Игра в кино Тополь Эдуард
Появляется встревоженная няня царевича, взглядом ищет царицу среди танцующей толпы. Увидев царицу, няня пытается подойти к ней, но, увлеченная вальсом и родными немецкими песнями, счастливая воспоминаниями о юности, царица буквально летит в танце по сцене. Горностаевая царская мантия парит у нее над плечами. Няня бежит по сцене за стремительно вальсирующей парой. Кончается музыка, царица и германский посланник делают эффектное заключительное па и замирают под аплодисменты придворной знати. Няня подбегает к царице.
НЯНЯ: Ваше величество! У вашего сына опять припадок!
ЦАРИЦА (испуганно): Что? (громко) Врачей!!!
НЯНЯ: Врачи уже там, ваше величество, но они бессильны…
ЦАРИЦА (тихо, обреченно): Я знаю…
Царица медленно и подавленно идет через всю сцену. В ее безвольной руке волочится по полу царская горностаевая мантия. Все расступаются перед царицей. Негромкие разговоры встревоженной знати:
– Что случилось?
– Припадок у сына. Бедный мальчик – родился эпилептиком…
– А что вы хотите от немки?..
Но при приближении царицы эти разговоры стихают, придворные склоняются перед ней в поклонах, она молча проходит по этому коридору на авансцену, к лестнице на второй этаж. Здесь в полутьме стоят, обнявшись, как застывшие любовники, царь и княгиня Вырубова. При появлении царицы царь смущенно отпрянул от Вырубовой, поправляет на себе мундир, кашляет. Вырубова дерзко смотрит царице в глаза. Царица окидывает их презрительно-безразличным взглядом и поднимается по лестнице на площадку второго этажа. Освещается площадка второго этажа. Это спальня царевича Алеши. Здесь бьется в эпилептическом припадке семилетний сын царицы Алеша. Над ним стоят бессильные врачи.
АЛЕША: Мама! Мама! (Судорога эпилепсии выламывает ему тело.)
Царица бросается к сыну, пытается успокоить его, обнимает, но мальчик продолжает биться в припадке.
ЦАРИЦА (врачам): Сделайте что-нибудь! Сделайте что-нибудь!
ВРАЧ: Ваше величество, мы сделали все, что смогли. Медицина тут бессильна.
ЦАРИЦА: Царя! Позовите царя!
ЦАРЬ (входя): Я здесь, сударыня.
ЦАРИЦА (в бешенстве): Николай, да сделайте же что-нибудь! Он умирает! Ваша проклятая Россия! Даже врачей человеческих нет!
АЛЕША (в припадке): Мама! Ма…
ЦАРЬ: Сударыня, его лечили лучшие немецкие и французские врачи.
Царица мечется от сына к царю и врачам. Это танец отчаяния матери и песня, которую трудно назвать песней, – ритмические выкрики проклятий и обвинений врачам, царю и всей этой варварской России. Зачем ей корона, зачем ей вся эта русская империя, если никто не может спасти ее сына, вот уже пять лет мальчик не может встать на ноги, а они тут устраивают балы, развлекаются с любовницами… Затем она опускается на пол к дергающемуся в конвульсиях сыну, обнимает его, рыдая, но припадок у мальчика не прекращается.
НЯНЯ (царице): Ваше величество, осмелюсь сказать: в Петербурге ходят слухи, что приехал какой-то сибирский мужик. Не то колдун, не то святой. Говорят, просто чудеса делает…
ЦАРЬ: Как фамилия?
НЯНЯ: Не знаю, батюшка. Слыхала – Гришкой зовут, а фамилию не знаю. Знаю, в Гостином дворе живет. Может, позвать? А? А вдруг да поможет. Чем черт не шутит, пока Бог спит, батюшка?
Царь делает скептическое лицо. Врачи презрительно усмехаются.
ЦАРЬ: Только сибирского мужичья нам тут не хватало!
ЦАРИЦА (встрепенувшись, назло мужу): А вот позвать! Позвать немедленно! Я велю!
ЦАРЬ (усмехнувшись): Воля ваша, матушка.
Уходит вниз по лестнице. Вместе с ним уходят врачи. По мере того как они спускаются по лестнице, освещается основная сцена, возникает прежняя музыка вальса, и бал продолжается. Наверху, в спальне сына, царица поет больному сыну колыбельную. Эта песня – исповедь царицы, песня-рассказ о ее детстве в Германии, ее несбывшихся девичьих мечтах и горькой доле женщины, которая замужем за нелюбимым мужем…
А внизу продолжается бал: вальс, гирлянды огней, шампанское, смех, флирт…
Входит мажордом, церемонно подходит к царю.
МАЖОРДОМ (бесстрастно): Ваше величество, по вашему приказанию прибыл сибирский мужик Гришка Распутин. С чернью.
ЦАРЬ: Проводите к царице, в спальню Алеши.
МАЖОРДОМ: (смущенно кашляет): К-хм. Ваше величество, они, это… они одеты плебейски, в сапогах… и это…
ЦАРЬ (нетерпеливо): Что еще?
МАЖОРДОМ: К-хм… Извините, ваше величество, от них воняет…
Толпа хохочет. Царь хмурится, и смех тут же замолкает.
