Другая судьба Шмитт Эрик-Эмманюэль

– Прошу меня извинить. Я полагал, тут может быть связь, но, видимо, ошибся. Еще раз прошу меня извинить. Мне очень жаль. Действительно жаль.

Адольф возликовал. Победа! Взрослый человек извинялся перед ним! Он поставил взрослого на место! Не просто взрослого – специалиста! Гордость вытеснила гнев.

Доктор Фрейд медленно поднял глаза на Адольфа и попросил спокойнее, хоть смущение еще слышалось в его голосе:

– Может быть, вы просто поделитесь со мной всеми хорошими воспоминаниями об отце и опишете, если вам это не слишком неприятно, те моменты, когда были счастливы в его обществе?

У Адольфа появилось ощущение, что ему расставили ловушку, но он сглотнул слюну и пробормотал:

– Хорошо.

Он вернулся на диван и дал волю памяти. Воспоминания нахлынули всем скопом, залпами, нескончаемыми потоками, но их приходилось сортировать: на одно хорошее приходилась тысяча плохих. Его отец, рухнувший однажды замертво за утренним стаканом белого вина, оставил по себе лишь боль, ненависть, множество ран. Над ним, разрастаясь до размеров воздушного шара, придавив его к дивану, нависло старческое лицо, ненавистное, невыносимое, мучительное. Эта красная рожа с низкими, нахмуренными бровями, эти буйные усы, длинные и в то же время редкие, спускавшиеся пирамидой от носа к шейным артериям, и эта вечная гримаса недовольства. Он вновь слышал голос, кричавший на него, ощущал кожей укусы ремня, чувствовал одиночество своего маленького тельца, сжавшегося в комочек под ударами у закрытой двери, за которой плакала мать, умоляя мужа остановиться. Он снова сжимал топор, которым хотел убить отца, когда тот в очередной раз поднял руку на мать. Снова отталкивал этого человека, тяжелого, грузного, пьяного, который, откричав, отбушевав, отбранившись, теперь прижимал своего сыночка к широкой груди и говорил, прослезившись от радости, о его недалеком будущем в администрации. До сих пор вздрагивал, как под ударом хлыста, от его резкого: «Артистом? Никогда, пока я жив!» Снова видел себя, Адольфа, на холодном чердаке, где хотел повеситься. Опять ощущал злую радость, испытанную над жалким гробом, этим ящиком из красного дерева, который наконец-то молчал, а он, Адольф, обнимал свою мать, бедную мать, все же убивавшуюся по своему палачу, рыдавшую и не понимавшую, что к ней наконец пришло избавление. Адольфу пришлось противостоять этой волне эмоций – эмоций из прошлого, но такого близкого, – чтобы, просеяв их, отыскать одно-два счастливых воспоминания: как они катались на лодке по реке, как собирали мед в отцовских ульях.

– Вы знаете, от чего умерла ваша мать? – только и спросил доктор.

– Да. От рака.

Горло у него сжимается. Только мужская гордость не позволила ему отбрить несносного любителя совать свой нос в чужие дела. Ребенок в нем снова страдает. Он боится подступающих слез.

– От рака какого органа?

Адольф не отвечает. Если бы и хотел – не смог бы. По его лицу текут тяжелые соленые слезы, губы онемели, он не может продохнуть.

– Вы знаете?

От холодной настойчивости врача он вконец теряется. Пытается ответить, но не может произнести ни слова, только каркает по-вороньи.

Доктор Блох, испуганный судорогами юноши, кинулся к Адольфу, участливо взял его за руку и сказал:

– Фрау Гитлер умерла от рака груди.

– Я хочу услышать это не от вас, но от него. Вернитесь на место.

Голос холодный, хирургически точный. Как шприц.

Доктор Блох отступает, а голос повторяет:

– Скажите мне, от чего умерла ваша мать?

Адольф ерзает на диване, как на раскаленной сковородке. Он хочет ответить специалисту, он решил, у него получится, это будет трудно, очень трудно, но отступать некуда.

– От ра… от рака гру… груди.

Что сейчас произошло?

На него снисходит покой. Он расслабляется, почти растекается по дивану. Он обессилен, но ему стало легче. Ему так хорошо в своем теле, в каждой косточке, в каждой клеточке кожи.

Он увидел над собой улыбающееся лицо доктора Фрейда. Выражение этого строгого лица вдруг стало добродушным.

