Парадокс о европейце (сборник) Климонтович Николай
13) Кораблем у хлыстов называлась община, что подчеркивало ее отдельность от мирского моря. Руководил общиной или коммуной, как правило, мужчина-кормчий.
14) Имеется в виду штундизм, от немецкого Stund – час. В конце девятнадцатого века это религиозный толк стал головной болью для Синода. Запретить немецким колонистам придерживаться тех или иных верований церковное начальство не могло. Но всячески пыталось воспрепятствовать обращению русских крестьян, среди которых движение становилось популярным не менее баптизма. И то, и другое течения относились к рационалистическим протестантским сектам западного типа; в отличие от мистических, происхождения нутряного, народного, тех же хлыстов или старообрядцев.
15) Иозеф сильно опоздал: к этому времени его погодок и канадский приятель Бонч, как называли за глаза Владимира Бонч-Бруевича еще со времен швейцарской эмиграции в революционных кругах, был давно снят с должности. По его собственной версии, он обнаружил в 20-м году в Госбанке золото, припрятанное Крестинским, и за оглашение этой находки его изгнали из аппарата. В воспоминаниях он настаивает, что Ленин не знал о его увольнении, что представляется сомнительным. Впрочем, Сталин не тронул старого сектоведа-большевика, тот был мечтателен и безопасен: в годы пика террора, в 36—37-х годах Бонч не сидел в подвале Лубянки, но мирно заведовал Литературным музеем. И, пережив вождя на два года, умер на почетном посту директора Музея истории религии и атеизма в Ленинграде.
16) В переводе Б. Пастернака, который J.M. не мог знать, это место звучит так:
- Да, странно этот эскулап
- Справляет вам повинность божью,
- И чем он сыт, никто не знает тоже…
17) Тот же Бонч-Бруевич в брошюре о канадских духоборах 18-го года сообщал, что в некоторых общинах жизнь построена на принципах полного коммунизма. При этом замечательно: будучи трезвым исследователем, он отмечал, что такое устройство подавляет личность и возможно только при наличии сильного лидера. Так или иначе, но вплоть до коллективизации у большевиков были живы иллюзии по отношению к сектантам. В 21-м году Наркомзем принял воззвание: все те, кто боролся со старым миром, кто страдал от его тягот, сектанты и старообрядцы, все должны быть участниками в творчестве новых форм жизни. Наверное, такие настроения в верхах на тот момент и помогли Иозефу снискать поддержку в Харькове, а не устаревший мандат, выданный к тому же по иному поводу.
18) По канонической версии, приведенной в Евангелиях, Иуда Искариот был хранителем денежного ящика в общине апостолов.
19) Еще в XIX веке многие сектанты разных толков посещали православные службы; причем хлысты, к примеру, молились так усердно, что это было одним из признаков, по которым их вычисляли.
20) Речь идет о рассказе А.П. Чехова 1894 года В усадьбе.
21) Фраза Коровьева из романа Булгакова Мастер и Маргарита. Любопытно, что когда шла работа над рукописью Парадокса, рассказчик – внук Иозефа М. обмолвился мне, что на допросе в КГБ ему как-то сказали: ну, мы-то все читаем, знаем, кто что пишет и кто чего стоит в нашей литературе. Следователь имел в виду забранные на обысках рукописи и книги зарубежной печати, Тамиздата. Заметим, эти два допроса разделяли почти полвека.
22) Решение о начале возведения Днепростроя было принято Политбюро 31 января 1927 года. Согласно этому постановлению, строительство должно вестись собственными ресурсами при условии привлечения компетентной иностранной помощи.
23) Никаким другом СССР Муссолини, разумеется, не был. В анналы вошел факт его случайного знакомства с Лениным в Локарно в 1902 году: тогда их представила друг другу любовница Муссолини Анжелика Балабанова, богатая еврейка-марксистка из Украины. Ленину Бенито понравился… Но уже в 21-м году в парламентской речи, где у его партии Fasci italiani di combattimento была солидная фракция, Муссолини говорил: русские большевики, ничуть не стесняясь, раздавили в лепешку народившийся в России парламентский строй и все демократические институции, и упорно требуют от наших коммунистов, чтобы они проделали то же. Однако к 27-му году с парламентаризмом в Италии фашисты покончили. К концу 30-х, когда итальянский фашизм обрел, наконец, друга, как выразился Муссолини в сентябре 37-го после визита в Берлин, его отношения с СССР тоже потеплели. И в 39-м гитлеровский министр Риббентроп подписал договоры о военном союзе с Чиано, зятем Муссолини и его военным министром (так называемый Стальной пакт) и договор о ненападении с министром иностранных дел Сталина Молотовым почти одновременно.
24) В декабре того же 27-го года на XV партийном съезде по поводу отставания сельского хозяйства от промышленности Сталин произнес ставшие роковыми для русского крестьянства косноязычные слова: выход в переходе мелких и распыленных крестьянских хозяйств в крупные и объединенные хозяйства на основе общественной обработки земли. В знаменитой сталинской Истории ВКП (б). Крткий курс о необходимости коллективизации сказано: не подлежало сомнению, что при таком состоянии зернового хозяйства армия и города СССР должны были очутиться перед лицом хронического голода. Трудно сказать, верил ли сам Сталин в эффективность колхозов или в этом решении было больше от ненависти к русскому крестьянину, ни брошюр Ленина, ни его трудов не читавшего. Так или иначе, сработала странная логика – коли яиц не хватает, надо зарезать курицу. И на голод в очередной раз обрекли не город, а миллионы крестьян.
25) Иозеф говорит, по-видимому, о незаконченном романе Федора Решетникова Горнорабочие. Однако то ли Нина ошибалась, то ли рассказчик что-то напутал, но Решетников родом был не из Перми, а из Екатеринбурга. И не был старообрядцем: этот миф родился, скорее всего, потому, что он писал о кержаках (очерк Подлиповцы для Северной пчелы). Умер писатель в возрасте 40 лет в Санкт-Петербурге, где служил в департаменте Министерства финансов. Есть легенда, что смерть его походила на кончину Эдгара По: простудился, заснув спьяну на скамейке, и умер от воспаления легких.
26) Речь идет о Прокофье Акинфиевиче Демидове (1710–1786).
Часть третья
…И был сад.
Подробности его жизни сообщали дети.
Сад запустелый и давний – до войны таких садов, с узловатыми старыми яблонями и тучными лопухами по забору, было много на московских окраинах.
