал перед командирской машиной. Капитан спрыгнул, легко поднял Д., отнес его в кусты. Танки ушли. Наверное, немцы это видели. Сразу они запустили тяжелые минометы. Падали деревья, разлетелся павильон на острове.

Д. лежал в кустах. Рядом присел Иголкин, стал снимать с него листья, красные кленовые листья. Д. не знал, что делать. Его не учили отступать. Глухота отдалила грохот войны, он слышал разрывы приглушенно, чувствовал, как вздрагивает земля.

Остатки полка отошли ко дворцу. Д. вместе со взводом пулеметчиков прикрывал их отход. Он не слышал, что говорили вокруг. Иногда Иголкин кричал ему в ухо, тогда он что-то отвечал. Он убедился, что офицеры сами знают, что надо делать.

В вечернем воздухе потянуло гарью. Черные клубы дыма потянулись над парком. В бинокль Д. определил, что горел Китайский дворец. Блеснула доска с надписью, Д. вспомнил:

  • Воспоминаньями смущенный,
  • Исполнен сладкою тоской,
  • Сады прекрасные, под сумрак ваш священный...

Детской памятью вспомнил лето в Пушкине, и сердце его сжалось. Вряд ли удастся отстоять этот город.

Он следил за лицами, их выражения заменяли слух. В нижних комнатах лежали раненые, валялись склянки, вата, котелки, пахло карболкой, мочой, хрустело битое стекло. Д. поговорил с начхозом, тот что-то возражал, но, увидев его пустые, как у статуи, глаза, запнулся, побежал к машине, стал сбрасывать с нее вещи. Д. следил, как несут к машине раненых. Подписал какую-то бумагу, другую не подписал, порвал. Дворцовый атласный диван стоял у стены, лейтенанту хотелось сесть на него, вытянуть ноги, но он знал — стоит это сделать, и он тотчас заснет.

Кто-то тронул его за плечо, это был врач Семен Завьялов.

— Ты бы побрился, — крикнул Семен. — А то как партизан.

Он подвел Д. к зеркалу. Вернее, не к зеркалу, а к зеркальной двери в частом переплете:

— Ты не волнуйся, пройдет глухота, через недельку-другую, — и глупо засмеялся.

Д. без интереса осмотрел свое бледное лицо в черной щетине. Лицо было незнакомо, знал он его хуже, чем лица солдат, тусклые глаза, вовсе чужие, смотрели враждебно.

Иголкин принес бритву, помазок, стакан холодной воды. Лейтенант стал бриться. 

— Через недельку, — удивленно повторил он, таких сроков для него не было. В зеркальной решетке появилась голова в милицейской фуражке.

— Говорите громче, — сказал Д.

— Хулюганют! — крикнул ему на ухо милиционер. — Ваши в парке! Опять вчера задержал двоих!

Д. видел, как он в зеркале отвечает милиционеру с напряженной улыбкой глухого:

— Вчера нас тут не было.

— Извиняюсь, — сказал милиционер. — Я в смысле артиллеристов. Двух пьяных задержали. А нынче опять стреляют.

Д. повернулся к нему. Перед ним стоял молоденький милиционер в белоснежной милиционерской гимнастерке. Фуражка лихо сдвинута набок, значки ГТО и ворошиловского стрелка блестели, как ордена.

— Там уже автоматчики, немцы, — сказал Д.

— Товарищ лейтенант, — укоризненно возразил милиционер, — меня послал начальник милиции города.

Он неодобрительно осмотрел недобритую мыльную физиономию Д.

— Ополченцы? — не дожидаясь ответа, сказал: — Раз не можете обеспечить, мы сами наведем порядок.

— Ночью, в белом, вас же переколотят. Милиционер вытащил наган, потряс им.

— Посмотрим.

— Да пусть их, — сказал Иголкин. — Вперед, сыны отечества!

Иголкин еще что-то ему говорил, они заспорили, Иголкин показывал рукой в сторону немцев. Д. торопливо добрился. Милиционер вынул из кармашка свисток, засвистел. Иголкин с интересом взял у него свисток и тоже приложил к губам. Веснушчатая его физиономия расплылась от удовольствия, он протянул свисток Д.

