Другая судьба Шмитт Эрик-Эмманюэль
– Потому что я думала, что ты художник! – выпалила наконец Ветти.
Нет. Не это. Только не она. И она туда же. Ответить нечего. Я художник. А сейчас, в этот момент, что я делаю? Ветти как раз опустила взгляд на фотографию из газеты и засаленную кальку.
– Ты… смешон.
Она повернулась и побежала прочь с вокзала. Ей удалось не расплакаться. Презрение удержало слезы. Она сумела порвать с достоинством, без патетики: смешным оказался он. С бешено колотящимся сердцем, привалившись к столбу, она с облегчением разрыдалась в красивый, слишком богато вышитый носовой платочек.
Гитлер так и остался сидеть на перроне с картонкой между ног, с восковым лицом. Чтобы не думать об ужасных словах, которые она произнесла: «Я думала, что ты художник», – он мысленно осыпал бранью эту раскормленную курицу, не умеющую жить в собственном теле, не способную прочесть книгу, якшающуюся только с гомосексуалистами, эту темную лавочницу, которая не знала, кто такой Густав Климт, пока он ей этого не сказал, а теперь позволяет себе судить об искусстве. Он должен ей квартплату за полтора месяца? Жаль, что не больше. Потому что он сегодня же уйдет не заплатив.
К Гитлеру вернулись силы. Пусть никто не заблуждается: это он возьмет на себя инициативу, чтобы положить конец нестерпимой ситуации! Он сам порвет!
В половине одиннадцатого он упаковал свои вещи и бесшумно спустился на первый этаж, к комнатам Ветти.
Сквозь портьеру, которой была задернута двойная дверь, все же просачивался свет. Гитлер услышал стоны.
– Я разочарована… так разочарована… – приглушенно бормотал плачущий голос Ветти.
– Полноте, Ветти, я же вас предупреждал, вы не хотели мне верить, вы ждали… вот теперь и страдаете.
– Ох, Вернер!
Гитлер вздрогнул. Так, значит, этот мерзавец Вернер посеял в душе Ветти зерно сомнения.
– Я сразу спросил, дорогая Ветти, у того юноши… ну, вы знаете… моего друга… который действительно учится в Академии, есть ли среди них Адольф Гитлер. Он заверил меня, что нет.
Возмутительно! Вот чем занимался Вернер, после того как Гитлер отверг его грязные авансы: сплетничал с таким же выродком, как он сам, чтобы погубить его репутацию. Хорошее общество. В самом деле. Маловато для меня. Благодарю. Оставайтесь.
И Гитлер покинул дом 22 на улице Фельбер – крадучись, но мысленно с высоко поднятой головой. Он не жалел о том, что оставил позади. Он испытывал лишь презрение к этой толстой и скупой мещанке, искавшей утешения у содомита.
«Рейнольд Ханиш. Мне надо разыскать Рейнольда Ханиша. Он приютит меня».
Он отправился в таверну, где они пили. Рейнольд Ханиш был там, красный, разгоряченный, с опухшими от пива глазами.
– А? Густав Климт! – воскликнул он при виде Адольфа Гитлера.
Гитлер не стал обижаться – так был рад, что нашел его.
– Ты можешь меня приютить? Тут вышла история с женщиной. Знаешь… пришлось уйти.
– Да нет проблем, мой мальчик, мой дом открыт для тебя. Дам тебе гостевую комнату. Хочешь стаканчик?
Успокоившись, Гитлер согласился выпить. Конечно, было что-то вульгарное в веселье Ханиша, в его пристрастии к выпивке, в увесистых хлопках по плечу и спине, но если такова цена ночи покоя… В час Гитлер, едва держась на ногах, осовев от выпитого на пустой желудок, потребовал, чтобы они пошли наконец к нему.
Взяв из-за стойки огромный рюкзак, Ханиш повел Гитлера за собой. Он перелез через ограду неосвещенного сквера и улегся между черными кустами.
– Добро пожаловать в мой дворец. Вот здесь я и ночую.
– Как! У тебя нет даже комнаты?
Ханиш похлопал по рюкзаку, делая из него подушку.
– А ты как думаешь, Густав Климт? Что с твоих картин я смогу за нее платить?
Стелла кричала под ним. На каждое его движение она отвечала вздохом или содроганием. Инструмент плоти был тяжел в ее руках, но Адольф научился наконец играть на нем, извлекая нужную музыку.
Только бы сдержаться.
