Михаил Булгаков. Три женщины Мастера Стронгин Варлен

Не должны кануть в небытие имена злодеев, ломавших и сокращавших жизнь гения. Вот они: Авербах, Киршон, Пинель, Раскольников Ф. Ф., Кольцов М., Фурер, Сутырин, Пельше, Блюм В. И., Лиров, Горбачев, Орлинский, Придорогин А., Ян Стен, Нусинов, Якубовский, Загорский М., Каплун Б., Рокотов Т., Маллори Д., Кут Я., Алперс Б., Влад Зархин, Вакс Б., Масленников Н., Попов, Дубовский, Гроссман-Рощин, Литовский О., Безыменский, Бачелис… «Целая свора хищников, выбравших себе довольно хилую жертву, обессиленную, но умело и упорно водящую пером и рушащую их подхалимско-просоветскую литературу. Одни из них лают как собаки, другие воют волками, третьи шипят как змеи… Фу, какая пакость! Не только их видеть, даже вспоминать противно. Отводишь взгляд на любезную и милую Любовь Евгеньевну в надежде порадоваться душою, но упираешься в ее тоскливый взгляд. Лето. В Москве душно. И противно. В любое время может раздаться стук пришедших с очередным обыском. Могут, и по нескольку раз в день, позвонить по телефону из театра и потребовать переделать ту или иную сцену или вообще перелопатить всю пьесу, иначе – бросить боксерским ударом на кровать, где ты будешь приходить в себя несколько часов, после чего поползешь к столу переделывать, переписывать… Жаль пьесы… И жить на что-то надо. Взгляд любезной и милой Любови Евгеньевны из тоскливого переходит в хмурый, недовольный. Ее понять можно. Навидалась турецких и французских пляжей. Ее разморившееся от духоты тело рвется из халатика, еле доходящего до колен, в прохладные воды, если не средиземноморские, то хотя бы черноморские. Она говорит, что безумно хороша после загара на юге. И ей нельзя не верить. Она и сейчас прелестна. Но душа ее требует совершенства. А его – отдыха. Все опротивело. Даже пиво, которое в Москве не охлаждают. Пить в жару теплое пиво – не радость, а сущее наказание. Словом, когда человек в Москве начинает лезть на сцену, значит, он доспел, и ему, кто бы он ни был – бухгалтер ли, журналист или рабочий, ему надо ехать в Крым… В какое именно место Крыма?

– Натурально, в Коктебель, – не задумываясь ответил приятель. – Воздух там, солнце, горы, море, пляж, камни, карагач, красота!

В эту ночь мне приснился Коктебель, а моя мансарда на Пречистенке показалась мне душной, полной жирных, несколько в изумруд отливающих мух.

– Я еду в Коктебель, – сказал я второму приятелю.

– Я знаю, что вы человек недалекий, – ответил тот, закуривая мою папиросу, – от ветру сдохнете… Весь июль и август дует, как в форточку. Зунд!

Ушел я от него.

– Я в Коктебель хочу ехать, – неуверенно сказал я третьему и прибавил: – Только прошу меня не оскорблять, я этого не позволю.

Посмотрел он удивленно и ответил так:

– Счастливец! Море, солнце, воздух…

– Знаю. Только вот ветер зунд.

– Кто сказал?

– Каташохин.

– Да ведь он же дурак! Он дальше Малаховки от Москвы не отъезжал. Зунд – такого и ветра нет.

– Ну хорошо.

Дама сказала:

– Дует, но только в августе. Июль прелесть.

– А, черт вас всех возьми!

– Никого ты не слушай, – сказала Любовь Евгеньевна, – ты издергался, тебе нужен отдых…

– Издергали, – заметил Булгаков, – и ты устала, напереживалась…

– Я во сне вижу море, – мечтательно произнесла Любовь Евгеньевна, – теплое, как вода в кране, только не сероватая, а темно-синяя, бодрящая, я поднимаю ворох брызг!

– Это зачем?

– Чтобы все увидели, что я приехала!

– И без этого заметят.

– Конечно. У меня сохранился французский желтый купальник. С открытой спиной! Я вообще люблю желтый цвет!

– Цвет измены?

– О чем ты, Мака? В России почему-то не красят вещи в этот цвет.

– Краски такой нет.

– Вот и хорошо. Я буду не как все – кумачово-оранжевые.

– Отлично, – решил Булгаков. Он готов ехать именно в Коктебель, потому что там в своем Доме поэта приезжий из России и ставший аборигеном Макс Волошин безвозмездно предоставляет писателям номера. К Булгакову у него интерес особый. Издатель Ангарский познакомил Волошина с первой частью романа «Белая гвардия». Он делится с Ангарским своими впечатлениями о прочитанном:

«…Эта вещь представляется мне крупной и оригинальной, как дебют начинающего писателя ее можно сравнить только с дебютами Достоевского и Толстого… Мне бы хотелось познакомиться лично с М. Булгаковым… Передайте ему мой глубокий восторг перед его талантом и попросите от моего имени приехать ко мне на лето в Коктебель».

Обрадованный редкой для него похвалой от маститого поэта, возможностью отдохнуть с единомышленником, вдали от врагов, Булгаков с радостью соглашается приехать в Коктебель.

Он писал Волошину 10 мая 1925 года:

«Многоуважаемый Максимилиан Александрович, Н. С. Ангарский передал мне Ваше приглашение в Коктебель. Крайне признателен Вам. Не откажите черкнуть мне, могу ли я с женой у Вас на даче получить отдельную комнату в июле – августе… Примите привет». 28 мая получает ответ: «Дорогой Михаил Афанасьевич, буду очень рад видеть Вас в Коктебеле…

Комната отдельная будет. Очень прошу Вас привезти с собой все вами написанное (напечатанное и ненапечатанное)».

Итак, поездка согласована. Но неожиданно расстраивается жена, читая путеводитель по Крыму, где о Коктебеле буквально сообщается такое: «Причиной отсутствия зелени является “Крымский сирокко”, который часто в конце июля и августа начинает дуть неделями в долину, сушит растения, воздух насыщает мелкой пылью, до исступления доводит нервных больных…» В этом месте Любовь Евгеньевна откровенно расплакалась. Булгаков взял из ее рук путеводитель: «…Отсутствие воды – трагедия курорта, колодезная вода соленая, с резким запахом моря». Булгаков в недоумении.

– Перестань, детка, ты испортишь себе глаза, – говорит он жене.

Но Булгаков не хочет обманывать ни себя, ни ее и читает вслух: «К отрицательным сторонам Коктебеля приходится отнести отсутствие освещения, канализации, гостиниц, магазинов, неудобство сообщения, полное отсутствие медицинской помощи, отсутствие санитарного режима…»

– Довольно! – нервно и резко сказала жена. Дверь открылась.

– Вам письмо. В письме было: «Приезжайте к нам в Коктебель.

Великолепно. Начали купаться. Обед 70 коп.».