ЦАРЬ: Ничего, введите. Проводите к императрице.
МАЖОРДОМ (с поклоном, уходя): Воля ваша, ваше величество. (Уходит.)
Гости бала перешептываются, с любопытством ждут появления Распутина.
КНЯГИНЯ ВЫРУБОВА (жеманно): Ваше величество, давайте отойдем в сторону. Эти мужланы могут и на ногу наступить, а если заденут – потом от грязи не отмоешься…
Не столько царь, сколько придворная знать брезгливо и опасливо отходит от двери.
Появляется мажордом с плохо скрываемой презрительной усмешкой на лице. За ним входит Распутин. Ему 42 года, одет по-крестьянски в сапоги и черную русскую рубаху. Следом – его свита, четыре «распутина», одетые точно, как он, и повторяющие его движения. (Это и кордебалет Распутина, и его хор, и его «ассистенты-опричники».)
МАЖОРДОМ (Распутину): Прошу вас, господин мужик.
Распутин, оглядывая бал и публику, без поклона обращается к царю.
РАСПУТИН (довольно дерзко): Батюшка, а иконы нет у тебя?
Толпу всколыхнула эта дерзость, шум, говор: «Не поклонился царю», «На ты с императором».
ЦАРЬ (резко): А зачем тебе икона?
РАСПУТИН: А перекреститься не на что. По русскому-то обычаю креститься надо на икону, в дом-то входя.
ЦАРЬ (надменно): Так перекрестишься. Или я тебя перекрещу. Я все-таки помазанник Божий… (поднимает перст, чтобы перекрестить Распутина).
РАСПУТИН (предупредительно поднимает руку): Нет, батюшка. Не надо мне твоего крещения в этом вертепе-то.
Толпа возмущенно двигается к Распутину. Голоса «Наглец!», «Мужлан!», «Плебей!», «Бунтовщик!», «В тюрьму его!»
ЦАРЬ (грозно): Ты как смеешь?
РАСПУТИН: А так, батюшка. Поелику живешь в вертепе да в безбожии, так и сын болен. И сам, поди, хвораешь. Хандрой. (Проходит по сцене, при его приближении толпа знати отступает.) Погляди, как живешь, да кто вокруг тебя – немчура всякая, иностранцы. Безбожники да развратники. Даже свет у тебя дьявольский, лепестричество, а не Божий свет.
(Медленно поднимает руку, складывает пальцы перстом и вдруг размашисто крестит, будто перечеркивает, гирлянду электрических лампочек. И в ту же секунду лампочки лопаются. Толпа ахает. Распутин поворачивается к следующей гирлянде, крестит ее, и эта гирлянда лампочек лопается со звоном. Толпа в ужасе застывает. Распутин одну за другой «взрывает» гирлянды. Привлеченный этим звоном, на площадке второго этажа затихает Алеша, с любопытством смотрит на чудо – как Распутин одну за другой взрывает гирлянды лампочек. Когда лопается последняя гирлянда, Распутин и четыре его ассистента достают из-за голенища сапог свечи, зажигают их.)
РАСПУТИН (царю): Вот это Божий свет, батюшка. Божий и русский. (Мажордому.): Ты, лизоблюд! Принести свечи!
(Поворачивается к площадке второго этажа, откуда на него с любопытством смотрят лежащий у балконной ограды Алеша и сидящая возле него ошеломленная царица.)
РАСПУТИН (Алеше, мягко): Алеша, поди сюда, милый. Поди, не бойся! Я тебе сказку расскажу. Русскую сказку, настоящую. Ну! Вставай! Вставай!
Мальчик зачарованно встает на ноги. Толпа ахает.
РАСПУТИН: Вот так, смелей. Ты здоровый. Ты наш царь будущий. Шагай сюда, батюшка.
Мальчик медленно спускается по лестнице, неотрывно глядя в глаза Распутину.
– Вот так, вот так… – подбадривает его Распутин, крестит и берет за руку. – Теперь мы всегда будем вместе – Божьей милостью!
Потрясенная царица и все остальные видят, как мальчик, словно завороженный, забыл о своем параличе, гемофилии, слабости. Он начинает играть с Распутиным совсем как здоровый ребенок – бегает вокруг него, кружится, смеется, ездит на Распутине верхом…
Царица, которая никогда не видела своего сына здоровым и веселым, в слезах падает перед Распутиным на колени, целует ему руки:
– Святой! Святой! В тебя верую!
Она заставляет царя благодарить Распутина.
– Пока я жив и возле вас, – покровительственно говорит им Распутин, – и вы, и ваш сын будете и живы, и здоровы. Я – ваша защита перед Богом, перед судьбой, перед Россией. Молитесь и спасены будете.
Царь приказывает всем стать перед Распутиным на колени, петь ему славу… «Ассистенты»-распутинцы силой ставят на колени сомневающихся…
Брат царя, возмущенный этой сценой, покидает дворец.
РАЗВИТИЕ ИСТОРИИ И СЮЖЕТА
Загородный петербургский ресторан «Вилла Роде». Распутин в загуле. Ночной кутеж с цыганским хором и танцами. Цыгане поют здравицу Распутину, а распутинские «ассистенты» заставляют всех, кто сидит в ресторане, пить за Распутина. Сам Распутин пьет больше всех. Электричество уже не раздражает его, больше того – он пользуется и телефоном: прямо из ресторана звонит министрам, князьям, членам Думы, графиням и приказывает им явиться в ресторан.