В далеком его углу оказался пруд: ива, тень, камень, тина. В другом, тоже глухом, обнаружена была ободранная, в летах кукла с проломанной головой. Там же нашелся еж, важный и пышный, утыканный иглами, точно внутри он был ватный.
На ближней к веранде сосне лепился дятел-гордец в черном, с красной грудкой мундирчике – и не желал подаяний. Днями он упорно чередовал точки с тире и не отвлекался от работы даже на вкусные крошки сухого американского печенья. Позже крошки подбирали белки.
Мармелад Персидский горошек заодно с пастилой Роза Люксембург – Иозеф именовал ее люксембургской розой, Нина находила это переименование не слишком приличным – приобретали в Москве, в кондитерской на улице Пятницкой. Магазин, дети знали, был богатый и темный изнутри, как мамина черного лака шкатулка, с китайскими карнизами в золотых завитках, пахнул молотым арабским кофе и орехами в меду, манил ядовитой опасной сладостью… Ни пастилы, ни мармелада белкам, конечно, не доставалось, печенье девочки считали достаточным вспомоществованием пушистому грызуну…
Дети взрослели.
Уже почти двадцатилетний Юрий из озорного веселого отрока – в детстве был похож на отца – вырос в заносчиво-рассудительного юношу-всезнайку. Поучал мать, когда та отгоняла салфеткой надоедливую осу от блюдца с вареньем – не любила жужжащих дачных насекомых: не маши на нее, мать, тогда и она тебя не тронет. Оса меж тем металась и гудела… Вырос дидактичным, вот как. И к вещам бережлив – есть такие люди, которые пользуются самыми привычными удобствами жизни, будь то хоть простая зубная щетка или расческа, с таким тщанием, будто лакомятся, – неприятно смотреть. Это качество, как правило, не свидетельствует о талантливости. Что ж, возможно, станет прилежным учителем, недаром пошел в педагогический…
Теперь Юра навещал родителей и сестер лишь по воскресеньям, предпочитая на неделе жить в городе, ближе к своему институту, учился на историка. В последний свой приезд вышел к завтраку в одной майке, ковыряя после умывания полотенцем в ухе, будто здесь было комсомольское его общежитие. На замечание матери дерзко отвечал без тени шутки: вон наши советские самолеты как высоко летают, а ты все учишь меня не ставить локти на стол. Принялся терзать дальневосточных крабов – чем положить на тарелку, лазил вилкой прямо в голубую жестяную банку. Заговорил зачем-то об Африке, перепутал бабуинов с бедуинами. Нина его поправила. Стал взахлеб спорить. А когда понял, что не прав, покраснел, содрал салфетку с голой шеи и накричал на мать. Где научился, не иначе как на своих собраниях, в семье никто никогда не повышал голоса. Хорошо, Оси не было в то утро – спозаранку за ним прислали автомобиль. И Нина подумала, что за всеми этими пореволюционными невзгодами, за многими переездами она упустила воспитание сына, он вырос бесцеремонным, ерепенистым. Зато девочки вышли деликатны и прелестны. Ну, мамина жуковская Светлана еще мала, всего восемь, и тоже походит на отца, хоть и не мальчик. А вот папиной сербской Ёлочке уже двенадцать, обещает быть пышнокудрой красавицей – в медь. Притом зеленоглазой.
…Едва зажглись первые гирлянды электрических огней, а на самом верху плотины загорелось имя Ленин, американцы стали покидать Днепрострой.
Иозеф с семьей тоже вернулся в Москву.
На период оформления документов для выезда из страны ему предложили переводческую работу в посольстве. Их поселили в поселке Немчиновка, на казенной даче, где улицы именовались просеками. Их адрес был теперь: Семнадцатая просека, дом четыре.
Это было странное поселение: огороженное и охраняемое, въезд через шлагбаум с офицером на часах. Кроме нескольких дач, что нанимало для своих сотрудников небольшого ранга американское посольство, были здесь и служебные дачи советских чиновников уровня высокого.
Скажем, еще недавно за забором у них жил глава московской таможни – Нина не могла взять в толк, зачем в Москве нужна таможня, до границы все-таки неблизко, называла соседа за глаза Чичиковым. Забрали его две недели назад – последнее время он на службу не ходил, жену держал в Москве, сам же поселился на даче, водил баб и очень пил. Видно, уже ждал ареста.
Впрочем, все, кажется, было прекрасно и удобно.
Бодро извивались в простенках между окнами с теплой южной стороны дома жгуты дикого винограда, его широкие листья уже покраснели, хоть шел еще июль. С продуктами никаких проблем – почти все есть в лавочке прямо на их территории, снабжаемой через Военторг. К семье приставлена вполне добросовестная и сноровистая молоденькая домработница Варя от Бюробина[25]*. Через день приходила из ближайшей деревни опрятная молочница, у нее был свой пропуск, от нее пахло полевыми цветами, сеном и – сдобно – пшенной кашей на парном молоке. Совсем на американский манер раз в три дня специальный мусоровоз забирал выставленные за калитку пакеты.
В поселке было два грунтовых корта, огороженных железной сеткой. Но не такие ухоженные, счел Иозеф, как на Днепрострое, игроки сами их подметали.
Хорош, мирен и ленив сделался полукавказец Дукс с поседелой уж бородой, весь в пышном черном меху, как старинный боярин. Любимца детворы, его понукали, глядя по сезону, к верховой или санной езде.
Муж весел, верит в свою звезду, говорит, что во сне сам себя никогда не видит старым. Еще в июне вскопал грядку на солнечной лужайке, дети побросали в лунки канадские морозоустойчивые зернышки позднего редиса, обсыпали свежую землю семенами укропа, посадили салат, покропили из лейки. Устроил не без гордости в сарайчике в подражание Князю столярную мастерскую, накупил фуганков, рубанков и стамесок, но пока что ничего не смастерил. Салат, к слову, тоже не взошел, возможно, не хотел приниматься в эмиграции, зато укропу вылезло предостаточно – Нина даже подумывала, не накупить ли огурцов для засола, в саду были и смородиновые кусты, но нежинских в Москве было не достать и на базаре.
Паспортов еще нет, но от властей Иозеф имеет бумагу, что иностранный гражданин, – своего рода охранную грамоту. Готовится к отъезду и за завтраком внимательно прочитывает американские и английские газеты, немецкие перестали доходить, – быть в курсе европейских и международных дел. Потом газеты прячет: случайный визитер не должен видеть на столе строго запрещенную в стране иностранную прессу, которую к тому же за пределы посольства не рекомендовано выносить.