10 июня 1925 года Михаил Афанасьевич и Любовь Евгеньевна погрузились в крымский поезд. До вокзала доехали более-менее благополучно: «Лежа в пролетке, коленями придерживая мюровскую покупку, подарок Волошину, купленный в магазине “Мюр и Мерилиз”, я рукой сжимал тощий кошелек с деньгами, видел мысленно зеленое море, вспоминал, не забыл ли я закрыть комнату…»

И вот Булгаковы видят полукруглую бухту, врезанную с одной стороны между мрачным, нависшим над морем давно погасшим вулканом Карадаг, с другой стороны – невысокими холмами, переходящими в мыс. В бухте – курорт Коктебель. Замечательный пляж… «Солнце порою жжет дико, ходит на берег волна с белыми венцами, и тело отходит, голова немного пьянеет после душных ущелий Москвы. На раскаленном песке в теле рассасывается гниль, исчезают ломоты и боли в коленях и пояснице, оживают ревматики и золотушные… Сюда нельзя ехать неврастеникам. Ветер раздражает их».

Не обошел этот «зунд» и Булгакова, и он потом писал, что Коктебель все-таки «противненький», а Карадаг сердитый и черный. Но он рад, что здесь счастлива Люба, собирает камни, нашла небольшой камень с изображением профиля мужа. Дивится искусству природы и прячет камень в сумочку. Она загорала голой, впитывая всем телом солнце и воздух. Выглядела прекрасно. С утра укладывалась на песчаном пляже среди обожженных и обветренных мужских и женских тел, читала мужу стихи Волошина:

«Старинным золотом и желчью напитал вечерний свет холмы. Зардели, красны, буры, клоки косматых трав, как пряди рыжей шкуры в огне кустарники, и воды, как металл…»

– Талантливый поэт! – восторгалась Люба.

– Безусловно, – вздыхал Булгаков, – но испугавшийся.

– Кого? – вскинула брови Люба. Михаил хотел сказать, что советской власти, но не решился испортить настроение жене. К тому же неудобно плохо отзываться о человеке, пригласившем их сюда. Пусть Коктебель и его обитатели видятся Любе только в розовом цвете, по смыслу – в ее любимом, желтом. Сам он читал воспоминания Бунина о Волошине. Великий мастер прозы, признавая несомненный талант поэта, глубину мышления, писал, что Волошин после революции «прогнулся» под большевиками, заискивал перед ними, спас от суда предателя Белого движения генерала Маркса, для чего добрался до самого Деникина. И главное – по существу, отрекся от того, что описал: «…был у него другой большой грех, – замечал Бунин. – Слишком литературное воспевание самых страшных, самых зверских злодеяний русской революции». А ведь еще совсем недавно писал страстные стихи о трагедии захвата Крыма венгерскими коммунистами Бела Куна: «Всем нам стоять на последней черте, всем нам валяться на вшивой подстилке, всем быть распластанным с пулей в затылке и со штыком в животе».

Булгаков отложил листок с этими крамольными по тем временам стихами, подаренными ему Волошиным, и прикрыл его камешком, чтобы не унес ветер. На другой стороне листка были другие стихи: «Дверь отперта. Переступи порог. Мой дом открыт навстречу всех дорог». Может, и занялся в Коктебеле Максимилиан Александрович благотворительностью для писателей, чтобы остаться в памяти потомков приличным и добрым. Истинно влюблен в Коктебель. И в душе все-таки остался честным и понимающим происходящее человеком, если ему очень понравилась «Белая гвардия», если просил привезти и показать ему ненапечатанное. Не хочется ему быть распластанным с пулей в затылке да еще со штыком в животе. Булгакова передернуло от этих мыслей: «А кому хочется? Но писать только на потребу властям, проявлять свои способности в описании коктебельских красот – не лучший выбор для такого поэта, каким был Волошин. Был… Жаль, что был. Но осуждать его даже рука не поднимется. Ведь Бунин тоже жалел Волошина, терпевшего большую нужду в деньгах, предупреждал его: “Не бегайте к большевикам, они ведь отлично знают, с кем вы были еще вчера…” Все-таки побежал. И на другой день в “Известиях”: “К нам лезет Волошин, всякая сволочь спешит теперь примазаться к нам…” Теперь об этом забыли, и слава богу. Нельзя от каждого человека требовать подвижнической жизни. Не каждый в силах стать в ней победителем… Волошин любит поесть… Много ходит… По горам… вдоль моря… Набирает аппетит и вес. Полиартрит мучает. Говорят, что забил вены ног холестерином, в больших количествах поедая шкварки из дельфиньего жира. Кстати, питание в доме поэта весьма сносное. И зря группа отдыхающих во главе с артисткой Малого театра Бутковой обвиняет его и жену в принудительных поборах, называет “благочестивыми чертями”. Нужны деньги на одежду, на ремонт и расширение дома, на краски для акварелей… Неплохо рисует. Мягкие, нежные тона. Нет, он явно незлой и нековарный человек. Люба в восхищении от него. Бродит с ним по горам и долинам. Окрепла. Похудела малость и стала безумно обворожительной, манящей. Женщины косятся на нее, видимо, завидуют ее женской красоте и темпераменту. Стенки келий в доме тонкие, все слышно, особенно ночью. Надо вести себя потише».

– Мака, пойдем погуляем по бережку! – прервал его мысли голос Любы. Отказаться невозможно. Они медленно шагали по прибрежной полосе, и Михаил Афанасьевич невольно выправил плечи, даже немного выпятил грудь, чтобы внешне хотя бы в какой-то мере соответствовать загорелой и помолодевшей жене.

– Я удивляюсь, что тебе здесь все нравится, – заметил Булгаков, – после Ниццы?

– Не все, – ответила Люба, – просто я знала правду о Коктебеле. Волошин не скрывал: «Прислуги нет. Воду носить самим. Совсем не курорт. Свободное дружеское сожитие, где каждый, кто придется “ко двору”, становится полноправным членом. Для этого же требуется: радостное приятие жизни, любовь к людям и внесение своей доли интеллектуальной жизни». Кстати, тебя просили написать сценарий капустника на местные темы. Внеси свою долю, – улыбнулась Люба.

– Напишу, – кивнул головой Михаил, – только я не понимаю, как можно по заказу иметь «радостное приятие жизни». Для этого как минимум жизнь должна быть радостной.

– Тебе плохо здесь? – грустно спросила Люба.

– С чего ты взяла?! – возразил Михаил. Им обоим весьма не нравился Коктебель, но они скрывали это друг от друга, чтобы не портить себе настроение. Однажды он искренне радовался, шутил, хохотал… Жена Волошина выдала им сачки для ловли бабочек. Любовь Евгеньевна вспоминала:

«Вот мы взбираемся на ближайшие холмы – и начинается потеха. М. А. загорел розовым загаром светлых блондинов. Глаза его кажутся особенно голубыми от яркого света и от голубой шапочки.

Он кричит:

– Держи! Лови! Летит “сатир”!

Я взмахиваю сачком, но не тут-то было: на сухой траве скользко и к тому же покато. Ползу куда-то вниз. Вижу, как на животе сползает М. А. в другую сторону. Мы оба хохочем. А “сатиры” беззаботно порхают вокруг нас».

Вечером Булгаков не пошел на вечернюю прогулку, лицо его было задумчиво. Вспомнилась юность, когда он серьезно увлекался ловлей бабочек и большую коллекцию их подарил университету. Отчего грустно на душе? Ему показалось, что тогда он был счастливее, чем сейчас. Рядом была Тася. Она ловко накрывала бабочек сачком и громко смеялась. Где она сейчас? Как живет? Смеется ли так же громко, весела ли, как тогда на даче в Буче? После ужина у него была назначена встреча с Волошиным, он собирался читать ему еще не напечатанное, наметки нового романа. То ли Максимилиан Александрович в этот день особенно устал, то ли чувствовал себя неважно, но, пытаясь вникнуть в суть содержания, он… задремал. Заметив это, Булгаков тихо вышел из комнаты. Хлопнул дверью, надеясь, что Волошин проснется, но тот даже не пошевелился. Булгаков не обиделся на него. В наметках пока не проглядывал сюжет, который он и сам еще недостаточно точно определил. Поэтому следить за ходом его мыслей было трудно, тем более поэту. Дома его ждала оживленная Люба.