И, заискивая перед Распутиным, зная, что с его помощью можно получить у царя высокую должность или, наоборот, потерять таковую, все являются в ресторан – мчатся на автомобилях, в каретах, везут ему подарки – бриллианты, ковры, деньги. И кутят с Распутиным, и пьют за него, и танцуют перед ним с цыганами. И женщины самых высоких званий восторженно отдаются ему порознь и сообща, потому что, как говорил им Распутин,
«когда вы принимаете грех в себя,
впитываете его своим телом,
грехом омывается ваша душа
и очищается, и в этот миг
вы видите и чувствуете Божью благодать».
Босые, полураздетые и пьяные, Распутин и его «ассистенты» вышвыривают непокорных или неугодных им министров из ресторана и назначают на их места новых – «своих людей», которые пляшут, поют и пьют водку под их дудку.
И вот в России – уже новый, назначенный Распутиным, министр внутренних дел Хвостов, и даже новый премьер-министр – Горемыкин. А дамы высшего света, вдохновляемые мужицкой силой Распутина, рвут на себе панцири светских нарядов и отдаются вакханалиям ночных разгулов, свального греха и прикосновения к «Божьей благодати». Фрейлина Вырубова – уже секретарша Распутина.
Вскоре весь Петербург втянут в карусель распутинской оргии. А кто не хочет плясать добровольно, тех распутинские «ассистенты», одетые в полувоенную форму, загоняют в эту карусель насильно…
Взятки, подарки, подношения сыплются на Распутина. В отдельном кабинете ресторана он обсуждает с премьер-министром полиции новые государственные назначения, распределение крупных промышленных и военных заказов, раздачу военных чинов и орденов. Это торг, на котором торгуют Россией – ее землей, ее углем, нефтью, пшеницей, крестьянами, солдатами, решениями правительства. А фоном – круговерть распутинской вакханалии – раз закрутившись, она уже не останавливается…
Кто-то пытается вмешаться, силой остановить колесо-оргию. Кто-то пишет в газеты, взывает к общественности России и Запада. Кто-то пробует организовать заговор, чтобы устранить Распутина и его власть над царской семьей. Но Распутин, его секретарша Вырубова, его опричники и прислуживающие ему министры легко выявляют врагов Распутина и либо вышвыривают их со сцены, либо затыкают им рот водкой, икрой, парижскими нарядами…
Появление царицы изредка прерывает эти вакханалии. Царица журит Распутина за пьянство, Распутин кается перед ней, говорит, что он «простой грешный русский мужик». Царица легко прощает его – она влюблена в Распутина и боготворит его. И Распутин знает, что способен овладеть царицей. Но ни он, ни она не рискуют переступить последнюю черту – он боится скандала, боится потерять свою власть над ней и царем, а она, немецкая баронесса и царица, не может позволить себе отдаться «мужику». Их отношения остаются платоническими, хотя оба испытывают муки неудовлетворенной плоти. И в этой пытке касаний друг к другу – «Я царицу на руках носил. Давил, прижимал, целовал…» – они обсуждают государственные проблемы, новые назначения на высокие посты и отношения России и Германии. И они приходят к выводу, что любовное соединение России и Германии – русской силы и немецкого духа – вот путь к мировому господству!
Танец Распутина и царицы символизирует будущий пакт Великой Германии и Великой России и его возможные исторические последствия.
После каждой такой встречи царица обессиленно молится и просит Бога простить ее грехи…
А Распутин после каждой встречи с царицей впадает в неистовство и напивается вдрызг, что ведет к новым оргиям, новым перемещениям в правительстве и новым восстаниям внутри страны…
Между тем царь все больше устраняется от управления государством, он предается молитвам и мистицизму…
Во время одной из распутинских пьянок политические противники Распутина подносят ему отравленное вино. Распутин выпивает, ему плохо и – в тот же миг становится плохо царевичу Алексею, у него опять идет горлом кровь. Царь посылает за Распутиным, но Вырубова говорит посыльному, что Распутина отравили и он при смерти.
Однако, услышав о болезни царевича, Распутин магическим образом преодолевает свою болезнь, встает, едет к царевичу и опять спасает его – останавливает кровь. Затем, обессиленный, падает в обморок. Царица рыдает над ним, поет ему, ухаживает за ним, как рабыня…
Так первый заговор против Распутина оборачивается его новой победой над царем и царицей: ведь если бы заговорщикам удалось его отравить, не выжил бы и царевич.