Внутри черного костяного свистка болталась горошина. Вот в чем дело, подумал Д., он хотел свистнуть, он давно, с детства, хотел такой свисток, но в это время вбежал политрук с перевязанной головой, потянул его за рукав. Д. на ходу приказал Иголкину не пускать милиционера в парк.

Двое солдат стояли внизу без винтовок под охраной старшины. У ног их лежали мешки. Солдаты были знакомые.

— Митюков, покажи, — сказал Д. и ткнул ногой в мешок.

Митюков присел, попробовал развязать мешок, пальцы у него не гнулись, он рванул веревку зубами. Из мешка посыпались банки шпрот.

— Дезертиры! — крикнул политрук.

Рано или поздно это должно было начаться. Шоссе и все проселки запружены беженцами. Солдаты из разбитых частей шли через Пушкин. Поток спешил к городу, огибая остатки полка. Штаб дивизии находился где-то в Благодатном.

Связь с ним то и дело прерывалась. Смысл обороны, которую занимал батальон, терялся, страх окружения вступал в свои права. Д. вытащил пистолет. Сделал это машинально. Слезы катились по грязным глазам Митюкова. Он сидел на корточках, не в силах подняться. Второй солдат, Чиколев, смотрел на Д. усмешливо, что-то говорил.

— Что? Не слышу, — сказал Д.

— Я говорю, товарищ лейтенант, что вы сами скоро побежите.

И лейтенанту показалось, что Чиколев ему подмигнул. Он всегда был с тараканами, этот Чиколев, хитроглазый.

— Встать! — скомандовал Д.

Но Митюков затрясся и остался на корточках. Д. пнул его ногой, Митюков опрокинулся на пол, вскочил и бросился бежать. Д. выстрелил куда-то вверх, знал, что сейчас Митюкова схватят, приведут, и придется застрелить его. В те дни расстреливали дезертиров, но Д. понял, что застрелить не сможет и тут же подумал, что бойцов не хватает, а сейчас главное — удержать Пулково, Пулковскую высоту, предупреждал штаб. Если не удержат, его самого расстреляют.

Привели Митюкова. Он дрожал. Лейтенанту было жаль его больше, чем Чиколева, тот продолжал усмехаться. Митюков что-то быстро говорил, и политрук говорил — это была пантомима, от их слов ничего не зависело, так же, как и от лейтенанта.

Они тоже понимали это, они видели не своего застенчивого лейтенанта, а каменно-угрюмого исполнителя высшей воли. В глазах его было темно, он сказал голосом, не требующим ответа:

— Как же так, Митюков, что ж ты наделал, ты же хорошо воевал! ?

Наверху истошно завыло, все бросились на землю. Один Д. все так же стоял. Тяжелая мина разорвалась между деревьев, попадали ветки, закружилась листва. Политрук остался лежать. Чиколев и Митюков понесли его в вестибюль.

У дверей в зал происходил какой-то скандал. Там перегородил вход бойцам и саперам старичок в синем халате. Младший лейтенант Осадчий оттаскивал его за отвороты. Все ругались. Какая-то девица тоже в синем халате оттолкнула Осадчего, прижалась к высоким красного дерева дверям. Лейтенант спросил, в чем дело. Его никто не слушал. Он поднял руку, увидел в ней пистолет, выстрелил в окно. Осадчий доложил, что надо через залы подтаскивать мины, а старик не дает, полы бережет, немцев ждет.

— Знаете, что он говорит?

— Что? — спросил лейтенант.

Осадчий толкнул старичка.

— Давай повтори.

— И повторю! — закричал старичок, глаза его горели решимостью. — Не пущу!

Он прижался к дверям, еще шире раскинул руки.

— Не дам! Взорвать дворец! Это не военный объект! Не имеете права!

— Нет, ты повтори, для кого бережешь, — угрожающе сказал Осадчий.

— Да, немцы не позволят себе такое, они культурные люди.

— Слыхал? Фашисты — культурные! Они книги жгли!