– Ты знаешь, Мака, я только сейчас догадалась, на что похожа застывшая лава в кратере Карадага. Ведь это же химеры парижского Нотр-Дам! Как сладко тянет в эту живописную бездну!

– Не стой у края кратера, – деловито заметил Михаил, – так начинается головокружение. Я не хочу оставаться один.

– Здесь столько прелестных женщин, – кокетливо вымолвила Люба, – один не останешься.

– Я часто бываю один даже в окружении людей, – сказал Михаил, – особенно когда сталкиваюсь с непониманием и злобой. Ты меня понимаешь… Любинька, – подсел он к жене и положил руку на ее плечо, – понимаешь и иногда даже чувствуешь. Я люблю тебя, Любаша.

– Только за это? – загадочно произнесла жена.

– Не только, – таинственно улыбнулся Булгаков. – Покрепче закрой дверь!

Уже тогда гостья Волошина, известная художница Анна Петровна Остроумова-Лебедева, взялась писать акварельный портрет Булгакова. Он позировал ей в сорочке с голубой оторочкой, на которой были нашиты коктебельские камешки. Любе понравились уже первые эскизы, но Анна Петровна не любила, когда во время работы у нее стоят за спиной. Пришлось уйти. Увидев готовый портрет, Люба удивилась – она никогда не видела Михаила таким. На фоне голубого неба с прозрачными облаками он, голубоглазый, с наивным, добрым лицом, оттаявший от холода московских литературных баталий, казался ей божественным землянином.

– Личность неординарная, – заметила Анна Петровна, – вроде получилось.

Миша хотел бы иметь портрет у себя, но даже не заикнулся об этом – кончились деньги. Зато Волошин прислал ему в подарок несколько своих акварелей. На голубятне возникла дама в большой черной шляпе, украшенной коктебельскими камнями. Они своей тяжестью клонили ее голову то вправо, то влево, но она держалась молодцом, сохраняя равновесие. Булгаковы сразу поняли, что она посланница Волошина. Привезла его акварели, на одной из которых бисерным почерком Волошина было написано: «Первому, кто запечатлел русскую усобицу». Михаил дважды перечитал посвящение, сочетавшее и мастерское словосложение автора, и похвалу смелости Булгакова, который одним из первых живущих в России писателей правдиво отразил тему Гражданской войны.

– Как сказано здорово: «запечатлел усобицу», – обратил Михаил внимание Любы на посвящение, – пропадает в Коктебеле великий поэт.

– Почему пропадает? Круглый год на воздухе, у моря. К нему приезжают друзья. Он не скучает. Устраивает капустники, регулярные конкурсы на лучшее стихотворение, чтения, живет как ему хочется, – сказала Люба.

– Не как хочется, а как позволяют условия, – уточнил Михаил, словно предрекая грядущую беду Волошина: через несколько лет его фамилию местные колхозные власти внесут в список подлежащих раскулачиванию коктебельцев как владельца двадцати шести комнат. И назначат день высылки в Сибирь.

Беду отведут друзья из Москвы, возможно, сам Горький, однажды заехавший к Волошину в гости и «льстиво им принятый». А затем его жена, Мария Степановна, в прошлом фельдшерица, ухаживавшая за больной матерью Макса и оставшаяся жить у него после ее смерти, будет до боли в сердце переживать репрессивную высылку из поселка сначала болгар, а потом и татар – жуткое измывательство над людьми, с которыми она сроднилась как с добрыми и трудолюбивыми соседями.

С Любой Мария Степановна разговаривала мало, и только по хозяйственным делам. Она завидовала женщинам, живущим с мужьями не только как с друзьями.

Иногда Люба чувствовала, что обитатели Дома поэта, за редким исключением, относятся к ней в лучшем случае безразлично. Вероятно потому, что считали ее писательской женой – нахлебницей, а зря, она помогала Мише в работе, без ее рассказов об эмиграции он вряд ли бы создал «Бег». В женском обществе волошинцев выделялась художница Наталья Алексеевна Габричевская: броская внешность, кожа гладкая, цвет лица прекрасный, глаза большие, брови выписанные. Умная, общительная женщина. На голове яркая повязка. Любила напевать под гитару пикантные песенки. Из комнаты Габричевских часто раздавался смех многочисленных гостей. К Любе относилась с легким презрением – видимо, потому, что была знакома с первой женой Булгакова или что-то важное знала о ней. Люба не раз осторожно и издалека заводила разговор на эту тему, но Миша избегал его, прекращая в самом начале. Он любил гулять с женой, но беспрепятственно отпускал ее в походы с Волошиным. Оставался в комнате, если давил зной, или шел к морю, гулял по поселку. Считал, что Коктебель из крымских курортов «самый простенький», то есть в нем сравнительно мало нэпманов, хотя они все-таки были. На стене оставшегося от довоенного времени поэтического кафе «Бубны», к счастью закрытого и наполовину превращенного в развалины, красовалась знаменитая надпись: «Нормальный дачник – друг природы. Стыдитесь, голые уроды!»

Нормальный дачник был изображен в твердой соломенной шляпе, при галстуке, пиджаке и брюках с отворотами.

В радости по поводу разрушенного частного кафе сказывалась нелюбовь Булгакова к нэпманам, разбогатевшим неучам и примитивным, но ловким людям. Не таким был бывший владелец кафе «Бубны» грек Синопли. Обаятельный, располагающий к себе человек, он открыл недорогое и, главное, по-настоящему поэтическое кафе, очаг культуры, где по вечерам сдвигались столы, за которыми обитатели Дома поэта беседовали и пили чудесный кофе по-турецки или под виноград медленно тянули из бокалов легкое крымское вино. После беседы и вина читали свои стихи. Здесь звучал наивный голос молодой Марины Цветаевой, влюбленной в бывшего царского офицера Эфрона. Стены кафе расписал блестящий художник Лентулов, талантливый и ироничный мастер. Помогал ему художник Беликов. Подписи к рисункам придумывали посетители кафе: «Стой! Здесь Алексей Толстой!»

Булгаков не знал историю кафе, а она по крайней мере забавна. В 1919 году в бухте бросил якорь французский эсминец – корабль союзнических войск, воевавших с Германией. Несколько красногвардейцев стали палить по нему из ружей. Тогда на эсминце развернули в сторону берега пушку и пальнули из нее по стрелявшим. В красногвардейцев не попали, но наполовину снесли кафе «Бубны», восстановить которое Синопли был не в состоянии. В оставшемся целым закутке он организовал питейное заведение. Хозяина обложили большим налогом, объявили нэпманом, ему грозил арест, и он вместе с семьей исчез из Коктебеля. Сейчас местный бизнесмен и историк Борис Яремко построил кафе «Бубны» на новом месте, развесил на его стенах уникальные фотоснимки старого Коктебеля, активно занялся просветительной работой по истории курорта.

