Михаил Булгаков. Три женщины Мастера Стронгин Варлен
– Он готовится к продолжению диспута. Я уверен, что логически он свою правоту не докажет, но придумает какую-нибудь мерзость. Знать бы – какую. Моя надежда – Пушкин. Я буду читать его сегодня, то есть, извини, уже завтра, всю ночь. И надеюсь на Бориса Ричардовича. Меня поражает удивительный нюх этих молодых низвергателей. Они избрали себе в оппоненты людей, чувствуя, как звери, в них иную культуру, классическое воспитание на лучших произведениях российских литераторов. Смешон и глуп Астахов. Он предлагает бросить произведения Пушкина в топку революции. Но ведь рукописи не горят. То, что написано пером…
– «Рукописи не горят!» – восхищенно повторила Тася. – Запомни это выражение. Когда-нибудь оно пригодится тебе.
Следующие два дня Михаил Афанасьевич провел нервно, на работе сидел как на иголках, ожидая момента, когда будет можно побежать домой, к рабочему столу, на который Тася уложила биографию Пушкина, тома его сочинений, газетные и журнальные вырезки со статьями о его творчестве. Она готовилась к продолжению диспута с не меньшим вдохновением, чем Михаил.
Зал Трека снова был переполнен зрителями, ожидающими развязки небывалого даже для того времени спора оголтелой невежественной власти с двумя культурными людьми. Первый вечер диспута властью уже начисто проигран. Доведет ли она его до конца или направит против оппонентов пулеметы? А что она еще умеет делать, чтобы подавить недовольных ею, не способная убедить их своими лозунгами и призывами?
Борис Ричардович Беме появился перед публикой в парадном костюме, но повторял мысли и цитаты из своего прошлого выступления. Тася в испуге оглядывалась, видя, что речь адвоката не производит того впечатления, которого они с Мишей ожидали. Зрители проводили адвоката аплодисментами приличия, без особого энтузиазма.
Миша и Тася постарались не зря. План доклада Булгакова был составлен доказательно, воспевал красоту пушкинского стиха, которую мог не понять только враждебный до фанатичности к поэту невежда.
Михаил вдохновенно прочитал Тасе план:
– Пушкин и его эпоха. Певец декабризма. Он ненавидел тиранию, которая угнетала Россию. (Процитировать письма к Жуковскому об отечестве и иностранцах…) Движение декабристов – волна, поднявшая Пушкина. Трагедия декабристов и Пушкина. (Вставить цитату из «Памяти Герцена».)
Пушкин – революционер духа. Он, теоретик и художественный выразитель идей декабризма, сам не мог присутствовать на баррикадах. Над революционным творчеством Пушкина власти воздвигли завесу запрета.
Гуманизм Пушкина. Его общечеловечность (интернационализм). Высокие идеалы. Жизнеутверждение.
Жизнь Пушкина – трагедия творческой личности, которая вступила в конфликт с обществом. Он – наша совесть, наша гордость, наше прошлое и светлое будущее.
– Кажется, я готов к выступлению, – сказал он Тасе, а она смотрела на него с удивлением и сожалением.
– Ты не спал всю ночь. Стоило ли… стоило ли раскрывать свои мысли и настроение в этом городе? Ведь нам еще жить здесь… Я слышала, что Астахов готовит тебе какой-то неожиданный подвох.
– Я ничего не боюсь. За мною – Пушкин. Я защищаю его и, пожалуй, себя, свою возможность писать и печататься во Владикавказе, в России.
Зал Трека был опять переполнен. Пришедшая заранее интеллигенция занимала первые ряды, близкие к сцене и освещенные, а в более дальних рядах царила темнота, изредка нарушаемая вспышками махорочных закруток.
– Пригнали солдат! – испуганно проговорила Тася.
– Я этого не ожидал, – смутился Миша, – впрочем, вход на диспут свободный. Я должен разговаривать с людьми разных культурных уровней. Надеюсь, и они поймут меня.
Михаил сразу расположил к себе зрителей, скромно выйдя на сцену в потертых, но тщательно отглаженных (постаралась Тася) серых брюках, в светлой рубахе-косоворотке, поверх рубахи была надета синяя сатиновая блуза с двумя карманами. Взгляд прямой, чистый. И сразу, особенно с первых рядов, на него обрушились аплодисменты зрителей, симпатизировавших ему уже после первого дня диспута. Галерка в замешательстве настороженно молчала, а он, возбужденный приемом, говорил вдохновенно о том, что в истории каждой нации есть периоды обновления и в лучшие из них литература и искусство помогают народу понять происшедшее, что и делали такие творцы, как Данте, Шекспир, Мольер, Гюго, Байрон, Гейне… В дни Парижской коммуны Эжен Потье создал «Интернационал», революционером духа русского народа был Пушкин…
«Что же молчат красноармейцы?!» – с негодованием подумал Астахов. Он проигрывает второй вечер диспута подряд. Начальство может не простить ему этого. Он, конечно, отыграется в газете, в журнале «Творчество», который скоро увидит свет… Но красноармейцы почему-то не реагируют, как положено, на проявление вражеской идеологии или не понимают, о чем идет речь. Булгаков читает стихи Пушкина, и сделал подборку из самых лучших: «Оковы тяжкие падут…» И Пушкин, наверное, кажется красноармейцам на самом деле революционером духа, едва ли не пролетарием пера. Астахов от негодования и бессилия заскрежетал зубами.
Диспут закончился под одобрительные возгласы и аплодисменты большинства собравшихся. А веселая компания победителей, прихватив чету Слезкиных, побрела в кафе «Редант» к черноусому учтивому персу, который выделил им лучший столик, у окна с видом на ущелье, на отвесные стены гор, срывающихся вниз, в темноту бездны.
Тася до такого состояния, как в этот раз, напивалась редко. Михаил буквально тащил ее домой на своем плече. Ноги не слушались Тасю после коварной араки, но радостные мысли привольно прыгали в голове. И за то, что победили второй раз подряд местный цех поэтов-большевиков, организовавших диспут, и за то, что она хоть чем-то помогла в этом Мише, и главное, что он с нею, а не с Лариной, на самом деле привлекательной девушкой, способной актрисой театра, Тася была готова простить ему все его измены.
– Черт возьми! – вдруг произнесла она.
– Что это с тобою? – удивился Михаил.
– Черт возьми! – повторила Тася. – Как здорово во Владикавказе!
Булгаков скорчил неприятную гримасу.
– Ты мечтаешь о другом театре, о других артистах, – плела она пьяным языком, – а мне нравится и театр, где ставят твои пьесы, и я каждый раз жду с нетерпением момента, когда ты выйдешь кланяться публике, и хлопаю громче всех, и я млею от счастья, когда мы вместе возвращаемся домой…
Утром ей стало хуже: и после обильного принятия араки, и от предчувствия неприятностей, грозивших Михаилу.
Она редко заходила к Михаилу на работу, зная, что он симпатизирует одной из машинисток Подотдела, именно ей диктует свои пьесы, а тут неодолимое чувство опасности за него привело ее туда. Михаил сидел за газетой, заглавие которой было подчеркнуто синим карандашом. Миша протянул Тасе газету и грустно вымолвил:
– Вот как оценивают нашу победу на диспуте.
Тася впилась глазами в газетные строчки: «Русская буржуазия, не сумев убедить рабочих языком оружия, вынуждена попытаться завоевать их оружием языка. Объективно такой попыткой использовать «легальные возможности» являются выступления гг. Булгакова и Беме на диспуте о Пушкине. Казалось бы, что общего с революцией у покойного поэта и приглашенных господ? Однако именно они именно Пушкина как революционера и взялись защищать. Эти выступления, не прибавляя ничего к лаврам поэта, открывают только классовую природу защитников его революционности… Они вскрывают контрреволюционность этих защитников «революционности» Пушкина». Тася подняла глаза на Мишу:
– Но ведь люди были на нашей стороне, нам аплодировали, ко мне подошла старушка и, улыбаясь, ласково погладила по голове: «Передайте сердечный привет мужу. Он говорил прекрасно».
– Статья не так проста, как кажется внешне. Я говорил с Борисом Ричардовичем. Не пугайся, Тася, но он обратил внимание на обвинение нас в контрреволюционности, к чему сейчас относится и саботаж, и бандитизм, и воровство, и хулиганство и за что подсудимым от имени революции обычно объявляется расстрел.
Тася заволновалась, глаза ее заблестели:
– Был же диспут! Обмен мнениями! Кто подписал статью?