Осадчий скомандовал, саперы оторвали старика от дверей, высадили их с треском, и перед ними распахнулся зал, освещенный электричеством. Узорчато-зеркально блестящий паркет, хрустальные люстры, канделябры... Выложенные бронзой следующие двери открывали анфиладу зал. Зрелище показалось лейтенанту волшебно-призрачным. До сих пор дворец был для него лишь укрытием от обстрелов.

Осторожно лейтенант двинулся по вощеной глади паркета. Вспомнился жаркий день, когда отец привел его в эти просторы парадного золота, и они, надев войлочные туфли, ходили с экскурсией.

Грязные следы солдатских сапог отпечатались, налепили мокрые листья, сквозь все узоры тянулись глубокие царапины.

— Ваши люди тащили здесь ящики, — старик показал на борозды. — Что же вы делаете?

По синему небосводу потолка летели купидоны. Кое-где стояли вазы. Многое было вывезено, убрано, торчали крюки от картин. Ничто уже не отвлекало от обнаженной красоты залов, от лепнин. Узоры китайских обоев, кресла... Сюда еще не проникла вонь пожаров, отсветы их сквозь оконную расстекловку выглядели как праздничный костер.

Лейтенант плыл словно во сне. Пустынный дворец втягивал его в заколдованное великолепие. За лейтенантом двигались саперы Осадчего, мимо них пробежали, разматывая провод, двое солдат.

— Артиллеристы, — сказал Осадчий на ухо лейтенанту.

— Вы подвергаете дворец опасности, — сказала девушка.

Лейтенант подумал и сказал Осадчему:

— Давай заминируем только подходы.

— Есть сталинский приказ, — сказал Осадчий.

— То приказ насчет складов и заводов.

Дальше Осадчий заговорил сплошным матом, лицо его задергалось, сорвал с плеча автомат, пустил очередь по стенам, затем по зеркалам, так что они взвизгнули мелкими брызгами, провел свинцовым полукружьем по узору паркета, щепа полетела во все стороны.

Лейтенант его не останавливал. Девушка бросилась к Осадчему, лейтенант перехватил ее, потому что Осадчий дрожал, взгляд его был безумен.

— Варвары, — кричала девушка.

Старик-смотритель опустил голову и отвернулся.

— Может, завтра здесь будут немцы, — сказал лейтенант. — Уходите.

Еще он сказал:

— Почему вы столько оставили, почему не увезли?

Старик оглядел его почти брезгливо, на лейтенанта еще никто так не смотрел.

— Потому что вы воевать не умеете, — произнес старик.

Лейтенант не успел ответить, прибежал Иголкин, лейтенанта вызывали по телефону из дивизии.

Ему сообщили, что надо удержать позицию а до завтрашнего вечера, пока займут позицию на Пулкове. Сказали, что к нему едет Михайлов. Когда лейтенант вышел, на ступенях лежал молоденький милиционер, из горла у него толчками шла кровь, над ним хлопотал врач. Рядом на земле лежал убитый милиционер, лицо его было закрыто фуражкой.

— Не послушались, — сказал Иголкин. — Дурни.

— Кончается, — сказал врач. Умирающий вытянулся как по команде, лицо его разгладилось, он удивленно смотрел в небо.

Невероятное

С передовой звонили, требуя поддержки, спрашивали, следует ли ударить во фланг, обороняться дальше невозможно, боялись, что отсекут. Где какая рота лейтенант плохо представлял. Дальше пошла какая-то неразбериха, действия и намерения лейтенанта я уже плохо могу объяснить, могу лишь вспомнить какие-то факты. Видя бойцов, которые толпились возле КП, он считал, что они отсиживаются, гнал всех на «передок», набросился на какую-то команду, которая сидела на траве, курила.

— Кто такие?

Минометчики.

— Почему не стреляете?

— Мины не подвезли.

— Отсиживаетесь?

Отправил их всех во вторую роту, которая требовала помощи. Через полчаса доложили, что мины доставлены. Где минометчики?

Появился писательский взвод, был при дивизии такой, состоял из ленинградских писателей.

— Где командир?

— Командир в политотделе дивизии получает задание.

— А, отсиживаетесь!

Вызвал из строя молодого, рослого, в очках.