Иозеф читает газеты и делает вид, что не смотрит вокруг. Не обращает внимания, что одна-другая дача в поселке вдруг оказываются пусты: людей с них грубо выселяют. Однажды Нина сама видела, как солдаты выбрасывали вещи семьи арестованного из окон прямо на голую землю. Но у них за столом об этом не говорят.
Нина старалась и сама не бывать невеселой.
Но даже самые радужные мечты всегда отчего-то немного грустны.
Впрочем, грусть – не дело для заведующей домом, как шутливо называл ее муж, говоря, что при Советах все должны быть непременно начальниками, иначе даже представляться неловко: кто профессорствует, кто устроился директором, кто художественным руководителем или, на худой конец, именно что заведующим. Но ты, моя милая, в отличие ото всех них еще и работаешь…
Однако жизнь, как это и всегда случается, все равно не была такой, как хотелось бы.
Вот тревожил ее до сих пор давний случай, вроде бы пустяк…
В стране в очередной раз праздновали день большевистского переворота. Называлось это Днем Октябрьской революции, хоть отнесли торжества отчего-то на начало ноября, наверное, в связи с переходом на новый стиль.
Праздновали, как всегда, помпезно, с демонстрацией. И радостные вполпьяна трудящие массы с охотой демонстрировали распорядителям страны, стоявшим отчего-то не на трибуне, а на крыше усыпальницы забальзамированного вождя, свой полнейший восторг. Даже в газетах прижился этот довольно зловещий, если вдуматься, варварский оборот: трибуна Мавзолея.
Иозеф должен был быть на гостевой, нормальной, сколоченной к празднику трибуне для гостей, дипломатов и иностранных журналистов, от склепа с мумией справа, и переводить самому послу Буллиту. И поскольку девочек и Нину – Юрий объявил, что пойдет на Красную площадь вместе с ячейкой – на трибуну Иозеф взять не мог, то договорились, что они отправятся с демонстрантами. Девочки радовались и предвкушали.
Нина хотела доехать до Манежной, а там пойти пешком, но уже у телеграфа машину остановили. Улица была перегорожена военными грузовиками. В небольшом проходе стоял милицейский пикет, и толстый красномордый майор им командовал. Здесь же толпились миловидные совбарышни и тетки с халами. Оказалось, проход дальше лишь по специальным пропускам. Даже раболепие у них по талонам. Пропуска у Нины, разумеется, не было. И милицейский дозор непреодолимо отделил Нину с девочками от отца и мужа. Они отошли в сторону.
Было слышно, что за ограждением несносно шумно и тесно. Бухали барабаны, гудели литавры и выли трубы; высоко качались чрезмерно алые на свежем и чистом осеннем вольном ветру флаги и какие-то пестрые хоругви. Демонстранты ждали, пока перед трибуной прошествуют с голыми ляжками гимнастки с обручами, мячами и веслами – что ж, в перерывах между своими упырьими хлопотами вождь пребывал еще и лучшим другом советских физкультурников и физкультурниц. И эти плоские палаческие шуточки, которым, икая от страха, подобострастно подсмеивается страна… Наконец на специальных тележках покатились во множестве и сами огромные, топорно раскрашенные, усатые ненавистные плебейские морды – Сталина всегда изображали в военном френче без знаков отличия. Из черных репродукторов кричали что-то невыносимо торжественное. Стало темнеть, Нина думала: боже, какая осенняя страна. У нее возникло чувство безысходности и близкой гибели.
Собственно, посетитель у них бывал преимущественно один и тот же, зато чуть не всякий день. Холостой сосед с губами цвета поздней малины. Он жил на их же улице, через дачу, Вениамин Кац. Это был немолодой американский гражданин запутанной судьбы, ведавший в посольстве половыми щетками и тряпками, вожак уборок и командир мелких хозяйственных преобразований. Судя по взглядам и вздохам, приходил он не столько ради бесед с хозяином дома, сколько полюбоваться красой хозяйки. Впрочем, прелести прислуги Вари им тоже были оценены. Хоть у него была и собственная работница, гречанка Лариса из Ставрополья – остроязыкая Нина называла Каца греКоводник.
– Нина, нехорошо, ее же ко мне приставили, я ж не сам ее с улицы подобрал…
Дукс его недолюбливал. А Нина говорила, что нос Каца, нагнутый к жестким с сединой усам, в профиль похож на опрокинутую арабскую шестерку. И потешалась над тем, что иногда сосед заглядывал к ним в сухую теплую погоду совсем уж по-свойски, в тапочках с фабрики комрада Ильича и американского жулика одесских корней Хаммера. Кац гордился этой обувкой: тапочки были сшиты якобы из обрезков ковровых дорожек Зимнего дворца. И в подтяжках, но всегда при бабочке. Как многие раздумчивые лысые мужчины с порослью на лице, при разглядывании Вари или при разговорах с Ниной он эту растительность пощипывал. И гладил в коричневых пятнах лысину, будто поправлял прическу.
У него была родня и в Восточном Бруклине, куда он попал отроком сорок лет назад, и в местечке недалеко от Чернигова. И он со смехом говорил, что родня по обе стороны океана им весьма гордится: наш дядя Веня в Москве – на дипломатической работе.
Кажется, в его функции входило все-таки, прежде всего, присматривать за советской обслугой. Особенно его сердило поведение русских буфетчиков на приемах: они хоть и работали на НКВД, но коммунистической сознательности им не хватало. Угрюмые эти парни всегда норовили недоливать гостям – особенно своим согражданам. Экономили нещадно, почем зря набивали бокалы льдом, разбавляли по собственному почину виски и джин содовой и тоником, чтобы потом тайком унести остатки драгоценных напитков домой. Может быть, сами пили, а может, и на продажу.
После обеда Иозеф с Кацем к неудовольствию Нины говорили на темы политические.
