Михаил Булгаков. Три женщины Мастера Стронгин Варлен
Сталин любил приглашать на концерты в Кремль особо нравящихся ему артистов. Дважды – Леонида Осиповича Утесова. Приглашал бы этого великолепного певца и комического актера он и чаще, если бы тот не был от рождения Лазарем Вайсбейном и не исполнял на своих концертах еврейские песни – пусть всего две, но пел именно их, а не «Сулико». Леонид Осипович вспоминал, что распорядитель кремлевского концерта однажды передал ему пожелание Сталина услышать в его исполнении блатную песню «С одесского кичмана бежали два уркана». Утесов испугался, побледнел, посчитав это провокацией, переспросил у распорядителя концерта – не ошибка ли это, но тот упорно настаивал на своем. Собрав волю в кулак и решив – пусть будет что будет, Утесов спел эту песню. В зале поначалу воцарилось гробовое молчание. Выдержав паузу, Сталин пальцем поманил певца к себе. С дрожью в коленях, с замирающим от страха сердцем Утесов приблизился к вождю и услышал неожиданное: «Спой еще раз! На бис!» Сталин заулыбался и захлопал, а вслед за ним оживилось и зааплодировало все высокое партийное окружение.
Сталин не раз приглашал в Кремль и популярного исполнителя песен о любви Вадима Козина. Вождь терпеливо выслушивал в его исполнении две-три лирические песни и потом подзывал певца к роялю. «А теперь – мои!» – небрежно бросал он ему. Это означало, что Сталин будет петь свои любимые частушки под аккомпанемент Козина. Подбоченясь, притоптывая ногами, вождь изображал развеселого русского удальца: «Ритатухи, еду к Нюхе. Нюха глупая была и ребенка родила. Ритатухи, ритату, больше к Нюхе не пойду!»
Как получилось так, что этому, мягко выражаясь, малокультурному человеку с уголовными замашками удалось прийти к власти в громадной, не обделенной талантами и умами России? Во многом помог Ленин, обещавший измученному войной и разрухой народу райское будущее. Он разрешил «грабить награбленное», чем с энтузиазмом воспользовались самые невежественные слои народа, те, кто был ничем и желал стать всем. С ужасом и тревогой наблюдал за всем происходящим в России великий русский писатель Иван Алексеевич Бунин: «Выродок, нравственный идиот от рождения, Ленин явил миру как раз в самый разгар своей деятельности нечто чудовищное, потрясающее; он разорил величайшую в мире страну и убил несколько миллионов человек – и все-таки мир уже настолько сошел с ума, что среди бела дня спорят – благодетель он человечества или нет?.. Как приобресть власть над толпой, как прославиться на весь Тир, на всю Гомору, как войти в бывший царский дворец или хотя бы увенчаться венцом борца якобы за благо народа? Надо дурачить толпу, а иногда даже и самого себя, свою совесть, надо покупать расположение толпы угодничеством ей… Образовалась целая армия профессионалов по этому делу… из коих и выходят все те, что в конце концов так или иначе прославляются и возвышаются. Но чтобы достигнуть всего этого, надобна, повторяю, великая ложь, великое угодничество, устройство волнений, революций, надо от времени до времени по колено ходить в крови».
Сталин ни в коей мере не избежал бунинского «рецепта» восхождения к власти в революционной России. Но как ему удалось стать первым лицом среди жаждущих того же и не менее кровожадных и жестоких большевистских коллег? Чем он превзошел их? Большей чем у них кровожадностью и жестокостью? Возможно, этим. И все-таки непонятно, как он смог стать главой грузинских боевиков в совсем юном возрасте и даже заслужить у них почетную кличку «Пастырь». Ему внимали как молодому богу люди значительно старше и умнее его. Как он, заняв скромную секретарскую должность в Центральном Комитете большевистской партии, за короткое время проложил себе путь на самый верх, став центральной и главной фигурой ВКП(б). Не добавил ли он на своем пути к власти какие-либо важные личностные компоненты к «рецепту», изложенному Буниным, о которых великий писатель даже не подозревал? Не исключено, что добавил, использовав для этого опыт других карьеристов и мошенников. Нет документов, подтверждающих это. Как не доказано, что в стремительном восхождении Сталина к власти и его тридцатилетнем самодержавном правлении не обошлось без влияния каких-то таинственных паранормальных сил…
Много странного в отношениях Сталин – Булгаков. Писатель никогда не заигрывал с властью и всегда критически относился к ней. Но что же тогда подтолкнуло его на создание пьесы «Батум» о молодом Сталине, где тот предстает явно положительным героем? Никто из современников, включая жену и близких друзей, не дает ответа на этот вопрос, даже не касаются причины появления у Михаила Афанасьевича замысла написания этой пьесы. Без каких-либо комментариев констатирует Елена Сергеевна: «Миша в этот вечер писал пьесу о Сталине». И сам писатель нигде не разу не обмолвился о том, что натолкнуло его на мысль о создании пьесы о вожде, с которым у него складывались неровные и явно нелицеприятные отношения. Наваждение? Потусторонние силы?
Странно, что ни у кого из историков или литературоведов не возник вопрос о том, почему после написания пьесы «Батум» и передачи ее в Главрепетком и лично Сталину писателя срочно по указанию вождя направили на юг и через пару часов так же неожиданно вернули обратно с ближайшей к Москве станции Серпухов. Затем Булгакова обвинили в том, что он своей пьесой «пытался навести мосты с правительством», лично со Сталиным, что оскорбляло Булгакова, задевало честь писателя, даже не помышлявшего о подобном. Странная прерванная поездка чуть не довела его до нервного срыва. А тут еще обвинения в заигрывании с властями!
Все это можно объяснить только желанием вождя окончательно добить больного писателя…
Сталин знал от своих приближенных, общавшихся с Булгаковым, что тот нервно истощен, испытывает материальную нужду. Ему докладывали, что бесконечные отказы выпустить писателя даже на короткое время для работы за границу морально унижают его, что он буквально задыхается в атмосфере бесконечных критических нападок на его творчество, не видит перспектив для литературной деятельности в своей стране. Сталину доносит нарком госбезопасности Ягода, что Булгаков недоволен своим положением, существующими порядками и как сатирик считает своим долгом писать о нелепостях и глупостях, творимых властями. Сталин задумывается: «Наверное, этот Булгаков уже никогда не создаст что-либо подобное образу наивного, неуклюжего и бестолкового Лариосика, который так когда-то меня забавлял… Так есть ли смысл дальше возиться с этим непокорным писателем? Пройдет время, и его забудут. Непременно забудут. Ведь если не печатать произведения писателя, не напоминать о нем, то кто его вспомнит? Никто. Забудут и этого Булгакова. Молчал бы себе в тряпочку. Чего высовывается? У него нервное истощение… Долго не протянет… Но мне нервы еще может попортить… Жаль только, что друг недомогает в последнее время… Но с такой пустяшной просьбой, уверен, справится без особых усилий… Где он сейчас? В Берлине или Париже? Впрочем, расстояние для его фокусов не играет никакого значения. Как хорошо, что судьба свела меня с ним. Как хорошо!»
Думал так Сталин или немного иначе, но вероятно, что он решил прибегнуть к помощи старого друга. Это было проще всего и незаметнее для других.
Нет причин сомневаться, что при возвышении Иосифа Джугашвили от рядового боевика до партийного пастыря, главы всех грузинских боевиков, а затем и до полубожественного руководителя Советского государства немалую роль сыграл его бывший соученик по Тифлисской духовной семинарии. Как и Сталин, он отличался необузданным, диким нравом и безудержным стремлением возвеличиться среди простых людей. Возвеличиться любым способом, во что бы то ни стало.
Георгий Иванович Гурджиев был и остается одной из самых загадочных фигур ХХ века. Ему приписывают тайную власть над вождями политических диктатур Сталиным и Гитлером, изобретение техники психического воздействия на массы, которая стала мощным инструментом в руках этих деспотов и тиранов.
Георгий Гурджиев родился в Гюмри в 1872 году в семье малоазийского грека и армянки. Как и у Джугашвили-Сталина, его отец был бедным сапожником. Это сходство в происхождении, несомненно, сыграло свою роль в их сближении с будущим Вождем народов. Интересно, что «Гурджиев» по-турецки означает «грузин».
С Иосифом Джугашвили они не только вместе учились в семинарии (на разных курсах), но и некоторое время молодой Сталин жил в доме Гурджиева в Тифлисе. Вероятно, будущего вождя и уволили из духовного учебного заведения не из-за его увлечения марксизмом (в те годы тот вовсе не был таким гонимым учением, как это пытались представить советские историки), а за интерес и занятия оккультизмом – известны ранние стихи Джугашвили-Сталина с апологией демонизму.