И словно в отместку за то, что он не может позволить себе овладеть царицей физически, Распутин совращает все большее количество жен и дочерей самых влиятельных сановников, князей, графов и даже – монахинь. Не избегают его постели и те, кто, поверив в его «святость», приходит к нему за помощью – избавить мужа от ссылки или тюрьмы…
Тем временем «опричники» Распутина, одетые в военные френчи, разъезжают по Петербургу в автомобилях и высматривают все новых и новых красоток – для себя и для своего хозяина. Копируя в танце все движения своего вождя, они насилуют всех и вся, распевая, что скоро они будут иметь всю Россию, всю Европу, весь мир…
А на авансцене брат царя пытается объяснить царю, куда катится Россия. Он в бешенстве и отчаянии, он поет о приближении революции, о начавшейся войне с Германией, о воровстве и коррупции в правительстве, о стагнации русской экономики. Он настаивает на прекращении распутинщины и высылке Распутина в Сибирь…
Царь в нерешительности. Кажется, что он все понимает и почти готов выслать Распутина… Но царица устраивает ему сцену, она защищает Распутина, она не допустит, чтобы у сына опять пошла горлом кровь из-за того, что Распутина отправят в ссылку. И – царь пасует перед женой, машет рукой – пусть будет, как будет…
И опять – круговерть распутинской оргии в глубине сцены…
Брат царя уходит с авансцены – в опалу. Три армейских офицера, появляясь один за другим, сообщают ему о крупнейшем поражении русской армии на фронте… О том, что царица и Распутин втайне от царя и западных союзников ведут переговоры с Германией о заключении сепаратного мира для того, чтобы Россия перешла на сторону Германии и стала в союзе с немцами воевать против всей остальной Европы… И о том, что в армии назревают революционные настроения, что солдаты вот-вот вообще повернут оружие против офицеров и царской власти… Россия уже на краю пропасти…
Глядя на оргию в глубине сцены, на пьяного и босого Распутина, на смиренно молящегося в стороне царя, брат царя и его друзья-офицеры стреляют в Распутина.
Царь в ужасе спешит к брату, хочет помешать убийству.
Изрешеченный пулями, Распутин падает не сразу. Он и его «опричники» в зловещей паузе приближаются к брату царя, к царю и трем офицерам, окружают их «танцем смерти».
Царица с криком прибегает сюда же, рыдает над трупом Распутина.
Революционный народ уводит ее, царя, брата царя, армейских офицеров и распутинских «опричников». И вот уже всю царскую семью – царя, царицу, их дочерей и сына Алешу – окружают стальной решеткой, они – в клетке. Народ заполняет сцену, солдаты в обмотках, комиссары в кожаных куртках и женщины в красных косынках митингуют и исполняют революционные танцы над трупом поверженного Распутина. Затем, на глазах плачущей царицы, они сжигают труп Распутина. Царица падает без памяти…
Народ революционно марширует у гигантского костра. В пламени горят (и почему-то не сгорают) распутинские «опричники»…
ФИНАЛ
Рождество, Сибирь, снег, зима.
Царская семья в ссылке. Охраняющие их революционные солдаты сидят на завалинке, играют на балалайке и поют частушки Демьяна Бедного. Появляются сибирские девчата, на них шерстяные платки, кожухи и валенки. Они танцуют с солдатами под гармонь. Постепенно и солдаты, и девчонки так разогреваются своими танцами, что сбрасывают платки, кожухи, валенки, шинели, сапоги. Темпераментный танец босиком на снегу напоминает ярые распутинские танцы.
Пользуясь тем, что охранники увлечены танцами, молодой красный офицер уговаривает старшую дочь царя Анастасию бежать с ним за границу. Дуэт молодого красного офицера и Анастасии. Их побег, арест, возвращение в тюрьму.
Ночь перед расстрелом.
Царица поет сыну, дочерям и мужу прощальную колыбельную.
Они готовятся к смерти.
Появляется Дух Распутина.
Под его песню революционные солдаты выводят царя, царицу и их детей из тюрьмы во двор и расстреливают. В танце расстрела звучат знакомые музыкальные фразы распутинских оргий… Под эту музыку Дух Распутина тоже вступает в танец, хохочет, мечется по сцене…
Его «опричники» появляются из ниоткуда и расстреливают революционных солдат, сибирских девчат, молодого красного офицера… Все громче хохочет Дух Распутина, все разгульнее танцуют «опричники», и в этом хохоте и танце – обрывки пламенных речей Троцкого, медлительная, с характерным акцентом речь Сталина, лающий голос Гитлера, заикающаяся речь Брежнева… рев танков и грохот взрывов, от которых рушится Россия и исчезает свет…
Тишина, мрак на сцене и во всем мире.
Издали, из глубины сцены, появляются босые Души убитых со свечами.
Тонкий детский голос убитого царевича поет старинный церковный напев. Души убитых – всех убитых: царя и его семьи, красноармейцев, комиссаров, сибирских девчат, царских офицеров и всех остальных участников спектакля – вступают на сцену и просят за нас у Бога.
А нас – о милосердии, человечности и вере…
Они прощают нам наши грехи, но только – если мы услышим их призыв…
Высокий голос убитого царевича поет о том, что каждый ребенок, погибший, убитый или умерший, – это наш с вами царевич…
Не убейте царевича в душе своей…
Не убейте…
Я был очень горд своей работой: мне, я полагал, удалось найти сценическое решение целой эпохи – с русской революцией, дворцовыми интригами и любовными коллизиями, я сумел связать все это единой драматургической конструкцией, на которой могли расцвести пышные ветви музыкального, вокального и балетного искусства. Хотя я никогда не делаю себе комплиментов, но тут, я был уверен, я мог воскликнуть совершенно искренне: «Ай да Тополь, ай да сукин сын!»