– Наконец-то! Очень хорошо. В последний момент вы сказали мне правду.

Нечто закончилось. Врачи прошли в соседнюю комнату, мирно беседуя.

Адольф понял, что может встать. Он был одет, но ему казалось, что он одевается; ноги были ватные, в голове гудело.

Он присоединился к Блоху и Фрейду:

– Ну что, доктор, какое лекарство вы мне пропишете?

Оба заулыбались; доктор Фрейд опомнился первым и нахмурил брови:

– Пока еще рано делать назначения. Нам понадобится еще несколько сеансов.

– Зачем это?

– Не думаю, что встреч будет много.

– Ладно…

Доктор Блох радостно улыбается, значит это была хорошая новость, но Адольф чувствует заведомую усталость.

– Скажите, молодой человек, как вы рассчитываете мне платить?

– Ну… денег у меня не очень много.

– Догадываюсь! – рассмеялся Фрейд. – Я знаю, что это такое. Сам был студентом.

Веселый огонек смягчил его пристальный взгляд. Адольфу было трудно представить, что этот седеющий коротышка был когда-то молод…

– Что вы умеете делать?

– Рисовать. Я учусь в Академии художеств.

– Прекрасно! Очень интересно.

– Если хотите, могу нарисовать вам вывеску: «Доктор Фрейд, психоаналист».

– Психоаналитик.

– Да, «Доктор Фрейд, психоаналитик», а под надписью помещу какую-нибудь мифологическую сцену, если хотите.

– Отлично, и какую же?

– Что-нибудь из опер Вагнера.

– Я предпочел бы греческую мифологию. Эдип и Сфинкс, например.

– Конечно. Воля ваша. Я не слишком люблю греческую мифологию. Все эти голые тела, ну, вы понимаете… Когда мне приходится рисовать обнаженную натуру…

– Вам нечего опасаться. Эдип не женщина, а мужчина…

– Тогда ладно.

Адольф протянул руку. Фрейд, улыбаясь, подал свою, и они заключили сделку: вывеска для Фрейда за исцеление Гитлера.

– В следующий раз, дорогой Адольф, приготовьтесь рассказать мне сон.

– Сон? – запаниковал Адольф. – Это невозможно, я не вижу снов!

* * *

Гитлер не был опытным бродягой. Вена тайная, Вена витальная, Вена подкладок и потайных карманов, скверов, где можно спать до рассвета и не попасться на глаза полицейскому, приютов, ночлежек, бесплатных столовых, Вена, прячущая в своих складках укромную подворотню, защищающую от ветра, навес, укрывающий от снега, опустевший на ночь класс, согретый за день дыханием школяров, Вена, скрывающая за оградой монастыря славную добросердечную сестру-монахиню, которая не боится бродяг, священника, угощающего каждого пришедшего церковным вином, дружелюбного социалиста, расстилающего тюфяки в своем подвале, Вена, где, как в древнем Вавилоне, смешиваются многие языки, теряясь и уступая место одному универсальному – языку голода и сна, Вена-спасительница, где оседают отбросы бурной индустриализации, – эта Вена была Гитлеру незнакома. Он знал другую Вену – Вену фасадов, Вену славную, монументальную, щегольскую, Вену Рингштрассе[4] с его длинными аллеями для пешеходов и всадников, Вену имперских музеев и театров с колоннадами, Вену для иностранца, для ошеломленного студента, Вену с открытки.

Всю ночь Гитлер брел куда глаза глядят. Ходьба для него, сына мелкого служащего, была единственным оправданием его присутствия на улице. Ни в коем случае нельзя было присесть или лечь на скамейку. Это значило бы стать бродягой.

Бесцветный и неспешный рассвет стал знаком, что скитания окончены. Перед ним белел Восточный вокзал.

Он вошел внутрь. На вокзале никого не удивит, что у него с собой большой мешок.

В туалете он вымылся с головы до ног. Это было небезопасно, неудобно, вызывало презрительные взгляды спешащих пассажиров, но трудность задачи его вдохновляла: борясь за чистоту, Гитлер доказывал себе, что он человек достойный. Он почти пожалел об этой гимнастике, когда закончил, и лимонный запах общего мыла заглушил в его ноздрях аммиачный душок.

Он поднялся на перрон, сел на свой мешок и стал ждать.