Стараясь не смотреть на кричащую, раскрепощенную Стеллу, он заставлял себя думать о другом; чтобы она наслаждалась хорошо и долго, он должен был лишить себя этого наслаждения и стать чистой пружиной, механизмом. Только не думать о частях моего тела, которые соприкасаются с ней. Думать о другом. Быстро. Надо было отрешиться от своего желания. Он уперся взглядом в пятно на стене и, продолжая двигать бедрами, сосредоточился на его происхождении: жир, ожог, раздавленный таракан? Чем неаппетитнее были варианты, тем больше он удалялся от своих ощущений. Сработало. Да, таракан, огромный таракан, раздавленный ботинком чеха, в этой гостинице полно чехов. Кто-то, кто пришел в эту комнату переночевать, а не за тем, чем он сейчас занимался со Стеллой – Стеллой, которая колыхалась под ним, и он…
Нет…
Поздно. Наслаждение обрушилось на него, яростное, сокрушительное. Он обмяк на Стелле.
Она еще несколько раз содрогнулась и тоже застыла, расслабившись.
Я выиграл.
В тишине его радость была физически осязаемой.
Стелла медленно отодвинула его и встала, чужая, безмолвная. Она смотрела на него с еще большим презрением, чем обычно. Он бросил на нее взгляд – вопросительный, умоляющий, тот, за которым начинается отчаяние.
Она улыбнулась жестокой улыбкой:
– И ты поверил?
Она начала натягивать чулки. Именно занимаясь этим кропотливым делом, она всегда говорила ему самые безжалостные слова.
– Твое самомнение безгранично. Я притворялась.
– Отлично: я прекращаю! – выкрикнул Адольф Г.
– Какая разница? Прекращай, ты и не начинал.
– На этот раз я прекращаю всерьез. Окончательно.
Он убеждал сам себя. Сколько уже раз он заявлял, что все кончено, что он бросает это глупое пари, что ему плевать, делает ли он женщину счастливой? Беда в том, что Стелла, вместо того чтобы протестовать, спорить, уговаривать, соглашалась. Тогда он начинал чувствовать себя совсем жалким и, чтобы хоть мало-мальски уважать себя, назавтра приходил снова.
Явился он и на следующий день. На этот раз Стелла не стала притворяться. И проведенные вместе два часа прибавились к длинному списку его поражений.
Он сам не понимал, почему так упорствует. Это больше не был ни вызов, как в первый день, ни пари, как он думал потом, ни даже наваждение, хоть он и был одержим телом Стеллы. Теперь это было глухое и глубокое чувство, нечто почти религиозное. Женское наслаждение стало его поиском, Стелла – его храмом, женщина – его Богом, великим безмолвием, к которому устремлялись все его мысли. Как верующий человек преклоняет колени, он благоговейно трудился, добиваясь благодати.
День и ночь он размышлял о наслаждении. Как испытать его, он знал. Но как его дать? Похоже, оно не передавалось, как зараза.
Однажды на уроке в Академии его осенило. Стелла должна испытать желание, чтобы кончить. В ее наслаждении не было ничего органического, это было нечто личное. Адольф должен сделать так, чтобы она его захотела.
Он вдруг понял, какое впечатление, должно быть, производит на Стеллу: взгромоздившийся на нее краб, в дурацком возбуждении судорожно болтающий клешнями, – этот краб был ей безразличен.
В тот понедельник он предложил Стелле не идти в гостиницу, а выпить вместе шоколада и был удивлен, когда она сразу согласилась. Они весело болтали, забыв о постельной войне, и даже посмеялись. Во вторник он предложил пойти на концерт; она снова согласилась. В среду он пригласил ее прогуляться в зоопарк; она согласилась и на этот раз, но в глазах ее мелькнула тревога. После прогулки, когда они прощались, она спросила:
– А в гостиницу мы больше не пойдем?
Впервые Стелла дала перед ним слабину: она испугалась, что Адольф ее больше не хочет.
– Пойдем, еще как пойдем, – ответил он, устремив на нее взгляд, полный ожидания.
Она успокоилась, и лицо ее снова стало насмешливым.
В четверг Адольф в точности выполнил разработанный им план. Он встал на рассвете и весь день изнурял себя ходьбой, так что вечером, встретившись со Стеллой в гостиничном номере, был таким усталым, что не смог выполнить привычных упражнений.
– Извини, я не знаю, что со мной, – сказал Адольф, чем окончательно поверг ее в растерянность.
– Ты устал?
– Нет. Не больше обычного.
В пятницу они со Стеллой должны были встретиться в пять часов. В назначенный час он спрятался в кафе напротив, убедился, что Стелла вошла в гостиницу, и стал ждать. В половине седьмого он обежал квартал, нарочно плохо дыша, чтобы прийти в номер запыхавшимся.
Стелла при виде его вздрогнула:
– Где ты был? Я беспо…
Она прикусила язык: беспокоиться было уже не о чем, он пришел.
– Меня задержали в Академии. Директор. Ничего серьезного. Извини, я не мог тебя предупредить. Я… мне очень жаль.
– Ничего, все в порядке, – сухо ответила она.
Беспокойство сменилось гневом; она вся кипела, злясь на себя, что оказалась такой чувствительной.
– Очень мило, что ты меня дождалась. Я сам заплачу за номер.
– Плевать на деньги, – отрезала она.
