Другая судьба Шмитт Эрик-Эмманюэль
Адольф неподвижно сидел по-турецки на кровати, запрокинув голову и прикрыв глаза, и пускал кольца дыма под потолок, как вдруг кто-то позвал его с улицы:
– Адольф! Адольф! Поторопись! Выходи!
Выглянув в окно, он увидел доктора Блоха, одетого по-вечернему, в крылатке, смокинге и цилиндре; высунувшись из фиакра, врач весело окликал его.
В мгновение ока Адольф вышел к нему в своем поношенном сюртуке, с отцовскими перчатками в одной руке и старой тростью с граненым набалдашником в другой.
Фиакр катил в ночи. Странные краски играли на лице доктора Блоха, слишком красные на щеках, слишком черные и блестящие вокруг глаз. Не знай его Адольф так хорошо, мог бы поклясться, что врач накрасился. Доктор Блох пил шампанское бокал за бокалом, угощая и юношу, который исправно вливал в себя пенный напиток.
Распевая песни, они добрались до отдаленного квартала Вены, где Адольф раньше не бывал. Коляска остановилась на берегу канала: все дома, как в Венеции, выходили прямо к воде.
Доктор Блох посадил его в гондолу. Они беззвучно и мягко скользили по поверхности черных вод, маслянистых и безмятежных, миновали несколько странных улиц, проплыли мимо освещенных дворцов, откуда доносились томные звуки баркарол.
Гондола причалила к ступенькам одного из домов, из окон которого слышался смех. На воде плясали звезды.
Доктор Блох взял Адольфа за руку, и они вошли в мраморный вестибюль. Монументальные лестницы вели на верхние этажи. На первой площадке их окружила стайка женщин в кричаще-ярких перьях, все они щебетали на каком-то неизвестном Адольфу языке. Они касались их, гладили, доктор Блох не возражал и невозмутимо улыбался, как будто это были его домашние собачки. Они тискали руки, бедра, ляжки Адольфа; ему это не нравилось, но он решил во всем подражать старшему товарищу.
На второй площадке стайка вдруг рассеялась. Доктор Блох ввел Адольфа в комнату, где несколько женщин в ночных рубашках или комбинациях увлеченно вышивали, вязали и шили.
Одна из них выронила свое рукоделие, схватилась руками за горло и воскликнула:
– Герр Гитлер!
Все закричали наперебой. Имя Гитлера перелетало от кудрявой головки к головке завитой. Они закрывали лицо руками, словно боясь пощечин…
Доктор Блох попытался овладеть ситуацией:
– Нет, это не герр Гитлер, это его сын.
Адольф почувствовал острую боль внизу живота – видно, одна из женщин коварно ударила его, – согнулся пополам, покачнулся и рухнул на пол.
Когда он сумел наконец подняться, перепуганные красотки исчезли. Доктор Блох смотрел на него по-отечески и повторял:
– Уверяю, с тобой все в порядке. Ты совершенно нормален. И не имеешь права причинять себе такую боль.
– Да нет, уверяю вас, это они…
– Т-т-т… т-т-т.
– Одна из них меня ударила, я уверен.
– Т-т-т… т-т-т… я стоял рядом и ничего не видел.
Адольф не знал, что сказать. Боль прошла. Впору было усомниться, что она вообще была…
– Иди за мной.
Доктор Блох повел его за руку в другую часть дворца. Поднявшись на несколько этажей и миновав множество вестибюлей, они пришли в маленький будуар, освещенный единственной свечой, где, томно вытянувшись в шезлонге, спала женщина в одном только красном шелковом халатике.
Адольф был заворожен молочной белизной ее кожи, которая трепетала, как поверхность воды и зов глубин, атлас и тесто, призывающие гладить и мять, плоть, которую хотелось взять в руки, хотя красота ее одновременно внушала какой-то священный страх.
Доктор Блох подошел к спящей женщине, опустился перед ней на колени и приказал Адольфу сделать то же самое.
– Смотри. И привыкай.
В первые минуты Адольф лишь поглядывал украдкой, боясь, что чересчур пристальное внимание разбудит спящую, как прикосновение пылающего пальца.
И тогда доктор Блох наклонился и медленно снял с нее красный халатик.
Женщина лежала голая, томная, погруженная в сон, раскинувшаяся в своем первобытном бесстыдстве в нескольких сантиметрах от Адольфа. У него закипела кровь.