– Товарищ А. Скромный. А кто у нас в газете самый застенчивый? Конечно, главный редактор! Кстати, Владикавказский ревком собирается освободить его от обязанностей редактора за допущенные ошибки по руководству газетой. Видимо, за то, что он допустил этот диспут. Наверное, не все в ревкоме разделяют его отношение к Пушкину, а может, я ошибаюсь, но почему-то уверен, что товарищ Скромный сильно не пострадает. Истинно скромный человек никогда не взял бы себе такой псевдоним, а вот нахальному карьеристу, твердолобому, беспринципному типу он пригодится, чтобы скрыть свое настоящее лицо.
Слова Михаила подтвердились. Через несколько дней вышел журнал «Творчество», где в редакционной статье Астахов, не стесняясь никого и ничего, писал о себе: «Все попытки вознести Пушкина на прежний пьедестал, все иллюзии на этот счет были безжалостно, с прямолинейной, неумолимой логикой разбиты докладчиком т. Астаховым. В начале своего слова т. Астахов отметил, что, по существу, идет спор между пролетарской революционной и буржуазной идеологической психологиями. И что, несмотря на весь багаж, на все авторитеты от Белинского до Мережковского и Айхенвальда, оппонентам, представителям буржуазно-педагогической точки зрения, не удалось «спасти» Пушкина… Мы же, – продолжал т. Астахов, – не имели таких почтенных союзников, в прошлом у нас нет авторитетов. Мы апеллируем не к буржуазному пониманию, а к простому пролетарскому смыслу. И дурман рассеивается, мысль проясняется. Т. Астахов приводит по академическим и венгеровским изданиям Пушкина его очевидные доказательства псевдореволюционности».
Читая дальше статью Астахова, Тася разволновалась, так как автор в оценке Пушкина сам подпускал, сколько мог, тумана, чтобы запутать читателя перед третьим раундом диспута: «Вспоминая, как буржуазный профессор Сакулин отмечал, что все те, кто притягивают имя Пушкина к литературе, делают ему плохую услугу, ибо Пушкин смотрел на революцию как на бунт «бессмысленно жестокий». Пушкин был либерал, и только; он ждал освобождения народа «по мании царя». Если говорить о кривой в творчестве Пушкина, то это кривая помещика-барина начала прошлого столетия. Это тот интернационалист, – замечал Астахов, – который приветствовал русских генералов Котляровского, Цициановского и других душителей кавказских горцев. Это тот интернационалист, кто в украинском освободительном движении видел лишь «измену Мазепы» или радовался и писал свои «стансы» по поводу усмирения польского восстания».
Тася, чтобы успокоиться, отложила газету, подошла к зеркальцу и увидела себя столь серьезной, что даже внутренне улыбнулась. Она чувствовала, что взрослеет не по дням, а по часам. Она уже намучилась, как считала, на две жизни вперед, и предполагала, что это только начало ее страданий, она просто не могла знать, что еще более страшное обрушит на нее жизнь, но свое не по годам взрослое лицо, которое она увидела в зеркале, не ввергло ее в уныние. Конечно, не хотелось стареть раньше времени, но внутренне она чувствовала уверенность в своих силах, пусть хрупких, но сильнее, если потребуется. Она защитит Мишу, что бы с ним ни случилось. Не хотелось возвращаться к пакостной пачкотне Астахова. В том же номере газеты она прочитала о том, что 20 июля в Москве, в бывшем театре Зимина, состоялись литературные именины наркома просвещения А. В. Луначарского. Тася вспомнила, что он печатался в «Киевской мысли», закончил один с Мишей университет, был высокообразованным человеком, политически не агрессивным, противником карательных мер в искусстве и, видимо, не случайно на своем вечере ознакомил публику со «всеми направлениями и веяниями в области европейских театра и литературы». А объявленный рядом конкурс на пьесы, проникнутые духом современной революции, вновь заставил Тасю напрячься, быть готовой к борьбе с кознями, подобными астаховским. Что за подвох против Миши и Беме придумал он? Она читала ненавистные строчки, стараясь между ними разглядеть пока неведомую опасность, грозившую Мише.
Вопреки событиям на диспуте, Астахов писал, что люди ушли с него, думая, «какая ложь», какой дурман опутал имя Пушкина и на какие ветхие ходули хотели оппоненты – литератор Булгаков и дошлый адвокат Беме – снова вознести Пушкина. Они явились выразителями обывательщины – дам и девиц, заполнивших партер. Беме истерично восклицал, что высечь Пушкина революционными плетьми и бросить его сочинения в костер даже не удастся «кощунственной» руке. В том же духе, но с более сильным «фонтаном» красноречия и пафосом говорил второй оппонент – литератор Булгаков. Отметим его тезисы дословно: «…бунт декабристов был под знаком Пушкина», «Пушкин ненавидел тиранию (смотри письмо к Жуковскому: «Я презираю свое отечество, но не люблю, когда об этом говорят иностранцы»). Пушкин теоретик революции, но не практик, он не мог быть на баррикадах», «на творчестве Пушкина лежит печать гуманности, отвращения к убийству».
И немудрящий и неодурманенный слушатель вправе спросить: «Да, это прекрасно, литератор Булгаков, коли нет обмана, но что же сделало Божество, солнечный Гений – Пушкин для задушенного в тисках самовластия народа? Где был Пушкин, когда вешали хорошо знакомых ему декабристов и пачками ссылали остальных на каторгу?»
Тася посмотрела в сторону молодых поэтов, затеявших диспут, и удивилась, увидев на некоторых лицах смущение и даже замешательство. Видимо, они не ожидали, что их лидер расправится с классиком столь круто. Она оказалась права. Юрий Слезкин, описывая этот диспут в повести «Столовая гора», без сомнения, очень точно описывает состояние на нем одной из поэтесс – Милочки: «Она волнуется. Щеки ее горят. Она чувствует себя хмельной. Товарищ Авалов (Астахов) непререкаемый авторитет в цехе. Он говорит: «Пушкин – революционер духа? Пожалуй, этому поверят олухи, собравшиеся сюда. Публика самая буржуазная». Но он доказал, как дважды два четыре, что Пушкин типичный представитель своей среды. Пролетариат должен помнить, что его поэзия – вне Пушкина, навсегда вырванного из жизни пролетарской революции. Пушкина нужно сдать в архив, «скинув с парохода современности», положить на самую верхнюю полку архива, так, чтобы никому не приходило в голову доставать его оттуда. Точка.
Милочка аплодировала товарищу Авалову, желая «осознать себя частицей пролетариата», желая строить будущее. Как она могла отказаться от будущего? Ее воодушевляла борьба за него – эти алые знамена, кидающие свой вызов небу; бодрый стук машин, напрягшиеся мускулы, многоголосый гимн труду, победа жизни над косностью, над прахом. Ей казалось, что в лицо ее веет могучий ветер, что грудь ее ширится, что она видит миры, вовлеченные в вихрь революций… Есть отчего опьянеть и даже отказаться от Пушкина…»
Писатель Слезкин сумел удачно показать, как далеко от жизни может увести человека, особенно молодого, обманная даль несбыточного коммунизма. Между тем, встретившись с оппонентом на диспуте Алексеем Васильевичем (Булгаковым), Милочка растерялась: «Нельзя отрицать, что он тоже говорил прекрасно, у него больше эрудиции, он опытный лектор, известный писатель… Напрасно Алексей Васильевич думает, что в ней говорит чувство стадности, дух дисциплины, ничего подобного!
– Но вы же готовы были аплодировать мне, – улыбается Алексей Васильевич, – я видел, как вы подняли руки, но, оглянувшись на товарища Авалова, опустили их на колени. Я наблюдал за вами.
Милочка решительно вскидывает голову. Она не умеет лгать.
– Да, я готова была аплодировать вам.
– Кто же прав в таком случае? – посмеиваясь, поддразнивает ее Алексей Васильевич.
Милочка открывает рот, словно задохнувшись, но тотчас же бросает звонко и коротко:
– Оба!
Очень характерное для того времени раздвоение общества осветил Слезкин: на тех, кто безоговорочно пошел за революцией, и тех, кто противился ее роли и человеконенавистничеству.
И Миша, и Тася, да и в большей мере Слезкин, понимая это, вели себя осторожно. Но вычеркнуть Пушкина из жизни России они не могли, тем более живя далеко от столицы, считая эту акцию общемасштабной.