– Мы попытаемся наверстать на той неделе.
– Что? Ты уходишь?
В ярости она сгребла его за шиворот и опрокинула на кровать.
– Ты больше не хочешь?
– Конечно хочу.
– Докажи.
– Но полчаса, Стелла, полчаса, этого мало.
– Кто тебе сказал?
– О, мне-то хватит, но тебе, Стелла…
– Меня зовут не Стелла – Ариана.
И она начала его раздевать.
В первые секунды Адольф чуть не рассмеялся, как зритель, увидевший наконец сцену, которую ждал с начала спектакля, но мощное желание Стеллы все в нем перевернуло. Впервые на него обрушилась сила, захватила его, овладела всем его существом. Ему казалось, что он сам стал женщиной.
Теперь у них все было очень серьезно. Хуже того – трагично. Что-то очень большое возвысило их. Они играли главную сцену. Их тела отзывались. Внезапные излияния передавались друг другу. Даже кожа зудела от избытка эмоций. Они были как наэлектризованные. Между ними искрило. Каждый хотел сделать своим незнакомый и презираемый пол другого. Они сближались, не соединяясь. Сливались, не теряясь. Ариана—Стелла затрепетала, ее охватила дрожь. Адольф устремил взгляд в ее глаза и там, в сияющей радужке, в черных расширенных зрачках, увидел, как поднимается волна их общего наслаждения.
– Ладно, не спорю, я тебе врал. Но ведь и ты тоже, дружище. Ты первый начал. На, бери колбасу. Ты мне заливаешь, что учишься в Академии… Что мне остается делать, чтобы быть на твоем уровне? Я представляюсь Фрицем Вальтером, тем самым Фрицем Вальтером из галереи Вальтера. Ты глотаешь наживку. Мы делаем хорошие дела. Почему я должен меняться? Ты хочешь, чтобы я тебе вредил? Знаешь, в чем твоя слабость? Ты так и остался мещанином. Нет, успокойся, возьми еще колбаски. Да, вот именно, ты рассуждаешь как твой отец, как мелкий чиновник, как белый воротничок, отмеченный вышестоящим начальством: тебе нужны дипломы, карьера, признание. Венская академия? Ты вправду думаешь, что да Винчи и Микеланджело учились в Венской академии? Ты вправду думаешь, что они лебезили перед бюрократами, считали баллы и годы в администрации? У тебя холодные глаза, Адольф Гитлер, ты боишься дорасти до своей мечты, ты погубишь себя, если будешь продолжать в том же духе. Работать – что это для тебя значит? Вкалывать, чтобы платить квартирной хозяйке? Неужто ты живешь на свете для всяких там Ветти и Закрейс? Ты на ложном пути, Адольф Гитлер, работать для тебя – значит совершенствовать твое искусство. Ты даже не представляешь себе, каким великим художником станешь. Да-да. Ты сам испугаешься, если сейчас перед тобой поставят полотна, которые ты напишешь через несколько лет. Ты задрожишь. Тебя охватит священный трепет. Ты преклонишь колени перед гением и поцелуешь раму. Да-да, лучшему из лучшего, что ты делаешь сегодня, далеко до худшего завтрашнего дня. Поверь мне. Вот твой путь. Только это важно. Спать? Это физиология. Природа человеческая. Иначе нельзя. Не думай об этом. Было бы где прилечь, и ладно. Летом есть парки, в дождь – кафе, а осенью ночлежки открывают свои двери на всю зиму. Все предусмотрено, Адольф Гитлер, все предусмотрено для таких гениев, как ты. При условии, что они не мещане. Ты будешь работать, оттачивать свое искусство, я буду продавать твои картины и все возьму на себя. Доверься мне, у нас всегда будет что есть, что пить и где переночевать. Доверься мне, и будешь ссать, срать и спать. Что? Чистота. Да, чистота. Мыться тоже. Разве от меня воняет? Ты находишь, что я похож на бродягу? Можно купаться, принимать душ в ночлежках. Дезинфицировать одежду у монахинь. Есть даже цирюльник – по средам, с утра, в Социальном содружестве. Я все знаю. Все тебе скажу. Все мои секреты. Дай-ка мне ломтик. Это упадок? Брось, не смеши меня. Упадок, да, по твоим мещанским понятиям. Я зову это иначе – свобода. Вот именно. Абсолютная свобода. Мы выше всего этого. Ты ни от кого не зависишь. Ни перед кем не отчитываешься. Свободен. На улице Гумпендорфер всегда нальют горячего супа. В богадельне всегда найдется местечко, если ты заболел. Кстати, о болезнях: я больше не болею, с тех пор как живу на улице. Правда. Именно так. В хорошо отапливаемых домах ты пригреваешь микробы. Обильной пищей ты микробы кормишь. В высшем обществе женщины умирают от насморка, веришь, нет? Я же вместе со свободой предлагаю тебе здоровье, дружище, а уж если все-таки, на беду, попадется упорный микроб, топи его в стакане водки. Действует