– Вот объясните. В стране сажают и мучают людей, а народу хоть бы что, одно повальное увлечение звездным небом, ледовыми приключениями и летающей техникой, – со вкусом разглагольствовал Кац. – Газеты пишут о чем угодно, кроме действительного положения дел. Врут о невиданном урожае и гордятся, что в Зоологический сад впервые в местной истории привезли австралийского кенгуру. Впрочем, про урожай – правда: урожая этого и действительно никто никогда не увидит… И вот еще: готовятся с помпой праздновать столетие с того дня, как подстрелили поэта Пушкина. Праздновать будут, кажется, с таким размахом, будто того не убили, а Сталинскую премию присвоили. Праздников им не хватает… И ведь ни в чем не хотят иметь меры. Я слышал по репродуктору сообщение о какой-то рядовой постановке Шекспира в одном московском театре. Диктор сказал буквально следующее: Шекспир был великий драматург, его имя можно поставить рядом с именами нашего Пушкина и Гомера… Честное слово, слышал своими вот этими вот ушами! – И Кац картинно захохотал.
– Ну, некоторая гласность все-таки наблюдается, – с неохотой сказал Иозеф. – Скажем, своих подельников Сталин судит как раз показательно, газеты полны отчетов…
– Кофе будете с молоком, Вениамин? – вмешалась Нина.
– Или возьмите этих в Кремль визитеров. Вот хоть Анри Барбюс… Да-да, дорогая Нина, молока, пожалуйста, не жалейте. А сахара, попрошу, много не надо. Не то боюсь, как бы до диабета дело не дошло. Ведь обнаружилось, представьте, что в крови у меня сахара уже и так слишком много…
– Легко представляю.
– Так что же Барбюс? – напомнил Иозеф.
– А что Барбюс. Его здесь облизывали, как леденец. Как же – коммунист, сочувствующий. Раза четыре, не меньше, принимали, поили-кормили, на Кавказ возили. Так что вы думаете, накатал-таки восторженную книжонку о Сталине, Железный человек называется. Не попадалась? Правда, в последний раз вышло не совсем хорошо. Его среди прочих сопровождал неведомый какой-то молодой писака коммунистический, Эжен Даби прозывался. Тоже, надо полагать, сталинской ориентации…
– И что же? – нетерпеливо сказал Иозеф.
– Скажу, если вам интересно, – вкусно, со смаком продолжил Кац. – Повезли их то ли в Крым, то ли в Одессу на цвет акации смотреть. И, как вам это нравится, этот самый Даби взял в этой поездке и помер. Причем умер совсем нелепо – от детской скарлатины. Отблагодарил, называется. – И рассказчик с удовольствием глотнул кофе. – Зато друзья великого Горького, Роллан с Уэллсом, интеллектуалы европейские, эти, если что, не подведут…
– Классовая идеология, надо полагать, им все-таки симпатичнее, чем расистская, – сумрачно сказал Иозеф.
– Ах, французы, знаете, и сами такие антисемиты. Вы даже не поверите… Одно хорошо – Андре Жид. – Кац интимно понизил голос. – Обманул, провел усатого на мякине, хэ-хэ… Хоть и еврей, а, представьте, жопошник.
Иозефа эта фраза резанула. Он хотел напомнить Кацу, что Гитлер в Германии не только антисемит, но и ненавистник гомосексуалистов. Но сказал только – еще более мрачно:
– Я здесь прочитал интервью Шоу, что он дал Таймс по возвращении из России. Знаете, что он говорил? Газетчики ваши, говорит, всё врут. В СССР, говорит, никакого голода нет, меня очень сытно кормили… Циничная шуточка.
– Ирландец, что ж вы от него хотите, в самом деле…
По уходу надоевшего гостя Нина сказала:
– И долго мне еще его терпеть?
– До самого конца, матушка. То есть до нашего с вами отъезда. – И – мягче: – С ним ссориться, Ниночка, никак нельзя: посол, как это ни странно, его привечает.
– Тебе странно? Ты и не догадываешься – почему!
– Но, Нина, так и жить будет нельзя, коли всех подозревать… И дятла, и бобра…
Она только рукой махнула:
– Какой бобер, откуда ты взял бобра?..
И прервала разговор. Потому что в столовую вошла Варя и стала собирать посуду.
В другой раз они с гостем разговорились о Черчилле.
Черчилля было принято высоко ставить.
Тем большее недовольство и разочарование вызывали у Иозефа действия Англии, точнее ее бездействие: тогда как раз стало ясно, что Муссолини окончательно аннексировал Абиссинию.
– Вот, английские газеты пересказывают, будто немцы пишут злорадно, – горячо говорил Иозеф, – что поскольку англичане привыкли жить с комфортом, то у них не хватит ни сил, ни энергии применить силу. Они боятся войны как чумы.
– Да уж, в чем в чем, а в чуме они толк знают, – поддакнул Кац, прихлебывая на сей раз дорогое, но дармовое, представительское, виски, хотя Нина и напомнила ему, что алкоголь смертельно опасен для диабетиков.
– Лига Наций тоже молчит, кажется, эта организация растеряла последний авторитет и совсем обессилела, – говорил Иозеф.
– О, Болдуин… Болдуин – решительный человек! – воскликнул Кац азартно, однако виски не расплескал.
– Пустой горлопан и дурак, – невежливо отозвался Иозеф о британском премьер-министре. – По сути, англичане дали Гитлеру вооружиться. При молчаливом попустительстве Америки. О чем, кстати, Черчилль постоянно твердит в парламенте: у него определенно есть нюх. Когда немецкий Генеральный штаб нарушил все договоренности и восстановил обязательную воинскую повинность, все промолчали, кроме него. И Европа, и Америка, представьте. Промолчали в тряпочку, как выражается моя дочь.
– Она так говорит? – восхитился Кац. – Прелестно! – Казалось, он был бы рад поговорить о чем-нибудь другом, далеком от политики и более карамельном.
– Немцы уже вооружены до зубов и жаждут реванша! – неумолимо продолжал Иозеф. – Муссолини объединился с Гитлером. И теперь война неизбежна. Гитлер ведь уже объявлял, что намерен вернуть Рейнскую область. То есть наплевать ему на Версальский договор. Впрочем, когда он произносил эту свою воинственную речь в Рейхстаге, дело уже было сделано – войска вермахта уже форсировали Рейн. Но в Англии и за океаном ему еще почему-то верят. А тираны, мы знаем, говорят одно, а делают прямо противоположное. И в своих странах, и за границей, это у них что-то вроде хорошего тона. И вот что поразительно: французы ничего не предприняли, ничего! А англичане вместо помощи посоветовали им обратиться в Лигу Наций. Написать на деревню дедушке, как выражается Нина.