Доктор Блох взял руку Адольфа и притянул ее к женщине. Адольф было воспротивился, невесть чего испугавшись…
Но доктор Блох не сдался, не ослабил хватки и заставил его коснуться ладонью мерно вздымавшейся груди.
От контакта с мягкой и теплой плотью все существо Адольфа содрогнулось…
…и он проснулся.
Ему понадобилось несколько минут, чтобы привести в порядок мысли и понять, что он лежит в кровати, в съемной комнате у фрау Закрейс, а пережитая чудесная сцена была всего лишь сном: доктор Блох не приезжал за ним сегодня вечером и рука его, Адольфа, не касалась перламутровой кожи волшебного создания.
Он повернулся на другой бок, зарылся головой в подушку и, обратившись к памяти, вновь и вновь переживал сцену до самого утра.
В восторге он помчался в Академию, чувствуя, что стал другим человеком. Пусть это был только сон – в эту ночь он пережил настоящую сексуальную инициацию.
На пороге Академии он остановился, пораженный.
«Если, как я предвижу, вы снова начнете видеть сны, обещайте мне, что придете».
Неприятный холодок пробежал по спине. Окаянный докторишка сказал правду: он снова видел сны. Значит, восхитительными мгновениями этой ночи он обязан несносному коротышке, заставившему его красить свой сортир!
На урок геометрии Адольф пришел в ярости, с желанием кого-нибудь поколотить. Чары ночи рассеялись. Он работал в скверном настроении.
На перемене он вздрогнул, услышав от одного из товарищей имя врача.
Бернштейн и Нойманн, два самых блестящих студента, спорили о нем.
– Это величайший гений нашей эпохи, – утверждал Бернштейн. – Благодаря ему человечество сможет познать себя и исцелиться.
– Возможно, – отвечал Нойманн, – но я не думаю, что проникновение в подсознание сыграет на руку артистам. Оно, скорее, их уничтожит. Артиста делает невроз, невроз вдохновляет его и дает творческую энергию. Я дорожу моим неврозом и не хочу познавать себя, чтобы измениться. Я стану счастливее? Плевать: предпочитаю чувствовать себя плохо и продолжать писать. Тем более что я счастлив, когда пишу.
– Но кто сказал, что психоанализ сделает тебя бесплодным? – возразил Бернштейн. – Зигмунд Фрейд лечит человека, а не артиста.
– Как ты можешь проводить грань между человеком и артистом?! – возмутился Нойманн. – Зигмунд Фрейд играет с огнем, он слишком скор на выводы.
– Ничего подобного! Зигмунд Фрейд писал об искусстве и…
Адольф был ошеломлен. Больше всего его поразило, что два студента так запросто произносили вслух имя «Зигмунд Фрейд», как сказали бы «Рихард Вагнер» или «Иероним Босх». Неужели доктор Фрейд с улицы Берг, 18, так известен? Адольф счел его простым врачом, а он, похоже, создал теории, увлекающие интеллектуальную молодежь. По трепетному почтению, с которым остальные следили за полемикой, стало ясно, что он не единственный не знал об основополагающей роли Фрейда, – кое-кому было неведомо даже его имя.
Он не очень вникал в суть спора, но узнавал слова из разговора Блоха с Фрейдом: побуждение, невроз, подсознание, цензура…
Вернувшись в класс, он подобрался к Бернштейну и спросил безразличным тоном:
– Ты говоришь о Зигмунде Фрейде, у которого кабинет на улице Берг, восемнадцать?
– Да! – воскликнул Бернштейн. – Я мечтаю побывать там однажды! Как только накоплю денег… А ты что, знаешь его?
– Да, да, – кивнул Адольф с самодовольным видом, – он друг семьи.
Этим ответом он рассчитывал избежать дальнейших расспросов, но такой реакции Бернштейна не ожидал. Тот наконец им заинтересовался, не отпускал его до вечера, выказывал дружбу и предлагал тысячу услуг в обмен на одну только встречу с «другом семьи».
У Адольфа голова пошла кругом.
Итак, этот врач – вовсе не шарлатан, как он думал. Слишком многое говорило в его пользу: суетливое почтение доктора Блоха, явное влияние на умы, неожиданная услужливость Бернштейна, узнавшего, что Адольф знаком с Фрейдом, и – главное – сон, который ему приснился, который он помнил, первый за долгие годы…
«Если, как я предвижу, вы снова начнете видеть сны, обещайте мне, что придете».
Неотвязная, назойливая фраза все громче и отчетливей звучала в голове, и его мучила совесть.
Адольф принял решение: завтра же он пойдет туда. И сдержит обещание.