Пассажиры, пассажирки, носильщики, контролеры, начальник вокзала, продавцы сосисок, служащие – все кружили вокруг него. Он был центром. Мир вращался. Он был осью. Он один мыслил о важном, он один занимал свой мозг заботами, касавшимися всего человечества: он думал о своем полотне, самом большом полотне на свете, которое он напишет и которое прославит его имя.

– Вы не могли бы мне помочь, молодой человек?

Гитлер помедлил, пытаясь сосредоточиться на реальности, и наконец повернулся к старой даме.

– Я не могу нести чемоданы, они слишком тяжелые. Будьте так любезны, помогите мне.

Гитлер не мог опомниться: стоявшее перед ним существо в шляпке с вуалькой, в перчатках, сильно надушенное туберозой, посмело нарушить его возвышенные размышления. Какая дерзость! Или, вернее, какое неразумие!

– Вы не могли бы мне помочь? Вы с виду такой славный.

Ну вот, приехали, подумал Гитлер. Она приняла меня за бедного восемнадцатилетнего парня, который ждет поезда. Ей невдомек, что она обращается к гению.

Гитлер улыбнулся, и в этой улыбке была вся снисходительность божества, спустившегося к простым смертным, чтобы сказать им с усталой грустью: «Нет, я не сержусь за то, что вы такие, какие есть, я вас прощаю».

Он взвалил свой мешок на спину, поднял два чемодана и пошел за старой венгеркой, рассыпавшейся в благодарностях.

Сев в коляску, она взяла Гитлера за руку, энергично ее встряхнула и скомандовала кучеру: «Трогай».

Гитлер раскрыл ладонь: женщина вложила в нее банкноту.

Моя звезда! – подумал он. Моя счастливая звезда снова себя проявила. Именно она, моя звезда, всю ночь вела меня к этому вокзалу, она побудила эту иностранку заговорить со мной и сунуть мне в руку деньги. Спасибо, мама. Спасибо.

Недаром давеча, на перроне, сидя на своем мешке, он по-прежнему ощущал себя центром мироздания. Ему не пригрезилось.

Он вернулся на вокзал, следуя указаниям судьбы, и весь день помогал пассажирам нести багаж. Одинокие женщины, выходившие из вагонов первого класса, опасались носильщиков-турок, слишком шумных, смуглых и бесцеремонных, зато охотно принимали помощь бледного молодого человека – он, верно, солдат в увольнении – и, расставаясь, выказывали больше щедрости, чем проявили бы к профессионалу. Ни одна, конечно, не сравнилась с венгеркой, но именно поэтому судьба сделала ее проводником своей воли.

Под вечер, выходя с вокзала с кругленькой суммой в кармане, Гитлер увидел объявление «Сдаются комнаты» в доме номер 22 по улице Фельбер. Он вошел, положил на стол деньги. Его провели в комнату под номером 16.

Он лег на кровать, скрестил руки на груди, прошептал: «Спасибо, мама» – и провалился в сон.

* * *

По пути через город на вторую встречу с доктором Фрейдом Адольфу Г. не повезло: в трамвае он был так погружен в свои мысли, что проехал пересадку и был вынужден вернуться назад.

– Я знал, что вы опоздаете, – только и сказал Фрейд, открыв дверь, чем положил конец извинениям, которые мямлил молодой человек.

Адольф не стал пускаться в объяснения, радуясь, что обошлось без упреков. Он лег на диван.

Фрейд посмотрел на часы и сел:

– Что вы хотите рассказать мне сегодня?

Адольф и рад был бы поделиться мыслями с врачом, но собственная голова казалась ему огромным пустым домом – без мебели, без картин, с белоснежными голыми стенами. Он бродил по нему и не мог ни за что зацепиться.

Несколько раз он хотел начать фразу, но, издав два-три невнятных звука, останавливался, не в состоянии продолжать и даже немного пугаясь этого.

Доктор Фрейд терпеливо ждал и, казалось, ничуть не удивлялся его молчанию.

После бесконечно долгой неловкой паузы Адольф повернулся к нему, посмотрел прямо в глаза и отчетливо проговорил:

– Мне очень жаль.

– Ничего страшного. Это я тоже предвидел.

Адольф начал понимать игру Фрейда: доктор якобы все предугадывал – случайность, забывчивость, опоздание, молчание, – но задним числом. Легко! Опровергнуть невозможно, если ты еще и наивен, пожалуй, даже восхитишься такой проницательностью. Куда как просто строить из себя всезнайку.

– В следующий раз предупредите меня заранее, доктор. Чтобы я мог проверить ваши предсказания.