Я положил либретто в конверт и послал Взорову в Вашингтон. Спустя пару недель в почтовом ящике лежал пакет от Взорова с его вариантом моей работы. Точнее – с их вариантом, потому что теперь у меня появилось два соавтора – не только сам Взоров, но и его жена Люба. Читать то, что они написали, было невозможно с первой страницы, несмотря на то, что в их тексте кое-где всплывали и мои фразы. Но главный текст изобиловал такими перлами: «Взгляд „старца“ падает на картину „Обнаженная Венера“, Распутин осеняет картину крестным знамением, Венера стыдливо прикрывается обеими руками». «Распутин целует руку княгине Юсуповой, он давно добивается ее взаимности, и вот его желание сбывается. Распутин поет свою третью песню, в которой страстно объясняется княгине в любви. В ответ княгиня надевает русский головной убор, поет и танцует. Закончив свою песню, она наливает в приготовленный бокал с ядом шампанское и подает Распутину. Распутин знает, что вино отравлено, но выпивает весь бокал до дна и разбивает вдребезги драгоценный богемский хрусталь. „Жив я!“ – говорит Распутин и, поклонившись княгине, покидает дворец Юсуповых…» и «Под ритм бубнов и барабанов ожившее казачье войско танцует мужественный темпераментный танец, раздаются аккорды казачьей песни, царь запевает. Казаки дружно подхватывают припев. Песня переходит в казачий пляс с невообразимыми акробатическими трюками… В финале казачье войско во главе с царем наступает на зрителей. Распутин идет навстречу, пытаясь что-то сказать царю, в этот момент раздается выстрел. Распутин, покачнувшись, оборачивается в зрительный зал и грозит кулаком. Еще выстрел, потом еще и еще. Распутин стоит! Автоматная очередь! Распутин падает. Царица бросается к неподвижно лежащему телу Распутина».
Я позвонил Взорову:
– Юлик, я не против соавторства, но, может быть, писать должен я, а не ты и не Люба. Все-таки это моя профессия…
– Старик, – сказал он. – Я завтра буду в Нью-Йорке, нам нужно встретиться.
Я уже знал, что это значит, но не мог поверить моему опыту – я был (и остаюсь) убежден, что придумал замечательный мюзикл и написал первоклассное либретто.
Мы встретились возле Публичной библиотеки, в небольшом кафе-забегаловке на углу 42-й улицы и Пятой авеню. Взоров был предельно краток и сух:
– Старик, то, что ты написал, нам не нравится и совершенно не подходит. Насколько я понимаю, дальше тебе над этим работать бессмысленно. Пока!
И он ушел, оставив у меня в памяти сияющие отблески своих высоких лайковых сапог. Видимо, выше этих сапог я, оглушенный и потупленный, ничего в тот миг не видел.
А через полгода Наташа Ландау, жена Бориса Фрумина, сказала мне по телефону:
– Слушай, ты не хочешь прийти на показ мюзикла, который я оформила для Юлика Взорова?
– Какого мюзикла? – насторожился я.
– «Распутин». Юлик снял зал на 46-й улице и устраивает показ своего мюзикла для бродвейских продюсеров. Хочешь, я пришлю тебе билет?
– Конечно, хочу. А кто ему написал либретто?
– Какие-то американцы. На билете написано. Прочесть?
– Не нужно. Пришли билет, я сам прочту.
На красочно оформленном пригласительном билете действительно были указаны два американских автора, а фамилия Взорова стояла третьей. И он же значился композитором и постановщиком. Я, любопытствуя, пришел на показ. В небольшом, мест на сорок, зале с мягкими креслами все места были заняты сливками американского шоу-бизнеса: бродвейскими и голливудскими продюсерами, звездами балета и эстрады. Веревка с цыганской шалью вместо занавеса отделяла этот зал от крохотного подиума сцены. Сбоку стоял столик с магнитофоном, возле него дежурил Взоров. Перед показом он сказал несколько слов по-английски: что это, мол, только черновик спектакля, эскиз, но профессиональная публика, сидящая в зале, легко сможет оценить перспективы этого проекта. И – занавес пошел, началось дейст…
Нет, стоп! Никакого действия в театральном смысле слова там не было. Не было драмы, истории, пьесы – ничего! А были – под музыку магнитофона – только цыганские пляски в исполнении Взорова и его жены Любы, а-ля цыганско-русские арии Распутина и царицы тоже в исполнении Взорова и его жены Любы, а между этими номерами – какие-то ничтожные, аморфные связки, надерганные из моего либретто и плохо прочитанные в зал по-английски самим же Взоровым.
Это был провал похлеще всех моих советских провалов! Вежливые бродвейские продюсеры уходили из зала после первых пятнадцати минут, а я бы ушел и еще раньше, если бы не страстное желание посмотреть Юлику в глаза. Что я и сделал после шоу. Я прошел «за кулисы», то есть в какую-то крошечную кладовую комнату, где Юлик снимал с себя грим и хромовые сапожки Распутина, и сказал ему:
– Ну, здравствуй, Юлик! Поздравляю!
Нужно отдать ему должное: он побледнел, он не ждал меня на этом показе. И какой-то жалкий, просительный блеск появился в его глазах.