— Кто такой?

— Поэт Лифшиц.

— Назначаю вас командиром. Выстроить взвод и на передовую, в распоряжение командира первой роты.

Поэт Лифшиц пытался объяснить, что он не умеет командовать, что их командир Семенов вот-вот вернется. Лейтенант отчеканил свое:

— Ваша задача помочь эвакуировать раненых, и никаких разговоров.

Недослушав, лейтенант скомандовал:

— Выстроить взвод и шагом марш!

Лифшиц опять что-то начал говорить.

— Потом будете писать, сейчас надо воевать, — сообщил лейтенант им всем.

Голосом мучительно застенчивым Лифшиц подал команду: «Шагом марш».

За всю войну лейтенант Д., помнится, не встречал более неподходящего к должности командира, чем этот поэт.

Взвод не взвод, скорее гурьба пожилых, сутулых мужчин ворча, переговариваясь, обреченно двинулась к дороге.

Спустя многие годы они встретились. Лифшиц узнал Д., ничего не сказал, отвернулся. Бывшему лейтенанту было бы легче, если бы Лифшиц был плохой поэт, но он был неплохой поэт. И Д. нравились некоторые его стихи. Очки его стали еще толще, мягко-пухлое лицо еще добрее. Теперь, без оружия, в потрепанном свитере, тот бывший лейтенант ничего не представлял из себя, невозможно было понять, как он мог этого поэта гнать на передовую, под пули, гнать их всех.

  • Я вас хочу предостеречь
  • От громких слов, от пышных встреч.
  • Солдатам этого не надо.
  • Они поймут без слов, со взгляда,
  • Снимать ли им котомку с плеч.

Много позже в разговоре с поэтом Александром Гитовичем я узнал, что, оказывается, Владимир Лифшиц после ополчения остался в армии, воевал, стал офицером, командовал чуть ли не батальном. Это несмотря на свою близорукость. Отличился в боях.

Во времена борьбы с космополитами, на самом пике антисемитской травли, он вел себя непреклонно, не каялся, кажется, единственный из поэтической группы Гитовича, где были В. Шефнер, А. Чивилихин, еще кто-то.

Такое продолжение этой жизни было для лейтенанта неожиданным. Хотя давно бы мог усвоить, что судьба предпочитает решать по-своему, неведомо, из каких соображений.

Куда делись те двое дезертиров ? Они затерялись среди вороха событий. Слава богу, он не застрелил Митюкова, он никого не застрелил, а ведь мог бы. Такое у него было состояние. И сошло бы с рук. Был ли какой-то толк от его командования: кое-что он наверняка ставил себе в заслугу. Продержались в Пушкине еще почти сутки, немцам не удалось занять Пулково. Д. приписывал себе эвакуацию раненых, организованный отход из Пушкина. Что касается Пулкова, тут он преувеличивает. Простим и прочие погрешности молодых лет. Что-то можно ему оставить, личное мужество, все же не запаниковал. А бестолковость, она в те дни охватила и куда более опытных.

Уходили из Пушкина в пять утра 17 сентября. Немецкие автоматчики уже заняли парк. Было прохладно, солнце еще не вылезло, желто-красные полосы восхода наливались светом. Глухота проходила, он слышал, как зачирикали первые птицы. Мостовые поблескивали росой. Пустые улицы, гулкий шаг армейских сапог, но город спал, в окна никто не выглядывал. Висела афиша: «Анонс — кинокомедия "Антон Иванович сердится" с 18 по 26 сентября».

Д. шел в конце колонны, говорили о том, не разбудить ли город, не объявить ли по радио, Дать людям возможность бежать. Представитель штаба заявил, что никто не уполномачивал... произойдет паника, столпотворение, полк задержат...

Подошли к Пулкову, с высоты открылась равнина, вся усеянная фигурками людей. Сотни, тысячи солдат стекались с разных сторон в город. Спешили, пробирались через картофельные поля. По заросшим полям, исчерченным проселками, тянулись повозки с пулеметами, снарядными ящиками, телеги со скарбом беженцев, они везли детские коляски, велосипеды, увешанные узлами. То было наглядное зрелище всеобщего отступления, картина, которая напоминала огромное полотно Брюллова «Последний день Помпеи». Д. понял, что фронт рухнул. По крайней мере юго-западный участок прорван. Никто не останавливал эти массы отступающих. Кое-где выделялись группы солдат, сохраняющих строй, маленькие отряды, они шагали, не смешиваясь с этим муравейником.