Вот в наши дни, когда на набережной Коктебеля не стало видно моря из-за сплошного ряда кафе и ресторанов, когда взметнулись вверх громады гостиниц «новых русских» и «украинцев», спускающих пищевые отходы в море, когда горы мусора возникли на пляжах и Борис Яремко за свой счет каждую весну убирает их, чтобы пляжи хотя бы весной были чистыми, – сейчас для острого пера Булгакова негативных материалов о Коктебеле хватило бы на целую повесть, к примеру на «Дьяволиаду-2».

А в 1925 году на террасе Дома поэта Волошина познакомились Михаил Александрович Булгаков и Александр Степанович Грин (Гриневский). По воспоминаниям Любови Евгеньевны Белозерской, как-то в Коктебеле, предварительно согласовав день встречи, появился «бронзово-загорелый, сильный, немолодой уже человек в белом кителе, в белой фуражке, похожий на капитана большого речного парохода. Глаза у него были веселые, темные, похожие на глаза Маяковского, да и тяжелыми чертами лица напоминал он поэта. С ним пришла очень привлекательная, вальяжная, русая женщина в светлом кружевном шарфе. Разговор, насколько я помню, не очень-то клеился».

Возможно, это ей казалось, так как Булгакову и Грину, писателям редкого таланта и нелегкой судьбы, не надо было объяснять друг другу, что происходит в стране с ними – правдивыми художниками. И Грин и Булгаков выглядели хмурыми, неулыбчивыми. «Я с любопытством разглядывала загорелого “капитана”, – продолжала воспоминания Белозерская, – разглядывала и думала: вот истинно нет пророка в своем отечестве. Передо мной писатель-колдун, творчество которого напоено ароматом далеких фантастических стран. Явление вообще в нашей “оседлой” литературе заманчивое и редкое, а истинного признания и удачи ему в те годы не было. Мы пошли проводить эту пару. Они уходили рано, так как шли до Феодосии пешком. На прощание Александр Степанович пригласил нас к себе в гости.

– Мы вас вкусными пирогами угостим!

И вальяжная (жена Грина – Нина Николаевна) подтвердила:

– Обязательно угостим!

Но так мы и уехали, не повидав вторично Грина (о чем я жалею до сих пор)».

Сетование Любови Евгеньевны основательно. Грина не печатали, поскольку его произведения не отражали «победную поступь Страны Советов». Они с женой были вынуждены переехать из Феодосии в Старый Крым, в хибарку с земляным полом. В основном питались репой. Погибая от голода и рака желудка, Александр Степанович отправил в Москву, в Союз писателей, телеграмму: «Умер писатель Грин. Вышлите деньги на похороны». Через две недели после этого он умер, но деньги не прислали и потом. Сейчас для туристов на месте хибарки выстроен солидный особняк. Могила писателя покрыта кафелем. Лживая память о бедном, несчастном писателе, счастливом лишь в своем мужественном творчестве.

«Яд волошинской любви к Коктебелю постепенно начал отравлять меня, – признавалась Любовь Евгеньевна, – я уже находила прелесть в рыжих холмах и с удовольствием слушала стихи Макса:

…Моей мечтой с тех пор напоены Предгорий героические сны И Коктебеля каменная грива; Его полынь хмельна моей тоской, Мой стих плывет в волнах его прилива, И на скале, замкнувшей зыбь залива, Судьбой и ветрами изваян профиль мой».

«Но М. А. оставался непоколебимо стойким в своем нерасположении к Крыму… И все-таки за восемь лет совместной жизни мы три раза ездили в Крым: в Коктебель, Мисхор и Судак, заглядывали в Алупку, Феодосию, Ялту, Севастополь… Дни летели, и надо было уезжать. Маленький корабль качало. Я пошла проведать своего “морского волка”.

– Макочка, – сказала я ласково, опираясь на его плечо, – смотри! Смотри! Мы проезжаем Карадаг!

Он повернул ко мне несчастное лицо и произнес каким-то утробным голосом:

– Не облокачивайся, а то меня тошнит».

Эта фраза в другом варианте впоследствии перешла в уста Лариосика в «Днях Турбиных»: «Не целуйтесь, а то меня тошнит».

Нервная система Михаила Афанасьевича была к тому времени уже настолько расстроена, что Крым лишь подправил его здоровье, но не вылечил. Тем не менее 10 июля 1925 года Любовь Евгеньевна посылает Волошиным благодарственное письмо: «Дорогие Марья Степановна и Максимилиан Александрович, шлем Вам самый сердечный привет. Мы сделали великолепную прогулку на пароходе, без особых приключений. Качало несильно. В Ялте прожили сутки и ходили в дом Чехова. До Севастополя ехали автомобилем. Мне очень не хочется принимать городской вид. С большим теплом вспоминаю Коктебель. Всем поклон…» Михаил сделал краткую приписку: «На станциях паршиво. Всем мой привет». Мыслями он уже был в Москве, готовый к борьбе за свою литературу, которая была его жизнью.

Глава четырнадцатая

Травля продолжается

Один из первых злобных уколов Булгаков получил от писателя Виктора Шкловского, написавшего в книге «Гамбургский счет»: «В Гамбурге – Булгаков у ковра». Это означало, что публику, ведя представление, развлекал клоун. Читая эти строчки, Булгаков вздрогнул и побледнел. Еще несколько дней назад Шкловский обращался к нему за врачебной консультацией. Нервировала бесконечная переделка «Дней Турбиных», и Булгаков соглашался с поправками режиссера. Жаль было хоронить пьесу, имевшую шумный успех у зрителей. Произошел такой случай: шло третье действие. Батальон разгромлен. Город взят гайдамаками. Момент напряженный. Елена с Лариосиком ждут развития событий. И вдруг слабый стук в дверь. Оба прислушиваются. Неожиданно из зала раздается взволнованный женский голос: «Да открывайте же! Это свои!» Как обрадовался Булгаков, когда ему рассказали об этом случае слияния театра с жизнью, о чем автор и режиссер могли только мечтать.

Иногда он искал повода отвлечься от тревожных мыслей. Принял участие в спиритическом сеансе. Люба слышала разговор двух участников сеанса:

– Зачем же вы, Петька, черт собачий, редиску на стол кидали?

– Да я что под руку попалось, Мака, – оправдывался тот.

Булгаков прятал под пиджак согнутый на конце прут и им в темноте гладил головы сидящих рядом, наводя на них ужас. Позже сказал Любе:

– Если бы у меня были черные перчатки, я бы всех вас с ума свел!

Все это происходило на Малом Левшинском, 4, куда переехали Булгаковы. Здесь Булгаков писал пьесу «Багровый остров». Это было уже в 1927 году. Любовь Евгеньевна вспоминала: «Подвернув под себя ногу калачиком (по семейной привычке), зажегши свечи, пишет чаще всего Булгаков по ночам. А днем иногда читает куски из “Багрового острова” или повторяет полюбившуюся ему фразу: “Ужас, ужас, ужас, ужас”». На фоне борьбы белых арапов и красных туземцев проглядывались судьба молодого писателя и его творческая зависимость от зловещего старика-цензора Саввы Лукича. В эпилоге зловещий Савва обращается к автору:

– В других городах-то я все-таки вашу пьеску запрещу… Нельзя все-таки… Пьеска – и вдруг всюду разрешена.

«Багровый остров» поставил в Камерном театре А. Я. Таиров в 1928 году. Пьеса шла на аншлагах, но скоро была снята. Оставались «Зойкина квартира» и «Турбины». Против «Турбиных» буквально ополчились враги и завистники Булгакова. Критик Садко в статье «Начало конца МХАТ» выступил с протестом против возобновления пьесы в театре, называя Булгакова «пророком и апостолом российской обывательщины», а саму пьесу «подлейшей из пьес десятилетия». Грубая критика тяжело ранила писателя и его жену.