– Ты понимаешь, старик, – заговорил он, опережая мои упреки. – Я не мог взять тебя в авторы этого мюзикла. Никто из бродвейских продюсеров не пришел бы на показ, если бы ты значился автором. Поэтому я взял американцев, которых они знают. Конечно, эти американцы ничего не писали, я сам написал…
– И просрал мюзикл!
– О чем ты говоришь?! В следующий раз мы с тобой напишем…
– Следующего раза не будет, Юлик. Разве ты не помнишь: это Америка! Она дает только один шанс!
Он, Юлик Взоров, оказался прав: прошло с тех пор уже пятнадцать лет, но я никогда больше не видел и не слышал его, Взорова, фамилию. Тем паче – на Бродвее.
Р.S. Конечно, здесь бы и поставить точку – ведь сюжет и этого боя на чужом поле исчерпан, я проиграл его снова всухую. Но, как известно, авторское самолюбие сдается последним, а я был уверен, что мой «Распутин» достоин лучшей доли. Пусть Юлик провалился со своим мюзиклом – разве он имеет эксклюзивные права на биографию Распутина? Да, он «подрядил» меня бесплатно написать этот мюзикл, но он вышвырнул мою работу и меня самого из этого проекта и бездарно провалил всю затею. Но ведь то, что я придумал, – мое, я зарегистрировал свое либретто в отделе регистрации авторских прав при Библиотеке конгресса и имею полное право продать свою работу кому угодно. Вот только кому? Я не знал в Нью-Йорке ни одного продюсера и даже ассистента продюсера. Иными словами, я все еще был полным чужаком в этом городе, ни одна бродвейская и даже оф-бродвейская собака меня тут не знала! И к тому же мое либретто было написано по-русски. Кому я мог его показать?
И вдруг оказалось, что есть кому! И даже – ни больше ни меньше – как самому в то время знаменитому кинорежиссеру, постановщику великолепного киномюзикла «Волосы», а также «Полета над гнездом кукушки», – Милошу Форману! Ну да, конечно! Как же я раньше не сообразил?! Милош Форман – выпускник ВГИКа, он должен говорить и читать по-русски.
Я ринулся в Колумбийский университет, где Форман в то время преподавал на кинофакультете, а точнее, где у него, как у Герасимова во ВГИКе, была своя режиссерская мастерская, с которой он, тоже как во ВГИКе, по четвергам проводил занятия. Мне было в то время уже сорок с чем-то лет, я был автором семи фильмов и прочая и прочая, но я, как последний проситель, стоял в пустом коридоре Колумбийского университета и ждал Мэтра. И вот распахнулись двери его аудитории, стайка юных студентов выпорхнула оттуда, а следом молодой летящей походкой вышел и сам Форман – мой сверстник. На нем был светлый джинсовый костюм, легкие мокасины, а на лице – зарницы нового, будущего успеха: он приступал тогда к постановке «Амадео».
Я, ничтожный, отлепился от стены и заступил ему дорогу, сказал по-русски:
– Милош, здравствуйте. Я вгиковец, как и вы. И у меня к вам одна просьба. Не можете ли вы, поскольку мы из одной альма-матер, прочесть несколько страниц? Дело в том, что, кроме вас, никто во всем Нью-Йорке по-русски не читает. А на перевод у меня нет денег, я только приехал…
Ужасная досада отразилась на его лице. Такую досаду я видел двенадцать лет назад на лице Александра Рекемчука, когда вот так же, внаглую, прижал Рекемчука к стене своим первым сценарием. А теперь Милош Форман – интеллигентный человек и вгиковец – разве мог он мне отказать?
– Ладно, давай, – произнес он, нехотя беря у меня тонкую папку. – Только имей в виду, у меня нет времени читать все…
– А это уж как пойдет, – обнаглел я. – Не понравится с первой страницы – выбрось.
Он посмотрел мне в глаза – Мэтр и Всемирная Знаменитость на седеющего нищего эмигранта.
– Хорошо, приходи через неделю, – сказал он и ушел, небрежно сунув мою папку под мышку.
Нужно ли говорить, что через неделю, презирая себя за это унижение, я все же снова стоял на том же месте, у стены в коридоре Колумбийского университета. И когда прозвенел звонок и стайка студентов Милоша выпорхнула из аудитории, сердце мое остановилось. Я не знаю почему – ведь я с детства был довольно самоуверенным мальчиком. Меня не могли сломить пять (пять!) отказов Ленинградского, Бакинского и других университетов принять меня в число своих студентов. Меня не сломила Советская Армия, редактура «Мосфильма» и Госкино, меня не сломили Нифонтовы и Громыки и даже три провалившихся фильма в начале кинокарьеры. Так какого черта я, сорокалетний, так мандражировал тогда, в пустом коридоре Колумбийского университета? Не знаю. Может быть, я начал стареть, а может, просто в своем доме мне и стены помогали, а в чужом…
Форман вышел из дверей в сопровождении студентов, но, увидев меня, тут же распахнул руки и пошел ко мне, как к закадычному другу:
– Старик! Я прочел твое либретто! Это грэйт – замечательно! Готовый мюзикл! Вот, я написал тут, на титульном листе, к кому тебе нужно идти. Гарольд Принц, Стефан Сондхейм и Боб Фосс. Иди только к ним, стой у них под дверью, ночуй в прихожей, но заставь их это прочесть, и все будет в порядке! Поздравляю! Гуд лак! Желаю успеха! – Он дружески хлопнул меня по спине и ушел по коридору своей летящей молодой походкой.