безотказно. Науке это давно известно, только врачи и аптекари нам не говорят, иначе потеряют золотые горы, на которых сидят. Эй, Густав Климт, я к тебе обращаюсь. Спасибо. И оставь-ка мне колбасы, не то будешь гореть в аду. Конечно, есть еще женщины, скажешь ты мне, женщины падки на мед, как медведи, а где тут мед… ни слова больше, Адольф Гитлер, тут ты тоже заблуждаешься, потому что тебе не хватает веры в себя: женщины, которых можно привлечь деньгами, красивыми тряпками, городскими квартирами, баловством, – эти женщины нас не стоят. Эти женщины ищут ренту, а не любовника. Для артиста вроде тебя это западня, боже упаси. Был ты счастлив с твоей Ветти? Честно? Разве она не тянула тебя вниз? Мм? Все, что ей было нужно, – фасад, чем похвалиться перед подругами, ничего больше. Разве ты мог поделиться с ней своими сомнениями? Какие были ее последние слова? Деньги потребовала? Почти все они такие. Кроме одной, настоящей, единственной, нежданной-негаданной, той, которую ты, быть может, встретишь, которую уготовила тебе судьба, и будь спокоен, уж она-то тебя узнает. Даже в куче отбросов она тебя узнает. Ты ее достоин, и она достойна тебя. А об остальных – забудь. Если тебе понадобится женщина – вот они, стоят на панели для нас, поджидают нас в борделе. Днем и ночью они тебя ждут – слышишь, Гитлер? – днем и ночью. Дай денег, поднимись, облегчись, и до свидания. Аккуратно. Чисто. Все путем. Проехали. Твое искусство, только твое искусство имеет значение; всю свою энергию отдавай ему. Отличная колбаса! Где бишь мы ее брали? Надо будет снова туда наведаться. Так о чем я? Твое искусство. Только твое искусство. Люди – предоставь их мне; я буду их зазывать, хватать за рукав, я открою им глаза на твои произведения, заставлю их покупать, всю черную работу я беру на себя, чтобы ты, в твоем высоком одиночестве, мог творить без помех. Только творить. Я завидую тебе, Адольф Гитлер. Да, завидую, что ты такой, какой ты есть, и имеешь такого друга, как я. Тебе на все плевать, ты никого не любишь – даже меня, а ведь я перед тобой благоговею, – ты видишь только твой идеал и созидаешь высокое искусство. Я бы обиделся, если бы не любил тебя. Обиделся бы, если бы я, жалкая тля, не был предан тебе всей душой. Где вино? Черт, кислятина! На, я тут открыток принес тебе для новых идей. Что правда, то правда, сейчас лето, лучшее время для нас. Давай, займись делом. Не отлынивай. Выложись в больших форматах, о которых ты всегда мечтал, Густав Климт, при условии, конечно, что это будет Бельведер или церковь Святого Карла, ага? Твои картины будут путешествовать по всему миру; да они уже висят в Берлине, Амстердаме, Москве, Риме, Париже, Венеции, Нью-Йорке, Чикаго, Милуоки. С ума сойти, а? Ладно, хорошо здесь, в тенечке, пора и вздремнуть. Нет, ты уже работаешь? И то правильно. Нет, я-то, ты ж понимаешь, я обычный человек, нет у меня миссии, нет у меня страсти, нет… в общем, всего того, что горит в тебе. Я тля, Адольф Гитлер, жалкая тля. Так что мне надо вздремнуть, прежде чем идти собачиться на бульвары… Особенно по такой жаре… Что, господин полицейский? Газон? Птички могут здесь прыгать, собаки могут здесь ссать, а человеку нельзя здесь прилечь? Мы в свободной стране или как? Дерьмо!
Любовь зрелого существа к существу юному питается либо ненавистью, либо добротой. У Стеллы в результате ложного маневра доброта сменила ненависть.
Они лежали, слившись воедино, узел плоти и нежности, в центре этой грязной, тошнотворной комнаты, в кричаще-выцветших стенах, под угрозой щербатой люстры, которая ходила ходуном от игрищ незаконной парочки, снявшей на полчаса такую же комнату этажом выше. Адольф Г. и Стелла молчали, но их молчание было наполненным до краев.
Адольф Г. наслаждался редким счастьем, еще не зная, что оно эфемерно: в объятиях зрелой женщины он мог быть одновременно и мужчиной, и ребенком, его уважали как мощного любовника и прощали ему маленькие слабости. Он жадно слушал Стеллу, пересказывавшую ему свою жизнь; она была богата опытом, которого он не имел; она знала многих мужчин; она смотрела на самцов глазами самки.
Клиент этажом выше завизжал как поросенок, женщина тоже – в ее крике определенно было больше облегчения, чем восторга, – и два тела с грохотом рухнули на железную кровать. Люстра задрожала всем своим фальшивым хрусталем. Адольф и Стелла расхохотались.