– Восхитительная Нина! Это, кажется, из Тургенева? Му-му, как-то так. – И Кац ущипнул себя за ус. До судьбы несчастных, самих себя обрекших на заклание французов, ему, судя по всему, не было никакого дела.
– А другой идиот, лорд Лотиан, в английском парламенте заявил, что немцы просто-напросто вступили в собственные владения! Этот краснобай сказал что-то вроде: что бы чувствовали мы, если бы нас в течение полутора десятков лет не пускали бы, скажем, в Йоркшир?
– Да что ж вы все ругаете этих англичан. Они Новый Свет для нас открыли!
– Открыли, положим, не они, а португальцы, англичане лишь воспользовались… Дело идет к новой мировой бойне, вот что. И вторую такую войну Европа может и не пережить.
– Ну, на наш с вами век хватит. Да и вообще, мы – американцы! – гордо возгласил легкомысленный бруклинец Кац.
– Начнет Гитлер с Франции – трусов бьют. А там и до Англии доберется…
Кац, казалось, опять задумался о чем-то приятном и опять принялся гладить себя по лысине и теребить усы. На голове у него сидел дрожащий солнечный зайчик. Нина как-то спросила, каким образом он добивается такого сокрушительного, такого сияющего блеска: неужели сам бреет?
– Сам, Ниночка, все сам, – сокрушенно отвечал Кац.
Как вскоре выяснилось, он был хорошим актером. И все, что неосторожно говорил Иозеф, превосходно понял и запомнил.
Нет, определенно покоя не будет. Вчера в окно веранды Нина заметила, что у калитки Иозеф о чем-то оживленно болтал с молодой домработницей. День она молчала, пока Иозеф после завтрака, когда девочки ушли к себе – пришла их француженка, – не окликнул ее:
– Милая моя товарищ заведующая, чем же мы теперь недовольны?
Седина в бороду, подумала Нина и сказала, ошибившись:
– Седина в голову.
– Это ты о чем? – поинтересовался Иозеф, развертывая газету.
– Ты ведь, кажется, никогда не был бонвиван…
– Что такое бонвиван, мама? – крикнула из комнаты голосистая Ёлочка – у нее недавно обнаружили хороший слух, пусть не абсолютный. Было слышно, как француженка что-то шепотом прошипела.
– Помилуй, – тоже понизил голос Иозеф, – мы с тобой…
– Ах, знаю, мы с тобой живем вместе уже четверть века… и так далее. Я в курсе дела. И что ж, ты решил, что, как здесь говорят, план теперь выполнен и перевыполнен? И на старости лет можно и побезобразничать? Берешь пример с этого своего лысого осведомителя…
– Тише, Нина. Если ты о Варе, то она спрашивала меня, какую рубашку гладить к приему…
– Еще чего! Я что, плохо глажу твои рубашки?
На самом деле он сообщил девице, что, как сказали бы в Польше, у вас глаза пивного цвета. Но Нине про Варины глаза было бы неинтересно знать, решил Иозеф.
– Ты и сама строишь куры нашему шоферу, – засмеялся он. – Я слышал, каким тоном ты его спрашивала: Николай, не будете ли вы столь любезны, не подвезете ли меня на Дорогомиловский рынок? – И, уже читая: – Кстати, ты знаешь, на этом месте прежде были дровяные склады?
– Не заговаривай мне зубы.
– Заговаривать зубы – это из какой-то шарлатанской практики…
– Мама, что такое строить куры? – крикнула из комнаты Йола.
– Ах, Йола, перестань подслушивать, это невежливо… А выражение французское. Спроси-ка вот лучше у своей учительницы…
Нет, с чего бы ему вдруг стать жовиальным, с привычной в последнее время, неясной ей самой тревогой думала Нина. И вдруг вспомнила их второй – чудесная встреча в Дмитрове не в счет, Ося тогда был замучен и изголодался, – второй медовый месяц, когда после разлуки семья соединилась, наконец, на Днепре: именно в то время она впервые за все годы брака узнала столь высокие мгновения, когда вдруг будто лишалась своего собственного, отдельного кровообращения… Да, конечно, это напускное, его что-то гложет, но он прячет в себе. На него похоже…
При парадных воротах Сад-Сэма, к которым подъезжали черные посольские лимузины с разноцветными флажками на капотах, стояли морские пехотинцы с нездешнего загара лицами – в Dress Uniform: все три цвета американского флага и белые фуражки. На левом предплечье у каждого офицера была витиеватая эмблема: в желтом канатном круге на красном фоне желтый одноглавый орел сидит на глобусе над двумя Америками. Под глобус, тоже опутанный белым морским канатом, был подложен допотопного вида якорь о двух треугольных изогнутых острых когтях… Всякая парадная пара гостей получала от командира морпехов честь. И двигалась в сторону нарядной ротонды с белыми колоннами.
Со стороны же Арбата, по всему Спасопесковскому переулку стояли темные фигуры. Они вовсе не скрывались, не прятались по подворотням, а фланировали – каждая на своем участке. С этой стороны шли советские гости, с тем чтобы пристроиться к длинной очереди, головой утыкавшейся в боковую калитку. Там люди в штатском сверяли паспорт и приглашение советского гостя со своими списками, составленными по алфавиту. И, случалось, кого-то отбраковывали.
Посольские здешние гости состояли преимущественно из московских литераторов и журналистов, столичных режиссеров с женами-артистками, модных художников и обласканных властью маститых архитекторов, профессоров и чинов промышленности. А также из дам кремлевского полусвета, поголовно завербованных советскими спецслужбами, и нескольких антикваров, с которыми в компании одного директора театра Кац ездил на бега, личностей мутных, вполне легально снабжавших американских дипломатов кузнецовским фарфором и пасхальными яйцами Фаберже, чаще всего, как позже выяснилось, поддельными, а также предметами из серебряных царских сервизов. Кое-кто брал и старую русскую живопись, но она в те годы на Западе в цене не была. Пожалуй, пользовались успехом лишь братья Васнецовы, ранний Левитан и непременный, как черная икра, паюсная и зернистая, Иван Шишкин.
Предыдущий посол Буллит пытался отменить этот постыдный и унизительный порядок, дискриминирующий посольских гостей на пороге его собственного дома. Но он мог распоряжаться только на своей территории: все, что лежало за забором особняка, оставалось в ведении НКВД.
Прием по случаю своей аккредитации и вручения верительных грамот давал новый посол Джозеф Дэвис. Иозефа успели представить ему. Предыдущий посол Уильям Буллит был человеком американского света и европейской складки, сын филадельфийского банкира, принадлежал Плющевой Лиге – закончил Йель. Этот же на его фоне выглядел почти ковбоем.