Потом они встречались как раз перед отъездом Гурджиева из Советской России. По некоторым предположениям, Сталин ему и помог выехать.
Официальной биографии Георгия Гурджиева не существует.
Известно, что русский период его жизни длился с 1912 по 1918 год. Но не исключены его приезды в СССР и в более поздний период. Несомненно, контакты Сталина с бывшим соучеником не прекращались. После 1919 года связь могла поддерживаться по десяткам (если не сотням) разных каналов. Известно также, что именно при Сталине НКВД активно занимался разными оккультными исследованиями (Александр Барченко и другие). К 1938 году Барченко и его команда накопили столько информации, что стали опасны и их ликвидировали.
Даже и не важно, происходили ли личные встречи вождя и Гурджиева. Сталин не мог не поддерживать контакты с самым прославленным оккультистом тех лет, не мог пренебрегать его теорией и методами подавления человеческой личности.
Одно из свидетельств использования Сталиным советов оккультистов – это то, что 26 марта 1922 года (во время работы XI съезда РКП(б) он своей рукой исправил свои прежние анкетные данные (дату рождения 6/18 декабря 1878 г. – по всем прежним документам) заменил на 9/21 декабря 1879 года – и в дальнейшем эта дата везде и значится в его биографии. Астрологи утверждают, что гороскоп на 21 декабря 1879 г. – это гороскоп вождя, предводителя народов, а прежний – человека «второго-третьего уровня», у которого нет шансов стать лидером. Можно как угодно относиться к астрологии, но именно после 1922 года Сталин резко пошел наверх и вскоре встал у руля большевистского государства.
В Советской России активно действовали группы почитателей Гурджиева, готовые на все ради своего духовного гуру. Сталин не только не препятствовал их существованию, но и, возможно, оказывал им тайную поддержку. Однако по понятным причинам Учитель и Вождь народов не афишировал свою симпатию к сатанисту Гурджиеву.
Конечно, Сталин ловко использовал оккультную доктрину своего учителя (теория тоталитаризма, манипулирования народом с помощью средств массовой информации – это разработки Гурджиева, называвшего себя «внуком Вельзевула»).
Умер Гурджиев в 1949 году, то есть в процессах «врагов народа» 1937–38 годов, борьбе с космополитизмом, в Деле еврейского антифашистского комитета, Деле врачей мог принимать участие и не только советами, а физическим телепатическим воздействием на определенных лиц. Таким же образом он мог сыграть свою зловещую роль и в судьбе Михаила Булгакова, поспособствовав стремительному угасанию писателя.
Талантами и оккультными знаниями Гурджиев для этого обладал в достатке, что неоднократно доказано фактически. В молодые годы он исколесил весь Ближний Восток и Центральную Азию, вступал в контакты с представителями древних эзотерических школ, перенимая у них методы подчинения массы людей воле избранных единиц, обладающих сильным гипнотизмом и высокоразвитой нервной системой. Бывал Гурджиев на Тибете, где по некоторым сведениям встретился с Карлом Хаусхофером, основоположником геополитики и одним из духовных отцов Третьего рейха. Встречи эти нигде не зафиксированы, но они, несомненно, имели место. Если символы Третьего рейха, полностью совпадающие с эмблемами и гербами фашисткой партии, были привезены Хаусхофером из Тибета, то умение вождей фашизма и особенно Гитлера гипнотически овладевать вниманием толпы и полностью подчинять ее своей воле вряд ли обошлось без уроков Гурджиева. Тот не раз посещал Германию и особенно часто – Берлин. В отличие от своих учеников, Гурджиев не занимался своими опытами с толпами на стадионах, а экспериментировал, и весьма удачно, с маленькими группами избранных.
Благодаря дружбе с личным лейб-медиком Николая II Иваном Бадмаевым Гурджиев владел секретами изготовления различных травяных настоев, включая наркотические, возбуждающие организм, парализующие волю, отравляющие. Он не раз демонстрировал свои познания на практике. Гурджиев хорошо был знаком с молитвенной практикой различных орденов дервишей, прежде всего с методами психофизических тренировок братства Накшьбанди. Но если подлинный дервишеский «зикр», то есть медитация, подкрепленная сакральными танцами, преследовала своей целью полное слияние с божеством, то «балетмейстерская» деятельность Гурджиева впитала лишь внешние приемы этих танцев, не имея ничего общего с их космологической сутью. Происходящее в «зикре» сладостное растворение в божестве и вечности подменялось в гурджиевском балете «физикой»: точным воздействием на двигательные центры, искусным отключением отдельных групп мышц, расслаблением поочередно правой и левой частей тела. Гурджиев просто-напросто превращал своих последователей (учеников) в строй сомнамбул, движущихся взад-вперед, вправо-влево, совершающих повороты совершенно синхронно, как единое тело. Очень часто в работе с учениками Гурджиев использовал упражнение «кифф», когда учитель неожиданно восклицает «Стоп!» – и ученики должны мгновенно замереть, прекратив свои движения до тех пор, пока им не разрешат расслабиться. Это упражнение в истолковании и практике Гурджиева стало средством подавления воли учеников, превращения их в живых марионеток, послушных воле оккультного кукловода. Гурджиев терпеливо выжидал, когда большинство танцоров окажутся в наиболее неудобных, напряженных позах, и давал команду: «Стоп!», не скрывая удовлетворения от их беспомощного вида. Особенно он радовался, когда ученики валились на пол, не в силах удержать равновесие.
Гурджиев становится знатоком темных закоулков человеческой души, опытным и могущественным гипнотизером и «дрессировщиком», сумевшим подчинить своей воле десятки, сотни людей разных национальностей, сословий и культур. При этом он был далеко не бескорыстен и говорил кандидатам в свои ученики: «Придет день, когда стоит только мне захотеть, вы с радостью отдадите мне все, что у вас есть».
На протяжении всей жизни Гурджиев настойчиво занимался шлифовкой своих врожденных парапсихологических способностей. Иначе он остался бы в лучшем случае деревенским колдуном, умеющим разве что наводить порчу да составлять рецепты приворотных зелий. Объективные свидетельства авторитетных людей, в частности ученика Гурджиева, известного философа Петра Успенского, говорят о том, что тот мог не только общаться и контактировать с нужным ему человеком на расстоянии, внушать ему те или иные идеи или чувства, но и вызывать у людей чисто физиологические ощущения, приятные и неприятные. Еще в молодости Гурджиев заметил, что стоило ему внимательно посмотреть на понравившуюся ему женщину, внушить ей, что она желает его, и постепенно усиливать силу суггестии, как она теряла контроль над собой. Тренируя эти способности, он, находясь на любом расстоянии, мог доводить приглянувшуюся ему женщину до оргазма. При этом Гурджиев и сам испытывал удовлетворение, у него радостно вспыхивали глаза, блаженное тепло разливалось по всему телу.
Но еще большее удовлетворение приносило ему причинение страданий другому. Он мог вызывать на любом расстоянии у человека боль, как физическую, так и душевную. Этим умением Гурджиева с лихвой воспользовался его соученик по Тифлисской семинарии Иосиф Джугашвили-Сталин. Особенно он прослыл мастаком по части выбивания показаний из своих врагов во время судебного следствия над ними. К болевым воздействиям Гурджиева на расстоянии он добавил инквизиторские пытки, несколько даже усовершенствовав их на свой дьявольский манер: например, ввел «маникюр» (сдирание ногтей с пальцев) и «смирилку» (подсудимого плотно завертывали в мокрую смирительную рубашку из суровой ткани, которая, высыхая, доставляла человеку неимоверные муки). Пытки в сталинских застенках проводились в присутствии тюремного врача, но это не было актом гуманности. Просто эскулап время от времени приводил в сознание истязаемого, теряющего сознание от боли, чтобы тот мог давать показания.
Сталин явно симпатизировал идее «расчеловечивания» человека, которую проповедовал Гурджиев в своей книге «Четвертый путь».
Пророк заявлял, что люди в действительности живут во сне, во сне рождаются и умирают, и нет у них никакой души, а следовательно и надежды на загробную жизнь. Человек должен выработать в себе новое «Я» посредством психосоматических упражнений под руководством «гуру» – духовного наставника, уже сумевшего сбросить с себя оковы сна. Необходимое условие при этой работе – самоотречение, отказ от призрачной собственной воли, размышлений, чувств и эмоций, превращение в пассивную машину, полностью подчиненную воле наставника.