Ничьи хрипы не могли сравниться с их хрипами. Ничьи поцелуи не были так глубоки, как их поцелуи. Когда они были вдвоем, окружающего безобразия не существовало. Оно не имело к ним никакого отношения. По этому принципу «никакого отношения» они и жили. Все, что происходило вокруг них и хоть чуточку не было похоже на любовь, относилось к этой категории.
– Мне пора, – прошептала Стелла.
Она даже согласилась называться Стеллой – по вывеске гостиницы средней руки, – потому что он всегда желал ее под именем Стелла.
– Да, мне пора.
Она не шевелилась. Адольф тоже. Восхитительный момент, когда можно сполна насладиться тем, что скоро потеряешь. Счастье, усиленное тоской по счастью.
– Идем.
Она шевельнула ногой. Адольф накрыл ее своим телом, удерживая. Он уже возбудился. Ей тоже хотелось. На несколько минут, верные ими самими установленному ритуалу, они снова предались любви. Когда оргазм был близок, он вдруг выскользнул из постели, потому что им было важно расстаться, не насытившись, с неутоленным желанием в самой глубине своего существа.
Они простились перед гостиницей «Стелла», и каждый пошел в свою сторону. О совместной жизни речи не было. В этой комнате состоялся их первый поединок; из поля битвы она превратилась в их сад, в оазис, где минуты текли медленно, иначе, чем везде.
Адольф шел домой, к фрау Закрейс. Обретя счастье со Стеллой, он стал много работать. У него словно открылись глаза; он осознал свою посредственность в рисунке, бедность палитры, да и свою лень. Он понял, какая предстоит работа. Надо было наверстывать упущенное, особенно нехватку опыта; некоторые студенты в Академии уже проявляли себя виртуозами; ему же едва удавалось держаться на среднем уровне. Он больше не строил иллюзий и даже удивлялся, как это сумел сдать вступительный экзамен. Он пришел к внутреннему убеждению, что был в списках последним; в иные дни, удрученный своими работами, даже подозревал, что произошла ошибка: ему приписали чужие оценки. Впрочем, теперь это было не важно. Он понимал, как ему повезло, что его приняли; серьезным отношением к делу и упорством, не давая себе поблажек, он старался это везение оправдать.
Сблизившись с Бернштейном и Нойманном, он осознал еще и свое культурное убожество. Эти юноши читали – он почитывал. Эти юноши размышляли – он грезил наяву. Эти юноши спорили – он горячился. Возбуждение или апатия – середины для него не существовало. Он еще не научился анализировать, изучать, взвешивать, аргументировать.
Почему он открывал все это одновременно? Словно пробка вылетела в его мозгу и открылся канал, разнообразно его орошая. Он уже не был замкнут на себе – он раскрылся ближним. В любви он превзошел свое наслаждение, чтобы познать наслаждение разделенное. В интеллектуальности оставил онанизм, перестал упрямиться, познал свои пределы и раздвинул их, чтобы вступить в дискуссию. Правда, все еще трудно избавлялся от прежних рефлексов. Если в любви он был вознагражден Стеллой, то в искусстве пока не добился результата: его усилия судили строго. Адольф плелся в хвосте класса, и подбадривала его одна лишь мысль, абстрактная, неясная, что сегодня, своим потом, он может обеспечить себе будущее артиста.
Стелла, вернувшись домой, застала перед дверью банкира, который ухаживал за ней уже несколько месяцев. Он ждал ее с букетом цветов в руке, затянутый в смешной жилет, с улыбкой под кошмарными усами моржа, чванливыми и претенциозными, как вся его особа. Он заулыбался еще шире при виде ее: рад был себя показать.
– Хотите пойти сегодня в оперу? А потом к Бутенхофу, я заказал столик.
Потупив глаза, она согласилась. Да, конечно, пусть он за ней ухаживает. Да, конечно, она выйдет за него замуж. Однако морж может подождать. В этом возрасте он уже не состарится – и так стар. А она пока подержит при себе Адольфа как можно дольше, он юн; время еще не наложило на него свой отпечаток. До какого возраста мальчик юн? До двадцати двух лет? Двадцати трех? Ей тогда будет… Не важно! Она имеет право дать себе передышку, прежде чем состарится.
Был уже конец лета. Гитлер с тревогой смотрел, как укорачиваются дни и зреют каштаны. Хорошая погода все еще баловала горожан лазурным небом и медными закатами – так кокетка в нарядном платье задерживается в дверях гостиной, чтобы ею полюбовались еще немного. Каждый чарующий день был ножом в сердце Гитлера: скоро зима, и ее спутники – мороз, снег, темнота – вольготно расположатся на улицах Вены, чтобы вконец обездолить, а то и убить бродяг. Сколько ни повторял Гитлер про себя катехизис свободы, которым потчевал его Рейнольд Ханиш, он все же боялся, что не вынесет недалекого будущего.