Буллит одно время был женат на вдове Джона Рида, в чем можно было усмотреть своего рода артистизм натуры – она, кстати, и заинтересовала его Россией. В молодости он работал корреспондентом в Париже и превосходно говорил по-французски и по-немецки. Так что недаром Рузвельт, отозвав Буллита из России, назначил его американским послом во Францию.
Дэвис же, на взгляд Иозефа, смахивал на грубоватых ребят со Среднего Запада. И он, толком о Дэвисе ничего еще не зная, не ошибался: тот был из семьи валлийца-каретника. А жена его казалась и вовсе простоватой, действительно, была дочерью торговца древесиной… Что ж, общеевропейская война маячила уже не за горами, а в Испании так и вовсе была в разгаре. И до нападения на Чехословакию оставалось всего ничего. Так что Америке на ответственных постах теперь нужны были такие вот парни полувоенного образца.
С появлением нового посла порядки в Сад-Сэм мигом изменились. Но все же большой прием был так же, как при Буллите с его прославленными своим блеском июльскими праздниками, затеян в посольском иллюминированном саду. Кажется, это было в последний раз – возможно, стали экономить на садовниках.
По торжественным случаям в особняке посла всегда пахло цитрусами. Причем так настойчиво, что запах этот напоминал Иозефу его итальянское детство в Триесте. Так же пахло и сейчас: до лимонных деревьев в кадках, расставленных в холле обок парадной лестницы, рука нового посла еще не дотянулась.
Посол стоял вместе с улыбающейся своей супругой в вестибюле, гости проходили мимо них. Дэвис жал им по очереди руки, кого-то, видно прежде знакомого, задерживая на несколько секунд дольше. Послица светски улыбалась, улыбка выходила у нее натужно-томной, какой-то припухлой и усталой, будто она напилась перед приемом аспирина от головной боли.
Все шло по протоколу. Иозефу было предложено занять место в сторонке и ожидать – на случай, если бы он мог понадобиться: Дэвис привез с собой собственного, личного переводчика. Иозеф принял с подноса официанта бокал предложенного ему брюта и занял свое место у колонны. Он много раз наблюдал это действо. И заметил, что, по-видимому, в этот раз гест-лист использовали прежний, хотя, кажется, несколько отредактировали в пользу советских дипломатов и высокопоставленных военных, уцелевших после недавних чисток или вновь назначенных.
Она сама подошла к нему.
Он узнал ее тотчас. И вовсе не удивился.
С тех пор, как они познакомились на палубе Королевы Виктории, прошло не меньше трех десятилетий. Но по-прежнему выглядела она лет на десять моложе: по несложным подсчетам теперь ей было к семидесяти. Руки ее были в перчатках, а шея, ставшая будто приземистей, обернута газовым шарфом.
– А вас и узнать нельзя, Джозеф, таким франтом смотрите. Вот видите, помню даже ваше имя. Впрочем, вы и тогда были элегантным…
– Эльза, – сказал он.
– Теперь мы с мужем в Москве, он советник нашего посольства. По секрету скажу вам, как давнему знакомцу, что согласились мы провести целый год в этом страшном месте из одних имущественных соображений: за опасность и полное отсутствие морального комфорта мужу полагается существенная надбавка к пенсии. Но, слава богу, мы уже в конце срока и в скором времени надеемся наконец очутиться в нашем домишке на винограднике в Ницце… Но что это я все о себе да о себе…
Но Иозеф не успел и рта открыть. Он заметил, что посол Дэвис делает ему знак подойти, будто он был его камердинер. Раздраженный Иозеф извинился и пошел к послу.
Тот сказал ему самым бесцеремонным тоном:
– Вижу, вам по-прежнему по вкусу нейтралитет. На этот раз шведский.
– Мы с этой дамой давно знакомы…
– Вот как! Что ж, надеюсь, вы и ей уже сообщили о недальновидности нашего правительства?
Иозеф протестующее поднял руку, но Дэвис не дал ему ничего сказать:
– Вам не по нраву, как мне стало известно, американская политика по отношению к Германии. Дружественной, замечу, нам державы, с которой мы связаны давними и торговыми, и культурными связями… И что уж вовсе странно, это то, что вы полагаете, будто Америка чуть ли не подталкивает Германию к войне с СССР!
Было не место и не время вести политические дискуссии. К тому ж его слова дошли до посла в искаженном виде: про науськивание Англией и Америкой Гитлера на Россию он думал, но никогда, кажется, вслух не говорил. Разве что с Ниной…
– Впрочем, понятно, вы же русский…
– Я поляк.
– Неважно. Болеете за своих.
Иозефу оставалось лишь заметить:
– Господин посол, не помню, чтобы я высказывал где бы то ни было и в присутствии кого бы то ни было подобные предположения, – и тут же, не сдержавшись, дал волю раздражению: – Кроме того, я, как всякий свободный гражданин Америки, имею право на собственное мнение…
Дэвис холодно ухмыльнулся и бесцеремонно похлопал его по рукаву.
– Но не на дипломатической службе, дорогой мой, – отчеканил он. – Это, надеюсь, вам понятно! К тому же, как мне известно, ваше прошение о возобновлении паспорта еще не рассмотрено в Государственном департаменте…
Это прозвучало угрожающе – Иозеф понял, что, скорее всего, американского паспорта ему больше уж не видать…
На другой же день после этого разговора по здравом размышлении Иозеф подал прошение об увольнении из посольства.
Когда он сообщил об этом Нине, та побледнела.
– Разговор с послом был не просто унизительным: фактически он предложил мне отставку. Так что выбора не было. – Он помолчал. – Знаешь, не помню, я говорил тебе, из Госиздата мне пришло письмо, они готовы заключить со мной договор на книгу о Дантоне, – успокоительно закончил Иозеф.
Она взглянула на него. Нет, он сейчас не выглядел легкомысленно, он был озабочен.