Астахов в своем журнале изгалялся над оппонентами как мог. Тасю передернуло от названия статьи: «Ни бе ни ме» – так перестраивалась автором фамилия Беме. Другая статья называлась не менее желчно: «Рожденные ползать не способны летать». И было в ней написано следующее: «…Нет, господа хорошие, никакими ссылками на гуманность и личную драму вам не замазать того, что революционер, воспевающий царских генералов-палачей, не нашел ни одного слова для призыва угнетенных масс к освобождению… Когда человек заявляет, что для него равноценны виселицы Разина и царя, он явно замазывает грязное дело царей. Когда оппоненты в отечестве рабочих и крестьян, ведущих отчаянную вооруженную борьбу с угнетателями, оправдывают нелюбовь к убийству, они защищают палачей рабочих и крестьян. Слишком топорна и груба «революционность» и «гуманность» гг. оппонентов, чтобы не понять их сущность. А потому наш им совет: при следующих выступлениях «для своих прогулок подальше (от революции) выбрать закоулок».
Наступил третий день диспута, последний, как думали все его участники, не сомневаясь, что новая власть не допустит пропаганду поэта, которого считала вредным и реакционным. Тася знала, что Астахов готовит подвох оппонентам, и не ошиблась в своих ожиданиях. Астахов для своей «победы» выбрал наиболее легкий путь – запретил пускать в зал так называемую буржуазную публику. Трек заполнили красноармейцы. Кое-кто из «буржуазии» пытался пробраться к Треку через верхнюю часть парка, но и там был выставлен красноармейский заслон. У входа в зал стояли бойцы, держа в руках ружья с примкнутыми штыками. Но желающие попасть в зал смельчаки не расходились, требуя для объяснений начальника караула, но он не появлялся.
Плечом к плечу держались под штыками у красноармейцев Первиль и Медведев – бывшие владельцы шикарного кинотеатра с плюшевыми дорожками, хрустальными люстрами, высоченными трюмо и расписными стенами работы итальянских мастеров. В зале стояли красные бархатные кресла. Пока кинотеатр сохранял прежний вид, даже посещавшие его красноармейцы, пораженные его великолепием, гасили сигареты и смолкали, на чужие места не садились – это считалось позором. Рядом с Первилем находился его друг, богатый в прошлом промышленник Ульянов, сам отдавший под больницу свой дом. Известные в городе люди пришли на диспут. Авиатор Артемий Коциан, еще недавно восхищавший владикавказцев полетами на моноплане, держал под руку Фузу Борисовну Ганиеву – свою поклонницу. Пытался прорваться на диспут даже Батурбек Туганов, переведший на осетинский язык «Манифест коммунистической партии» бывшая домовладелица Акундова, чьи квартиры поражали клиентов обилием ковров на стенах и полу. Совсем неожиданным было появление в группе защитников Пушкина Багратиона Сергеевича Вахтангова, бывшего владельца табачной фабрики. Он предчувствовал реквизицию большевиками своего производства, набил подвал сигаретами и угощал пришедших к Треку единомышленников уже тогда уникальными сигаретами «Дядя Том» с негром в красной турецкой шапке на пачке. У негра был приплюснутый нос, золотые серьги в ушах, синяя блуза с красным галстуком, черные волосы и обаятельное лицо. Любителю женского пола Первилю он сунул пачку сигарет «Ню» с полуголой рыжеволосой девицей на коробке. У девицы был чувственный взгляд, к волосам приколота ромашка, а в красных напомаженных губах зажата сигарета с вьющимся из нее дымком.
Пришедшие угощались сигаретами, благодарственно кланялись Вахтангову, но об основной цели прихода не забывали. Артемий Коциан, крепкий мужчина в двубортном пиджаке, чернобровый, с острым бесстрашным взглядом, едва не упершись грудью в штык красноармейца, заговорил громко и четко:
– Диспут требует наличия двух сторон! С кем вы собираетесь спорить? Сами с собою?!
Его поддержали осетинские учительницы в белых кофточках и длинных черных юбках. Все с надеждой смотрели на Александра Тихоновича Солодова – друга Кирова, Куприна и самого блестящего в городе фельетониста, который за свой фельетон «Смех и слезы» долгое время преследовался полицией, но Солодов лишь криво улыбался, видимо, понимая, что собравшимся не совладать со стоящими у входа красноармейцами и судьба диспута предрешена. Так же думали пришедшие на диспут отставные офицеры, врачи, адвокаты, учителя… Люди оживились, когда к ним присоединилась полная крупная женщина в широкополой шляпе – врач Александра Павловна, внучка знаменитого мореплавателя Крузенштерна, но ее появление не произвело никакого впечатления на красноармейцев. Она подошла вплотную к ним, поскольку была близорука и носила пенсне.
– Это они не пускают?! – неожиданно пробасила она.
– Они, гады! – подтвердил бывший владелец кинотеатра Медведев.
– Буржуйские морды! – не выдержал оскорбления один из красноармейцев и взял штык на изготовку. – Вон отсюда! Паразиты! Недобитки сучьи!
К красноармейцам подоспело подкрепление, и, работая прикладами, они разогнали толпу и закрыли на задвижку входные ворота. Тася с ужасом наблюдала за происходящим и беспокоилась: что-то плохое сегодня может ожидать Мишу.
С гор потянул ветерок, и тусклая лампочка, висящая на сцене, закачалась и стала отбрасывать уродливые тени от сидящих за столом. Астахова красноармейцы выслушали, мало понимая, о чем он говорит, поэтому нервничали и много курили. Но стоило подняться из-за стола Беме, как они засвистели, заорали. Беме поднял вверх руку, призывая их к тишине, но шум в зале усилился, и среди него чаще всего прорывалось одно слово: «Долой!» Оппоненты, понурив головы, покинули сцену под улюлюканье и мат зала. «Диспут» закончился по согласованному с ревкомом плану. Астахов торжествовал. Через несколько дней его снимут с руководства газетой за допущенные ошибки, в том числе за неудачную организацию диспута о Пушкине, но его рьяность и преданность революции заметили и вскоре по информационной линии отправили на работу в Турцию.
После диспута пропал свет, и его участники на ощупь спускались со сцены.
– Миша! – позвала Тася. Он оказался невдалеке, взял ее за руку.
– Борис Ричардович! Где вы?! – проговорила в темноту Тася.
– А мы тут, – раздался голос Юрия Львовича Слезкина. Ему удалось пройти за кулисы, и он наблюдал за диспутом, стоя за задним занавесом. – Приглашаю всех ко мне. Лина ждет нас.
Разбегаться по своим углам после такого потрясения никому не хотелось. Солнце давно скрылось за снежными вершинами, не оставив даже темно-оранжевую зарю. Слезкин жил неподалеку, в Белявском переулке, граничащем с набережной Терека, который в этот вечер не свирепствовал, словно чувствовал, что это будет лишним вкупе с буйством, царившим на его берегах.
Гости расположились на балконе, где не было душно.
– Я был бессилен что-либо сделать, – стал оправдываться Борис Ричардович, – я участвую в судах общественным защитником, для соблюдения формы, не более, ко мне не прислушиваются судьи. Я не могу сослаться ни на одну статью какого-либо из законов, потому что их не существует. Все решается от имени революции – непонятная и неведомая формулировка: грабеж и бандитизм приравниваются, например, к пьянке. И за то и за другое могут расстрелять. Допустимо глумление над Пушкиным. А тем, кто его защищал, я думаю, не поздоровится… Я боюсь за вас, Миша, ваши доводы были наиболее убедительны.
– Переведут в театральную секцию, она в полном развале, – бодро отозвался Михаил.
– А меня уже погнали из Подотдела, – саркастически заметил Слезкин, – чего будем лопать? Я стану писать пьесы, пойду работать в театр, хоть кассиром, хоть контролером…
– Вы? – изумился Беме. – Известнейший на всю Россию писатель! М-да. Впрочем, я вас понимаю. У вас родился сынишка. Как назвали?
– Сашка. Через неделю ему исполнится месяц. Если бы не он, – вздохнул Юрий Львович, – мы бы с женою сидели сейчас в кафе на берегу Средиземного моря. Вдыхали аромат магнолий. Но я не жалею об этом. Я счастлив, что у меня родился сын!
– А вы не подумали, на какую жизнь вы его обрекли? – неожиданно вступил в разговор Михаил. – Я бы сейчас не решился на это. Я прав, Тася?
Тася встрепенулась, поскольку Михаил затронул больную для нее тему, раздумья о которой не раз ранили ее душу. Он не хотел иметь ребенка в Киеве после свадьбы, считал, что рано, он еще не закончил университет, и время для этого не самое подходящее – идет война с Германией. Она послушалась его и сделала аборт, хотя врач был решительно против этого. Потом вдалеке от грозных событий, в Богом забытом Никольском, где жилось более-менее сытно и не было проблем с молоком, она просила Мишу оставить ребенка, но муж сердился, когда она настаивала на своем, однажды даже расплакалась. Сердце его дрогнуло, даже заблестела на реснице слеза, он опустил голову, а когда поднял ее, то в глазах его было море грусти.