Не предупредив приятеля, он собрал вещи и отправился на вокзал.
– Один билет до Цветтля.
Он присел на деревянной скамье в третьем классе. Вагон ломился от шумных, разгоряченных людишек. Они были под хмельком, а женщины, играя свою роль женщин, испуганно вскрикивали от скорости или пронзительного визга осей, что вызывало покровительственные усмешки мужчин, игравших свою роль мужчин. Чувствуя себя очень далеким от всего этого, Гитлер притворился спящим.
Тетя Иоганна. Тетя Иоганна.
Он повторял эти слова как молитву. Тетя Иоганна, сестра покойной матери, могла его спасти. Это она баловала Паулу, младшую сестренку Гитлера. Почему бы ей не помочь и ему тоже? Правда, в последний раз он ушел от нее, хлопнув дверью, возмущенный тем, что она не приняла всерьез его артистическое будущее. Что она тогда ему предлагала? Ах да, место подмастерья булочника в Леондинге… или пойти служить по казенной части, как отец… Нет, он предпочел нищету этим унижениям. Но на этот раз он не должен выходить из себя, если она опять предложит ему эту дурость. Надо оставаться вежливым. Не топать ногами. Сказать, что подумает. Только не покидать комнату, пока не получит хоть несколько банкнот.
Сидевшая напротив грузная волосатая крестьянка (ее жирный подбородок колыхался при каждом толчке) смотрела на него круглыми пустыми глазами. Гитлер, хоть и притворялся спящим, видел ее сквозь ресницы.
На что она уставилась? На мои ноги?
Гитлер сделал вид, что проснулся, фермерша отвернулась, и он понял, на что она смотрела. На его ботинки. Стыд и позор. Бесформенные, как залежалый сыр, прогнившие, растоптанные, через дыры видна голая нога; от когда-то новой кожи осталось лишь немного мятого картона. Олицетворенная нищета.
Гитлер инстинктивно спрятал ноги под скамью.
Как в таких ботинках убедить тетю, что он преуспел? Адольф проинспектировал заодно и одежду: чистая, но донельзя изношенная, заштопанная, в пятнах там и сям. Как он это объяснит? О том, чтобы признаться в неудаче, не могло быть и речи. Сердце его бешено заколотилось.
В довершение всех бед, выйдя в Цветтле, он увидел на соседнем перроне своего друга Кубичека. Охваченный стыдом, Гитлер тотчас отвернулся, взвалил мешок на плечо, пряча лицо, и улизнул с вокзала. Август Кубичек, вместе с которым он уехал из Линца в Вену. Август Кубичек, которого он убедил попытать счастья в консерватории и который поступил туда с первой попытки. Август Кубичек, с которым он делил комнату у фрау Закрейс, пока тот не отбыл на военную службу, – должно быть, теперь приехал в отпуск навестить родителей. Август Кубичек, которому Гитлер не набрался духу сообщить о своем втором провале и больше не писал, да и как переписываться, если у тебя больше нет постоянного адреса…
В запряженной лошадьми телеге, которая везла его в Вальдвертель к тете Иоганне, Гитлер порадовался тому, как блестяще избежал очередной опасности. Осталось найти слова, чтобы запудрить мозги родне.
Звоня в дверь, он все еще их не нашел.
– Кто там? – спросил робкий детский голосок.
– Адольф.
– Какой Адольф?
– Адольф Гитлер.
– Я тебе не верю. И вообще, мне не разрешают никому открывать. Тра-ля-ля…
Он услышал, как ребенок, беспечно напевая, убежал от двери. Он не мог предвидеть, что его сестренка Паула покинула семейство Раубаль и тоже гостит у тетки.
Гитлер кинулся на дверь и заколотил в нее кулаками:
– Открой мне! Я твой брат, Паула! Открой!
– Откуда мне знать, что это ты? – пропищал голосок.
– Подойди к окну и посмотри.
Девочка выглянула из-за занавески, отодвинула ее, расплющила свое широкое плоское лицо о стекло, но, похоже, все равно не поверила. Гитлер всегда терпеть не мог эту девчонку, и сейчас его отношение к ней не улучшилось. Она медленно вернулась к двери:
– Ты на него немного похож.
– Я твой брат.
– Нет, мой брат всегда хорошо одет. И потом, у брата был бы ключ от дома.
– Паула, я рассержусь.
Тут за его спиной раздался голос:
– Адольф! Ты! Здесь!
Тетя Иоганна возвращалась из лавки. Гитлер обернулся, увидел женщину, поразительно похожую на его мать, и едва не бросился ей на шею. Но бесстрастный и холодно-оценивающий взгляд удержал его на расстоянии: это не мама, а тетя Иоганна.
Мама, но без маминых глаз.