– Так что не пропадем, Ниночка, – продолжал он нарочито бодро. – Да и денег пока у нас довольно. – Голос его не звучал слишком уверенно. – А разрешение на отъезд я получу рано или поздно. Думаю, не попроситься ли в Испанию в русский батальон, я все-таки врач, там нужны врачи… Тебя с девочками я оставлю в Париже…
Она ничего не ответила. Она похолодела и не могла ничего сказать. Все самые дурные ее предчувствия сбывались. Муж ничего не хотел видеть вокруг и не желал ничему учиться. Он продолжал витать в облаках, предпочитая полагать себя по-прежнему вольным европейцем. Она же остро понимала, что Иозеф сделал гибельный, роковой шаг. Необратимый шаг, который очень скоро приведет всю семью прямиком в пропасть…
Шла осень, а они всё жили на посольской даче, никто их не выселял: оказалось, в посольстве был порядок, что отставные сотрудники могли пользоваться предоставленным им служебным помещением в течение трех месяцев. Впрочем, никто из американцев, разумеется, так долго в России по своей воле предпочитал не задерживаться.
Теперь Иозеф ждал разрешения на выезд уже от советских властей – со дня на день: соответствующее заявление он подал, анкету заполнил, подробно изложил свою биографию. Он действительно верил, что это вполне возможно. Пока же он возился со своим Дантоном, папка распухала от французских выписок. Шутил за завтраком, хоть и мрачнел, когда вспоминал, что Таймс у него уже нет, одни Известия Совета народных депутатов.
Ёлочка ходила в советскую загородную деревенскую школу поблизости, в поселке. Ее соглашались продолжать держать в школе при посольстве, к тому ж она была на прекрасном счету, французский – лучший в группе… Но Нина сочла, что дочери будет вовсе не лишним, даже прямо полезно, освоиться среди местного населения. Да и шофера больше не было.
Исчезла, разумеется, и Варя. Вместе с ее исчезновением пропали почему-то американские зубные щетки. И веер с цветами, наколотыми на пальмовый лист – впрочем, Нина как-то обещала этот веер домработнице подарить, но позабыла это сделать.
Исчез и Кац. Лишь однажды Нина встретила его на поселковой улице и в ответ на его поклон сказала сквозь зубы, но вполне внятно:
– Шпион.
Кац предпочел не расслышать. Мужу об этой своей выходке она не рассказала.
Иозеф дивился школьным рассказам дочери. Скажем, детей там заставляли разучивать песню Взвейтесь кострами, синие ночи. Было трудно представить, как могут кострами виться ночи. Но этого мало: там были слова мы пионеры – дети рабочих, и Йолочка с задором эту чушь распевала, не вдаваясь, кажется, в смысл слов. Однако ни пионеркой она не состояла, ни дочерью рабочих, слава богу, не была… Всю эту ерунду пели в довершение всего на музыку какую-то заемную, иностранную, причем отнюдь не революционную.
В тот октябрьский день с утра было солнечно и сухо, Иозеф собрался идти играть в теннис.
– Скоро уж снег пойдет, сыграю напоследок пару партий, – сказал он.
В окно веранды она видела, как он шагал к калитке, помахивая ракеткой в дерматиновом футляре. Карманы его белых хлопчатобумажных теннисных брюк оттопыривали засунутые в них лохматые теннисные мячи… Но вдруг муж остановился и пошел назад.
– Что такое? – встретила его Нина.
– Полотенце забыл… Хоть ты мне и говорила, что у русских возвращаться считается дурной приметой…
– Посмотрись в зеркало.
– Хочешь и меня сделать суеверным?
Эти пустые слова оказались последними, что они сказали друг другу в их долгой жизни.
Тому, кто жил под советской властью, не надо пояснять, как писались тогда доносы. И механизм ареста куда как ясен: пришли, показали ордер, перевернули в доме все вверх дном и увезли. А тому, кто тогда не жил, – и не приведи господь: паршивая была жизнь, скудная, а главное – власть была серая и скучная, как нынешнее телевидение, как сто километров солдатского сукна. Впрочем, многие, даже вовсе не бывшие коммунистические бонзы, простые работяги, по той жизни томятся: советский социализм был для них – дом родной, как покосившаяся деревенская материнская изба для давно городского рабочего. Так зэк, не нашедший себе места на воле, скучает по своему заключению.
Мне здесь лишь остается объяснить, каким образом эти записки Иозефа М. сохранились у Нины после ареста мужа. Дело в том, что Иозеф, как пишет его внук, и не доверять ему нет причин, до последнего дня на воле ждал заграничного паспорта. Его записки, содержавшиеся в двух записных книжках малого формата и в твердом переплете, хранились в сейфе комендатуры посольских дач в Немчиновке и были отданы Нине комендантом после ареста Иозефа перед самым ее отъездом с дочерьми в Нижний Новгород. Шаг, со стороны коменданта, заметим, по тем временам не просто человечный, но почти героический: комендант не сдал все оставшиеся после ареста хозяина вещички в НКВД, а сохранил для его семьи.
В саквояже флорентийской кожи помимо этих двух записных книжек были Нинины письма, несколько ее и детей фотографических карточек и толстая пачка стодолларовых купюр, отложенных на случай отъезда семьи на Запад.
Тому, что эти книжицы пережили Нинину эвакуацию и дошли до внука-рассказчика, мы обязаны именно их маленькому формату и добротности переплета – они не годились на растопку и сохранились в сарае хозяйки квартиры, которую нанимала Нина во время войны, когда учительствовала в Ворсме. Если бы хозяйка не поленилась заглянуть в любую из них и попыталась бы разобрать мелкий и быстрый почерк Иозефа, она наверняка перепугалась бы и, несомненно, избавилась бы от весьма опасных по тем временам записей. Но читали эти книжечки, на наше счастье, судя по следам помета на переплетах, только ее куры.
Иногда думается: не могли же столь великие жертвы были быть принесены просто так. Чтобы восторжествовало все вот это… Но эти мысли у меня от усталости…
Православные храмы – вполне поместительные и удобные терапевтические заведения. А умный опытный духовник, коли он трезв, может быть сносным психоаналитиком.
Эта русская традиция – неистово спорить о любви к какому-то абстрактному народу и до крайности не уметь уважать отдельного человека. Собственно, упоение и есть основа любой жестокости: хоть религиозный экстаз, хоть революционный – тут истоки и инквизиции, и гильотины.
С ними трудно жить. Но язык!
Плохо знаю русскую беллетристику, читал по-французски, пожалуй, лишь Тургенева, он много слабее Флобера. У Толстого читал только В и М, все, что касается «мира», – невыносимо слюняво, и совершенно неестественны женские фигуры. Но нельзя не оценить в нем баталиста. И отважную по русским меркам, без малейшего страха перед либеральной или народнической жандармерией сцену бунта в Богучарове: без капли розовой водички любви к мужику. Написать такое – нужна отвага и внутренняя свобода.