А я вышел во двор Колумбийского университета и остановился в лучах ослепительного американского солнца. Ни хера я больше ни к кому не пойду! – сказал я сам себе. Ни к Принцу, ни к Фоссу. Хватит с меня и того, что я, как последний нищий, отстоял в этом коридоре. И ведь действительно, того комплимента, а точнее, того признания профессионализма моей работы, которое я услышал тогда от Милоша Формана, мне хватило еще на несколько лет игры в кино на чужом поле.
Но на третьей попытке не должно было случиться никакой осечки! У меня вообще никогда в жизни ничего не получалось с первого захода, но всегда – со второго, с третьего! Тем паче что на этот третий бой мы выходили вдвоем – я и мой близкий и в боях проверенный друг Борис Фрумин. Мы сделали «Ошибки юности», мы прошли нищету Ладиспольского гетто в Италии и первых дней эмиграции в США. Но в отличие от меня, безработного, Фрумин почти сразу устроился преподавателем киноремесла в Нью-Йоркский технологический институт, они с Наташей жили в цивилизованном белом районе, в приличной квартире, и Боря, со свойственным ему оптимизмом, говорил:
– Все будет о’кей! У меня появились кое-какие контакты, нужен сценарий. Я даже сам написал киносценарий короткометражки из эмигрантской жизни. Может, ты посмотришь? Я выбью грант – хотя бы десять тысяч, сниму это где угодно, в любой эмигрантской квартире, с актерами-эмигрантами, и это будет гениально! Мы прорвемся – вот увидишь!
Я не возражал. Каждый режиссер должен внушать своим актерам, оператору, художнику и ассистентам, что он гений, – особенно если он хочет заставить их работать бесплатно. Но для этого он в первую очередь должен внушить это самому себе. Однако когда я открыл его сценарий – Господи, призываю Тебя в свидетели: это было беспомощнее, чем первые литературные опусы моей пятилетней дочки! Хотя как я смею?! Первый литературный опус моей дочки был вообще гениален, судите сами.
«Жил-был солдат, – сочинила она в пять лет. – Он много пил, не слушался маму, и его посадили в тюрьму. Там он плакал, плакал и просил: „Мама! Мама!“ Но мама его не простила, и он умер».
Господи, разве хоть один режиссер в моей жизни обладал такой лапидарной ясностью мышления?!
– Боря, – сказал я Фрумину. – Ты, конечно, гениальный режиссер, но сценарист ты никакой, к бумаге тебя подпускать нельзя. Давай я тут все перепишу.
И мы стали сочинять новый сценарий, играя друг другу все эпизоды. При этом нам не нужно было ничего сочинять – это был сценарий из жизни нашей эмиграции, и реальные факты нашей собственной жизни и жизни наших соседей легко, как кристаллы, нарастали на фабулу нашей истории – истории приезда из России в Нью-Йорк пожилого еврея-актера, который всю жизнь мечтал сыграть короля Лира, но которому никогда в России не давали главных ролей. Здесь, в Америке, он проходит через все круги эмигрантского «рая», теряет жену и дочь, пьет, работает посыльным и посудомойкой, пересекается с мафией, сходит с ума, но… однажды в Гринвич-Виллидже, то есть на эдаком нью-йоркском хиппово-театрально-музыкальном Арбате, где играют уличные музыканты, а художники рисуют на тротуаре, он останавливается на каком-то углу и начинает играть короля Лира. И он играет – гениально! Так, что останавливаются сначала русские, а потом и пуэрториканские, и индийские, и американские таксисты и собирается толпа – толпа разноликих американских зрителей…
Либретто нашего сценария называлось «Бруклинская история», это была трагикомедия из эмигрантской жизни, и она была написана за три года до появления фильма «Москва на Гудзоне». Я мог бы сразу написать и целый сценарий, но, подсчитав наши капиталы, мы с Борей поняли, что можем осилить только стоимость перевода 20–25 страниц, не больше. И мы ограничились либретто, нашли переводчицу и еще через пару недель имели в руках свой первый профессиональный американский Treatment of the movie «The Brooklyn’s Story»!
– Старик, – сказал мне Фрумин, – теперь предоставь все мне! С этим либретто я горы сверну!
И ведь действительно – свернул! Через три месяца мне позвонил какой-то приятель из Лос-Анджелеса и сказал:
– Поздравляю! Твой друг Фрумин запускается с полнометражным фильмом!
– С чего ты взял?
– Как же! Почитай киношную газету «Variety»! У него бюджет – четыре миллиона!
Я позвонил Фрумину, он сказал:
– Какая газета?! Это все вранье. Ничего пока нет – ни бюджета, ни запуска.