– Миша, у нас будет чудесный ребеночек! – воскликнула Тася. – Он снится мне ночами! – сказала и вдруг пожалела об этом.
Ночами Михаил садился за письменный стол. Неужели Миша боится, что ребенок родится больным или будет мешать его писательской работе? Или он думает, что судьба связала их ненадолго? Или уже не любит ее, как прежде?
Мысли, одна страшнее другой, перепутались в ее голове, когда он вдруг посуровел и из его глаз ушла теплота.
– В четверг я проведу операцию! – заключил он.
Видимо, операция прошла неудачно. Длилась дольше обычного. Миша волновался. Бросался к учебнику акушерства. И после операции несколько дней вел себя нервно, мало разговаривал. Тася хотела у него спросить, не потеряла ли она способность материнства, но не решилась, боясь услышать отрицательный ответ или испытать нервозность Миши, еще не отошедшего от наркомании.
На балконе появилась жена Слезкина:
– Подкрепитесь, мальчики, овощами. Я помидоры с огурцами и луком нарезала, добавила постного масла, а лаваш, извините, у меня кукурузный. Ешьте на здоровье, а я пойду к сыночку. Он никак не засыпает.
Борис Ричардович попытался отвлечь компанию от грустных мыслей и стал рассказывать, что до шестого века нашей эры в Африке и на Востоке голову маленького ребенка туго перебинтовывали, чтобы кости росли вверх. И для красоты, и для того, чтобы на его голове лучше сидел шлем.
Борис Ричардович похвалил Кирова, приехавшего во Владикавказ:
– Пожалуй, единственный грамотный и либеральный человек среди большевиков. Был корреспондентом газеты «Терек» по театру. Там имел постоянное место во втором ряду. Писал о Варламове, Давыдове, Белинском…
У осетин удивительное желание найти свое родство с именитыми людьми, видимо вызванное вековой отсталостью. Здесь поговаривают, что настоящая фамилия Сталина Джугаев и отец его осетин княжеского рода, только мать – грузинка.
– А доклад ему на Съезде горских народов писал русский – Киров, – добавил Михаил.
Слезкин рассмеялся:
– Мне нравится Осетия, здесь гостеприимные люди, но лежащие вокруг Владикавказа горы создают ощущение, что ты находишься в ловушке. Осетины к этому привыкли, а на меня давят горы. Жаль, нет продуктов, а то бы жена испекла вам чудесные местные пироги: фытчин – с мясом, олибах – с творогом. Мне довелось их отпробовать. Неповторимое сладостное ощущение! При большевиках почти что все исчезло. Беднеет, нищает народ. Впрочем, я даже хотел писать очерк об одном удивительном, я бы сказал творческом, большевике – Ное Буачидзе, учителе из Грузии, а здесь – председателе Совнаркома Терской области. Пытался уладить конфликт между ингушами и казаками и погиб от предательской пули 20 июня 1918 года.
– Я тоже поражался его поступкам, – заметил Борис Ричардович. – Говорят, что, еще будучи мальчиком, он писал остроумные письменные протесты против учителей, бивших детей, а повзрослев, выступал против тех, кто свои личные групповые интересы ставил выше интересов всего народа. Отрицал насилие, старался убедить людей и словом и делом. В отличие от других большевиков, в его взглядах не было ни шаблонности, ни рутинности. Он многим казался партийным ребенком.
– И его убили. Свои же, – едко вымолвил Михаил. – И такая же участь ждет любого коммуниста, который нарушит их веру.
– Может, в какой-то мере они поэтому, вследствие железной дисциплины, победили Доброволию. Я храню интересный документ, – сказал Слезкин и достал из ящика письменного стола газету. – «Терская жизнь» от 3 января 1920 года, здесь телеграмма генерала Деникина терскому атаману о разложении в армии: «Все мои приказы о ловле и карах дезертиров и уклоняющихся остаются мертвой буквой, разбиваясь о слабость, попустительство, а может быть, корысть тех, которым это дело поручалось. Если в недельный срок тыл не будет расчищен от дезертиров и уклоняющиеся не будут высланы на фронт, то кары, им предназначенные, до смертной казни включительно, обращу против тех лиц, которым это дело поручено и которые своим попустительством губят армию».
– Этот приказ уже интересен только историкам, – заметил Михаил. – Гражданская война, тем более проигранная прежней властью, разрушает страну и хозяйственно, и нравственно. Как грибы после теплого дождя в лесу, повылезали наверх всякие поганки и невежды… Напустились на Пушкина… А народ в своей массе думает о другом. Недавно встретил я в центре Владикавказа, на вокзале, солдата Добровольческой армии, в полной амуниции. «Не боишься? – спрашиваю. – Ты же деникинец!» – «Какой деникинец? Человек я. Домой иду. Зачем воевать русским с русскими? Кто за добро сражается, кто за завод, за имущество, а у меня – самое необходимое. Излишков нету. А были бы – отдал тем, кто голодает. И отдавал. И вообще, зачем воевать людям? Даже с басурманами. Они ведь тоже люди. У них жены, дети. Бог – другой. Ну и что? Ведь боги между собой не воюют. Каждый своим делом занимается. Так и людям надо. Бедному помочь не грех, бедному, но не лодырю, не пьянчуге, а тому, кто работает, хорошо работает, но беден».
Мишу поддержал Борис Ричардович:
– У нас во Владикавказе есть известный врач осетин Казданов, красивый и гордый человек. Лечил больных тифом – и красноармейцев, и белых офицеров, лежащих в кадетском корпусе. Начальству ответил, что лечит не врагов, а больных. Считал себя правым и ничего не боялся.
На балконе появилась с блюдом в руках жена Слезкина, и мгновенно прекратились разговоры на политические темы.
А Тася с завистью смотрела на Юрия Львовича – он светился радостью, когда рядом была жена. Он готов был посвящать ей все свои произведения, но она была против этого, решительно возражала.
Тася боготворила Лину и как самостоятельную, обаятельную женщину, и как прекрасную актрису. Юрий Львович однажды с сожалением признался Булгаковым, что жена отказалась взять его фамилию. «Я – актриса, я без псевдонима – Башкина, – сказала она, – а ты, Юрий Слезкин, писатель. Все на своих местах. А любовь? Это уже наше. Это мы не будем выставлять напоказ. Правда, Юра?» – «Конечно, Лина!»
Тася не придала этому разговору особого значения. Миша не посвящает ей свои произведения, потому что считает их слабыми. Может, на романе, который он урывками, ночами, но пишет, будут начертаны хотя бы ее инициалы. Он, как Юрий Львович, не собирается демонстрировать на людях их любовь. Может, действительно ухаживал за молодой актрисой Лариной.
А может, это была творческая дружба? Не более… У них в семье тоже все на своих местах: Михаил Афанасьевич Булгаков, писатель, его жена – хозяйка дома, пусть не своего, небольшого, но отнимающего массу энергии и выдумки, чтобы его обиходить, чтобы в нем не было голодно и сыро.
С Терека подул прохладный ветер, шум воды в темноте казался далеким шепотом. Может, Тереку, начинающему свой путь высоко в горах, часто покрытых облаками, виднее, что происходит на земле. Может, следует прислушаться к его рокоту? И вдруг Тася подумала, что она и Миша занимают в семье иные места, чем Юрий и Лина. Они – люди творческие, лучше понимают друг друга, у них больше тем для разговоров, это сближает их. А разве интересует Мишу, как она доставала репу, как бежала за арбой, везшей ее, чтобы догнать по дороге к рынку и купить дешевле. Его не интересовало мнение о своей пьесе жены – артистки в массовых сценах… Но разве Тася виновата, что ее незавидною судьбою несправедливо распорядилась жизнь? Кто возьмет учительницей в советскую школу дочь бывшего действительного статского советника, даже с отличным гимназическим дипломом, даже с опытом работы классной дамой? О ней все разузнают и сообщат куда надо как о выходце из самой буржуазной семьи. Мать, живущая в Харькове, не ответила на ее письмо, может, хочет затеряться в этой жизни так, чтобы забыли ее происхождение, или письмо не дошло. Уже второе письмо.
Терек грохотал в темноте, и вдруг Тася подумала, что ни до кого из сидящих на балконе ему нет дела, что она одинока в этой сумбурной жизни. Ее спасение – Миша. Ради него она готова на все, даже на работу прислуги, которую она, даже не думая об этом, частенько выполняет, и будет нести крест его жены до последнего дня их жизни.