Во всем Достоевском мне только однажды попался хорошо написанный пейзаж: в сцене дуэли Ставрогина. Из пейзажа становится понятно, что герой уцелеет.
Кто-то из посольских дал книжку модного, говорят, у парижских эмигрантов Сирина – это же французский дешевый бульварный роман, к тому ж, кажется, плагиатный. И как манерен язык, русские совсем не умеют описывать то, что они сами называют «чувства», хотя очень много об этих самых чувствах говорят. И псевдоним безвкусный и претенциозный. Сириным помимо прочего назывался один дореволюционный журнал. И было бы забавно, если бы какая-нибудь советская поэтесса взяла бы себе за псевдоним название своего издательства: Анна Красная-Новь.
Вообще, претит русская литературоцентричность. Это от бедности культуры: от отсутствия собственной философии и юриспруденции, от незнания мировой истории. Литература вообще – это детская фаза развития культуры, недаром в раннем возрасте предпочитают сказки, потом приключения, а дамы читают специальные дамские романы. Литература – у примитивных народов мифы – компенсирует неразвитость культуры.
Еще одна особенность русских: достаточно на газоне вывесить табличку с просьбой не ходить, как к концу дня там будет тропинка. То есть быть незаконопослушными им очень хочется, только тишком, безнаказанно, из-под полы (отличное советское выражение!).
Или: если опаздывает кто-то из гостей, хозяйка приглашает пришедших к столу, приговаривая: «Ничего, начнем закусывать – сразу явятся».
Нелюбовь и недоверчивость русских к самим себе выливается в неприязнь к соседу: нет большего праздника у русского мужика, чем, скажем, если у соседа сгорела баня. Учитывая эту особенность простонародья, создать для него коммуналки была воистину дьявольская идея.
И еще одно их свойство: отсутствие запрета на тактильный контакт с незнакомыми – в толпе, скажем. А ведь даже у животных касание другого есть знак, высказывание.
Они не любят выглядеть глупыми, поэтому предпочитают вести себя легкомысленно и развязно, им кажется – свободно.
Русские всегда простодушны. Они не помнят истории. Однажды Европа уже предала их, мнивших себя ее избавительницей, заключив Тройственный союз сразу после Венского конгресса (они не помнили тогда Первую коалицию времен Суворова). И из этой самой Антанты не вышло проку. Все напугались большевиков, но ненадолго: едва те начали раздавать концессии, на Западе забыли красные у них флаги или серо-буро-малиновые и была ли такая династия – Романовы.
Так называемые образованные русские в массе не имеют инстинкта вежливости. Скажем, они не понимают условности учтивой фразы «жаль, что вы так рано уходите» и тут же принимаются рассказывать о болезни бабушки. «Как ваши дела?» лучше не спрашивать, непременно обстоятельно расскажут.
Дурно воспитанные в массе своей русские интеллигентные евреи непременно пожалуются на русскую распущенность.
Услышал русское мнение: нет вины перед народом – нет и интеллигенции. Это как бы ее родовой признак… А если этот самый народ тебе дверью яйца прищемил. Мол, мы и без соли земли обойдемся. Не соль вы, а говно…
В Европе теперь ходит великий страх. Все всего боятся. Всем важно только одно: высидеть и переждать. Везде замерли на задних лапах перед новыми тиранами.
Узнал, что герой самой популярной поэмы для советских детей – полицейский. Причем – сказочной внешности, непомерного роста и силы. Что ж, логично. Но он весьма странный коп: в городе, кишащем уголовным элементом, этот милиционер не ловит бандитов, а помогает теткам-растяпам и переводит старушек через улицу. С такими лубочными чудо-богатырями соловьям-разбойникам куда как спокойно спится.
Вспоминаю Днепрострой. С одной стороны, какие византийские замыслы, с другой – какие пигмеи исполнители. Трусы и доносчики. То, что построено такими руками, долго не простоит.
Учение Дарвина – блестящий образец чисто английского юмора.
Впрочем, на всей советской культуре – явственный налет каторжанства. Она вся будто только вышла из тюрьмы на свободу.
Сталин. Невозможно поверить, чтобы с этими своими бурсацкими шуточками он был умен. Да и то сказать: дворовая агрессия. Перерезал миллионы глоток, как курам, своим гражданам безо всякой пользы для себя и для дела. Чистое хулиганство, особенно если учесть, что его учитель опасный элемент весь уж повывел: кого сплавил по волнам, кого расстрелял еще его подручный железный Феликс… Блатной «пахан» – наслаждается страхом подданных.
Среди грубых и темных духоборов никогда не слышал тех пошлостей и плоскостей, что позволяют между собой образованные русские.
Помню, как обрадовался, когда узнал, что умница Раковский, став большевиком, первым делом освободил из Чека шахматиста Алехина.
Настоящим анархистам было отвратительно преступление Каляева. Великий князь Сергей Александрович образовал и выстроил Музей изящных искусств, а террористы только разрушают. Разорвать тело человека в куски не есть творческий акт, здесь и Бакунин согласился бы. Мы за культуру, свободную от пут государства (кстати, взорвали князя прямо в Кремле, над могилами предков). Каляева я посадил бы в одиночку пожизненно, а для чтения дал бы нечаевские писания и прокламации.
Первая коалиция при Павле против Франции – Англия-Турция-Австрия-Неаполь. Россия примкнула к ней безо всякой необходимости и выгод. То же с Антантой. Видно, так тянуло в европейскую семью. Впрочем, премьер Англии Пит предложил Суворова во главу коалиционных войск. Для Антанты Суворова уже не нашлось.
Объединенная Европа – это был грандиозный наполеоновский проект, но его реализации мешала и помешала-таки недоевропейская Россия.
Рядом с фанатиками-националистами, кричавшими москалям «геть», были демагоги, призывающие к умеренности, они обращались к национальному честолюбию и грубо льстя хохлам, что ведь именно Киев – отец городов русских, здесь княжил Владимир. Но если считать тысячелетнюю историю актуальной, то идею Киев есть Третий Рим следует исповедовать по-гречески… Здесь к месту слово «польститься», т. е. купиться на лесть.
С возрастом возненавидел все железное и движущееся, протестантское, отчасти поэтому и разлюбил Америку с ее культом механизмов и беспрестанной ковкой денег.