Удовлетворенный, он уснул, похвалив себя за лояльность. Впрочем, похвалы он расточал, чтобы не признаться себе, что пойдет теперь к знаменитому врачу из чистого снобизма.
Назавтра все пошло не так, как он ожидал. Фрейд был холоден, даже как будто раздосадован его веселым звонком и, невзирая на энтузиазм Адольфа, сообщившего о своем сне, как о победе, назначил ему встречу только через десять дней.
«Я ему больше не нравлюсь», – подумал Адольф, уходя.
Впрочем, с чего он взял, что вообще нравился Фрейду?
Десять дней спустя покорный и готовый к сотрудничеству Адольф явился в кабинет доктора, чтобы рассказать ему свой сон.
– Все отлично, мой мальчик, думаю, я знаю, что с вами.
Зигмунд встал и улыбнулся. Раскурил сигару и с наслаждением затянулся, демонстрируя необыкновенное дружелюбие.
– Я понял, почему вы не можете вынести вида голой женщины, не упав в обморок. И могу даже сообщить вам еще более радостную новость: через несколько минут, когда я вам все объясню, вы излечитесь.
Визиты Гитлера к Ветти стали опасно частыми. Каждый день он не меньше часа проводил в ее тесной гостиной. Выпив апельсинового чая с имбирным печеньем, Гитлер доставал картон, садился в углу, в отдалении от модели, и рисовал, рассуждая об искусстве.
– Почему бы вам не подойти чуть ближе, дорогой Дольферль? – томно стонала Ветти.
– Мотылек обжигает крылышки, если слишком близко подлетает к пламени, – неизменно отвечал Гитлер.
Ветти так же неизменно краснела и взвизгивала – она считала, что светские дамы именно так выражают свой вежливый протест, но любому, кто мог случайно проходить по коридору, эти звуки показались бы стонами любви.
Гитлер поставил условие: Ветти не должна видеть портрет, пока он не будет закончен. Он стирал, начинал заново, рвал листы, начинал заново и внось стирал, но Ветти упорно выглядела на его наброске обезьяной. Чтобы произвести на хозяйку впечатление, он сыпал словами, заговаривал ей зубы теориями об искусстве, противореча сам себе, но Ветти грел душу сам факт разговора об искусстве – возвышенного разговора, достойного гранд-дамы, – и она слышала едва ли четверть его слов.
Часто, напуская на себя таинственный вид, она обещала познакомить его со «своими мальчиками», «как-нибудь», «если он будет умницей», «паинькой», как обещают визит к святому Граалю. Гитлер пока не знал, кто были «ее мальчики» и что происходило на воскресных вечерах, которые устраивала у себя Ветти.
И вот наконец он дождался! Ветти вручила пригласительный билет с многозначительным видом, словно хотела сказать: «Не знаю, право, заслуживаете ли вы его, ну да ладно». Потом она поплыла враскачку вверх по лестнице, бедра колыхались вправо-влево: вправо – провоцируя дурные мысли, влево – отгоняя их. На площадке она остановилась и сказала Гитлеру теплым голосом:
– Оденьтесь получше, дорогой Дольферль, мои мальчики всегда очень элегантны.
В назначенный день, в пять часов, Гитлер, с комком в горле, спустился на знаменитый воскресный чай Ветти – подлинный оргазм ее общественной жизни.
Комната гудела: молодые люди, все хорошо одетые, как и предупреждала Ветти, пожалуй даже слишком хорошо, благоухающие двадцатью разными ароматами, вели с десяток разговоров одновременно, бурно, быстро, обрывочно, и, даже улыбаясь застывшей улыбкой, казалось, не вполне сосредоточивались на том, что говорили, – взгляд отвлекался на детали, которых Гитлер не улавливал. Ни дать ни взять охотники в засаде, хоть здесь не наблюдалось ни охоты, ни дичи.
Гитлера приняли хорошо. Вялые руки жали его ладонь, ему давали место на диванчике, где приходилось сидеть бок о бок с чужими людьми. Говорил он мало, ибо не выдерживал быстрого темпа беседы, и потому много улыбался.
Ветти восседала пчелиной царицей среди этого гула. Между двумя пирожными все бурно восхищались ее красотой и грацией, слишком громко смеясь каждой ее удачной реплике. Они любили ее, обожали, превозносили. Ветти, осыпанная комплиментами, согретая восторженными взглядами, расцветала, как пышная роза.