Любовь Евгеньевна возмущалась: «Даже тонкий эрудит Луначарский не удержался, чтобы не лягнуть писателя, написав, что в пьесе “Дни Турбиных” – атмосфера собачьей свадьбы. Михаил Афанасьевич мудро и сдержанно (пока!) относится ко всем этим выпадам». Любовь Евгеньевна отмечала: «Никаких писателей у нас в Левшинском переулке не помню, кроме Катаева, который пришел раз за котенком. Больше он никогда у нас не бывал ни в Левшинском, ни на Б. Пироговской. Когда-то они с М. А. дружили, но жизнь развела их в разные стороны».

К травле Булгакова присоединились заметные литераторы: Г. Рыклин, А. Жаров, Вс. Вишневский, Д’Актиль, Арк. Бухов (А. Братский), А. Орлинский, Арго, В. Шкловский, Билль-Белоцерковский, Ермилов, А. Фадеев и многие другие.

В учреждениях политического сыска стали появляться информативные сводки о Булгакове и его пьесе, поставляемые писателями-осведомителями. Вот некоторые из них: «Что представляет Булгаков из себя? Да типичнейшего российского интеллигента, рыхлого, мечтательного и, конечно, в глубине души “оппозиционного”, и пьеса Булгакова никчемна с идеологической стороны. “Дни Турбиных” смело можно назвать апологией белогвардейцев».

18 ноября 1926 года Булгаков вновь был вызван на допрос в ОГПУ к следователю Рутковскому – начальнику 5-го отделения Секретного отдела. Материалы этого допроса до сих пор не рассекречены. 13 января 1927 года осведомитель сообщал начальству, что Булгаков все-таки, несмотря на запрещение, рассказывал о допросе на Лубянке писателю В. В. Вересаеву-Смидовичу, что во время допроса ему казалось, будто сзади его спины кто-то вертится, и у него было такое чувство, что его хотят застрелить. Ему было заявлено, что если он не перестанет писать в подобном роде, то будет выслан из Москвы. «Когда я вышел из ГПУ, то видел, что за мною идут».

Допросы на Лубянке ошеломили и оскорбили писателя и позже послужили творческой лабораторией для описания в романе «Мастер и Маргарита» сцены допроса Пилатом Иисуса.

Михаил Афанасьевич не рассказывал Любови Евгеньевне о последнем допросе на Лубянке, боясь испугать ее и даже потерять. Пойдет ли она за ним на край света в случае его высылки? Тася пошла бы…

Вопрос о Булгакове и его произведениях перешел в политическую плоскость и рассматривался в самых высших инстанциях.

27 сентября 1926 года следует почтотелеграмма А. В. Луначарского А. И. Рыкову о запрещении ГПУ пьесы М. А. Булгакова «Дни Турбиных»:

«На заседании Наркомпроса с участием Реперткома, в том числе и ГПУ, решено было разрешить пьесу Булгакова только одному Художественному театру и только на этот сезон. В субботу вечером ГПУ известило Наркомпрос, что оно запрещает пьесу. Необходимо рассмотреть этот вопрос в высшей инстанции либо подтвердить решение коллегии Наркомпроса, ставшее уже известным».

Через три дня в ответ на почтотелеграмму выходит постановление Политбюро ЦК ВКП(б) о пьесе М. А. Булгакова «Дни Турбиных»:

«…а) Не менять постановление Наркомпроса о пьесе Булгакова;

б) Поручить т. Луначарскому установить лиц, виновных в опубликовании сообщения о постановке этой пьесы, и подвергнуть их взысканию».

Нарком просвещения провел расследование и установил, что «Политбюро вздумало изучить текст пьесы тогда, когда Наркомпрос уже дал добро 24 сентября и афиши напечатали по закону».

К счастью, Михаил Афанасьевич не знал об этой полемике, угрожающей его творчеству, и о том, что благодаря нерасторопности Политбюро его пьеса получила еще год жизни.

В начале 1927 года ОГПУ сообщило Политбюро о готовящемся шествии писателей к памятнику Н. В. Гоголя в Москве. И 3 марта 1927 года вышло постановление по «обеспечению нашего влияния в руководящем ядре организуемого писателями шествия и выступления наших ораторов». Писатели, настроенные оппозиционно к действиям большевистской партии, решили использовать митинг у памятника великому сатирику как протест против фактического запрещения сатирической и вообще правдивой литературы об истинном положении дел в стране.

Небольшая группа писателей, в числе которых были Булгаков и Белозерская, собрались у подножия памятника. Каждый третий писатель – осведомитель ГПУ. Булгаков сразу заметил среди них почти всех своих хулителей. Они задали тон выступлениям, говорили о таланте писателя, бичевавшего порядки царской России, с которыми покончено ныне. Мандельштам пытался доказать, что творчество Гоголя современно и не случайно Николай Васильевич, опустив голову, грустно глядит с подножия памятника на нас с вами, не сумевших пока освободиться от тяжкого наследия прошлого. Булгаков рвался выступить. Глаза его горели. Он уже защищал Гоголя от нападок революционных и безграмотных поэтов во Владикавказе. Гоголь – его любимый писатель, его учитель.

– Стой! – удерживала мужа Любовь Евгеньевна. – Не зли волков!

– «Не зли»? – нервно произнес Булгаков. – Дать им жиреть? Свободно плодиться? Пить нашу кровь? Безнаказанно?!

– Не будешь же ты стрелять по ним из винтовки? – ухмыльнулась жена. – Всех не перестреляешь. Да и винтовки у тебя нету!

– Нету, – согласился Булгаков. Любовь Евгеньевна держала его за рукав, боясь, что он выскочит к памятнику и наговорит такое, после чего его пьесу запретят немедленно. Булгаков догадывался о мыслях жены. – Винтовки у меня нету. И я против физического уничтожения людей, даже подлецов из подлецов. Бог их не трогает. Накажет сатана! – зло, сквозь зубы процедил Булгаков. – Ну не сатана, так дьявол. Почистит ряды в своей семейке. Ведь они своим зверским поведением дискредитируют даже его. У меня есть перо и бумага… – задумчиво произнес Булгаков. – Ведь есть, Любаша?

– Есть, – растерянно ответила она, догадываясь о том, что задумал муж. Зря она разрешила ему пойти на это шествие. А может, было бы лучше разрешить ему выступить здесь? Нет, после этого сразу посыпались бы на него доносы в ГПУ. – Пойдем отсюда. – Она дернула его за рукав, и неожиданно для нее он покорно поплелся в сторону дома, подолгу стоял у светофора, пропуская его мигание, о чем-то напряженно думал. Вернувшись домой, бросился к письменному столу, достал из ящичка бумагу. Любовь Евгеньевна, воспользовавшись удобным моментом, успела просмотреть первую страничку написанного:

«Похождения Чичикова
Пролог

Диковинный сон… Будто бы в царстве теней, над входом в которое мерцает неугасимая лампада с надписью “Мертвые души”, шутник-сатана открыл двери. Зашевелилось мертвое царство, и потянулась из него бесконечная вереница.

Манилов в шубе, на больших медведях. Ноздрев в чужом экипаже, Держиморда на пожарной трубе, Селифан, Петрушка, Фетинья…

А самым последним тронулся он – Павел Иванович Чичиков – в своей знаменитой бричке.