Показались немецкие самолеты. Сперва несколько, потом небо загудело, их налетели десятки. В поле ровном, пустом укрыться было негде, ни окопов, ни строений, огромная гладкая зеленая плоскость тянулась до самого города, на ней был виден каждый человечек. Сперва посыпались небольшие бомбы, затем свинцовые очереди, штурмовики били бесприцельно, оставляя на земле лежащих, ползущих.

Бежали кто куда, но всё к городу, к горизонту, обозначенному каменными корпусами. С ревом, на бреющем полете, самолеты неслись прямо над головами, поливая свинцом бегущих.

Иголкин палил в них из автомата. Пулеметные очереди одна за другой вычеркивали из жизни остатки полка. Иголкин повалил Д. на землю, но лежащее тело было уязвимей. Надо было двигаться, бежать, петлять, мчаться. Д. очнулся от взрыва, когда от полка никого не осталось, куда-то делся Иголкин, сам Д., хромая, очутился на Средней Рогатке у кольца трамвая. Он сел в вагон отдышаться. Подошла крашенная огненным стрептоцидом кондукторша, потребовала купить билет. Д. тупо смотрел на нее.

— Вы что, не видите, что творится? — сказала какая-то тетка.

— Если б он ехал на фронт, я бы с него не спрашивала.

Д. закрыл глаза. На Невском его растолкали.

Под трибунал

В штабе Армии Народного ополчения его долго мурыжили в бюро пропусков, тогда он сказал дежурному офицеру, пусть передаст начальству, что никаких частей по дороге от Пулкова в город не осталось. Вход в город для немцев открыт беспрепятственный. Делайте что хотите, а он пойдет домой спать. Провалитесь вы все. Такой оборот не устраивал дежурного. Он по-быстрому повел Д. на второй этаж, сдал там адъютанту. Надо было ждать. Снова ждать. Никто здесь, в этой приемной, не хотел его слушать. Доложено, мать вашу! Товарищ лейтенант, вам сказано, держите себя в руках.

Во дворце ходили с бумагами вниз-вверх, курили, хлопали двери, стучали машинки — эта будничность поразила Д. Он мчался сюда от трамвайной остановки, бежать по лестнице не мог, контузия еще давала о себе знать.

В кабинете, куда его наконец провели, находилось несколько командиров, один из них с забинтованной головой. Они стояли, слушали того, кто говорил по телефону. Это был гражданский в светло-сером френче. Следили за его лицом. Задыхаясь, Д. стал кричать, что город открыт, настежь открыт, немцы вот-вот войдут, может, уже входят... со стороны Московского проспекта от Пулкова ни одной части... с минуты на минуту... Чего тут тянуть, что вы хотите, сдать город?..

Бог знает, чего он наговорил. Генерале забинтованной головой стукнул по столу:

— Молчать!

Заявил, что им все известно, меры принимаются, доложили товарищу Жданову.

Но Д. уже не мог остановиться.

Они ему стали командовать, ставить по команде «смирно». Где его полк? Вместо того, чтобы занять позиции, он прибежал наводить панику? Отвести его в трибунал.

Кто-то пробовал вступиться за него, но штатский хлопнул ладонью по столу:

— Кто поручил этому придурку командовать?

Вот тут лейтенант и послал их всех, устало послал, без особой злости. Трибунал так трибунал, его это не испугало. Была обида, но в общем и целом плевать. Он так и сказал адъютанту, который вел его куда-то наверх в трибунал.

Суда он не испугался, не было страха. Объяснение, которое он написал, было короткое, возмущенное, лично он сделал все, что мог, и если судить, то надо тех, кто оставил южную часть города беззащитной...