Он почувствовал себя совершенно голым. Она читала его, как раскрытую книгу: неудачи, бродячая жизнь, нежелание вписаться в установленный порядок, упрямство. Она все видела – и все порицала.
– Бедный мой мальчик…
К несказанному удивлению Гитлера, тетя Иоганна прослезилась и обняла его:
– Видела бы тебя твоя мама…
Гитлер не стал спорить – хотя его мать всегда ценила то, что ее сестра суждала, – потому что, прижимаясь к большим грудям, обтянутым шершавым джутом, чувствовал, что может получить вожделенные банкноты.
Она впустила его в дом, накормила и напоила и только после этого приступила к расспросам:
– Ну, какие у тебя планы? Образумился наконец?
– Да. Я бросаю живопись.
Лицо Иоганны просияло.
– Я буду архитектором.
Морщинка на лбу. Да, архитектор – это настоящая профессия, хоть они тоже рисуют. Она предпочла бы каменщика или плотника, эти профессии казались ей надежнее, весомее, но почему бы нет? Архитектор…
– А как становятся архитекторами? Поступают в подмастерья?
– Нет. Надо учиться.
Разочарованная, Иоганна промолчала. Для нее ремесло, требующее учебы, не было настоящим ремеслом. Студент в ее понимании был молодым нахалом, много пьющим и увивающимся за девушками, больше ничего…
– А-а…
– Да. А сначала надо пройти конкурс. Я как раз сейчас к нему готовлюсь.
Он вспомнил свои летние картины, однообразные копии венских памятников, и счел уместным добавить:
– Работаю каждый день.
– А-а…
Иоганна пребывала в убеждении, что услышала скверную новость. Но как найти подтверждение?
– И много времени это займет?
– Несколько лет. Пять.
– А как-нибудь покороче нельзя?
– Можно. Я всегда могу поступить на службу, начать пить и бить жену… Как папа.
Иоганна опустила глаза. Гитлер попал в точку: она всю жизнь жалела сестру, терпевшую побои мужа, и никак не могла ставить его в пример.
– Мама была бы довольна, что я стану архитектором, – пробормотал Гитлер.
Несчастная ее сестра! Бедняжка всегда заносилась и все прощала сыну, которого обожала. Вспомнив о сестре, такой кроткой, такой любящей, Иоганна вдруг почувствовала себя виноватой за свое здравомыслие. Посмотрев на Гитлера, она спросила себя, не потому ли недовольна, что никогда не любила племянника. Ей стало совестно.
Моя бедная сестра мне их доверила. Сделай над собой усилие, Иоганна.
– Насколько я понимаю, ты приехал нас навестить. Когда тебе нужно вернуться в Вену?
– Уже завтра.
– О, как жаль!
Иоганна и Гитлер посмотрели друг на друга. Оба знали, что лгут. Гитлер не хотел оставаться в семье, где чувствовал себя изгнанником; Иоганне же не улыбалось мучиться совестью несколько дней.
– Да, работа… экзамены…
– Конечно…
Если она разорится на несколько крон, то, пожалуй, спровадит его еще быстрее.
– Тебя, наверно, выручит, если я дам тебе немного денег?
– О, ты была бы так добра…
Иоганна не была скупой; она любила проявлять щедрость, но тут, она знала, дело было в другом: она не давала, а покупала себе покой.
Тетка скрылась в своей комнате. Было слышно, как открываются шкафы, выдвигаются ящики. Вскоре она вернулась, улыбающаяся, с банкнотами в руке. Гитлер не скрывал своей радости. Они крепко поцеловались; оба были счастливы, что так быстро избавились друг от друга.
Вернувшись в Вену, Гитлер нашел Рейнольда Ханиша в кустах, которые они называли своей «квартирой». Ханиш встретил его с недоверием; ему не понравилось, что Гитлер исчез; он беспокоился за свою торговлю – кто будет поставлять ему картинки? – и подозревал, что Гитлеру удалось заставить родню раскошелиться, хотя тот утверждал обратное.
Ночью Гитлера разбудил шорох: Ханиш, отойдя метров на двадцать, рылся в его сумке. К счастью, кроны были при нем, так что он снова уснул. Но опять проснулся: на сей раз Ханиш навалился на него и бесцеремонно общупывал.
– Зуб даю, ты выклянчил денег.
– Нет, я же сказал.
Нисколько не стесняясь, Ханиш исследовал все его карманы.
– Пополам, это правило. Я уверен, ты припрятал золотишко.
– Сам видишь, что нет, – сказал Гитлер и встал, потому что Ханиш подбирался к заветному карману.
Он отошел.
– Куда ты? – прошипел Ханиш.
– Отлить.
Спрятавшись за подстриженным кустом, Гитлер переложил банкноты в ботинок, между подошвой и ногой.