И двинулась вся ватага на Советскую Русь…

I

Пересев в Москве из брички в автомобиль и летя в нем по московским буеракам, Чичиков ругательски ругал Гоголя:

– Чтоб ему набежало, дьявольскому сыну, под обоими глазами по пузырю в копну величиною! Испакостил, изгадил репутацию, да так, что некуда носа показать. Ведь ежели узнают, что я Чичиков, натурально, в два счета выкинут, к чертовой матери! Да еще хорошо, как только выкинут, а то еще, храни Бог, на Лубянке насидишься. А все Гоголь, чтоб ни ему, ни его родне…»

Любовь Евгеньевна приятно улыбалась, видя, что муж прислушался к ней, ведет себя осторожнее, привлек на свою сторону Лубянку: мол, и она карает таких, как Чичиков. Читала дальше:

«И, размышляя таким образом, въехал в ворота той гостиницы, из которой сто лет тому назад выехал. Все решительно в ней было по-прежнему: из щелей выглядывали тараканы, и даже их как будто больше сделалось, но были и некоторые измененьица. Так, например, вместо вывески «Гостиница» висел плакат с надписью: «Общежитие № такой-то», и, само собой, грязь и гадость была такая, о которой Гоголь даже не мечтал».

Раздались шаги Михаила. Любовь Евгеньевна отошла от стола.

– Прочитала? – догадался он.

– Только начало. Интересно задумано. А чем кончится?

– Исполнением моей мечты, – улыбнулся Булгаков, – получу гонорар, и у меня появится собрание сочинений Гоголя в золотообрезном переплете, которое мы недавно продали на толчке. Обрадуюсь я Николаю Васильевичу, который не раз утешал меня в хмурые, бессонные ночи, до того, что рявкну: «Ура!» И конечно, вскоре мой диковинный сон закончится. И ничего: ни Чичикова, ни Ноздрева, и главное – ни Гоголя… э-хе-хе…

Любовь Евгеньевна покраснела:

– Ты упрекаешь меня, что отнесла Гоголя на толчок? У нас не было ни копейки…

– Что ты, Любаша, ни в чем я тебя не виню. Просто Гоголь для меня бесценен, дороже фунта масла… Понимаешь? Даже двух фунтов… Э-хе-хе…

Диковинный сон, только другого, совершенно приятного свойства, привиделся Булгакову наяву. То ли дьявол о несчастном писателе позаботился, то ли еще к тому времени не истребили всех честных и умных людей даже среди ответственных работников. 8 октября 1927 года последовала «Записка члена Оргбюро ЦК ВКП(б), наркома земледелия РСФСР А. П. Смирнова в Политбюро ЦК ВКП(б) о снятии запрета на пьесу “Дни Турбиных”». «Просим изменить решение ПБ по вопросу о постановке Московским Художественным театром пьесы “Дни Турбиных”, разрешенной на один год. Опыт показал, что 1) одна из немногих театральных постановок, дающих возможность выработки молодых художественных сил; во 2) вещь художественно выдержанная, полезная.

Разговоры о какой-то контрреволюционности ее абсолютно неверны. Разрешение на продолжение постановки в дальнейшем “Дней Турбиных” просим провести опросом членов ПБ. С коммунистическим приветом, А. Смирнов». И как в сказке, ровно через день вышло постановление ПБ о снятии запрета на спектакли «Дни Турбиных» во МХАТе и «Дон Кихот» в Большом театре.

Булгаков был потрясен. Все обиды и огорчения, испытанные им, мгновенно всплыли в его сознании. Он был раздавлен, не мог работать. В Художественном театре появился нескоро, задумав «Театральный роман», где сможет хоть и только по-писательски, но достойно ответить обидчикам и завистникам. 12 октября 1927 года Булгаков записал в дневнике: «Воскресение из мертвых… 13-го пьеса поставлена в репертуар».

Он не знал, что в Париже 20 октября 1927 года в газете «Последние новости» вышла обширная рецензия известнейшего писателя Михаила Осоргина о первом томе романа «Дни Турбиных» («Белая гвардия») с таким резюме: «В условиях российских такую простую и естественную честность приходится отметить как некоторый подвиг».

Михаил Афанасьевич после недолгих раздумий пришел к выводу, что столь стремительная и положительная реакция членов Политбюро на разрешение возобновить пьесу не могла быть без согласия на то Сталина, без настоятельного обращения к нему К. С. Станиславского. Сохранилось благодарственное письмо режиссера наркому К. Е. Ворошилову за спасение пьесы, но все знали, что был тот, кто разрешил продлить жизнь пьесы, которую не без удовольствия смотрел более десятка раз. Однако Булгаков слышал, что Ягода негодует по поводу возобновления пьесы и ждет момента, когда можно будет расправиться с реакционным белогвардейским писателем, и это по его «совету» не прекращается печатный поток разгромных рецензий на «Дни Турбиных». Булгаков собирал эти рецензии в специальный альбом.

Любовь Евгеньевна с удивлением наблюдала, как муж аккуратно вклеивал в альбом вырезанные из газет и журналов пасквили и карикатуры на него.

– Зачем ты тратишь на это время, силы и нервы? – спрашивала она.

– Для истории, – мрачно, но серьезно отвечал Булгаков, – чтобы знали!

– Извини, но мне кажется это излишним, – замечала она. – Сегодня прекрасный день. Солнечно. Ясно. Я поеду на ипподром. Можно?

– Конечно, ты долго не можешь прожить без своих лошадок. Трагические животные. Особенно на войне. Большие мишени для поражения. У них все как у людей. Почитай «Холстомера» Толстого.

– Читала. Но на скачках, на ипподроме, на выездке они прекрасны. Умные, добрые и грациозные животные.

– Не спорю, – улыбался Булгаков, – ты на лошади выглядишь королевой, не менее, в крайнем случае – принцессой. Уверенно и очень элегантно.

– Знаю, – загадочно сказала жена, тихо закрывая за собою дверь, а Михаил возвращался к своей унылой, но, как он считал, необходимой работе. «Честные люди должны знать своих врагов. И враги должны их бояться. Во все времена».

Рядом с очередной вырезкой он делал краткую запись: «1927 год. Ноябрь. Травля продолжается».

Михаил Афанасьевич аккуратно вклеивал в альбом на отдельной странице портрет Ягоды, ставя, как делал сам руководитель ОГПУ, ударение на букве «о», чтобы не путали со словом «ягода». Может возникнуть вопрос – какая? Найдутся шутники, которые решат, что дикая. Булгаков не оставлял Ягоду в покое, писал ему заявления – видимо ждал, когда он созреет, чтобы вернуть ему дневники. Обращался Булгаков за помощью и к Горькому: «Алексей Максимович дал мне знать, что ходатайство его увенчалось успехом и рукописи я получу. Но вопрос о возвращении почему-то затянулся. Я прошу ОГПУ дать ход моему заявлению и отдать мне мои дневники». «Дожимает» он ОГПУ лишь в начале 1930 года после своего письма А. И. Рыкову.