– Идет. я предвижу, что к концу сегодняшнего сеанса вы меня возненавидите.

Ну, это и я мог бы предвидеть. Мы встречаемся второй раз, а он уже изрядно меня достал.

Тут Адольф Г. понял, что невольно признал его правоту, и заставил себя смягчиться.

– Как будем действовать дальше, доктор?

– Вы можете рассказать мне сон?

– Я ведь вам уже говорил, что не вижу снов!

Адольф сжал кулаки, но тут же урезонил себя. Не нервничать, не признавать его правоту, только не признавать его правоту.

– С каких пор вы перестали видеть сны?

– Почем мне знать! – взвизгнул Адольф.

– Нет, вы знаете.

Конечно, Адольф знает, но о том, чтобы признаться этому кретину-инквизитору, не может быть и речи. Он не видит снов с тех пор, как умер его отец. Ну и что? И главное – какой резон признаваться в этом незнакомцу?

Фрейд наклонился к пациенту и медленно произнес:

– Вы не видите снов, вернее, вы их не помните с тех пор, как вам сообщили о смерти отца.

Мерзавец! Как он догадался? Только не нервничать! Не выходить из себя!

– И я даже могу сказать вам, – продолжал Фрейд, – почему с того дня вы перестали запоминать свои сны.

– Да ну? – проскрипел Адольф и сам удивился своему противному голосу.

– Да. Хотите, чтобы я вам сказал?

– Да ладно!

– Хотите? Правда хотите?

– Валяйте, я бы поржал.

Адольф все больше удивлялся тому, как грубо отвечает доктору, но справиться с собой не мог. Господи, как хочется пустить ему струю прямо в лицо.

– Маловероятно… Думаю, вы будете… шокированы.

– Это я-то? Вот ведь умора! Меня ничем не шокировать!

Откуда этот тон? Этот визгливый голос? Успокойся, Адольф, успокойся!

– Да, ничем – кроме голой женщины.

В точку! Решительно этот человек зол на меня! Он не вылечить меня хочет, а извести!

– Согласен, я сам вам это сказал, и что с того? Выкладывайте, почему я не вижу снов после смерти отца, господин всезнайка, давайте, раз вы такой умный!

– Потому что с самого раннего детства вам не раз снилось, как вы его убиваете. Когда вам сказали о его смерти, вы почувствовали себя ужасно виноватым и, чтобы защититься от ваших убийственных поползновений, равно как и от чувства вины, запретили себе осознанный доступ к вашим сновидениям.

Ярость захлестнула Адольфа. Он должен был ударить. Вскочив с дивана, он поискал глазами, что бы разбить.

Фрейд метнул встревоженный взгляд на стопку книг на полу. И Адольф, найдя его слабое место, начал топтать ее ногами.

– Нет… нет… – стонал Фрейд.

Адольф не утихомирился: мольбы врача уподобились для него воплям «избиваемых» книг.

Чуть успокоившись, тяжело дыша, взмокший и взъерошенный, он повернулся к врачу. Фрейд улыбнулся:

– Теперь вам лучше?

Невероятно! Он говорит так вежливо, как будто ничего не произошло!

– Я положил здесь эти книги специально для вас. И правильно сделал. Иначе вы могли бы обрушить свой гнев на что-нибудь более ценное. Такового в этой комнате хватает.

Фрейд окинул взглядом горделивого охотника старинные статуэтки, египетские, критские, кикладские, афинские, римские, греческие, во множестве стоявшие на комодах и бюро. «Переколотить бы всю эту коллекцию», – подумал Адольф, но было поздно: пламя погасло, желание ушло, гнев иссяк.

Фрейд приблизился к нему:

– Мой мальчик, в этих чувствах нет вашей вины. Всякий ребенок мужского пола слишком сильно любит свою мать и желает смерти отца. Я назвал это эдиповым комплексом. Все мы прошли через это. Беда в том, что не все отцы умеют восстанавливать гармонию семейной жизни. Ваш отец…

– Замолчите! Не хочу этого слышать! Я больше к вам не приду.

– Естественно.

– Говорю вам, это не пустая угроза: я больше сюда не приду!

– Я понял. Зачем так кричать? Я могу оглохнуть. Дело ваше. Не я падаю в обморок, а вы. Придете вы или нет, для меня это ничего не изменит. А вот для вас…

Адольф сжал голову руками. Он не вынесет этих логических построений, подобных шаманским заклинаниям.