Все дело в том, что лейтенант — человек другого поколения. Нас разделяет целая эпоха. Он верил в Победу, цена не играла для него роли, никакие неудачи, ошибки не могли затенить того факела, что светил ему вдалеке...

Окончательно он пришел в себя в трибунале. Находилось это судилище на верхнем этаже дворца, в сущности, на чердаке. Привел его туда адъютант. В полутемной приемной сидело несколько военных, ожидая своей очереди. Д. предложили написать объяснительную записку, почему он распустил полк, не назначил места сбора, бросил остатки полка во время налета авиации на произвол судьбы... Все в таком духе. Ему объяснили, что Военному Совету положение известно, товарищу Жданову доложено, меры принимаются, он продолжал скандалить, вел себя недопустимо, не подчинялся приказаниям. Ругался и в Малом зале с мраморной фигурой Афродиты. Почему-то это особо упомянули. Моего лейтенанта пытались утихомирить, он пошел вразнос, ему было уже все равно, ему надо было выговориться, скопилось столько всякого за эти дни, его несло, колотило.

Его взяли под стражу, в конце концов он очутился здесь, в трибунале.

Безумно хотелось спать, что-то делать, бить в колокола, обида жгла. Пусть его расстреляют. Потом спохватятся, да будет поздно. Немцы войдут в город и всем этим начальникам будет стыдно...

Вряд ли стоит приписывать ему эти детские чувства, на самом деле, возможно, все было куда серьезнее, глубже, но как именно, уже не восстановить.

Там, за дверью, должна была решиться его участь. Приговор, может, уже готовился. В те дни все решалось запросто, пиф-пиф и концы. Смерть работала в окопах, в городе, это от немцев, а еще от своих — особисты, трибуналы. Откуда дырку получишь — без разницы.

Удивительное дело, ничего такого, никакого трепета ожидания не было. Он проваливался в блаженный покой сна со счастливым ребячьим посапыванием.

Его разбудил незнакомый рыжеусый майор. Тряс, тряс за плечо, пока не заставил вернуться. Спросил, кто такой, по какому поводу. Спрашивал, спрашивал и приказал отправляться в Шушары, отыскать 292 ОПАБ, что означало Отдельный артиллерийско-пулеметный батальон второго УР'а, что означало укрепрайона, и принять командование.

— Устав знаешь? Приказ последнего командира — закон!

Тут же на планшетке написал предписание, вытащил печатку, подышал на нее, притиснул — и шагом марш, без разговоров, сам отыщешь штаб.

Д. уже перестал чему-нибудь удивляться. Сон и явь смешались в его голове и смесь эта была замечательной.

Тащиться в Шушары искать свой батальон сил не было, надо было вздремнуть хотя бы чуток где-то, лишь бы прочь отсюда, еще спохватятся. Мой лейтенант не верил тому, что произошло. Вышел на площадь, огляделся, не веря своей свободе. Гостиница «Астория». А почему бы нет? Ему теперь все было нипочем. Вестибюль все так же роскошен. Суета, множество каких-то людей, полковники, адмиралы. Лифты работали. Он поднялся на третий этаж. Почему на третий, не поймешь. Дежурная по этажу. «Девушка, я такой-то, вот направление, но не дойти, дай где угодно вздремнуть. И разбуди пораньше. И если фрицы войдут в город, тоже буди». То ли напугал, то ли расположил мой лейтенант — автомат на груди, язык заплетается, но ведь не пьян, видно, что еле держится на ногах. Сейчас ляжет на пол, и привет, не добудишься. Что вы думаете — взяла под руку, чтоб не отключился. Куда повела — вспомнить невозможно. И потом никогда не мог вспомнить ни ее лица, ни той кровати или дивана. Прежде чем завалиться, он уже спал. И не знаю, как она вернула его в то хмурое утро и что говорила на прощанье, и он чего-то отвечал.