В 1930 году по дороге в Одессу, где он собирался продать пьесы местному театру, писал Любови Евгеньевне, которой еще в Москве дал ироническое имя одного известного жокея: «18 августа. Конотоп. Дорогой Томпсон. Еду благополучно и доволен, что увижу Украину. Только голодно в этом поезде зверски. Питаюсь чаем и видами. В купе я один и доволен, что можно писать. Привет домашним, в том числе и котам. Надеюсь, что к моему приезду второго (кота) уже не будет (продай его в рабство). Тиш, тиш, тиш». Такими словами (тиш, тиш, тиш) они успокаивали друг друга, если кто-то из них терял выдержку и переходил в разговоре на высокие тона. Любовь Евгеньевна объясняла его нервозность неудачным прохождением пьес, а на самом деле, помимо того, его уже раздражали и ее беготня на скачки, и сюсюканье с котами, и приемы по вечерам друзей-наездников – все то, что отвлекало его от работы, мешало ему сосредоточиться.

Но он еще любил ее и часто называл ласково: «Любаша, Любинька». Заранее знал, что ради его спокойствия она не продаст ни одного кота, на его предложение сделать это разразится недовольством, и, чтобы утихомирить жену, переходил в письме на принятый ими в таких случаях код. Любовь Евгеньевна умильно вспоминала: «Котенок Аншлаг был нам подарен хорошим знакомым… Он подрос, похорошел и неожиданно родил котят, за что был разжалован из Аншлага в Зюньку». На обложке рукописной книжки Михаил Афанасьевич был изображен в трансе: кошки мешают ему творить. Он сочиняет “Багровый остров”. Любовь Евгеньевна не обращала на это особого внимания, а зря. Нервы мужа были напряжены до предела. Политбюро ЦК ВКП(б) 14 января 1929 года постановило образовать комиссию для рассмотрения пьесы М. Булгакова “Бег”. 29 января 1929 года К. Е. Ворошилов передал в Политбюро записку:

«По вопросу о пьесе Булгакова “Бег” сообщаю, что члены комиссии ознакомились с ее содержанием и признали политически нецелесообразным постановку пьесы в театре».

Ягода был доволен. Вокруг крамольного антисоветского писателя кольцо ОГПУ сужалось. Вот-вот Булгакова отдадут на расправу чекистам. И сам писатель был почти что сломлен. На стол Ягоды ложится копия записки начальника Главискусства РСФСР А. И. Свидерского секретарю ЦК ВКП(б) А. П. Смирнову о встрече с М. А. Булгаковым:

«Я имел продолжительную беседу с М. Булгаковым. Он производит впечатление человека затравленного и обреченного…»

Глава пятнадцатая

Почему не арестовали Булгакова. Второй развод

Некоторые люди, не способные объяснить то или иное явление в нашей стране, часто прибегают к ставшему расхожим изречению поэта Тютчева: «Умом Россию не понять… В Россию можно только верить». Верить можно в то, что в России когда-нибудь образуется гражданское общество и начнут действовать законы. Тогда для понимания событий даже не надо будет слишком напрягаться умственно – стоит только заглянуть в свод законов, и многое станет ясно. А в непонятном разберется суд. В нашей стране, еще не полностью сбросившей с себя путы тоталитарного режима, и до сих пор очень трудно многое понять умом, но тем не менее можно. Нужно поглубже вникнуть в жизнь и обстоятельства, породившие те или иные явления, происшествия, поступки. Многих почитателей Булгакова и даже последователей его творчества удивляет, и на первый взгляд вполне обоснованно, почему честный и яркий писатель Булгаков не был репрессирован, когда каждый шаг его был известен Сталину и ОГПУ, когда десятки его менее одаренных, но правдивых коллег были расстреляны или сосланы в лагеря.

Давайте рассмотрим несколько причин этого действительно странного явления. Трудно предположить, что карательные органы не разобрались в смысле повести «Собачье сердце», подрывающей величие главного завоевания революции – диктатуры пролетариата. Но все-таки, возможно, не добрались до главной сути повести. Слишком тонко и мастерски для их примитивного мышления изложил свою концепцию Булгаков. Проще для их понимания была повесть «Белая гвардия» и созданная на ее основе пьеса «Дни Турбиных». Шквал критики обрушился на нее, масса доносов поступила на эту пьесу и ее автора – апологета белогвардейщины – прямо к вождю страны.

Сталин в письме от 1 февраля 1929 года объяснял свое отношение к произведениям Булгакова его ярому противнику – драматургу В. Н. Билль-Белоцерковскому.

«Пишу с большим опозданием. Но лучше поздно, чем никогда», – начинал Сталин. Он не спешил с ответом, раздумывая, как поступить с Булгаковым. Тень вождя, сидевшего в правительственной ложе МХАТа не раз и не два, пугала артистов, играющих «Дни Турбиных». Их игра была настолько великолепна – всех вместе и каждого в отдельности, – что спектакль, как рассказывали очевидцы, представлялся концертом, состоящим из блестящих номеров. Безусловно, этот «концерт» очень нравился Сталину, и в душе даже такого матерого и жестокого человека, как Сталин, возникало невольное уважение к артистам, мастерам своего дела. Кроме того, белогвардейское движение было уже ослабленным и путей реставрации его в стране не виделось. Другое дело повесть А. П. Платонова «Впрок», поставившая под сомнение развитие колхозного движения – детища вождя. В мае 1931 года он обратился с запиской в редакцию журнала «Красная новь», напечатавшего повесть: «Рассказ агента наших врагов, написанный с целью развенчания колхозного движения и опубликованный головотяпами-коммунистами с целью продемонстрировать свою непревзойденную слепоту.

P. S. Надо бы наказать и автора и головотяпов так, чтобы наказание пошло им “впрок”».

Читая повесть, Сталин на ее полях высказывался об авторе: «Дурак», «Пошляк», «Балаганщик», «Беззубый остряк», «Это не русский, а какой-то тарабарский язык», «Болван», «Подлец», «Мерзавец»… Сталин посадил в лагерь пятнадцатилетнего сына Платонова и выпустил, когда он был уже неизлечимо болен туберкулезом.

В адрес Булгакова Сталин подобных реплик не допускал. Он писал Билль-Белоцерковскому: «Пьеса “Бег” Булгакова… есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям эмигрантщины, – стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белое дело. “Бег” в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление. Впрочем, я бы не имел ничего против постановки “Бега”, если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные причины Гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти по-своему “честные” Серафимы и всякие приват-доценты оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что сидели на шее народа…

Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает… Что касается собственно пьесы “Дни Турбиных”, то она не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: “если даже такие люди, как Турбины”, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, – значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь. “Дни Турбиных” есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма. Конечно, автор ни в какой мере “не повинен” в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?»

Через год на встрече с украинскими писателями Сталин повторил свои мысли о пьесах Булгакова «Дни Турбиных» и «Бег», высказанные в письме к драматургу. По мнению украинских писателей, «Дни Турбиных» искажали ход исторических событий на Украине и, как сказал один из писателей, «…стало почти традицией в русском театре выводить украинцев какими-то дураками и бандитами». Уточнил это мнение писатель А. Десняк:

«Когда я смотрел “Дни Турбиных”, мне прежде всего бросилось в глаза то, что большевизм побеждает этих не потому, что он есть большевизм, а потому, что делает единую великую неделимую Россию… И такой победы лучше не надо».