Фрейд коснулся его плеча. Оба вздрогнули, но Фрейд не убрал руки. Мирное, успокаивающее тепло образовалось между рукой и плечом и растеклось по их телам.

Фрейд заговорил. Его голос звучал мягко, на тон ниже, и был совсем не похож на обычный тембр карлика, компенсирующего свой малый рост властью над другими.

– Заключим сделку, мой дорогой Адольф. Если после этого сеанса вы не увидите сна, больше не приходите. Но если, как я предвижу, вы снова начнете видеть сны, обещайте вернуться. Согласны?

Адольф чувствовал такую усталость, что был готов согласиться, лишь бы положить конец этому напряжению. Уйти! Уйти как можно скорее! И забыть дорогу сюда!

– Согласен.

– Слово чести? Вы придете, если увидите сон?

– Слово чести.

Удовлетворенно кивнув, Фрейд спокойно сел за бюро и принялся что-то писать.

Адольф вышел в прихожую и стал искать свое пальто, чтобы скорее исчезнуть.

В дверях Фрейд задержал его:

– А наша сделка?

– А, ваша вывеска…

Адольф положил пальто и втянул голову в плечи. Ничего не поделаешь! Деваться некуда. Уговор есть уговор. Даже если это уговор с мошенником.

– Какую вывеску вы хотите? – спросил он мрачно.

– Вы не будете возражать, если мы изменим задачу?

Адольф пожал плечами:

– Нет, если речь идет о живописи.

Суровое лицо врача расплылось в улыбке. Он казался очень довольным.

– Отлично. Тогда благоволите следовать за мной, прошу вас. Я все приготовил.

Адольф прошел за Фрейдом по коридору. Доктор открыл дверь:

– Это туалет, которым пользуются мои пациенты. По-моему, ему не повредит немного свежей краски.

Адольф ошеломленно смотрел на подернутые плесенью стены, на кисти и банки с зеленой краской, стоявшие на плиточном полу, и от возмущения не находил слов.

Фрейд улыбнулся и направился назад в кабинет:

– Я же говорил вам – рассердитесь.

* * *

– Зовите меня Ветти, – сказала фрау Хёрль.

Гитлер взирал на свою квартирную хозяйку с уважением.

Фрау Хёрль – нет, простите, Ветти – подчиняла себе всех, к кому обращалась, даже когда наклонялась, подавая кофе, или утопала в кресле-качалке, покуривая легкую сигару. Это была крупная, хорошо сложенная женщина, с выдающейся грудью, величественными бедрами, могучими ягодицами; из-под ее строгих платьев проглядывало тело, неподвластное ее воле. Щедрость ее форм неизменно притягивала взгляды мужчин, невзирая на строгий узел волос, глубокие, не по возрасту, складки на шее, на сеточку морщин, видневшуюся на запястьях и в вырезе платья. Непокорные рыжие пряди, выбивающиеся из прически, широкий шаг, от которого колыхались роскошные бедра, походка враскачку говорили о жаркой чувственности. Казалось, что Ветти, подобно многим крупным женщинам, была не в ладу со своим телом; оно выражало ту часть ее существа, которую ее же социальное поведение отвергало. Она говорила сухо, как скупой и дотошный бухгалтер, одевалась под даму-патронессу, а двигалась как богиня из гарема.

– Я высоко ценю артистов. Я очень рада, что вы живете у меня, Дольферль. Вы позволите мне называть вас Дольферль, дорогой Адольф?

– Да… да, Ветти.

Ветти довольно улыбнулась. Она привыкла руководить у себя всем: хозяйством, распорядком, нравами («Никаких женщин в моем доме, никаких супружеских пар») – и сама определяла степень фамильярности общения. Она могла быть очень сдержанной, даже холодной с иными постояльцами, жившими у нее годами, или очень радушной, как намеревалась держать себя с юным Гитлером.

Это особое расположение раздражало других мужчин в пансионе. Ветти как будто говорила им: «Вы стары, а он молод и нравится мне больше вас». Поэтому все они невзлюбили Гитлера и никогда не упускали случая садануть его дверью или толкнуть на лестнице, но Адольф этого просто не замечал, как не замечал и особой любезности фрау Хёрль – о, простите, Ветти – по отношению к нему: он трепетал перед этой властной женщиной, всеобщей матерью, у которой даже фамильярность казалась приказом.