Но я не поленился, пошел в библиотеку и нашел газету «Variety» за среду, 1 июля 1981 года. Вот она, я храню ее по сей день – со статьей «Гейзингер-Саланд запускают четыре художественных фильма». В статье сказано:
«Четыре новых художественных фильма запускает в производство нью-йоркская кинокомпания „The Film Co.“ Элиот Гейзингер, один из партнеров фирмы, назвал их: 1. „Высокие места“ (бюджет 7 миллионов долларов), 2. „Каков твой знак?“ (5 миллионов), 3. „Сладкая Алиса“ (5 миллионов), 4. „Герой Кони-Айленда“[1] (4 миллиона)… Борис Фрумин, недавний эмигрант из Советского Союза, где он поставил несколько русских фильмов, два из которых награждены премиями, представил оригинальную историю «Героя Кони-Айленда», которую Гейзингер называет «потрясающе смешной сказкой из жизни русских эмигрантов в Нью-Йорке и их попыток адаптироваться в новом мире – от мафии до шоферов такси…»
Фрумин и еще один сценарист напишут сценарий, Фрумин будет постановщиком».
Полагая, что я и есть тот самый «еще один сценарист», я снова позвонил Фрумину, но он сказал:
– Старик, нам нужно встретиться.
Я уже знал, что это значит, однако опять не поверил своему опыту. Все-таки Фрумин – это не Марк Лирден и не Юлик Взоров, сказал я себе, и отправился на нашу деловую встречу. Она произошла у фонтана Линкольн-Центра, на углу Бродвея и 61-й улицы. Фрумин начал ее попросту, он сказал:
– Старик, сколько ты хочешь, чтобы свалить с этого проекта?
Я молча смотрел ему в глаза. Мы сняли «Ошибки юности», и я сам, своими руками, приписал его себе в соавторы, хотя к написанию сценария он не имел ни малейшего отношения. И мы вместе сидели в кабинете Павленка, когда тот стучал на нас кулаком по столу. И я, на правах старожила, нашел Фруминым квартиру в Ладисполи, и я лечил его приемного сына от бессонницы и эмигрантского шока…
– Я дам тебе пять тысяч долларов, чтобы ты свалил с этого сценария, – говорил между тем Фрумин, тоже глядя мне прямо в глаза.
– Боря, – сказал я. – Я не возьму у тебя ни пять, ни пятьдесят тысяч и не выйду из этого проекта. А если ты все же будешь его делать без меня, я буду тебя судить. Но дело не в этом. Дело в другом. Я прошу тебя: опомнись пока не поздно! Ты молод, ты не понимаешь, что ты делаешь. Это Америка, она дает каждому из нас только один шанс. Вместо того чтобы выбрасывать меня из упряжки, ты должен сказать мне: «Эдик! Я схватил жар-птицу за хвост! Так давай скинемся нашими гонорарами и пригласим еще одного сценариста, американца, чтобы он написал диалоги поанглийски…»
– Хватит! – прервал меня Фрумин. – Я снял в России гениальный фильм по твоему говенному сценарию, и я не собираюсь больше тебя слушать! Это Америка, тут не принято сентиментальничать! Лучше возьми пять тысяч и тихо свали, потому что я все равно буду писать этот сценарий сам!
– Мудак ты, Боря! – сказал я и ушел.
Прошло полгода или даже больше. Я ничего не слышал о Фрумине, хотя регулярно читал «Variety». Жизнь както налаживалась, я начал работать на русском радио, сочинял какие-то заявки для кино и даже перевел пару из них на английский язык. Пришла пора кому-то их показать, знакомиться хоть с каким-нибудь американским продюсером. И тут я вспомнил о Гейзингере. Черт возьми, ведь он читал мою «Бруклинскую историю», почему бы ему не прочесть еще пару заявок?
Я нашел в телефонной книге «The Film Co.» и позвонил туда:
– Могу я поговорить с мистером Гейзингером?
– Кто его спрашивает? – поинтересовалась секретарша.
– Меня зовут Эдуард Тополь, я один из авторов сценария «Герой Кони-Айленда».
– Минутку…
И тотчас вслед за этим энергичный мужской голос:
– Мистер Топол! Привет! Как поживаете? Вы хотите зайти? Пожалуйста! В любое время! Наш адрес: 1667 Бродвей…
Назавтра я был у Гейзингера, в его маленьком офисе, увешанном огромными афишами фильма «Мухи» – самого успешного триллера «The Film Company» о нашествии на Нью-Йорк гигантских космических мух. Гейзингер – высокий энергичный старик с кубинской сигарой во рту – крепко пожал мне руку, тут же при мне прочел пару моих заявок и сказал, что они ему нравятся, «когда будет готов сценарий – тут же приноси», а потом спросил:
– By the way… Между прочим, что это за странный парень, который приносил мне либретто сценария о русских эмигрантах? Он действительно талантливый режиссер?
– Да, – сказал я, – он сделал три талантливых фильма в России. А почему ты спрашиваешь?
– Ты понимаешь, произошла странная история. Либретто, которое он принес сначала, было настолько замечательное, что я хоть сейчас готов дать деньги на этот проект. Но когда он написал и принес мне первый вариант сценария, я пришел в ужас. Это было disaster, катастрофа.
– Well… – сказал я грустно. – Ты же знаешь, что режиссеров нельзя допускать к бумаге.
– Да, это правда, – согласился он, и мы расстались.