Это признание Сталину очень не понравилось. Он уже определил свой курс на «единую и неделимую», но в виде СССР. Он прежде не говорил, но именно эту булгаковскую концепцию одобрял в «Днях Турбиных» и «Беге». Возможно, поэтому и защищал Булгакова. Украинцам ответил, выведенный из равновесия проявлением ими местного национализма:

«Я против того, чтобы огульно отрицать все в “Турбиных”, чтобы говорить о пьесе, дающей только отрицательные результаты. Я считаю, что в ней в основном все же больше плюсов, чем минусов… Булгаков чужой человек, безусловно. Однако своими “Турбиными” он привнес все-таки большую пользу».

Присутствовавший на встрече Каганович, видя, что стороны не приходят к взаимопониманию, предложил: «Товарищи, давайте все-таки с “Днями Турбиных” кончим».

И все-таки вокруг Булгакова создалась напряженная ситуация. Запрещения его пьес требовали от Сталина и московские партийцы, и украинские, и ОГПУ. «Бег» он им уже уступил. Был вынужден. Булгаков знал о том, что Сталин под натиском коммунистов защищал его, но во многом соглашался с ними. И вскоре все его пьесы запретили. На эту ситуацию Булгаков откликнулся в романе «Мастер и Маргарита» в сцене Пилата и Иешуа Га-Ноцри:

«Слушай, Иешуа, можно вылечить от мигрени, я понимаю: в Египте учат и не таким вещам. Но ты сделай сейчас другое – помути разум Каиафы, сейчас. Но только не будет, не будет этого. Раскусил он, что такое теория о симпатичных людях, не разожмет когтей. Ты страшен всем! Всем! И один у тебя враг – во рту он у тебя – твой язык! Благодари его! А объем моей власти ограничен. Ограничен, ограничен, как все на свете! Ограничен!»

Подразумевая под Пилатом Сталина, Булгаков в какой-то мере был точен в определении тогдашних возможностей вождя. Еще были на свободе люди, которые осмеливались перечить ему, высказывать свое мнение, отличное от его. Были живы Горький, Киров, Орджоникидзе, люди, знавшие, кем был Сталин до революции и при Ленине, знавшие о его параноидальной психике. Власть Сталина еще не стала беспрекословной и всемогущей, но ее вполне хватило бы на то, чтобы избавиться от вредного и занозистого писателя. Может, обстоятельства для этого были не вполне подходящие. В 1925 году покончил самоубийством поэт Сергей Есенин, в 1926 году – известный писатель Андрей Соболь, в июле 1929 года к Сталину пришло отчаянное письмо от Булгакова:

«…Силы мои надломились, не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед правительством СССР об изгнании меня за пределы СССР вместе с женою моей Л. Е. Булгаковой, которая к этому прошению присоединяется».

Письмо это находилось у Сталина, когда в 1930 году застрелился Владимир Маяковский. Нехорошо получилось бы, если бы в том же году наложил на себя руки и Булгаков. Ведь имя это уже было известно за границей, и смерть его выглядела бы подозрительной, неестественной. К тому же Сталин, не сомневавшийся в таланте Булгакова, знал, что он бедствует, что ему надо содержать жену, и ждал, что он, доведенный до нищеты и отчаяния, откажется от своих буржуазных воззрений, покается перед ним и, если его попросят, а может, и по своему желанию, напишет пьесу о своем любимом вожде, на которую люди будут ходить не по партийному приказу, а по зову души, как на «Дни Турбиных». Поэтому Сталин не собирался ни убивать Булгакова, ни отпускать за границу. А тот не просил его ни о чем, кроме одного – выпустить за пределы страны, и аргументировал свою просьбу:

«По мере того как я писал, критика стала обращать на меня внимание, и я столкнулся со страшным и знаменательным явлением: нигде и никогда в прессе СССР я не получил ни одного одобрительного отзыва о своих работах… Обо мне писали как о проводнике вредных и ложных идей, как о представителе мещанства, произведения мои получали убийственные и оскорбительные характеристики, слышались непрерывные призывы к снятию и запрещению моих вещей, звучала даже открытая брань.

Я прошу Правительство СССР обратить внимание на мое невыносимое положение и разрешить мне выехать с женой Любовью Евгеньевной Булгаковой за границу на тот срок, который будет найден нужным…» (из письма начальнику Главискусства А. И. Свидерскому, 30 июля 1929 года).

В том же письме Булгаков замечает:

«Когда мои произведения какие-то лица стали неизвестными путями увозить за границу и там расхищать, я просил разрешения моей жене одной отправиться за границу – получил отказ… В наступающем сезоне ни одна из моих пьес, в том числе и любимая моя работа “Дни Турбиных”, больше существовать не будет… За моим писательским уничтожением идет материальное разорение, полное и несомненное…»

Булгаков с горечью и стыдом наблюдал за тем, как жена донашивала заграничные тряпки, штопая, перекраивая и перешивая их. На этой почве возникали скандалы.

– Я не могу в одном и том же платье появляться на ипподроме. Все знают, что я жена известного писателя. Я не могу выглядеть оборванкой!

– А ты можешь не ходить на ипподром? – осторожно замечал Михаил Афанасьевич.

– Оставить Лялю? Мою любимую лошадь! Предать ее?! Ты бы видел, как она летит над землею!

– И вправду летит? – сомневался Булгаков.

– Моя птица – Ляля – летит! – уверенно говорила Любовь Евгеньевна. – Бывают моменты, что не видно, как ее ноги касаются дорожки ипподрома. Бросить Лялю выше моих сил!

– Понимаю, – грустно опускал голову Булгаков и вспоминал Тасю, которая ходила в рваных туфлях и продуваемом ветрами, прохудившемся пальтишке и не жаловалась на это. Отдала ему все, что подарили ей родители, лишь бы он мог работать. И ничего не требовала от него. Слезы выступали на его глазах.

– Тебе жаль меня? – смягчалась Любовь Евгеньевна.

– Жаль, – вздыхал Михаил Афанасьевич, – даже твою птицу Лялю.

– Она ест из моих рук, радуется, когда я треплю ее за гриву, расчесываю ее, – хвалилась Любовь Евгеньевна.

– Я тоже могу есть из твоих рук, – шутил Михаил Афанасьевич, – даже овсяную кашу!

– Молодец, Миша, не теряешь духа, даже в нашем буквально драматическом положении. Ты ничего не можешь поделать с этими тупоголовыми людьми, которые преследуют тебя. Ты пиши Сталину. Он должен войти в твое положение. Он смотрел «Дни Турбиных» чаще, чем я.

– С какой целью? – задавался вопросом Булгаков. – И в конце концов запретил? Ему я уже писал…

Любовь Евгеньевна в растерянности не знала, что сказать мужу, и переводила разговор в другое русло:

– Как было бы здорово, если бы он отпустил нас с тобою в Париж! О Париж, он мне снится ночами. Даже не хочется просыпаться…

– А как же Ляля? – с серьезным видом говорил Булгаков. – Кто будет кормить ее? Расчесывать ей гриву? Я могу подождать. Я не лошадь-рекордсменка и не летаю над землею…

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

В Черногорию в гости к бывшей балерине, 70-летней Ольге, приезжает старинная подруга Ядвига. Женщины...
К счастью или к сожалению, в нашей жизни всегда есть место конфликту. Как правильно из него выйти, к...
Автор – профессор, доктор исторических наук предлагает читателю несколько иную систему приоритетов, ...
Александр Яблонский – русский писатель, профессиональный музыкант; с 1996 года живет в Бостоне; авто...
Праздник представляет собой сложное общественно-культурное явление и изучается достаточно широким кр...
В книгу включены совсем новые стихотворения, наполненные неподдельной любовью к России, известного а...