Гитлер был особенно покорен и, стало быть, очарователен с Ветти по той причине, что солгал ей, и исключительная предупредительность хозяйки объяснялась этой ложью. Она думала, что он каждое утро отправляется в Академию художеств. Не раз, когда он поджидал клиенток на вокзале, ему мерещилась в конце перрона Ветти – то обманывала его величавая походка богатой польки или русской графини. Он приучил себя сохранять спокойствие и не бояться нежданного появления грозной хозяйки, которая была слишком занята надзором за тем, что происходило под ее кровом, и потому позволяла себе лишь ненадолго отлучаться каждое утро на рынок и никогда не уходила далеко от пансиона, расположенного в доме номер 22 по улице Фельбер, а стало быть, ноги ее не могло быть на вокзале.

Когда Гитлеру требовалось скоротать время между двумя прибывающими поездами, он шел в кафе «Кубата», где читал газеты, разложенные на столах для клиентов. Он осваивал политику. Он, прежде читавший только книги, приключенческие романы, оперные либретто или сборники Ницше и Шопенгауэра, открывал для себя новости дня, силился усвоить названия партий, имена их лидеров, игры демократии. Он вникал во всё с одинаковой страстью, чувствуя, что становится мужчиной.

Однажды на вокзале белокурый мужчина, элегантный и изысканный, с папиросой в причудливом мундштуке из слоновой кости, затянутый в узкое пальто из каракуля, блестящего и переливающегося, как шелк, выходя из поезда, бросил журнал в урну, промахнулся, и тот упал прямо под ноги Гитлеру.

Адольф Гитлер сел в уголке и пролистал брошюру – он никогда не видел таких в кафе «Кубата», зато заметил в табачной лавке в доме номер 18 по улице Фельбер, где их покупали красивые, изысканно одетые люди. Журнал назывался «Остара», на его обложке красовался знак, которого Гитлер никогда прежде не видел, но счел настоящим произведением искусства: крест с дважды загнутыми концами. Полистав статьи, он узнал, что это свастика, древний символ солнца у индусов. Главный редактор журнала, некто Ланц фон Либенфельс, сделал этот «угольчатый» крест эмблемой германского гения.

Гитлер погрузился в чтение «Остары». С изумлением обнаружил он новую для себя мысль: Ланц фон Либенфельс утверждал превосходство германской арийской расы над всеми другими. Опираясь на данные археологии, он объяснял, что высшая – белокурая – раса пришла с севера Европы и воздвигла первые архитектурные памятники человечества, дольмены и другие нагромождения гигантских камней, которые служили одновременно «станциями», следами и вехами их прохождения, но еще и алтарями солнцепоклоннической религии. Эту белокурую расу, высшую и цивилизаторскую, языческую расу, поклонявшуюся Вотану, расу, которую Вагнер воспроизвел в богах и героях своих дивных опер, впоследствии захватили и раздробили другие расы, низшие, но многочисленные и бессовестные, черноволосые, повергшие Европу в нынешний упадок. Ланц фон Либенфельс призывал к пробуждению высшей расы: она должна вновь взять верх, защититься от других рас и без колебаний уничтожить их. Он подробно разработал беспрецедентную медицинскую и политическую программу: блондины должны ввести принудительную стерилизацию всех брюнетов, мужчин и женщин, чтобы избавиться от них за два поколения; тем временем следовало принять срочные меры: произвести в Германии и Австрии депортацию всех умственно отсталых, неизлечимо больных и представителей нечистых рас. Пусть, пока не очищена вся земля, будет обеззаражена германская территория. Первыми, от кого следует избавиться, Ланц фон Либенфельс называл евреев, представляя их грязными, вонючими крысами, проникающими повсюду через сточные трубы, поддерживающими друг друга, исподволь прибравшими к рукам финансы, промышленность и проституцию, – эти скоты, ответственные за все, что есть в мире безобразного, не посовестятся, в отличие от гордой нордической расы, организовать торговлю белыми женщинами. Чтобы отдать дань белокурой расе, героической и созидательной, чтобы воспеть хвалу голубым глазам – только они достойны смотреть на мир, – Ланц фон Либенфельс создал орден – орден Нового Храма и приглашал желающих в свой старинный замок Верфенштайн, расположенный на берегу Дуная, на лекции и ритуальные церемонии.