Быт и производственная практика в Авиньонском аббатстве близ Парижа, где окончательно обосновался Гурджиев со своими учениками, может служить прообразом тех зловещих перемен в жизни России, которыми закончилась проводимая Сталиным в деревне коллективизация и обобществление средств производства на фабриках и заводах. По сути дела, Авиньонское аббатство послужило опытным участком для внедрения гурджиевских форм правления в нашей огромной стране. Тяжелый и бессмысленный труд по 14 и более часов в сутки, добровольная передача учителю все своих сбережений и полный отказ от личной собственности – вот что такое гурджиевский рай. Одурманенные им люди свидетельствовали: «Перед нами стояла единственная задача – преодолеть немыслимые трудности, совершить огромное усилие… Нередко после заката солнца Гурджиев опять направлял нас на строительные работы, и мы трудились до 2–3 часов утра при свете прожекторов, прикрепленных к балкам. Мы никогда заранее не знали, когда нас отпустят спать. Дни напролет приходилось копать, рыхлить землю, возить тачки с песком, пилить и рубить деревья, при этом считая себя членами провозглашенного Гурджиевым Института гармоничного развития человека». Невольно возникает сравнение со строительством сталинского Беломорканала – тот же тяжелый невыносимый труд, то же «расчеловечивание» человека.
Почерк Гурджиева, почерк дьявола и сатаниста проявлялся во многих поступках и действиях его однокашника по Тифлисской семинарии. Разделываясь со своими врагами, точнее – соперниками по власти, объявленными им врагами народа, он добивался от них удивительной покорности и признания чудовищной вины, обрекавшее их на неминуемую смертную казнь.
Прокурор Вышинский в открытом суде, в присутствии иностранных корреспондентов, обращается к Каменеву:
– Как оценить ваши статьи и заявления, в которых вы выражали преданность партии? Обман?
Каменев. Хуже обмана.
Вышинский. Вероломство?
Каменев. Хуже вероломства.
Вышинский. Хуже обмана, хуже вероломства – найдите это слово… Измена?
Каменев. Вы его назвали!
Вышинский. Подсудимый Каменев, вы подтверждаете свою измену?
Каменев. Да! Да!
Присутствующие на процессе иностранцы были изумлены тем, с каким неподдельным раскаянием подсудимые давали показания, обрекая себя на смерть. А Сталин относился ко всему происходящему спокойно, иногда даже довольно усмехался в усы.
Рецепт Гурджиева действовал за редчайшим исключением безотказно. Несомненно, что учитель передал своему кремлевскому ученику секреты настоев наркотических трав, записанные им у знатока тибетской фитотерапии Бадмаева. Капли отравы, добавленные в пищу подсудимых, полностью лишали их собственного «я», подавляли волю, «расчеловечивали», после чего они могли говорить только то, что предлагал им их «гуру», в данном случае прокурор Вышинский.
(Кстати, известно, что еще на процессе Главтопа в мае 1921 года подсудимая Макровская жаловалась, что ее на следствии подпаивали каким то наркотическим зельем, о чем пишет А. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ».)
И не исключено, что когда Сталин решил окончательно избавиться от непокорного писателя Булгакова, он обратился за помощью к Гурджиеву. Франция, где жил оккультист и куда переместилось большинство белоэмигрантов, была наводнена чекистами. Один из агентов мог легко пробраться в Авиньонское аббатство, в келью, где лежит прохворавший в то время Гурджиев, передать ему фотографию Булгакова и просьбу вождя.
«Этот человек болен, страдает неврозом, – поглядев на снимок, замечает Гурджиев. – Я его достану отсюда!» – зловеще улыбается он, наверное обладающий телепатическими способностями. Расстояние его не смущает. Несмотря на недомогание, он немедленно принимается за предложенное ему дело. По просьбе Сталина внушает писателю мысль о необходимости написания пьесы, посвященной вождю. Внушение, как мы знаем, достигает цели. «Первый шаг сделан, – удовлетворен Сталин. – Работа над пьесой отнимет у него последние силы и прославит меня». Но когда пьеса ложится на его стол, он даже не спешит с ней ознакомиться. Он ждет развязки, надеясь на разрушительную силу воздействия Гурджиева. Но проходит день, два, неделя, и Сталин получает неутешительное известие от Фадеева, посетившего Булгакова: «Писатель болен, но говорит связно, не теряет нить разговора, еще способен здраво мыслить»
«Значит, он сможет работать дальше? – интересуется Сталин, зная, что раньше Гурджиев настолько опустошал души писателей, что они умирали как творческие личности. Так его ученица, великолепная канадская писательница Кэтрин Менсфильд успела перед гибелью отослать из гурджиевского лагеря письмо мужу: «Результатом моего пребывания здесь стало то, что я утратила способность писать. Я совершенно духовно истощена».
«Неужели Булгаков вырвется из цепких лап гуру?» – нервничает Сталин. Он читает «Батум» и еще больше расстраивается, ему кажется, что Булгаков изобразил его не великим, а обычным, рядовым революционером. Не таким бы он хотел войти в историю! Скрежеща зубами, Сталин посылает в Главрепетком отрицательную рецензию на пьесу, фактически ставящую крест на ее судьбе.
Недобрая весть надломила Булгакова, и только сердечное участие жены и друзей кое-как смягчает удар. Одно лишь тревожит писателя – идеи и замыслы новых произведений больше не заполняют, как прежде, его сознание, оно замутнено. И все последние силы он отдает на правку и шлифовку глав «Мастера и Маргариты».
Сталин решает окончательно измотать Булгакова. Он посылает его на Кавказ, якобы для ознакомления с фактическими материалами для пьесы. А затем на ближайшей станции снимает с поезда. Неизвестно зачем посылал, когда сам запретил пьесу к постановке?! Сказал даже Немировичу-Данченко: «Пьеса неплохая, но ставить ее нигде и ни в каком случае нельзя». Теперь известно, зачем посылал – чтобы еще раз поиздеваться над больным Булгаковым, нанести ему чувствительный удар по самолюбию. Затем Сталин обвиняет писателя в попытке «навести мосты» с ним, в заигрывании с властью… Стойкость и здоровье Булгакова не беспредельны. Его воля уже не может противостоять могучему жестокому давлению Сталина, использующему гурджиевскую методику подавления личности. Булгаков признается жене, что так скверно ему еще никогда не было.
Повторим запись Елены Сергеевны в ее дневнике 28 августа: «У Миши состояние раздавленное. Он говорит – выбит из строя окончательно. Так никогда не было.
Я убеждала его, что во МХАТе многие говорят о нем с нежностью, что это очень ценно, что за это время видела столько участия, любви и уважения к нему, что никак не думала получить…
У Вильямсов – как всегда – очень хорошее отношение… Вечером ободренный моими словами Миша пошел пройтись до Сергея Ермолинского, я – в ванну».
«29 сентября. Сегодня звонил Виленкин. Были Файко, вели себя серьезно, тепло. К вечеру Мише легче с головой. Заключен договор с Германией о дружбе. Головные боли – главный бич… Вчера большое кровопускание… Сегодня днем несколько легче, но приходится принимать порошки…»
«18 октября. Сегодня два звонка интересных. Первый – от Фадеева, что завтра он придет навестить Мишу, второй – что во МХАТе было правительство, причем Генеральный секретарь, разговаривая с Немировичем, сказал, что пьесу “Батум” он считает очень хорошей, но пьесу ставить нельзя…»
Булгаков оказался прав. В нашей стране судьбами людей мог править только один человек. Стоило ему хорошо высказаться о пьесе, и это вызвало «град звонков» от мхатовцев…
Может быть, обещанный приход писательского секретаря Фадеева тоже объяснялся этим разговором?
«1 января. Ушел самый тяжелый в моей жизни 1939 год, и дай Бог, чтобы 1940-й не был таким… Мы вчетвером – Миша, Сережа, Сергей Ермолинский и я – тихо, при свечах, встретили Новый год: Ермолинский – с рюмкой водки в руках, мы с Сережей – с белым вином, а Миша – с мензуркой микстуры…»
«13 января. Лютый мороз, попали на Поварскую в Союз. Миша хотел повидать Фадеева, того не было. Добрались до ресторана писательского, поели… Я – котлеты из дичи, чудовищная гадость, после которой тошнило. Бедствие столовки этой, что кто-нибудь подсядет непременно. Назойливые расспросы о болезни, Барвихе и т. д.»
11 февраля Булгаков подарил Елене Сергеевне свою фотографию с подписью: «Жене моей Елене Сергеевне Булгаковой. Тебе одной, моя подруга, подписываю я этот снимок. Не грусти, что на нем черные глаза (в темных очках): они всегда обладали способностью отличать правду от неправды».
Булгаков безмерно верил жене, но о зоркости и прозорливости своих глаз напоминает после появления в доме Фадеева, видя его неравнодушие к Елене Сергеевне.