Терек к ночи разбушевался, неся в волнах обтесанные водой камни. Казалось, что река нервничает, недовольна революционным буйством на своих берегах, протестует против того, как сложатся судьбы людей, словно знает, что после переживаний и мытарств на ее берегу Юрий Львович Слезкин станет завидовать писательским успехам Михаила Афанасьевича Булгакова, но навсегда сохранит симпатии к Тасе, а его сын Сашка станет врачом и вернет отца из литературного забвения, пробив в «Советском писателе» его книгу «Шахматный ход», что Борис Ричардович Беме будет вынужден принять постулаты советской юстиции, в том числе превалирование общественной собственности над частной, и когда в один из приездов во Владикавказ я соберусь навестить его семью, чтобы узнать что-нибудь новое о его дружбе с Булгаковыми, о тех временах, мне скажут, что в этот день хоронят сына Бориса Ричардовича – биолога Леву Беме. А Терек, как и тогда, продолжит свой неистовый бег, гордый бег, и ему, разумеется, будет не до судеб людей, тем более живших когда-то на его берегу. За ответами на эти вопросы я обращусь к архиву, в музей, к людям, еще помнящим давние годы. Но память людей не беспредельна, лучше и точнее о прошедшем знают документы, между сухих строчек которых иногда возникает истинная жизнь с правдой событий, с ошибками и победами людей, их радостями, переживаниями и страстями, жизнь, кажущаяся нам иногда странной и нелепой, но не менее, чем наша жизнь будет представляться потомкам.
Михаил и Тася возвращаются домой от Слезкиных. Идти по Владикавказу вечером небезопасно. Орудуют бандиты. Поэтому Булгаковы ступают по мостовой тихо, прижимаясь к домам.
– Какие милые люди Слезкины! – наивно восклицает Тася.
– Лина – настоящая актриса, могла бы с успехом выступать в любом столичном театре. А Юрий Львович – умница, я его обожаю. Талантливейший писатель. Но почему-то иногда косо и с удивлением смотрит на меня, словно я что-то делаю не так, что-то для него неожиданное и неприятное.
– Тебе кажется, Миша, – говорит Тася, – а я всегда ловлю на себе его добрый взгляд, даже сострадательный, видимо, сопереживает моим трудностям домашней хозяйки. – Она теснее прижимается к плечу мужа. – А все-таки оппонентом для диспута цех поэтов выбрал тебя, а не Слезкина. Я не знала, что ты такой смелый, Миша!
– Преувеличиваешь, Тася. Я даже не решился написать историю Ленинского бульвара, который прежде назывался Нестеровским – в честь коменданта Владикавказской крепости, а еще совсем недавно – в честь царя – Александровским, и его до сих пор так называют. Не иначе. И никто не узнает, что поселок Архипо-Осиповка был назван в честь героя, взорвавшего склад противника ценою собственной жизни, в честь рядового Тенгинского полка Архипа Осипова. Недавно ко мне попал материал о двух руководителях, высказавших по одному вопросу разные мнения, и тот, кто выступил против доселе существовавшего мнения, был окрещен врагом и оппортунистом. Не лучше было бы каждому руководителю проверить себя, добраться до истины и даже пересмотреть свои позиции, прежде чем привешивать противнику ярлык контрреволюционера? Астахов мою статью об этом не пропустил и в злой форме посоветовал мне писать рецензии об искусстве не хуже Вокса. Я мысленно рассмеялся, но спорить с ним не стал. Я знаю немало интересного. В «Терской правде» от 20 августа 1918 года чрезвычайный комиссар Юга России Сергей Константинович Орджоникидзе сообщает Ленину о банде казачьих и осетинских офицеров, напавших на Владикавказ. Мятежники разгромлены. Ленин дает указание усилить Кизлярский отряд и спрашивает: «Где был Сталин?» – но ответа не получает. Вряд ли такое Астахов опубликует сегодня, когда Сталин собирается выступать на Съезде народов Терека. Кстати, правом избирать и быть выбранными в Советы пользуются люди независимо от вероисповедания, национальности, оседлости и пола, достигшие восемнадцати лет. Не могут быть избраны люди, прибегающие к наемному труду с целью извлечения прибыли. Государство может получать прибыль, используя труд людей, а из кого состоит государство? Из тех же людей. Не могут быть избраны люди, живущие на проценты с капитала, частные торговцы и коммерческие посредники, монахи и церковные служители… А у кого же тогда исповедовать веру, что официально разрешено? Я об этом не пишу, молчу, а ты говоришь, что я смелый… – улыбается Михаил.
– Не лезешь на рожон, но все равно ты очень смелый человек, Миша! – стоит на своем Тася.
В конце улицы нарастает шум. Движется пролетка, в которой возвращаются домой пьяные владикавказские проститутки, сопровождавшие богатых беглецов до Тифлиса.
– Жизнь идет своим чередом! – вздыхает Миша. – Кто-то терзается, кто-то веселится! Ты знаешь, Тася, что в августе девятнадцатого погибло много красноармейцев. Был схвачен главный санитарный врач XI дивизии и повешен на Александровском проспекте. По национальности немец. Большевики попросили похоронить его отдельно. Говорят, что он был нашим разведчиком и вел переговоры с самим Узун-Хаджи. Немец из Германии. Не странно ли? Ты говоришь, что я смелый, Тася… Вернее – принципиальный. Помнишь мою первую статью в «Кавказе» под инициалами М. Б.?
Я не струсил и подписался бы полностью, если был бы уверен, что материалы подлинные, а не основываются на слухах. Тем более статья была о голоде в Совдепии и написана в ироническом стиле, а смеяться над голодающими грешно. Покровский давил на меня, угрожал, что не издаст никогда, если я не сдам в печать статью. Были сомнения, отсюда возникли инициалы. Я не раз спорил с Покровским, говорил, что газета должна отражать правду жизни. Привел случай в крепости Темир-Хан-Шура, где повстанцы, окружив красных, потребовали от них сдать оружие, обещав никого не тронуть, а потом ворвались в крепость и повесили всех большевиков. «Хватит сантиментов, – закричал на меня Покровский, – в войне для победы хороши все средства!» Я тот материал не подписал, но не из-за трусости, а из-за его лживости. Мы спорили с Покровским и по другим случаям, хотя он был сильным журналистом и уважал меня как коллегу. Кстати, Вокс приходил к Покровскому наниматься на работу в газету «Кавказ», сказал, что будет писать все, что ему скажут, на что Покровский заметил ему, что лучше, чем его, возьмет театральным рецензентом большевика Кирова, разбирающегося в искусстве гуманного человека. Защищать Пушкина – не смелость, а долг любого культурного человека.
– А не кажется ли тебе, Миша, что смелость входит в понятие культуры и за твою культуру власти не погладят тебя по головке? Кто-то из местного наробраза говорил: «Революции нужны мужественные люди, осознавшие себя частицей своего класса!» – «Такие, как вы?» – спросили из зала. – «Не знаю, но, во всяком случае, не такие, какие засели в Подотделе искусств. Все это бывшие люди!»
Миша отмалчивается, боится признаться Тасе, что в минуты слабости его мучают разные страхи, неуверенность в завтрашнем дне, голод, опасность остаться без работы, быть арестованным… Вечное спасибо Тасиным родителям, подарившим дочери длинную золотую цепь – недавно проели последние звенья. Продукты дорожают. Тася на одну латку ставит другую, продает то одну, то другую вещь, сокращая свой гардероб, говоря при этом: «Самое важное: хлеб, дрова, белье, а без них нищета и смерть».
У артистов пористые от плохого грима лица. Они простодушно говорят: «Эти комитеты, эти коллегии и общие собрания погубят нас. Антрепренер был жуликом, но он знал свое дело и давал есть, а мы сейчас только разговариваем и что-то обсуждаем. Мы – хлам: художники, литераторы, артисты, музыканты… Коротко и ясно: при новой власти мы стали хламом». Тася не согласна с этим. Голодают многие. А к людям буржуазного происхождения отношение властей вообще безобразное. Кстати, артистам выдали охранные грамоты в том, что «имущество их не подлежит реквизиции, а квартира – уплотнению».
При частных владельцах в аптеках были все необходимые лекарства, а теперь не достанешь даже аспирину, которого имелись большие запасы. Вывод один – лекарства пропали потому, что аптеки национализированы. Появляются в газете первые уколы в адрес Подотдела искусств: «Во всех столовых города бутылка пива стоит 50 р., а в буфете Первого советского театра – 100 р. Пора сделать внушение рвачам!»
Снова распоясался М. Вокс, одну за другой написавший три рецензии на концерты Подотдела искусств. Тася обеспокоена. Выдержит ли Михаил подобные оскорбительные выводы? Уходить с работы нельзя. Об этом сразу узнают в ЧК, где он ежемесячно проходит регистрацию как бывший белый офицер. Миша считает, что его и других культработников из «прошлых» держат на работе по необходимости, из-за отсутствия грамотных пролетарских кадров. Появятся свои – освободятся от него и подобных ему и рано или поздно пустят в расход. Поэтому из Владикавказа нужно уезжать, и по возможности быстрее, а пока трудиться, несмотря на «критику» Вокса.