Гитлер был так заворожен, что забыл о времени. Сердце колотилось, во рту пересохло, вытаращенные глаза жадно пожирали каждую букву текста. Никогда в венской прессе, глобально антинемецкой и профранцузской, он не встречал ничего подобного. Даже в «Дойчес фольксблатт», откровенно антисемитском органе христианской социальной партии, не было подобной экстремистской логики, этой систематизации, разработки радикальной и рациональной программы, вытекающей из превосходства одной расы над всеми остальными. У него закружилась голова. Частичка экзальтации Ланца фон Либенфельса проникла в него, как заразная лихорадка.

Он в ярости захлопнул журнал и прочел цену, напечатанную рядом со свастикой.

– Пятнадцать геллеров за такую чушь! Ее бы следовало запретить к продаже! Мерзость!

Возмущенный такой глупостью, шокированный рассудочной, историографической, почти научной формой, в которую идеолог облек свой оголтелый расизм, он выбросил журнал в мусорный бак.

– Самое место для этой подтирки!

Воспитанный матерью в уважении к ближнему, Гитлер привык презирать антисемитов. Разве сам он не питает нежную любовь к доктору Блоху, семейному врачу, так поддерживавшему его мать во время болезни? Он никогда не судил о людях по их национальности и не различал евреев. Почитав «Остару», он не только вновь испытал впитанное в семье презрение к расизму, но был возмущен. Он чувствовал себя лично задетым нападками Либенфельса: блондины выше брюнетов! Стало быть, и его, Гитлера, следует подвергнуть вазэктомии и депортировать невесть куда. Какое опасное нагромождение нелепостей!

Нервный, раздраженный, без внушающей доверие прекрасным клиенткам улыбки на губах, Гитлер решил сегодня не работать и вернулся в дом 22 на улице Фельбер.

– О, Дольферль, вы уже дома! – смущенно воскликнула дремавшая в шезлонге хозяйка, поправляя узел волос над расслабленным телом, куда более чувственным, чем она могла себе представить.

– Да, преподаватель портрета заболел. Я пришел поработать у себя в комнате.

– Преподаватель портрета? Решительно вас учат чудесным вещам.

Гитлер скромно потупился.

– Выпьете со мной чая?

– Да, фрау Хёрль… э-э… да, Ветти.

Ветти улыбнулась, оценив усилие, как учительница, подбадривающая ученика.

Они прошли в личные апартаменты Ветти, куда постояльцам вход был заказан.

Ветти передвигалась по своей мещанской гостиной с неспешной грацией великанши; когда она нагнулась, чтобы взять поднос, груди едва не вывалились из корсажа; она села на стул с помпончиками и, выгнувшись в вызывающей позе, которую считала достойной, поднесла чашку к губам и глубоко вдохнула аромат, словно собиралась полакомиться.

– Знаете, дорогой Дольферль, мне безумно любопытно взглянуть на ваши рисунки.

Гитлер зарделся:

– Да… при случае, может быть. Пока я собой недоволен.

– Вы слишком скромны, – сказала она, опустив длинные ресницы движением соглашающейся женщины.

– Нет. Нет. Не скромен – трезв.

– О, это еще лучше, – выдохнула она с грудным хрипом, по ее мнению томным, но напоминавшим скорее альковный крик.

Опершись локтями на стол, она наклонилась к Гитлеру, и корсаж под напором грудей едва не лопнул.

– Мне бы очень хотелось при случае попозировать для вас.

Она задумалась, сложив губы в непристойную гримаску.

– Только не подумайте плохого. Я бы позировала для портрета. А вы бы могли поупражняться…

Она блеснула глазами, накрутила на палец непокорную прядь, восхищенная собственной идей.

– Что скажете?

Но испуганный Гитлер был не в состоянии ответить.

Он вдруг заметил на рабочем столике стопку журналов «Остара».

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Средний (переходный) возраст, который по природе своей не диагноз и не болезнь, характеризуется целы...
Что значит быть мальчиком? Школа, родители, учителя, одноклассники, уроки, домашние обязанности. А е...
Что значит быть мальчиком? Школа, родители, учителя, одноклассники, уроки, домашние обязанности. А е...
Что значит быть мальчиком? Школа, родители, учителя, одноклассники, уроки, домашние обязанности. А е...
Цель сборника – прояснение возможных точек зрения на начало и конец вселенной, а также поиск принцип...
Их трое. Юный изгнанник, живущий на краю земли. Принцесса, которой снятся кошмары. И тот, в чьих рук...