Он вернулся и лег. Ханиш покосился на него с подозрением, размышляя о возможных тайниках. Гитлер свернулся калачиком и удрученно подумал, что ищейка Ханиш своего добьется. Он будет шпионить за каждым его шагом и, если не найдет деньги раньше, воспользуется первым же походом в общественный душ, чтобы его обчистить.
Назавтра он проснулся с ощущением, что необходимо спрятать деньги. Не так-то это легко, когда у тебя нет крова. Под кору, под камень, в землю? Опасно. В банк? Банковский счет не открыть, не имея адреса. Снять на эти деньги комнату? Их хватит на пять недель, потом он снова окажется на улице, и ему понадобятся все знания профессионального бродяги Ханиша. Что же делать?
Когда Ханиш скрепя сердце ушел торговать на Пратер, Гитлер отправился в магазин одежды. Решено: нужно все потратить. Первым делом он купил пальто и брюки, а львиная доля денег ушла на вечерний костюм – черный фрак, накидку, рубашку без пуговиц, шелковый галстук, перламутровые запонки, лаковые штиблеты. Сбережения тети Иоганны растаяли. Осталось только на билет в театр.
В Венской опере давали «Риенци», единственное произведение Вагнера, которое Гитлер не знал; судьба ему улыбалась; он бы, конечно, предпочел в тысячный раз послушать «Парсифаля», «Лоэнгрина» или «Тангейзера», потому что узнавать знакомое любил больше, чем открывать новое, но все же это был дорогой его сердцу Вагнер.
В первом же акте он переполнился восторгом. Как вышло, что «Риенци» никогда не играют, ведь это лучшая опера маэстро? Какая история! Он совершенно проникся образом героического тенора, Риенци, восставшего против установленного порядка. Риенци, выходец из народа, избранный народом, любимый народом, становится вождем народа, низвергнув прогнившую верхушку меркантильной аристократии. Риенци чист, идеален, он превыше всего. У него есть братья по оружию и по идеям, но нет ни друга, ни жены; единственная женщина рядом с ним – его сестра; он не отвлекается ни на какие вульгарности, омрачающие жизнь других. Хоры были великолепны, они выражали единый голос народа; наконец-то толпа, это скопище колючих и разномастных булавок, обрела единство, гармонию, смысл. Гитлер, ненавидевший массу, нашел решение – превратить ее в народ вокруг харизматичного лидера, объединить сердца вокруг вождя, внушить им свой идеал, чтобы они вместе присягнули вождю, молились с вождем, восхваляли вождя, славили его. Гитлер не просто слушал оперу – он переживал религиозный опыт. В первых трех актах рассказывалось о восхождении Риенци, в двух последних – о его падении. Это не убавило Гитлеру энтузиазма. Скорее наоборот. Риенци предали, оклеветали – это утвердило Гитлера в мысли, что великим людям всегда приходится трудно, что гений обречен страдать. Наконец, когда Риенци – побежденный, но благородный, поверженный, но героический – погиб, один, в охваченном пламенем Капитолии, Гитлер затрепетал всем своим существом: Вот как надо умирать – один во главе всех, один над всеми, коснувшись облаков.
Когда артисты вышли на поклон, он аплодировал как одержимый. Он благодарил их за пение, благодарил за сотворение этой оперы, благодарил за то, что они открыли его самому себе. Как прекрасна политика, когда она тоже становится искусством…
Он покинул зал, паря над землей, счастливый. В сущности, у него еще был выбор: архитектура или политика. Да? Почему бы нет? Архитектура или политика… Он еще ничего не упустил, просто ошибся дорогой, выбрал путь живописца, надо думать, не его путь. Теперь он видел яснее. Все начиналось заново. Архитектура или политика? А может, и то и другое?
На улице, на ступеньках оперного театра, его поджидал Рейнольд Ханиш, чтобы разобраться с ним по-свойски.
– Ты влюблен в меня?
– Конечно! Что за вопрос!..
Стелла улыбнулась: Адольф Г. не сказал, а выкрикнул ответ. Она никогда бы не подумала, что такой душераздирающий крик может сорваться с губ мужчины и быть адресован женщине. Вот так. Она гордилась. В жизни ей досталось это. Абсолютная страсть Адольфа, в которой крепкая привязанность соперничала с бесконечным и безудержным желанием.
– А ты меня любишь?
– О да, – произнесла она нежно, смакуя признание.
Такова была пугающая очевидность: она любила. Любила его тем сильнее, что уже им пожертвовала: подготовка к свадьбе с банкиром шла полным ходом.
Они гуляли вокруг озера, как все влюбленные Вены. Стелла замечала, что люди теперь иначе смотрят на Адольфа: намагниченный их любовью, он стал красивее и сильнее. Он притягивал женщин.
«Я дала ему власть над женщинами. Ему теперь не будет от них проходу».
Она покинет его, он будет страдать, но она подарила ему возможность продолжать прекрасную жизнь без нее.
Они освежались мороженым у музыкального киоска. Фанфары играли вальсы из «Веселой вдовы».