Отъезд должен выглядеть естественным, вынужденным, а не бегством.
Тася с ужасом в душе читала рассказ Астахова «Бескорыстность», где автор доказывал, что «буржуй – всегда буржуй», воксовы, наполненные злобой к Подотделу искусств, рецензии: «И снова Бетховен. И снова взято раннее его произведение из инструментальных – Первая симфония, романтическая старушка, которую теперь слушаешь с улыбкой». Затем заметку «Поближе к рабочим», где говорилось, что начал функционировать Владикавказский театр. «Судя по первому спектаклю, он не создан для рабочих и трудящихся вообще. Театр посещают уставший от дневной грязной работы спекулянт и уставший от безделья владикавказский буржуа… Мы подходим к искусству с точки зрения боевых заданий пролетарской культуры. Вот почему мы против лирической слякоти Чайковского и «халтурных» концертов. Мы без оглядки разрываем старое буржуазное наследство… Гоголь – фантаст, а не «смех сквозь слезы», как хотели наивно объяснить его творчество. Гоголевские типы – это болезненные фигуры, выверты. Творчество Гоголя, несомненно, бредовое, нездоровое». Газету с заметкой о Гоголе Тася уничтожила, чтобы она не попалась на глаза Мише, для которого Гоголь был кумиром и которому он откровенно завидовал белой завистью, восхищенно глядя на томики его сочинений, не раз им перечитанные.
20 апреля 1920 года на митинге протеста выступает товарищ Гатуев: «Захватив материальные плоды побед человеческого разума, капиталисты захватили в свои руки и плоды его духовных побед – литературу, живопись, театр, архитектуру, музыку… И нужно было великое скопление пролетарского гнева, чтобы выбить из рук капиталистов их фабрики, заводы, и вместе с ними и искусство».
Тася растеряна. У нее такое впечатление, что Михаила выбрасывают за борт жизни, на свалку отходов революции.
– Что будем делать, Миша? – тихо спрашивает у него Тася после выступления Гатуева, ведь он литератор, отмеченный властью.
Михаил в ответ передает ей свежий номер газеты:
– Почитай культурную хронику. Созданы два советских театра: драматический и концертный. Организована драматическая студия для подготовки артистов из рабочих и горцев. Передвижная театральная труппа начала работу в области, на станциях Осетии, Ингушетии, в Чечне. Это мой ответ Воксу и тем, чьим подголоском он является. Для художественной студии выдан ордер на две комнаты без права выселения. Мой осетинский спектакль «Сыновья муллы», делающий аншлаги, передал половину сборов нуждающимся в лечении. Разве я против того, чтобы артистами становились рабочие? Пусть несут людям культуру, но высокую, не выбрасывая из нее Пушкина, Гоголя, Чехова, Лермонтова и даже Горького. Я нашел для драматургической студии умного и пробивного руководителя – Бесу Тотрова. Он одержим мечтой о создании национального театра и добьется цели. Я уверен в нем. Не все так худо, Тася. Сколько ни ругали, ни поносили Бориса Ричардовича, а все-таки выдвинули общественным защитником на заседание Ревтрибунала. Даже Вокс временно сложил оружие, заметив, что в пьесе «Парижские коммунары» первые сценки последнего акта удачны, театральны и художественны. Хвалит актрису Никольскую в роли Целестины, Ларину в роли Шоннара. Называет ее великолепной травести с удалой, заядлой театральной жилкой.
Тася краснеет. Миша впервые упомянул при ней Ларину, о его романе с которой по городу ходили слухи.
– Она… она, наверное, действительно хороша?
– Безусловно, талантливая актриса. Спасла труднейшую центральную роль.
– Тебя часто видят с нею.
– Ну и что из этого? – удивляется Михаил. – Никольская – более профессиональная актриса, понимает меня с полуслова, но тем не менее в театре мне приписали с нею любовные отношения. Наш театр, впрочем, как и многие другие, клуб сплетен. Кому из актрис предложу хорошую роль, значит, к ней неравнодушен. Но творчески разве не понятно?
Тася снова краснеет, сердечко ее волнуется от ревности и к Никольской, и к Лариной, но Миша не может обманывать ее, особенно сейчас, когда на целом свете вместе только они. Сестры Миши далеко, братья, наверное, перебрались за границу. У Варвары Михайловны новый муж. Свои заботы.
– Я рада, что тебе повезло с актрисами, – пытается перебороть ревность Тася.
– Да, – соглашается Миша, – мужской состав слабее. За границу не улетели только слабые актеры, не надеющиеся на работу там.
Тася постепенно успокаивается. Завтра базарный день, и ей надо рано вставать, чтобы перехватить направляющиеся к базару арбы с овощами. Тем более слова Миши в некоторой степени совпадают с рецензией Вокса. Пьесу он ругает за отсутствие архитектоники, скачкообразность действия. Хвалит лишь двух актрис. Наверное, Миша действительно делал ставку на них, чего хватило для роспуска сплетен. Внешне Тася спокойна. Она никогда не ругается с Мишей, но сознание все-таки подтачивает горькая мысль – не бывает дыма без огня. И наверное, не бывает спокойной жизни, даже в самых удачливых семьях. Тася уверяет себя, что верит Мише: он честный, принципиальный, он если даже обижает ее, то не замечает этого, она не может ему не верить, потому что любит его, каким бы он ни был, он умен, безумно талантлив. Она видела его первые пьесы и была в восторге от них. Он далеко не развеял ее восхищение. Он самокритичен. Резко и безоговорочно. Редчайшее качество для творца. И тут она узнает, что у Никольской развивается роман с Воксом. Тасе смешно. Вот почему этот театральный прощелыга похвалил двух актрис, чтобы не концентрировать внимание на своей пассии.
«Миша решил преподать урок Воксу и сам пишет театральную рецензию», – так думает Тася.
– Вокс здесь ни при чем, – улыбается Миша, – у меня накопились раздумья о театральных делах, сложных пьесах, я хочу проверить, верны ли мои оценки. И главное – считаю, что мои замечания помогут режиссеру улучшить пьесу.
Михаил напечатал в местной газете рецензию под названием «Смерть Иоанна Грозного» на одноименный спектакль (позднее нигде не печаталась): «Первое звено в драматической трилогии А. Толстого. Трагедия необузданного повелителя и жалкого раба страстей, истребившего дотла все, что стало на пути к осуществлению больной фантазии, ставшего совершенно одиноким и падающего в конце концов под тяжкими ударами, подготовленными своей собственной рукой.
Колоссальна центральная фигура Иоанна, в которой уживались рядом и истинный зверь, и полный фальши отталкивающий комедиант.
Иоанна играет Аксенов.
От каждой фразы, от каждого движения страшного лица Иоанна веет настоящим актерским искусством, настоящим мастерством.
Только оно и подлинная школа могут подсказать актеру смелое движение жезлом перед фразой:
«Я Шуйского не вижу между вами!»
Или превращение, почти мгновенное, лукавого лицедея, кощунственно прикрывшегося монашеским одеянием, в прежнего страшного деспота.
Аксеновский Иоанн безусловно цельный художественный образ, один из тех, которые нечасто можно видеть.
В роли Годунова А. Толстым создан целый ряд трудных мест, к которым прежде всего нужно отнести те моменты трагедии, где Годунов беспрерывно на сцене, но ничего не говорит. А между тем эти моменты очень важны. Достаточно вспомнить ссылку самого Толстого на дрезденского Квантера, видевшего широкое поле для актерского действия без слов.
Дивову не удалось преодолеть эти трудности, и местами Годунов у него мертвенно неподвижен. Ансамбль в общем безнадежно слаб. Совершенно безжизненны фигуры, окружающие Иоанна. Некоторые сцены трагедии пропадают. О внешней стороне спектакля говорить не приходится. Обстановка убогая».
– Как и при постановке моих пьес, к тому же еще слабых, – вздохнул Михаил, – не зря я их уничтожил. Не сжег, как Гоголь, а порвал, хотя они могли бы вскоре пойти на растопку печки. И Надя в Киеве выбросила остальные экземпляры.
– Извини, Миша, но мне жалко твои первые пьесы, – сказала Тася, – они далеки от совершенства, но нельзя сразу же написать шедевр. Помнишь, как мы смеялись над «Самообороной»? Жутко веселая пьеса. Я получала радость от них. Мне кажется, что хотя бы по этой причине ты должен был бы сохранить их. Это – наша юность, улыбки, переживания, просчеты, но и много хорошего. Я была счастлива, когда ты после спектакля выходил на поклон и публика бешено аплодировала тебе.