Имя Александра Фадеева сравнительно недавно исчезло с фронтона Дома литераторов, настолько велика была сила инерции этого писательского властелина, гордо правившего в литературе в сталинские годы. Его настоящая фамилия – Булыга, видимо, казалась ему несозвучной с псевдонимами большевистских лидеров, и он выбрал себе более благозвучную – Фадеев. Случилось это после выхода в свет романа «Разгром», имевшего немалый успех у читателей и благожелательно встреченного критикой. В центре его произведения был образ командира партизанского отряда Левинсона, подавляющего в себе слабости и обладающего несокрушимой силой воли. Ему противостоит другой командир – Мечик, раб своих слабостей, соединяющий в себе революционную фразеологию с мелкобуржуазной идеологией. Фадеев, как покажет жизнь, станет Левинсоном и Мечиком в одном лице. Родившись в городе Кимры, в фельдшерской семье, он провел детство в Южно-Уссурийском крае, где его отец владел земельным наделом. Учился во Владивостоке, в коммерческом училище, из 8-го класса которого ушел в революционное подполье. Участвовал в партизанском движении, затем воевал с Колчаком и далее, учась в Горной академии, был на партийной работе. Удачные опыты в литературе позволили ему стать большевистским руководителем писателей. Он возглавил Президиум писательского Союза, а затем стал его первым секретарем. Неуклонно стоял на страже интересов партии в борьбе с троцкистами и прочими уклонистами от линии партии, без колебаний визировал поступающие из НКВД ордера на аресты писателей. Малоизвестный в народе драматург Михаил Булгаков не вызывал у него особой неприязни, ордер на его арест от Ягоды не приходил, и Фадеев отдал молодого писателя на растерзание его завистливым коллегам.
В 1939 году Александра Фадеева наградили орденом Ленина, и он уже не боялся проявлять свои слабости. Он стал пить, увиваться за женщинами, следует один запой, другой, одна любовница сменяла другую. Отрезвев, напрашивается на прием к Сталину, жалуется ему на пьянство и другие пороки некоторых писателей. Сталин не сочувствует ему, говорит, что у него нет других писателей, «работайте, товарищ Фадеев, с теми, что есть». Пьянки продолжаются. В окружении подхалимов, которые докладывают ему, что вождь хорошо отозвался о пьесе Булгакова «Батум», хотя и запретил ее постановку, Фадеев решает поближе познакомиться с ее автором. Сегодня Сталин запретил, а завтра… Тем более пьеса о его революционной юности. Один из подхалимов с ухмылкой говорит Фадееву, что, в общем-то, дни Булгакова сочтены и у него весьма интересная и красивая жена, стоит приударить за ней.
У Фадеева с женой, актрисой МХАТа Ангелиной Степановой, жизнь сложилась не очень удачно. До Фадеева она была влюблена в драматурга Николая Эрдмана, даже ездила к нему в ссылку, чего Фадеев простить ей не мог и при каждом удобном случае изменял супруге. Позвонил Булгакову, чтобы навестить больного, но в последний момент ехать не решился, на разведку послал близкого ему писателя Константина Федина. О его приходе вспоминала Елена Сергеевна:
«Когда Миша уже был очень болен и все понимали, что близок конец, стали приходить кое-кто из писателей, кто никогда не бывал… Так, помню приход Федина. Это – холодный человек, холодный, как собачий нос.
Пришел, сел в кабинете около кровати Мишиной, в кресле. Как будто по обязанности службы, быстро ушел. Разговор не клеился. Миша, видимо, насквозь все видел и понимал. После его ухода сказал: “Никогда больше не пускай его ко мне”. Другое дело – Пастернак. Вошел с открытым взглядом, легкий, искренний, сел верхом на стул и стал просто, дружески разговаривать, всем своим существом говоря: “Все будет хорошо”, – Миша потом сказал: “А этого всегда пускай, я буду рад”».
15 февраля 1940 года, за месяц до смерти Булгакова…
«…позвонил Фадеев с просьбой повидать Мишу, а сегодня пришел. Разговор вел на две темы: о романе и о поездке Миши на юг Италии, для выздоровления. Сказал, что наведет все справки и позвонит». Но не позвонил. После его прихода у Булгакова резко ухудшилось состояние, «углублен в свои мысли, смотрит на окружающих отчужденными глазами. Ему сейчас неприятен внешний…» – ставит многоточие Елена Сергеевна.
Судя по всему, недостает слова «вид». Но чей? По всей вероятности – Фадеева. У него правильные черты лица, он внешне выглядит привлекательно, но злой характер, коварство выдают равнодушные, жестокие глаза. Елена Сергеевна не уточняет имя неприятного Мише посетителя. От него зависит выход книг мужа. А издать их – цель ее жизни. Булгаков расстроен, видя, от какого человека зависит судьба его и других писателей. Самочувствие ухудшалось.
И болезнь довершала свое черное дело. Осенью 1939 года Булгаков с женою вернулся из Ленинграда, и врачи немедленно уложили его в постель. Он рассказал Сергею Ермолинскому, как будет развиваться болезнь:
«Он называл недели, месяцы и даже числа, определяя все этапы болезни. Я не верил ему, но дальше все шло как по расписанию, им самим начертанному».
Пожалуй, лишь Сергей Ермолинский, жена и сестры Булгакова подробно и доподлинно знали о тех страшных муках, которые он испытывал в последнее время.
Он страдал и оттого, что не успел попросить прощения у своей первой жены – Татьяны Николаевны Лаппы.
«Все, что сделала для меня Таська, не поддается учету», – вспоминал он свои слова. Однажды, когда мозг его был ясен, он вызвал к себе младшую сестру Лелю и шепнул ей, чтобы она разыскала и попросила Тасю заехать к нему. Через неделю сестра сообщила ему, что Татьяны Николаевны в Москве нет. Она, по всей видимости, давно покинула столицу, и где живет сейчас – неизвестно. Он слушал Лелю напряженно, лицо его казалось окаменевшим. Сергей Ермолинский так описал эту сцену: «Он знал, что где-то рядом стоит Лена, и невидящий взгляд его был виноватый, извиняющийся, выражал муку.
Лена спросила его с печальной укоризной:
– Миша, почему ты не сказал, что хочешь повидать ее?
Он ничего не ответил. Отвернулся к стене».
Утонченная Елена Сергеевна догадывалась – где-то в глубине его сердца оставалась другая женщина, его первая жена. Он никогда не вспоминал ее, и она ни разу нигде не возникла как бывшая жена Булгакова. Только после его ухода из жизни, когда ее разыскали журналисты и литературоведы, она стала давать интервью, отвечать на письма. Ермолинскому она написала:
«О том, что Миша хотел меня видеть, я знаю. Но узнала об этом слишком поздно. А так бы приехала… Я у него была первая, сильная и настоящая любовь (на склоне лет уже можно все сказать). Нас с ним связывала удивительная юность…»
Видимо, испытывая чувство вины перед первой женой, он в своем последнем романе дал героине – Маргарите – ее отчество Николаевна. Память о матери – в строчках «Белой гвардии», о Тасе – в отчестве героини и эпизодах романа «Мастер и Маргарита». И наверное, не случайно Елена Сергеевна не пришла на поминки мужа, устроенные его сестрами.
«Там были все свои… Лены не было», – вспоминала Татьяна Николаевна. Она переживала, что не услышала его «прости», но зная, что он собирался просить у нее прощения, простила его и думала о нем с нежностью и любовью, порою счастливой, иногда тревожной, а в конце – трагичной, но с любовью.
Впоследствии над Ермолинским немало посмеивались, говоря, что он сотворил легенду о Елене Сергеевне. Но он возражал: «Она была рядом с ним – самозабвенно. Поэтому имя ее (и без моих рассказов) окутано таким уважением… Но я понимаю боль своего друга». И через абзац Ермолинский обращается к своему умирающему другу с восклицанием о Тасе:
– Миша, почему ты не сказал мне, что хочешь повидать ее?!
Затем были такие слова: «Передо мною его фотография. На ней написано: “Вспоминай, вспоминай меня, дорогой Сережа”. Фотография подарена 25 октября 1935 года. Он был еще здоров, озабочен делами театральными, много работал, и его не покидали мысли о Воланде, о Мастере и Маргарите. Я не обратил тогда внимания на эту подпись, схожую с заклинанием: “Вспоминай, вспоминай”. Понял позже – сидя у его постели. И думал: непоправимо, что о многом мне не удалось договорить с ним. Может быть, о самом главном!
– Миша, почему ты мне не сказал, что хочешь повидать ее?»
После смерти Булгакова немало народу перебывало в его квартире. Приходили проститься с писателем, выразить соболезнование его жене. Меньше всего было литераторов. Не пришел и Фадеев. Но он написал письмо Елене Сергеевне, помеченное 15 марта 1940 года, где объяснял, что лишь неотложные дела помешали ему зайти к ней и в Союз, подчеркивал свое бесконечное уважение к Елене Сергеевне, обещал, что все «связанное с Булгаковым мы сохраним и поднимем, и люди будут знать его лучше по сравнению с тем временем, когда он жил», что «он – человек, не обременявший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью, путь его был искренен и органичен, а если в начале своего пути (а иногда и потом) он не все видел так, как оно было на самом деле, то в этом не было ничего удивительного, хуже было бы, если бы он фальшивил». Обещал поместить свое мнение о Булгакове в газете. Но увы, единственной читательницей этого письма долгие годы была лишь Елена Сергеевна. Впервые оно увидело свет в «Новом мире» в 1966 году.