Гитлер завидовал и ревновал. Молчаливый, неуклюжий, замкнутый, не чета другим молодым людям, у которых всегда наготове и острое словцо, и лесть, что он мог дать Ветти? Их ежедневные сеансы меркли на фоне атмосферы воскресного вечера. Однажды она поймет это… как поймет и то, что художник из него никакой… она его выгонит, как пить дать выгонит.
– Дольферль? Отчего ты такой мрачный? Потерял кого-нибудь? Утрата? Разрыв?
Вернер, высокий блондин с детским ртом, уселся рядом с ним. Гитлер был слегка шокирован тем, что посторонний человек назвал его уменьшительным именем. Он не ответил, лишь снова улыбнулся. А Вернер запросто продолжил разговор:
– Чем ты занимаешься?
– Я художник.
– А, так это ты тот юный гений, о котором нам говорила Ветти?
– Правда?
– Она очень верит в твой талант. Что ты пишешь?
– Пейзажи. Улицы.
Безмятежно-голубые глаза Вернера странно блеснули.
– А обнаженную натуру?
– Да, конечно, – прихвастнул Гитлер, чувствуя, что зарабатывает очки.
– Обнаженную натуру… мужскую?
– Мужскую. Женскую. Мне нравятся обе.
Блондинчик только рот разинул от такого апломба. Он молчал несколько секунд, потом опомнился, окинул Гитлера восхищенным взглядом – мол, я умею ценить успех по достоинству – и поерзал, удобнее устраиваясь на диване. Его бедро тесно прижалось к бедру Гитлера. Он откашлялся.
– Ты знаешь «Остару»?
Вернер взял стопку журналов и благоговейным жестом положил ее на колени Адольфу.
– Хочешь рисовать для нашего журнала? Нам нужны изображения германских героев. Ты мог бы нарисовать их голыми по пояс, в дружеских схватках?
Вернер покраснел.
Гитлер не отвечал. Ему было не по себе, хотелось обрушиться на этот антисемитский листок, но он лишь спросил:
– Почему ты говоришь «наш журнал»? Его выпускаете вы, те, что тут собрались?
– Нет. Журналом руководит Ланц фон Либенфельс, – вообще-то, его зовут Адольф Ланц. Он присвоил себе дворянский титул для пущей важности – и он такой же, как мы.
– Как мы?
– Да! Как все мы здесь! Мы не согласны с бредом о расах и Германии, зато всем нравится его культ героя. «Остара» стала связующим звеном между нами.
Гитлер задумался об этом «между нами». Какое сообщество имел в виду Вернер? К какой группировке принадлежали Ланц и все эти молодые люди? Молодежь?..
Ветти, проходя мимо Адольфа, шепнула ему на ухо:
– Ну что, Дольферль, я вижу, вы спелись с Вернером?
Она протянула ему печенье и добавила с ласковым укором:
– Ах вы, озорники!
Она удалилась, лавируя между креслами, подмигнув им на прощание.
Гитлер почувствовал, что его тело налилось свинцом. Похолодело. Оледенело. Застыло. Он понял. Его приняли за извращенца. Он был на собрании извращенцев. Ему расставили ловушку.
Он вскочил:
– Мне что-то нехорошо. Пойду к себе.
– Я провожу тебя, – шепнул Вернер.
Напряженный, дрожащий – что было естественно для совсем молодого человека на грани ступора, Гитлер преодолел все преграды – ноги, кресла, столики, пуфы, подносы – и, задыхаясь, выскочил в коридор. К его удивлению, никого не возмутил этот уход по-английски.
Один Вернер тоненько рассмеялся:
– Надо же, какой ты шустрый!
– Я иду спать.
– Отлично, я с тобой.
Только пройдя несколько метров по лестнице, Гитлер понял, что Вернер действительно идет за ним, обернулся и возмущенно воскликнул:
– Что ты делаешь?! Куда собрался?
Вернер растерялся и не знал, как реагировать, потом решил, что Гитлер шутит, а его свирепая гримаса – просто игра.
Он поднялся еще на две ступеньки:
– Идет. Раз уж с тобой надо напрямую…
Гитлер почувствовал, как чужое тело прижалось к его телу, а чужой рот ищет его губы.
Он едва мог поверить в происходящее. Быстрее! Реагируй, сказал он себе. Помешай ему! Оттолкни его! Пихни! Пусть упадет! Реагируй! Не давайся…
Но Вернер уже отпрянул с криком ужаса. Его манишка была покрыта желтоватой жижей: Гитлера вырвало на нее.