– Какая публика, Тася? Какие залы? Какая периферийно пошлая игра актеров? Разве этого я ожидал?
– Мне думается, что ты поспешил, Миша, уничтожив свои ранние пьесы. Мог бы их со временем доделать. Не рви, пожалуйста, эту рецензию, – попросила Тася.
– Ладно, – нехотя согласился Михаил, – пожалуй, в ней есть кое-что необычное. Вырежь и сохрани ее.
– Куда положить? – оглянулась Тася. Серые грязные стены давили на нее. Лежанку соорудили из двух старых козел и досок. Столом служил фанерный ящик из-под папирос. На нем ели и писал Миша. Пару табуреток подарил Пейзуллаев.
– Положить некуда, – улыбнулась Тася. – Но я все-таки найду место. Сделаю папку для вырезок из газет и писем.
Михаил задумался и присел на лежанку.
– Мы здесь жили, Тася. Боролись за Пушкина, Гоголя, Чехова… Я писал пьесы, читал лекции!.. Ты сопереживала мне, и вообще я без тебя умер бы здесь от голода. Жаль, что запретили Пушкинский вечер. Снова постарался Вокс, написал заметку «Опять Пушкин». Я не уверен, что кто-нибудь запомнит мою работу на берегу Терека. Я созидал как умел. А Вокс громил меня как мог. В памяти людей чаще остается не созидающий, а громящий, тем более громящий старый строй. Но ситуация может измениться. Люди поймут, что старое – это не обязательно плохое. Я здесь оставил частицу своей души, Тася, и ты помогала мне выше всяких сил, отпущенных тебе природой. Я не завидую таким людям, как Астахов. Он – временный.
Зарекомендовал себя борцом за пролетарскую культуру во Владикавказе, и, поверь мне, весьма неважную, примитивную и малограмотную, а сейчас заведует Информационным бюро РСФСР в Турции. Доказывает туркам, что они зря пропустили к себе добровольцев и других буржуев, бежавших к ним из Грузии. Их защитил там меньшевик Месхи, у которого послом России был Киров. Они хорошо ладили между собой. Месхи – настоящий интеллигент, гуманный человек. Он был ярым противником насилия. На пограничном пункте у подножия Казбека разоружал военных, а потом их и всех, кто желал, пропускал в Тифлис и далее морем в любую на выбор страну. Он спас жизни десяткам, если не сотням тысяч, лучших представителей русского и своего народа.
Я мог бы добавить к словам Булгакова, что в 1950 году оказался рядом в очереди с женой Месхи, в очень печальной очереди к Председателю Верховного Совета СССР К. Е. Ворошилову с просьбой о помиловании: я – отца, она – мужа. Высокая женщина, не сломленная судьбою, лишь с очень грустными глазами, из которых сочились боль и переживание. Она не понимала, за что арестовал ее мужа Сталин. Грузины очень уважали Месхи. Многие страны мира признали тогда демократическую Грузию. В стране царила свобода, была отменена смертная казнь. Пиши и говори о чем хочешь, кроме призывов к насилию. Женщина смотрела на меня как на сироту:
– У вас кого взяли?
– Отца.
– А у меня – мужа. Я даже не знаю, что с ним. Жив ли он или нет. Прошу помиловать, хотя не знаю, за какие преступления.
В кабинете Ворошилова сидела женщина с правильными, но окаменевшими чертами лица, и это было понятно – каждый день через ее комнату проходило сплошное горе, которому она не могла помочь, и формально укладывала заявления о помиловании в большую дерматиновую папку с тесемками. Открыть бы ее сейчас, если сохранилась. Представляю, какой поток горя выплеснулся, целое море образовалось бы тогда. Открыть – в назидание современным поборникам сильной руки, ратующим за восстановление якобы доброго и славного имени Отца и Учителя народов. Мало кто сейчас, лишь дотошливые историки, помнят имя председателя грузинского правительства Месхи. И зря думал Булгаков, что в Осетии не найдется человек, который вспомнит о его вкладе в осетинскую культуру. Девлет Гиреев раньше, чем соотечественники Михаила Афанасьевича, создал о нем и его жене добрую и благодарную книгу. Не кто иной, как Булгаков, помог Бесе Тотрову создать на пустом месте национальный театр.
Урывками летом и осенью Булгаков заканчивал свою первую большую драму. Тася видит, с каким напряжением Михаил работает над ней. С грустью достает из деревянного чемоданчика аккуратно сложенное там свое последнее выходное маркизетовое платье. Несет на базар. Торговка в надвинутом на лоб платке придирчиво рассматривает его, выворачивает наизнанку, беспардонно мнет руками, проверяя качество ткани.
– Платье модное, расклешенное, – объясняет ей Тася, – надевала всего два-три раза.
– Все так говорят, – выдавливает из себя торговка, примеряя платье на свой рост.
– Я вас не обманываю, платье почти что новое, – оправдывается Тася, потому что цену назначает не она.
– Ведро картошки! – заключает хозяйка.
– Нет, нет, – отрицательно качает головой Тася, видя, что платье торговке нравится.
– Забирай! – обидчиво произносит торговка, но когда Тася отходит от нее, зовет ее обратно и бросает в сумку Таси несколько клубней репы, пучок морковки. Тася молчит. Тогда торговка нацеживает в маленькую бутылочку из-под лекарств граммов сто – сто пятьдесят постного масла и выхватывает из рук Таси платье.
Миша в восторге, увидев на столе свежую еду.
– Ты настоящий ангел! – восклицает он. – Где тебе все удается достать, когда за душой у нас ни гроша? Не дарят ли это тебе Небеса?
Тася загадочно улыбается. У нее одна мечта – чтобы Миша закончил свою драму и не порвал ее, как предыдущие пьесы. На жизнь ушла двойная золотая цепь, до последнего звена. Рассматривая ее для формальности в лупу, ювелир вздохнул:
– Я понимаю вас, милая. Жаль было расставаться с такой дорогой вещью. Но если бы вы отдали ее мне целиком, то я заплатил бы вам значительно больше.
Тася разводит руками: мол, такова жизнь, мы думали, что она изменится в лучшую сторону.
– Фи! – брезгливо складывает губы ювелир. – Такая жизнь! С чего бы ей стать лучше! Вчера военный трибунал приговорил к расстрелу большую группу бандитов во главе с начальником угрозыска! И других, чинами поменьше, но тоже начальников! Бандитизм идет сверху! Вы когда-нибудь раньше наблюдали такое?!
Тася медленно идет домой. Она вспоминает отца, честнейшего человека, скучноватых, но верных службе податных инспекторов. Она не в силах ничего изменить в этой жизни. Ее волнует только одно: чем через неделю кормить Михаила. Он должен работать. Обязательно. Она старается садиться за стол одна, чтобы муж не видел, какую маленькую порцию она накладывает себе. На всякий случай у нее готово шутливое объяснение – ангелы едят мало, иначе они не смогут летать. Миша настолько увлечен работой, что даже не заметил, как она похудела за последние месяцы. А вот Юрий Львович обратил внимание, покачал головой:
– Муж намеренно морит вас голодом или ему нравятся худые женщины?
– Он много работает. И я тоже помогаю ему изо всех сил, – откровенно говорит Тася, – а пополнеть я еще успею. Вы не заметили, что у меня стала легкой походка? Как у балерины!
Слезкин улыбается и набивает трубку табаком.
– Я раньше курил, чтобы не растолстеть, а сейчас – чтобы забыть о голоде. Артисты стали носить предметы из театрального реквизита. Небывалое дело!
Писатель Серафимович, вторично посетивший Владикавказ в 1921 году, потом писал в «Правде»: «На станции под Владикавказом валяются на платформе, на путях сыпные вперемежку с умирающими от голода. У кассы длинный хвост, и все, кто в череду, шагают через закоченевший труп сыпного, который уже много часов лежит на грязном полу вокзала. Положение безвыходное: денег совершенно нет, пайки сокращены до минимума. Жалкие крохи, какие имеются, недостаточны, даже чтобы вывозить мертвецов». Ювелир оказался прав. Некоторые военные начальники, привыкшие убивать и грабить во время Гражданской войны, заскучали и затеяли войну между собою – крали друг у друга лошадей и даже любовниц, поджигали бани соперников, дебоширили без удержу. ЧК был вынужден издать совершенно секретный приказ, обязывающий военных начальников немедленно прекратить внутренние распри и срочно заняться военной подготовкой. Помимо этого издается приказ по гарнизону: «Ввиду участившихся грабежей, конокрадства и бесцельной стрельбы (по пьянке), особенно по ночам, объявляю, что город находится на военном положении, хождение разрешается до часа ночи. Всех лиц, появляющихся на улицах в нетрезвом виде и позволяющих себе бесчинствовать, немедленно задерживать и отправлять в ЧК».