Сестра Булгакова, Леля, заметила, что во время прихода к умирающему писателю Фадеев часто бросал маслянистый взгляд на Елену, чего не мог не увидеть Михаил Афанасьевич и не переживать, предвидя, что ухаживание Фадеева за Еленой Сергеевной будет продолжаться. В знак особого расположения к ней Фадеев похоронит опального и непризнанного писателя на самом престижном Новодевичьем кладбище. Фадеев упорно добивается своего, хотя догадывается, что Елена Сергеевна собирается всю оставшуюся жизнь положить на издание произведений мужа.
Она любила Булгакова нежно, страстно и самозабвенно. Только однажды он в предсмертные дни спросил:
«Любила ли ты меня?» – все остальное время Булгаков признавался ей в любви: «Ты для меня все, ты заменила весь земной шар. Видел во сне, что мы с тобою на земном шаре».
«8 марта (за день до смерти): “О мое золото” (в минуту страшных болей – с силой). Потом раздельно и с трудом разжимая рот: го-луб-ка… ми-ла-я…» В минуты облегчения (записано по памяти):
«Пойди ко мне, я поцелую тебя и перекрещу на всякий случай… Ты была моей женой, самой лучшей, незаменимой, очаровательной… Когда я слышал стук твоих каблучков… Ты была самой лучшей женщиной в мире… Божество мое, мое счастье, моя радость. Я люблю тебя. И если мне будет суждено жить еще, я буду любить тебя всю мою жизнь. Королевушка моя, моя царица, звезда моя, сиявшая мне всегда в моей земной жизни! Ты любила мои вещи, я писал их для тебя… Любовь моя, моя жена, моя жизнь».
Елена Сергеевна записывает:
«10 марта 1940 года, 16 часов 39 минут. Миша умер».
В эту трагическую минуту она сказала всего два слова: «Миша умер». Все… Конец счастья… Боль во всем теле. Спазмы в горле. Приходили люди. Соболезновали. Но почему-то никто не говорил, даже на панихиде, что умер гений. То ли боялись, то ли отчетливо не понимали это. Она им докажет, донесет до них, до всего света, что мировая литература потеряла великого писателя. Но нашелся человек, поэт, возможно, не менее великий творец, чем Булгаков, приславший ей письмо из Ленинграда. До Елены Сергеевны донесся трепетный голос Анны Андреевны Ахматовой, полный боли и сопереживания.
- Вот это я тебе взамен могильных роз,
- Взамен кадильного куренья.
- Ты так сурово жил и до конца донес
- Великолепное презренье.
- Ты пил вино, ты, как никто, шутил,
- И в душных стенах задыхался,
- И гостью страшную ты сам к себе впустил,
- И с ней наедине остался.
И нет тебя, и все вокруг молчит О скорбной и высокой жизни, Лишь голос мой, как флейта, прозвучит И на твоей безмолвной тризне.
- О, кто подумать мог, что полоумной мне,
- Мне – плакальщице дней не бывших,
- Мне – тлеющей на медленном огне
- Все переживших, всех забывших,
- Придется понимать того, кто полный сил
- И светлых замыслов и воли,
- Как будто бы вчера со мною говорил,
- Скрывая дрожь в смертельной боли.
Елену Сергеевну поразило удивительно точное понимание Ахматовой судьбы Булгакова. Она решила, что только такой же великий страдалец может так остро и глубоко почувствовать муки другого. Потом подумала, что немало в России людей, чьи жизни покорежены тоталитарным режимом. Булгакова поймут сотни тысяч, миллионы честных людей, он станет их любимым писателем. Ведь живы его произведения. Всю оставшуюся жизнь она посвятит тому, чтобы они были напечатаны. Об этом косвенно сообщалось даже в постановлении Политбюро.
…Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) о наказании А. А. Фадеева. 23 сентября 1941 года:
«По поручению Секретариата ЦК ВКП(б) Комиссия Партийного Контроля рассмотрела дело о секретаре Союза советских писателей и члене ЦК ВКП(б) т. Фадееве А. А. и установила, что т. Фадеев А. А., приехав из командировки с фронта, получив поручение из Информбюро, не выполнил его и в течение семи дней пьянствовал, не выходя на работу, скрывая свое местонахождение. При выяснении установлено, что попойка происходила на квартире артистки Булгаковой. Как оказалось, это не единственный факт, когда т. Фадеев по нескольку дней пьянствовал. Аналогичный факт имел место в конце июля текущего года. Факты о попойках т. Фадеева широко известны писательской среде.
Бюро КПК при ЦК ВКП(б) постановляет: считая поведение А. А. Фадеева не достойным члена ВКП(б) и особенно члена ЦК ВКП(б), объявить ему выговор и предупредить, что если он и впредь будет продолжать вести себя недостойным образом, то в отношении его будет поставлен вопрос о более серьезном партийном взыскании» (впервые опубликовано в книге «Литературный фронт». – М., 1994. С. 67).
Елена Сергеевна для пьянок предоставляла Фадееву свою квартиру, надеясь, что он как-то повлияет на издание произведений мужа. Были ли у нее близкие отношения с Фадеевым? Неизвестно. Он добивался их, а она любила Булгакова.
Это постановление рассекречено сравнительно недавно, и вероятнее всего, Елена Сергеевна не знала о его существовании. В том, что она объявлена артисткой, нет ничего странного. Шел 1941 год. Война. Голод. Один из друзей Булгакова зачислил ее в труппу своего театра, чтобы она могла получать продуктовую карточку, положенную работникам тыла.
Но не Фадеев, а совсем другие люди, и в первую очередь Константин Симонов, напечатали роман «Мастер и Маргарита» в популярном тогда художественном журнале «Москва». Успех романа, даже с конъюнктурными сокращениями, был феноменален. Первое издание книги, включавшей кроме «Мастера» еще роман «Белая гвардия», продавалось в магазинах «Березка» только за валюту или обеспеченные валютой чеки. Елена Сергеевна в буквальном смысле слова выстрадала это издание.
Постепенно произведения Булгакова обретали жизнь. Последней вышла повесть «Собачье сердце», первая реквизированная у писателя рукопись. Позднее люди вспомнят о Булгакове не только как о писателе, но и человеке, который не мог творить без любви, одухотворяющей его, вспомнят, что еще живы избранницы его сердца, без которых не было бы этого гениального писателя и великой личности. И Елена Сергеевна подумает, открывая «Мастера и Маргариту»: «Я его не отдала. Я вырвала его для жизни».
Глава двадцать первая
Вечная любовь
Из воспоминаний С. А. Ермолинского: «На следующее утро – а может быть, в тот же день, время сместилось в моей памяти, – позвонил телефон. Подошел я. Звонили из секретариата Сталина. Голос спросил:
– Правда ли, что умер товарищ Булгаков?
– Да, он умер.
Трубку молча положили».
Отношение Сталина к Булгакову во многом осталось загадочным. Ни один диктатор не уделял столько внимания писателям и другим деятелям культуры, как он. Он, безусловно, жаждал бессмертия, но не в виде мумии, даже не в памятниках и бюстах своих, которыми услужливые ваятели заполонили страну, а в самом вечном – слове. Акыны, поэты, прозаики и драматурги бесконечно славили вождя, поднимая его величие до небес, он щедро оплачивал их труд, одаривая наиболее рьяных из них Сталинскими премиями. В кинофильме «Пархоменко» его роль играл артист театра, а позднее эстрадный конферансье Семен Львович Гольдштаб. Сталину показалось, что в роли, сыгранной Гольдштабом, чего-то не хватало, хотя был сохранен его акцент и внешне артист, отлично загримированный, очень походил на него. Сталин приказал в дальнейшем занимать в его киноролях только грузинских артистов. Но и этого ему показалось мало для того, чтобы остаться навечно в кино. Пленка в конце концов может истлеть, может сгореть, подожженная его врагами, последующим за ним властителем, тоже, как и он, пожелавшим сохраниться в истории. «Рукописи не горят», – донесли ему выражение Булгакова, и он мысленно согласился с ним. Он смотрел его «Дни Турбиных» десятки раз и пришел к выводу, что только Булгаков может достойно обессмертить его. Он, долго и упорно травя писателя, в конце концов добился того, о чем мечтал, – Булгаков решил написать пьесу о нем. Но прочитав ее, Сталин сначала растерялся, а потом разгневался – в пьесе он был не такой, каким уже десятки лет показывался народу, не бесконечно уверенный в себе, жесткий руководитель, очищающий страну от врагов народа, а какой-то романтический, мечтательный, местами даже размазня, короче – слишком похожий на других людей, а он был Сталин – сделанный из стали, твердый и непоколебимый, как сталь, со стальным характером. Таким его изображали писатели, но в пьесе Булгакова он был показан как человек, увлеченный революцией, а он ею не увлекался, он ее делал – стальными руками, стальным рассудком.