На полуторке добрался до Средней Рогатки. Опять проголосовал. Так, на попутках, добрался до Шушар. По дороге на заставах всем давал свое предписание, и все верили, похлопывали по плечу, угощали табачком, но никто толком не знал, где этот ОПАБ. Царила неразбериха, другая, чем вчера, не бежали, а спешили, тащили орудия, минометы, шагали матросы, курсанты и все туда — к Пулкову, к Пушкину. Город вздрогнул, очнулся. Заполдень добрался до штаба, это был погреб под разрушенным домом. Сразу не вошел, а присел у входа поболтать, покалякать, благо, там саперы чего-то мастерили. Не представлялся, да никто и не спрашивал, кто он, зачем тут. Был неотличим от всех других — такой же усталый, немытый, небритый, весь измятый, такой же взволнованный. Саперы толковали о новом комбате, прибыл вчера ночью. Старший лейтенант, артиллерист, кадровик, не то что эти гражданские шлёпалы. Отправился этот комбат в первую роту, он наведет порядок, он всем даст прикурить. Мой лейтенант слушал это с восторгом, боже ты мой, как повезло, сплошная везуха.

Он спустился в погреб, холодный дымный, представился пожилому капитану, то был ПНШ-1 (помощник начальника штаба). Тот обрадовался, сразу определил командиром в ДОТ такой-то. Ни документов, ни анкет, ничего им не надо было, только фамилия да имя. Счастливое время, опасность сплотила всех, и вдруг все всем поверили.

Моему лейтенанту показали, куда топать вдоль шоссейки, за мостом увидит бетонный колпак ДОТа.

Отойдя шагов на двадцать, он вытащил предписание майора, порвал его на мелкие клочья, подбросил в воздух, смеясь, смотрел как они разлетаются, словно тяжесть свалилась с плеч. Свободен.

В неразберихе тех дней он благополучно затерялся во втором укрепрайоне Шушар.

Так закончился этот сентябрьский день 1941 года. Спустя лет двадцать мы с Мишей Дудиным шли в Пушкине по аллее парка, и я рассказал про то, как Ленинград, казалось, остался открытым настежь перед немцами. Всего на один день... Миша не поверил мне. Я и сам уже не верил себе. За эти годы Ленинградский фронт слился с блокадой и они окаменели примером легендарного сопротивления.

— Не может быть, — сказал Миша. — Такого не могло быть. Он был фронтовик, он работал в газете «На страже Родины» и знал про Ленинградский фронт больше меня.

Но этого не могло не быть, потому что это было со мною, было.

Ни в книгах, ни в мемуарах — нигде ничего не упоминалось про этот день. Его уничтожили, вымарали из истории. Военным историкам все было ясно. Немецкие войска столкнулись с обороной Ленинграда, конечно, исторической, взять город не смогли и вынуждены были перейти к блокаде...

День 17 сентября у немецких историков тоже отсутствовал. Они стремительно домчались до Ленинграда... и что? И зарылись в окопы. У нас было 900 дней неприступной обороны, у них тоже было 900 дней неприступной осады города.

Никто не мог меня переубедить! 17 сентября 1941 года было! Ну хорошо, у нас творился бардак, но почему немцы, которые так рвались к Ленинграду, на полном ходу застопорили и не вошли в открытые ворота?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

День «Икс»

День 17 сентября 1941 года становился загадочнее. Дрема словно рассеивалась. На трамвайном кольце он сел в вагон. Трамвай с лязгом тронулся. К лейтенанту подошла кондукторша. С большой груди у нее свисали рулоны билетов. У лейтенанта не оказалось денег, его рассмешил абсурд ситуации. Город открыт для оккупантов, никому до этого дела нет, извольте платить за проезд. Напрасны твои смешки. Если б на фронт ехал, мог бы без билета, а с фронта — плати без разговоров!

Такая попалась скандальная тетка. Какая-то старушка за него, бедолагу, заплатила... Память упорно повторяла одни и те же подробности.

Город за грязным вагонным стеклом выглядел странно. Вел как бы мирную жизнь. Притворялся, что ничего не происходит. Новенькие ДОТы на Московском проспекте были пусты. Безлюдны баррикады. Бульвар, раскрашенный пылающей осенней листвой, старушки на скамейке возмущали его бесстыдством. Не понимают или сговорились? Какой-то неясный умысел чудился ему. Улицы должны бурлить паникой беглецы, где горожане, пораженные страхом? Он подозрительно вглядывался в стоящих на остановках. Повсюду он видел маски обыденности. Безумная догадка мелькнула перед ним, он отбросил ее со стыдом, но на площади перед Мариинским дворцом вернулся к ней: «Сговорились. Наши с немцами. Будут выводить всех из города и отдадут его». Единственный смысл происходящего, какой он увидел: немцы ждут, не входят, ведут переговоры. Не может быть, но ничего другого он представить не мог.