Но так устроена жизнь, что при самой большой нищете и голоде, когда часто умирают люди, не погибает искусство. Наверное, оно позволяет многим из них выжить, отвлекаясь от жестокости времени.
15 мая 1921 года в помещении бывшего Николаевского училища открывается Горский народный художественный институт. Декан театрального факультета – Михаил Булгаков. У него пятьдесят семь слушателей. Тася безумно рада за Мишу. На открытии института присутствует Сергей Миронович Киров. Скромно занимает крайнее место в президиуме. Знакомится с Булгаковым, крепко жмет руку ему, желает успехов. Тася понимает, что к Михаилу пришло признание. Заядлая театралка, она не пропускает ни одной премьеры в театре, где играет Павел Николаевич Поль. Особенно удачно – в комическом жанре. В 1923 году он переезжает в Москву и становится одним из ведущих артистов Театра сатиры.
В кинотеатре «Гигант» антрепренер Марк Иванович Сагайдачный построил в просторном вестибюле небольшую сцену, на которой с успехом заработал Театр миниатюр. Затем в ротонде городского парка построил сцену для «Теревсата», за игрой которого могли наблюдать девятьсот человек. Здесь и раскрылось мастерство Поля, Виктора Хенкина и других артистов. При помощи Булгакова, ставящего свои спектакли, и его помощницы Таси, которая исполняла обязанности, в нынешнем понятии, второго режиссера, Сагайдачный открывает «Арт+Арт» – артель артистов. Это был ресторан, где днем по небольшим ценам, а иногда и бесплатно, обслуживались артисты и работники театра. Все это было организовано за счет денежных заработков, которые получали актеры драмы, оперетты, цирка, выступая здесь по вечерам в концертах «Советского кабаре». Так артисты сами спасли себя от голодной смерти.
У Таси отпала важнейшая забота – о питании Михаила. И сама она не голодала, как раньше. Но не унимаются критики, старающиеся утопить все новое, что привносит в театр Булгаков. В газете рядом с призывом изучать эсперанто как международный язык для сближения с пролетариатом других стран появляется заметка «Теревсат (вместо некролога)»: «Настоящий Теревсат ничем абсолютно не отличается от прошлого шантана, а если и отличается, то тем, что в старом шантане смеялась публика, а здесь смеются над публикой (это была цель М. Булгакова. – B. C.). Кроме жалких попыток на революционную сатиру, к которой зрители должны относиться не совсем доброжелательно ввиду крайне нереволюционного состава зала, дело так и не пойдет, а кончится, если уже не кончилось, весьма устарелой манерой высмеивания чиновников, берущих взятки, и шантанными песенками».
Тася гордится Михаилом. Он привык к подобным выпадам, стойко переносит удары и даже смеется:
– Глупая рецензия. В зале сидит публика, не любящая новые порядки, поскольку на словах они правильные, а на деле остались прежними. Да, есть в театре миниатюра о взятках, но берут их не старые царские чиновники, а новоявленные советские бюрократы, ратующие вроде бы за обновленное революцией общество. Отсюда и возникает смех в зале. Смеется над собой и тот, кто берет сегодня взятки, делая вид, что сатира к нему не относится, и тот, кто вынужден, как и прежде, давать взятки чиновникам, но уже советским.
Тася взволнована до предела. В городе зарегистрировано несколько случаев холеры. Местная газета предупреждает, что если страшная гостья начнет развиваться, то в августе, с появлением фруктов и зелени, она может принять страшные размеры. Трудящиеся призываются на борьбу с холерой. Без вычистки выгребных помойных ям дело не сдвинется.
У Таси впервые возникает мысль о немедленном отъезде из Владикавказа. Но куда? В Киев, к матери Михаила, вряд ли ждущей нелюбимую невестку, в Москву, неизвестно к кому, или за границу, что сделать уже сложнее, но еще вполне возможно? По суше – намного дольше, но без всяких препятствий. Надо поговорить об этом с Мишей, безотлагательно, но он бесконечно занят работой в театре, в Горском институте и спешит написать юбилейный очерк о выдающемся русском актере Аксенове, спешит, чтобы он вышел в последнем номере закрывающейся газеты «Коммунист». И успевает сдать очерк вовремя. (После 1921 года он нигде не публиковался.)
18 мая 1921 года, газета «Коммунист», «С. П. Аксенов (35 лет служения сцене)»:
«Раз летом 1885 г. в Богородске под Москвой на Рузе купался с товарищами ученик школы живописи Сергей Аксенов. Барахтались в воде, смеялись, и потом Аксенов начал декламировать: «…Вырыта заступом яма глубокая, жизнь невеселая, жизнь одинокая». Слова стихов звучно неслись по глади речки. Декламацию услышал актер Семенов-Райский, который в то время с компанией учеников театральной школы тоже купался. Когда купание окончилось, он заговорил с Аксеновым: «А вы, батенька, хорошо читаете. Да… Вот что: не хотите ли участвовать в нашем драматическом кружке «Рассвет»?» Упрашивать Аксенова долго не пришлось, и через день он уже был на репетиции в театре, который помещался на Никитской и назывался «Секретаревка». Там и подвизался кружок. Играли Андреев-Бурлак и Иванов-Козельский.
Так началась сценическая карьера. Райский очень скоро отметил Аксенова, дав ему Жадова. Получив свое крещение в «Секретаревке», Аксенов двинулся дальше по трудному пути профессионального актера и поступил на службу к Лентовскому, который тогда держал драму в «Эрмитаже». Три года провел у Лентовского, все больше выдвигаясь вперед, постепенно определяя амплуа и переходя с любовников на характерные роли. После московского «Эрмитажа» Аксенов пробыл два года на частных московских сценах, а затем начался период жизни, полный переездов, – период служения русской провинциальной сцене, был всюду. Исколесил от Вологды до Ялты, от Вильно до Иркутска. В антрепризе Дмитриева служил в Нижнем. Начал в то время постепенно режиссировать. Девять лет работал в деле у Каширина, причем играл в Херсоне, Ярославле, Сибири. Несколько сезонов у Медведева в Царицыне, Екатеринодаре. У него стал играть героев-резонеров. Потом сам стал пробовать держать антрепризу и благодаря широкому размаху и стремлению лучше обставить дело всегда и неизменно на нем терял.
Годы войны застали Аксенова в Киеве, где он со Слоновым служил во 2-м городском театре.
В годы революции работал в антрепризе Сагайдачного во Владикавказе, а затем в Новочеркасске и Минеральных Водах и наконец 20-й и 21-й годы вновь во Владикавказе.
На своем сценическом пути Аксенов был отмечен много раз, и рецензенты многих городов называли его игру тонкой и выразительной. За «Детей Ванюшина» он был назван сердечным артистом. Иоанна в «Грозном» Аксенов впервые играл в Уфе. О нем писали, что Иоанна он играет с честью. Критик Николаев в Киеве отмечал его чуждую подчеркиваний игру, говорил о его строгой выдержанности. Яркий отзыв получил Аксенов, играя в «Чужих» Потапенко. О нем писали, что своей игрой он заставил остальных актеров исчезнуть со сцены. Для того чтобы достичь этого, нужно было много сделать.
И здесь, во Владикавказе, в этом сезоне мы могли проверить тонкость и глубину понимания, которые проявит Аксенов, дав мастерски сделанный образ Иоанна.
У Аксенова в прошлом очень многое. Долгая трудная работа, вереница продуманных и мастерски обработанных драматических образов… А в настоящем все та же работа, снова работа и неизменная настоящая служба русской сцене и верная ей любовь.
В «Гаудеамусе», который идет юбилейным спектаклем 19 мая, Аксенов играет Онуфрия. Студента, верного традиции университета, играет верный сцене, отдавший ей 35 лет старый актер.
Михаил Булгаков».
Видя, что Михаил в третий раз переписывает рецензию, Тася удивилась его вниманию к этому актеру.
– Ведь вы, кажется, никогда не встречались раньше, не были друзьями? А ты стараешься из рецензии на Аксенова сделать едва ли не шедевр!
– Он заслужил большего, – произнес Миша, – после смерти писателя остаются его книги, он живет в своих произведениях, а актер – только при жизни, на сцене, и потом о нем постепенно, но довольно скоро забывают. Пусть об Аксенове останется моя рецензия, может, прочитав ее через много лет, кто-нибудь помянет добрым словом этого великого актера и трудягу.