Грозен был тиран, неустанно и строго следил за литературой и последний роман писателя «Мастер и Маргарита» упрятал в спецхран с секретным замком, а если прочитал бы, то, возможно, узнал бы о том, что приводит человека к вечности и что бывает вечным в жизни. Но вряд ли бы понял истинный смысл произведения.
«За мной, читатель! – начинал Булгаков вторую часть романа. – Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык! За мной, мой читатель, и только за мной, и я покажу тебе такую любовь!»
Елена Сергеевна не могла забыть последние минуты его жизни и среди отдельных слов «Ну!.. Что дальше… Измучен… Отдохнуть бы… Тяжело…» он жалобно протянул: «Мама», прощался со своей «белой королевой». Искал Люсину руку, когда она сидела рядом. На ее ласковые слова утвердительно кивал головой… Когда она его поцеловала, почувствовал это, попытался улыбнуться губами… «После смерти лицо приняло спокойное и величественное выражение… Во время панихиды и кремации музыки не было, по его предсмертному желанию… Словно боялся, что музыка разбудит его и снова начнутся судороги, дикие боли… В жизни его были огонь, вода, но не было медных труб… Он не хотел, чтобы они звучали в траурные минуты…»
Насчет места своего вечного упокоения Булгаков не оставил завещания. Елена Сергеевна захоронила его прах в вишневом саду старого участка Новодевичьего кладбища, вблизи могил Гоголя, Чехова, Станиславского… На могиле установлен большой черный камень, но появился он там не сразу. Елена Сергеевна писала брату Булгакова Николаю:
«Мишина могила часто вызывает такое восхищение, что мне звонят незнакомые и говорят об этом. Я долго не оформляла могилы, просто сажала цветы на всем пространстве, а кругом могилы посажены мною четыре грушевых дерева, которые выросли за это время в чудесные высокие деревья, образующие зеленый свод над могилой. Я никак не могла найти того, что бы я хотела видеть на могиле Миши, – достойного его. И вот однажды, когда я, по обыкновению, зашла в мастерскую при Новодевичьем кладбище, я увидела глубоко запрятанную в яму какую-то гранитную глыбу. Директор мастерской на мой вопрос объяснил, что это – голгофа с могилы Гоголя, снятая, когда ему поставили новый памятник. По моей просьбе при помощи экскаватора подняли эту глыбу, подвезли к могиле Миши и водрузили… Вы сами понимаете, как это подходит к Мише – голгофа с могилы его любимого писателя Гоголя. Теперь каждую весну я сажаю только газон. Получается изумительный густой ковер, на нем голгофа, над ней купол из густых зеленых ветвей. Это поразительно красиво и необычно, как необычен и весь Миша – человек и художник…»
Елене Сергеевне казалось, что он уснул, точнее – ушел на время, чтобы вернуться умным, нежным и бесконечно талантливым. Вспомнились его строчки: «Был май. Прекрасный месяц май. Я шел по переулку, по тому самому, где помещается Театр… И потом были июнь, июль. А потом наступила осень. И все дожди поливали этот переулок, и, беспокоя сердце своим гулом, поворачивался круг на сцене, и ежедневно я умирал, и потом опять настал май».
В ожидании его возвращения она писала ему письма, озаглавив их «Письма на тот свет». В них она разговаривала с ним как с живым:
«Ташкент. 17 февраля 1943 года. Все так, как ты любил, как хотел всегда. Бедная обстановка, простой деревянный стол, свеча горит, на коленях у меня кошка. Кругом тишина, одна. Это так редко бывает…»
«Сегодня я видела тебя во сне. У тебя были такие глаза, как бывали всегда, когда ты диктовал мне: громадные, голубые, сияющие, смотрящие через меня на что-то, видное одному тебе. Они были даже еще больше и еще ярче, чем в жизни. Наверное, такие они у тебя сейчас. На тебе белый докторский халат, ты был доктором и принимал больных. А я ушла из дома после размолвки с тобой. Уже в коридоре я поняла, что мне будет очень грустно и что надо скорей вернуться к тебе. Я вызвала тебя, и где-то в уголке между шкафами, прячась от больных (пациентов), мы помирились. Ты ласково гладил меня. Я сказала: “Как же я буду жить без тебя?” – понимая, что ты скоро умрешь. Ты ответил: “Ничего, иди, тебе будет теперь легче”».
Елена Сергеевна, вспомнив этот сон, удивилась, что встретилась там с Булгаковым-доктором, фантазия завела ее в годы, когда женой его была другая женщина и с этой женщиной у него была тоже счастливая жизнь. Она завидовала ей, обладавшей молодым и искрометным Булгаковым, той, о которой он почему-то не хотел говорить с нею, ни разу не отозвался о ней дурно. Елена Сергеевна могла увидеть ее на поминках по Мише, но не решилась на эту встречу. Сергей Ермолинский, драматург и мемуарист, едва ли не самый близкий друг Булгакова, записал: «Она (Л. Е. Белозерская. – B. C.) не имела никакого отношения к его жизни на Садовой, скорее всего, даже не видела “максудовской комнаты” (Максудов – главный герой «Театрального романа». – В. С). До переезда к застройщику на Большую Пироговскую жила с Булгаковым во флигеле, в Обуховском переулке. И уже никак не участвовала в его скитаниях в годы Гражданской войны, была в эмиграции. Тем не менее роман “Белая гвардия” посвящен ей!.. Лена не колеблясь сохранила это посвящение, хотя понимала его случайность. Она понимала, что роман написан о том времени, когда спутником Булгакова была Татьяна Николаевна Лаппа. Нет, это не “Бег”, это не работа над французскими переводами для пьесы и повести о Мольере, в которой могла помочь и помогала Любовь Евгеньевна. Роман этот – живой кусок его жизни, связанный с другой женщиной – его первой женой.
Он расстался с ней, когда дела его пошли в гору. Возникли шумные “Дни Турбиных”. И молодой автор был в легком угаре от успеха. Москва времен нэпа предлагала ему некую мнимую роскошь жизни. Ведь это нетрудно понять – после стольких лет тягостных будней. Но дело, конечно, не в этом. Случилось то, что Герцен назвал “кружением сердца”, когда отступает разум, умолкает совесть и не хочется оглядываться назад. Можно было еще найти искренние, сердечные слова, обращенные к близкому человеку, с которым было так много пережито. Не можно было – надо было! И еще это “посвящение”! Подведена черта. Конец. Мой бедный Миша! Не потому ли он всегда уклонялся от моих расспросов о Татьяне Николаевне? Не продолжала ли она жить в нем потаенно – где-то в глубине, на дне его совести, и как ушедшая первая жена, и как вина перед ней. В предсмертные дни это не могло не прорваться. Стыдясь и мучаясь, он попросил Лелю найти ее, чтобы сказать ей, выдохнуть прощальное «прости». Он ждал ее прихода. Ему надо было очиститься от гнетущей вины перед женщиной, чья обида была горше обыкновенной женской обиды, а гордость – выше тщеславия. Никакие годы не стерли памяти об этом. Она не пришла. Ни единым словом не напомнив о себе, она исчезла, и он так и не узнал, где она. И потом, когда возник шум вокруг его имени, он словно не коснулся ее… Нет, это не писательская вдова!»
Судьба забросила Татьяну Николаевну в далекое угольное сибирское Черемхово. Узнав о смерти Булгакова, она села на ближайший московский поезд, злилась на себя, ведь собиралась в Москву в марте, но из-за ужасных холодов перенесла поездку на апрель. Прямо с вокзала поехала к Леле:
«Она мне все рассказала, и что он звал меня перед смертью… Конечно, я пришла бы. Страшно переживала тогда. На могилу сходила. Потом мы собрались у Лели. Надя, Вера была, Варя приехала. Елены Сергеевны не было. У нее с Надей какие-то трения происходили. Надя считала, что Миша занялся Сталиным ради Лены, ранее привыкшей к богатой жизни. Брата по-мужски оправдывала, а Лену не одобряла. Посидели, помянули. В стороне там маска его посмертная лежала, совершенно на него не похожая…»
Не похожая на того, каким она знала Мишу, потом уже постаревшего, измученного и истерзанного. Леля сказала, что он собирался завещать ей гонорар за все свои произведения, написанные до 1925 года, но, видимо, смертельно больной, ослабевшей рукой до последних дней правивший свой бессмертный роман, просто физически не смог, не успел сделать этого.