– Мерзавец! Мерзавец! Так, значит, тебе правда стало плохо? Дольферль, Дольферль, ответь мне, вернись, я не сержусь!
Но Гитлер убежал, закрылся в своей комнате, запер дверь на три замка и в ярости кружил вокруг единственного стула.
Он не знал, что злит его сильнее всего. Что его тискал мужчина? Что его приняли за «такого»? Что он не сразу понял? Что был не способен оттолкнуть Вернера? Что сблевал на него? Все жгло, все было унижением.
Постепенно, формулируя свои мысли, придумывая задним числом соответствующие реакции, он успокаивался, боль стихала. Вскоре в голове осталось только одно, главное: Ветти. Нельзя, чтобы Ветти думала, что он такой… Ветти должна узнать, что Гитлер не принадлежит к клубу гомосексуалистов.
Он хотел, чтобы она испытала это облегчение, которое будет облегчением и для него, убедилась, что комплименты, которые он ей делал, пусть не столь цветистые и более редкие, они, его комплименты, были искренни, то были комплименты мужчины, настоящего мужчины, вожделеющего женщин… Поверит ли она? Как ее убедить?
И мысль пришла, простая, ясная, сияющая: он должен объясниться Ветти в любви.
Он шесть раз почистил зубы, заново умылся над рукомойником, примерил и отверг четыре рубашки, заштопал трусы и так наваксил ботинки, что они оставляли черные следы. Не важно! Он был готов и не на такое! Убедить Ветти – это требовало подготовки.
Пока первая часть плана – туалет – была ему ясна, дальнейшее же туманно…
Ничего. Мы сымпровизируем.
Эта военная лексика взбодрила его.
Мы спустимся. Мы атакуем. Мы ввяжемся в сражение, а там будет видно.
Ему особенно нравилось это «мы». Если в нем живет несколько мужчин, есть шанс, что по приходе останется хоть один.
В десять часов вечера, зная, что все молодые люди ушли и пунктуальная Ветти собирается спать, он тихонько спустился вниз.
Постучав в дверь, он услышал сонный голос:
– Что? Кто там?
– Это я, Дольферль.
Поколебавшись, он чуть было не сказал «Адольф», но в последний момент испугался показаться слишком церемонным.
Дверь открылась, показалось встревоженное лицо Ветти.
– Дольферль, вам лучше? Вернер сказал мне, что вы захворали.
Адольф чуть не развернулся при одном упоминании Вернера: воспоминание обожгло, женоподобное чудовище вновь притиснулось к нему. Неужели его никогда не оставят в покое?
Собрав все свое мужество, он приосанился и решил игнорировать вопрос.
– Ветти, мне надо вам кое-что сказать.
– Что же, Дольферль?
– Кое-что очень важное.
Он не знал, что говорить дальше, и раздраженно топнул ногой. Ветти, неверно истолковав его жест, решила, что он не хочет говорить в дверях.
– Входите, дорогой Дольферль, входите. Только не смотрите на меня, я приготовилась ко сну.
Гитлер вошел в гостиную.
– Ну? Что случилось? Говорите же, я с ума схожу от беспокойства, – сказала Ветти.
Ее аффектированный тон, слова и манеры были всегда к месту, но она переигрывала, актриса на первой читке пьесы.
– Я…
– Да?
– Я вас люблю.
Ветти на мгновение застыла с открытым ртом, боясь ошибиться в следующей реплике, потом широко, по-матерински, улыбнулась:
– Я тоже, дорогой Дольферль, я тоже вас очень люблю.
Она чуть помедлила, произнося «очень», из чего Гитлер заключил, что можно зайти еще дальше.
Вперед, бойцы! Путь свободен!
– Нет, Ветти, – раздельно проговорил он, – я люблю вас не «очень», я вас люблю.
Ветти застыла.
Атакуем! Поступим, как Вернер с нами! Все в атаку!
Гитлер твердой поступью преодолел расстояние до Ветти и сжал в объятиях большое, грузное тело.
Ветти выскользнула из его рук и осела на пол, как сдувшийся шар. Гитлер обнимал воздух.
Ветти горько рыдала, ерзая по ковру:
– Дольферль… Дольферль… Боже, я так разочарована!
Гитлер решил, что ослышался. Батальон солдат откликнулся, как один человек:
– Да чем разочарованы, боже мой?
Прекрасные глаза Ветти, влажные и припухшие, уставились на молодого человека.
– Я думала, что вы как они, как мои мальчики. Иначе я бы никогда… о нет, никогда бы я не была так мила с вами, никогда бы не стала позировать… О боже… как это грустно!