И весь сентябрь и позже они, немцы, не делали попыток прорваться в город.

Историки блокады встречали мои слова с недоверием. То, что я очевидец, не убеждало. Не могло такого быть. Не могло, потому что такого не может быть. Чтобы в сентябре город остался без всякой защиты, имел свободный доступ хотя бы в одном месте. Повсюду были сооружены доты. На подступах к Кировскому заводу и к другим устроены пулеметные гнезда. Меня уверяли, что мне померещилось. Контузия или выпивка... Героическая оборона уже действовала. У историков были документы, сводки командования. Я не мог найти ни одного свидетеля, ни одного свидетельства.

Тот день, 17 сентября 1941 года, с годами становился призрачней, но я не отказывался от него, не отрекался — он был.

С началом XXI века у немецких историков стали публиковаться кое-какие материалы, но решающим для меня стал случай. В 2003 году, как раз тоже в сентябре месяце, на каком-то приеме меня познакомили с рослым немцем. Он представился: Герман Лееб. Я спросил, не родственник ли он фон Лееба, командующего группой «Север» во время войны. Оказалось, не то что родственник, а сын, младший из трех сыновей фельдмаршала, единственный, кто остался в живых. Мы разговорились. Выяснилось, что в архиве фон Лееба есть его письма и дневники. Герман Лееб готов предоставить эти документы, они были изданы крохотным тиражом.

Это был тот счастливый случай, который пришел ко мне на встречу, они ходят на встречу, но важно их заметить и не разминуться с ними. Дневники были бесценным документом. Фельдмаршал надиктовывал их с августа 1941 года по январь 42-го. Ежедневно. Пока он командовал немецкими войсками, стоявшими вокруг Ленинграда.

Ежедневно, подробно, с немецкой аккуратностью и настойчивостью. Нечто подобное делали и другие генералы, но фон Лееб — было то, что мне надо. Он мог решить загадку сентябрьских дней: почему немцы не вошли в город, почему не воспользовались той брешью, которая была в районе Благодатного?

Я читал дневники с удивительным чувством, похожим на разведчика, на Штирлица, который проник туда, в немецкий штаб, и слышит их разговоры и что они собираются делать. Все время хотелось предупредить своих командиров, рассказать, что я узнал. Конечно, уже никому это было не интересно. Я опоздал. Это было и чувство свидетеля, и участника событий, я как бы находился и по ту, и по эту сторону фронта.

Что же там творилось? Немецкие войска вплотную не только подошли, но и окружили Ленинград, оставалась финская сторона, где не было немецких войск.

Немцы тщательно готовились войти в Ленинград, они были измотаны боями в Прибалтике, на Лужском рубеже, тем яростным сопротивлением, которым их встречали в каждой переправе, на оборонительных сооружениях наши кадровые дивизии и дивизии Народного ополчения. Блицкриг в России не проходил. И все-таки они добрались до Ленинграда, города, ненавистного Гитлеру. Он все время повторял: «Надо его сравнять с землей». И вот с опозданием против намеченного генштабом плана немцы достигли предместий города.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

В коллективной научной монографии, отражены материалы и дискуссия второй научной конференции «Ноосфе...
Священное Писание представляет последние времена сроком богоотступления, богозабвения, гордости, нер...
Едем в Лондон для того, чтобы полюбить парки, белок, дождь, траву, каштаны, пабы, смешных собак и ст...
«Богатырем духа» называли святого праведного Иоанна Кронштадтского (1829–1908). Для наблюдения за св...
Срочно в Нью-Йорк, чтобы наконец вдохнуть воздух Большого Яблока свободы. Город замечателен тем, что...
В истории Церкви есть даты, которые должен знать каждый православный христианин. Впрочем, независимо...