У каждого человека своя судьба, которую он выбирает иногда вне здравого смысла, вне логики. И пусть они с Мишей разошлись глупо, но то недолгое счастье, которым одарил Михаил Тасю, победило в ней обиду на него и продлевало ее жизнь.
Татьяна Николаевна последние годы жила в Туапсе. Она вышла замуж за адвоката Давида Александровича Кисельгофа, с которым была знакома давно и встречалась в одних компаниях, где бывала с Мишей. Из Москвы они переехали к матери Давида в Туапсе. Он работал юристом на машзаводе. При нем она никогда не вспоминала о Михаиле, пусть он остается в ее сердце. И лишь однажды заговорила о нем, когда Давид привез из Москвы устный рассказ Булгакова, записанный, вероятно, Еленой Сергеевной и напечатанный на тонкой папиросной бумаге. Давид читал его и смеялся вместе с Тасей.
Один из главных гонителей Булгакова – Федор Федорович Раскольников, будучи начальником Главреперткома, решил на одном из Никитинских субботников обсудить свою пьесу «Робеспьер».
«Раскольников кончил чтение и сказал после весьма продолжительных оваций:
– Теперь будет обсуждение? Ну что же, товарищи, давайте, давайте… – Сказал это начальственно-снисходительно.
Начал Берсенев:
– Так вот, товарищи, мы только что выслушали замечательное произведение нашего дорогого Федора Федоровича! (Несколько подхалимов воспользовались случаем и опять зааплодировали.) Скажу прямо, скажу коротко. Я слышал в своей жизни много потрясающих пьес, но такой необычайно воздействовавшей на меня, такой… я бы сказал, перевернувшей меня, мою душу, мое сознание… – нет, такой я еще не слышал! Я сидел как завороженный, я не мог опомниться все время… мне трудно говорить… так я взволнован! Это событие, товарищи! Мы присутствуем при событии! Чувства меня… мне… мешают говорить! Что я могу сказать? Спасибо, низкий поклон вам, Федор Федорович! (И Берсенев низко поклонился Раскольникову под бурные овации зала.)
Таиров начал, слегка заикаясь:
– Да, товарищи, нелегкая задача – выступать с оценкой такого произведения, какое нам выпала честь слушать сейчас! За свою жизнь я бывал много раз на обсуждении пьес Шекспира, Мольера, древних – Софокла, Еврипида… Но, товарищи, пьесы эти, при всем том, что они написаны, конечно, великолепно, – все же как-то далеки от нее! (Гул в зале! Пьеса-то тоже несовременная!) Да, товарищи!!! Да! Пьеса несовременная, но! Наш дорогой Федор Федорович именно гениально сделал то, что, взяв несовременную тему, он разрешает ее таким неожиданным способом, что она становится нам необыкновенно близкой, мы как бы живем во время Робеспьера, во время Французской революции! (Гул, но слов разобрать невозможно.) Товарищи! Товарищи! Пьеса нашего любимого Федора Федоровича – это такая пьеса, поставить которую будет величайшим счастьем для всякого театра, для всякого режиссера! (И тут Таиров, сложив руки крестом на груди, а потом беспомощно разведя руками, пошел на свое место под еще более бурные овации подхалимов.)
Затем выступил кто-то третий и сказал:
– Я, конечно, вполне присоединяюсь к предыдущим ораторам и их высокой оценке нашего многоуважаемого Федора Федоровича! Я только поражен, каким образом выступившие ораторы не заметили главного в этом удивительном произведении?! Языка! Я много читал в своей жизни замечательных писателей, я очень ценю, люблю язык Тургенева, Толстого! Но то, что мы слышали сегодня, меня потрясло! Какое богатство языка! Какое разнообразие! Какое – я бы сказал – своеобразие! Эта пьеса войдет в золотой фонд нашей литературы хотя бы по своему языковому богатству! Ура! (Кто-то подхватил, поднялись аплодисменты.)
– Кто у нас теперь? – сказал председатель. – Ах, товарищ Булгаков. Прошу.
Миша встал, но не сошел со своего места, а начал говорить, глядя на Раскольникова, сидящего перед ним:
– Д-да… Я внимательно слушал выступления предыдущих ораторов… Очень внимательно… (Раскольников вздрогнул.) Иван Николаевич Берсенев сказал, что ни одна пьеса в жизни его так не взволновала, как пьеса товарища Раскольникова. Может быть, может быть… Я только скажу, что мне искренне жаль Ивана Николаевича, ведь он работает в театре актером, режиссером, художественным руководителем, наконец, уже много лет. И вот, оказывается, ему всегда приходилось работать на материале, оставлявшем его холодным. И только сегодня… Жаль, жаль… Точно так же я не совсем понял Александра Яковлевича Таирова. Он сравнивал пьесу товарища Раскольникова с Шекспиром и Мольером. Я очень люблю Мольера. И люблю его не только за темы его пьес, за характер его героев, но и за удивительно сильную драматургическую технику. Каждое появление действующего лица у Мольера необходимо, обоснованно, интрига закручена так, что звена выкинуть нельзя. Здесь же, в пьесе т. Раскольникова (шея у Раскольникова покраснела), ничего не поймешь – что к чему, почему на сцену выходит это действующее лицо, а не другое. Почему оно уходит? Первый акт можно свободно выбросить, второй перенести… Как на даче в любительском спектакле!
Что же касается языка, его своеобразия… Вот, позвольте, я записал несколько выражений, особенно поразивших меня: «Он всосал с молоком матери этот революционный пыл…» Да… Ну, что же, бывает. Не удалась пьеса, не удалась…
После этих слов произошло то, что бывает на базаре, когда кто-нибудь первый бросит кирпич в стену.
Начался бедлам. Следующие ораторы предлагали действительно выкинуть какие-то сцены, действующих лиц…
Шея у Раскольникова стала темно-синей, налилась.
Я поднялся и направился к выходу. Почувствовав на спине холодок, обернулся и увидел ненавидящие глаза Раскольникова. Рука его тянулась к карману. «Выстрелит в спину»…»
Давид Александрович аккуратно сложил папиросные листочки: «Мне рассказывали, что драматург Всеволод Вишневский, прежде чем положить на стол редактора рукопись, доставал из кармана револьвер. Я уверен, что этот устный рассказ взят с натуры». Давид был любителем хорошей литературы. Он рассказал Тасе, что в журнале «Москва» напечатан последний роман Булгакова «Мастер и Маргарита». Приехавшие к ним на отдых старые друзья Таси Каморские подтвердили это, говорили, что этот роман – явление мирового значения. Сердце Татьяны Николаевны наполнялось радостью и гордостью за Мишу, и пусть никто не знает, что она сделала для него, ее это не волнует. Она спасала мужа, выполняла долг жены, не заслуживающий никакой общественной награды. А Миша ценил ее, не хотел уходить, забыв, что у нее есть своя гордость, что она не хотела, не могла делить его с другой женщиной.
Давид Александрович умер на девяностом году жизни.
Татьяна Николаевна осталась одна с ничтожной пенсией в 28 рублей, положенной ей за потерю кормильца. Как-то пропившийся отдыхающий за бутылку водки отдал ей роман «Мастер и Маргарита». Она сразу же открыла книгу на последних страницах, интуитивно чувствуя, что здесь что-то написано про нее. Миша не мог уйти из жизни, не оставив ей прощального привета. Первая страница второй части романа заставила биться ее сердце: «За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви?»
«Нет! Мастер ошибался, когда с горечью говорил, что она забыла его. Этого не могло быть. Она его, конечно, не забыла… Возлюбленную звали Маргаритой Николаевной. Она была красива, умна… Маргарита Николаевна не нуждалась в деньгах… Могла купить все, что ей понравится… Никогда не прикасалась к примусу… Не знала ужасов житья в совместной квартире…»
Да, так было, когда она вышла замуж за Мишу… Дочь действительного статского советника… Отчество – Николаевна… У Миши ничего не бывает случайно. Она лихорадочно прочитывала страницу за страницей, мысленно отбрасывая места, связанные с необычным сюжетом, возможно, с подробностями жизни Елены Сергеевны. В главном Миша был прав – она не забыла его. «Она любила его, она говорила правду», – писал Миша о своей героине, и, как думала Татьяна Николаевна, именно о ней, в этом она не сомневалась, все более и более углубляясь в чтение романа.
«Я верую, – шептала Маргарита торжественно. – Я верую! Что-то произойдет! Не может не произойти, потому что за что же мне послана пожизненная мука?» И вот он объявился, пусть в романе, но вернулся, пришел к ней. Героине снится «местность – безнадежная, унылая, под нахмуренным небом ранней весны. Приснилось это клочковатое бегущее серенькое небо, а под ним беззвучная стая грачей, какой-то корявый мостик. Под ним мутная весенняя речонка, безрадостные нищие полуголые деревья, одинокая осина, а далее, меж деревьев, за каким-то огородом, бревенчатое здание, не то отдельная кухня, не то баня, не то черт знает что. Неживое все кругом какое-то и до того унылое, что так и тянет повеситься на этой осине у мостика… Вот адское место для живого человека!»
Татьяна Николаевна заложила страницу листочком и воскликнула:
– Это же Никольское! Он описывает Никольское точно таким, как оно было! Даже не забыл осину у мостика!
И вот появился он, после наркотического запоя: «Оборван он, не разберешь, во что одет. Волосы всклокочены, небрит. Захлебываясь в неживом восторге, Маргарита по кочкам побежала к нему…»
– Мастер! – нежно улыбнулась Татьяна Николаевна, и вновь глаза ее ловят близкие сердцу строчки: «Если он поманил меня, то это значит, что он приходил за мною и я скоро умру. Или он жив, тогда сон может означать только одно, что мы еще увидимся. Да, мы увидимся очень скоро». Бедный Миша, он был уверен, что Леля разыщет меня… Не вини ее… Я была очень далеко… Меня согревает даже мысль, что ты желал увидеть меня… Ты вспоминаешь, как я плавала в Волге! Я знала, как тебе нравилось, что я не боюсь воды, дружу с нею, с моей веселой и озорной подругой: «Отбросив от себя щетку, она разбежалась и прыгнула в воду вниз головой, и столб воды выбросил ее почти до самой луны». Ты всегда был фантазером, Миша. Высоко ты поднял меня, до самых небес. Ты любил меня, очень. Я помню это. А вот я стою у квартиры номер 50. Помнишь свои стихи об этом доме? Я помню, как и все веселое, что было в нашей молодости:
«На Большой Садовой дом стоит здоровый. Живет в доме наш брат организованный пролетариат.
И я затерялся между пролетариатом
как какой-нибудь, извините за выражение, атом…
Питаемся понемножку: сахарин и картошка.
Свет электрический странной марки,
то потухнет, то опять ни с того ни с сего разгорится ярко…
За левой стеной женский голос выводит: “Бедная чайка…”,
а за правой играют на балалайке».
Я пела эти стихи как песенку, а иногда как городской романс. Смешно получалось…
Татьяну Николаевну настолько взбудоражили эти воспоминания, что она не могла оторваться от книги, и ей казалось, что она погрузилась в молодость и останется там благодаря волшебству Мастера. А вот она борется за него: «После того как Мастер осушил второй стакан, его глаза стали живыми и осмысленными.
– Ну вот, это другое дело, – сказал Воланд, прищуриваясь, – теперь поговорим. Кто вы такой?
– Я теперь никто, – ответил Мастер, и улыбка искривила его рот.
– Откуда вы сейчас?
– Из дома скорби. Я душевнобольной, – ответил пришелец.
Этих слов Маргарита не вынесла и заплакала вновь. Потом, вытерев глаза, она вскричала:
– Ужасные слова! Ужасные слова! Он Мастер, Мастер, я предупреждаю вас об этом. Вылечите его. Он стоит этого. Позвольте мне пошептаться с ним.
Воланд кивнул головой, и Маргарита, припав к уху Мастера, что-то шептала ему. Слышно было, как тот ответил ей:
– Нет, поздно. Ничего больше не хочу в жизни, кроме того, чтобы видеть тебя… – Он приложил щеку к голове своей подруги, обнял Маргариту и стал шептать ей: “Бедная, бедная…”»
Слезы возникли на ресницах Татьяны Николаевны.
– Я на самом деле бедная, Миша. У меня подагра. Скрючены пальцы правой руки, но я сама подметаю полы, вытираю пыль, стираю, хожу за продуктами. Питаюсь не намного лучше, чем во Владикавказе, шесть раз в неделю ем картошку, по воскресеньям добавляю к ней кусок морской рыбы. Мало ем. Может быть, поэтому долго задержалась на земле и еще потому, что ты живешь в моем сердце. Но я знаю, что жизнь вечной быть не может, в отличие от того вечного, что ты написал. Спасибо, что не забыл меня. Никто не догадается, что ты дал своей героине мое отчество – Николаевна. За твоим необычным сюжетом скрылись подробности нашей жизни, и меня это не волнует. Ты написал роман, который обессмертил нас. Жаль, конечно, что мне не удалось увидеться с тобой. Я должна была подумать, что ты захочешь этого, и не удаляться от Москвы. Но мне приятно думать, что я не мешала твоей работе, а в юности даже вдохновляла тебя, мы поровну делили трудности… я была счастлива с тобою, Миша!
Татьяна Николаевна открыла книгу на главе «Прощание и вечный приют». Она внимала Мишиным мыслям, каждое его слово поселялось в ее душе: «Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами! Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна успокоит его».
И стиль бунинский без тени пошлости. И фантазия прежняя, но серьезнее… Мой Миша…
Татьяна Николаевна с трудом поднялась со стула, преодолевая боль в суставах, и поставила эту книгу рядом с томом Литературной энциклопедии, где всячески ругали Мишу, приписывали ему пребывание за границей и прочие «грехи».
«Вы правильно сделали, что включили его в энциклопедию, – мысленно обратилась она к ее составителям. – Надеюсь, он оправдал ваши ожидания? Что бы вы сейчас написали о нем? Вы… Он устал, проходя вашу голгофу. Оставьте его в покое. Я еще жива и тоже умру достойно, без ваших подачек…»
Эпилог
В жизни мне кое в чем повезло. Со своими авторскими вечерами я объездил почти всю страну, точнее, бывший Советский Союз, почти все республики, ныне ставшие заграницей. Побывал во многих местах, связанных с главными героями этой книги: в Киеве, в Ленинграде, во Владикавказе, когда еще он назывался городом Орджоникидзе, в Пятигорске, неоднократно в Коктебеле, Ялте, Симферополе, Смоленске, Саратове, Туапсе…
Соседи Татьяны Николаевны по Туапсе рассказывали мне, что от своей нищенской пенсии она ухитрялась откладывать деньги на похороны, собрала сто пятьдесят рублей (старых). После 1970 года, когда ушла из жизни Елена Сергеевна, в Туапсе стали приезжать журналисты и литературоведы из Москвы, Харькова… Она дружелюбно встречала их, угощала обедами… Выручала единственная оставшаяся у нее ценная вещь – браслетка, память о родителях. Она сдала ее в комиссионный магазин. Вероятно, поэтому интервьюеры, отобедав у нее с непременным сухим вином, даже не подозревали, что она нищенствует. К тому же выглядела она горделиво, старалась ходить без палочки, волосы собирала в пучок, губы покрывала тонким слоем помады… Морщинистая женщина.
При жизни мужа разговоры о Булгакове возникали у них случайно, а после его смерти он не сходил с ее уст: «Миша сказал, Миша сделал, Миша, Миша…» Она даже цитировала его: «Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной и вечной любви?» И, грустно опустив голову, добавляла: «Настоящая любовь всегда бывает единственной…»
Соседи по дому уважали Татьяну Николаевну за скромность, прямоту, честность и чуткость. Она не отходила от соседки, когда у той умер муж. К ней приезжали отдыхать старые друзья из Москвы, харьковская племянница Тамара с сыном… В последний ее приезд она позволила Тамаре забрать оставшиеся документы о ней и Михаиле. Словно предчувствуя свой уход из жизни.
Однажды из-под двери ее квартиры повалил дым. Открыли дверь – что-то пригорало на плите, так как в кастрюле выкипела вода.
У Татьяны Николаевны, наверное, закружилась голова; падая, она ударилась о батарею отопления и лежала под столиком в лужице крови.
Племянница на похороны не приехала. Хоронили Татьяну Николаевну две соседки по дому. Одна из них, Галина Петровна Никольская, рассказала мне, что на могилу положили камни, но вскоре они заросли бурьяном. Тогда она на кладбищенской стене отметила крестиком место захоронения. Она и отвела меня на кладбище. Ярко горело южное солнце на безоблачном небе, и день, даже на кладбище, не показался мне бесконечно траурным. Грустное и светлое чувство охватило душу. Судя по поверьям, где-то поблизости летала первая любовь Михаила Афанасьевича Булгакова, а может быть, его любовь вообще была единственной, только у нее были разные имена? Может быть, парила она сейчас под облаками или еще выше – в космосе, под самой крупной звездой. Она сама, как звезда, светила ему в трудные времена, согревала добрым светом его душу, рождая в его гениальном сознании выстраданное и незабываемое. Поэтому под обложкой каждой его книги – Вечность.