Дальнейшее совсем запутало Гитлера. Ветти зашлась в крике, как новорожденный младенец, едва дыша между всхлипами, ее рот был широко открыт, лицо побагровело, из-под сомкнутых век лился поток слез.
Гитлер разбудил фрау Штольц, соседку, поручил Ветти ее заботам и поднялся к себе. Он был удовлетворен. Странная реакция Ветти его не волновала, главное – он показал ей, кто он такой. Выполнил свой долг мужчины. И был доволен.
Вскоре он уснул непробудным сном.
– Сигарный дым вам не мешает?
Доктор Фрейд попыхивал своей «гаваной» с сухим причмокиванием. Звук был такой, как будто открывали банку варенья.
– В вашем сне доктор Блох играет роль отца, но не отца-тирана, подавляющего своего сына, а отца благосклонного, либерального, веселого, внимательного, который вводит сына в мир взрослых. Приехав за вами в коляске, он несет на себе все знаки удовольствия: он выражает праздник своим смокингом, веселье – шампанским, легкомыслие – песнями. Неизвестное направление, в котором он вас увозит, – это женщина.
Фрейд снова попыхтел сигарой. Он затягивался, по-детски причмокивая, словно выдаивал дым, глотал его с жадностью, блаженно следил, как наполняет легкие молочное облако, досыта, до отрыжки. Он глотал больше дыма, чем выдыхал. Куда же этот дым девался?
– Затем вы выходите из коляски и садитесь в гондолу. Тихие воды, черные и спокойные, по которым вы поплывете, суть образ вашей сексуальности.
– Простите?
– До сих пор вы отказывались от всякой сексуальной жизни, сдерживали ваши импульсы, пытались их умертвить или хотя бы усыпить. Таково состояние ваших желаний в начале сна. Но из этого состояния вы желаете выйти, шагнув в двери таинственного дворца.
Адольф затрепетал от удовольствия, ему казалось, что он переживает свой сон заново в ином плане, на более высоком интеллектуальном уровне. Без красок, в белом, резком, ртутном свете, с объемами, низводящимися до штрихов, и все же эмоции были те же, но более сильные, яркие, отчетливые.
– Можно было бы подумать, что это здание – бордель, но в вашей логике это, скорее, дом женщин, или, более того, дом Женщины. Вся постройка, темная, сумрачная, тайная, с лестницами, уходящими в неведомую высь, символизирует Женщину. Она включает три ступени, на которые вы подниметесь, в результате чего пройдете настоящий путь инициации.
Фрейд наклонился к Адольфу, нахмурив брови:
– Дышите.
Удивленный, Адольф открыл рот и повиновался. Воздух вновь проник в его легкие. Он был так увлечен рассказом Фрейда, что позабыл дышать.
– Первая встреченная вами группа женщин, эти пестрые дамочки, которые щиплют вас и тискают, – это птицы, попугаи, то самое, что древние греки называли варварами, они даже не разговаривают на человеческом языке. Для вас, стало быть, женщина – абсолютная чужачка. Для вас женщина – животное.
Ну же, доктор, довольно сосать, дальше!
– Вторая группа женщин, – медленно продолжал Фрейд, – отражает конфликты вашей личной истории. Эти полураздетые и, стало быть, готовые к любви дамы, эти потенциальные любовницы пугаются при виде вас. Они выкрикивают ваше имя и пытаются защититься от ударов, которые вы можете им нанести. Доктор Блох вносит поправку: да, вас действительно зовут Гитлер, но вы – Гитлер-сын, а не Гитлер-отец, не надо путать. Вы всегда отказывались дурно отзываться о вашем отце. Это похвально, Адольф, но это причиняет вам боль. Будет лучше, если вы расскажете мне все сцены насилия, при которых вам пришлось присутствовать.
– Нет… Я…
– Я угадал, Адольф, он бил не только вас, ваших братьев и сестер, но также и вашу мать?
Адольф молчал.
Доктор Фрейд раздраженно посмотрел на свою потухшую сигару, словно это было ему личным оскорблением.
– Насилие, таким образом, для вас модель любовных отношений. Однако вы отказываетесь быть палачом женщин, не хотите быть палачом вашей матери. Чтобы не стать монстром во сне, вы ощущаете острую боль между ног: вы себя кастрируете. Лучше быть ангелом, чем мужчиной!
Глупо, но Адольф ощутил несказанную радость: какой он, оказывается, хороший.
Фрейд наставил на него указующий перст: