Только ждать и смотреть Бочоришвили Елена
Полковник пришел наконец, разорался и всех выгнал. Участковый боялся войти к нему и позвал Эстате. Эстате взял меня. Полковник в нашем дворе общался только с Эстате. Их объединяло чувство вины перед человечеством.
Участковому надо было заполнить бумаги, но надежды на то, что кого-то найдут, не было. Васо не хотел давать показания. Он боялся за дочь, “девушку на выданье”, как он называл свою старую деву. Полковник ходил по квартире в трусах, не красных из принципа, и повторял, что ему ничего не нужно, кроме именного пистолета. И я вспомнил, как видел его, с пистолетом у виска, во время землетрясения.
Эстате пытался объяснить полковнику, что надо дать полицейскому взятку, а то он не пошевелится. У Эстате не хватало русских слов. Участковый понимал и по-русски и по-грузински, но в разговор не встревал. Он ждал. Полковник вдруг отвлекся и пожаловался участковому, что голуби какают на его помидоры. Художник с восьмого этажа, педик, прикармливает голубей, а они срут.
Мы с Эстате заторопились. Мы шли на похороны, как всегда.
Полковник отвел меня в сторону и сказал, не глядя в глаза: “ Ты там поговори с ребятами, если кто пошутить захотел. Я же боевой офицер, мне этот пистолет генерал вручал”. Мне даже не было обидно, что полковник считает меня вором или другом воров. Кто знает, что бы я делал на его месте. Полковнику без пистолета было как Че Геваре без революции – ни жить, ни умереть.
Мы с Эстате вышли. Мы уже спускались по лестнице, когда нас тряхнуло. Сильно, я даже ударился об стенку плечом.
Двери захлопали, ноги застучали. Крик, визг детей. Мы бежали, натыкаясь друг на друга, и кто-то бежал за нами, и толкал в спину, и кричал. Участковый расшвыривал всех на своем пути. И потом, когда мы стояли в толпе, в прямоугольнике между двумя восьмиэтажками и моим маленьким домом, нас тряхнуло еще раз и еще.
И мне показалось, что дерево, что торчало из крыши, как труба, накренилось, что оно готово упасть.
И я подумал об опере. И я испугался почему-то, что не успею ее дописать. Предчувствие, как запах фиалок, едва уловимый…
Но я отказывался этому верить…
– Здравствуйте, батоно Бог!
– Я не Бог, я сотрудник третьего отдела.
– Я так и знал, что Страшный суд будет на грузинском языке.
– Какой суд, о чем вы говорите? Вам же все толково объяснили во втором отделе. Все члены Чрезвычайной комиссии говорят на языках зоны военного конфликта.
– А писать вы тоже умеете?
– Пожалуйста, не задавайте вопросов. Переходите к последнему дню.
– Но я должен объяснить вам, как мы к этому пришли, рассудите сами…
– Никто не собирается вас судить. Это вы там, на земле, все время друг друга судите – и как вам только не надоест. Изложите факты, и я передам ваше дело в четвертый отдел.
– Я давно говорил, что плохо кончится, доведут нас эти коммунисты…
– Не отвлекайтесь, повешенный!
– То, что происходит сейчас в Грузии, – трагедия древнейшего народа.
– Начните с момента, как вы нашли веревку.
– Нам не выдавали зарплату шесть месяцев. Я продал машину, положил деньги в банк, а банк лопнул. Мы с женой пили чай без сахара по утрам, а в обед варили картошку. Без ужина. Я пил воду перед сном, чтоб живот не бурчал. Разве это жизнь?
– Не задавайте вопросов!
– Потом она завела – поедем в Турцию! У нее были какие-то золотые безделушки. Говорит, поедем, купим продукты. Вот, послушался женщину…
– Дальше!
– До чего довели – я университет окончил, а теперь с сумками на базаре, как спекулянт. Там уже полно наших людей. Даже надписи в магазинах по-грузински, что почем. Мы зашли в магазинчик – грязный, темный, а все есть. У нас денег не хватило. Я не мужчина, раз не могу семью содержать, я ее домой довез, и все.
– Почему вы не рассказываете, что ваша жена пошла с продавцом на склад и они там договорились о цене? А вы делали вид, что ничего не понимаете…
– Я не желаю об этом говорить!
– Странные вы люди, как же Чрезвычайная комиссия разберется, если вы не скажете всю правду?
– Никто не поймет, что такое война.
– Это не война, а военный конфликт.
– Если людям жить невозможно, значит, это война.
События на морском побережье разворачивались не в нашу пользу. Мы проигрывали войну, хотя были в большинстве. Если, конечно, в гражданской войне могут быть проигравшие и выигравшие, если не все мы в говне.
Нанули возила меня на море, когда я был маленьким. Мы выходили на пляж с рассветом. Расставляли ноги на камнях. Упирали глаза в небо. И полоскали горло морской водой.
Все приходили на берег с огромными сумками. Расстилали одеяла. Раскладывали помидоры и вареную кукурузу. Запускали детей пописать в море. Дети визжали от холодной воды.
Павлины кричали голосом Аннушки.
В сухумский обезьяний питомник выстраивалась длинная очередь. Экскурсовод пересчитывал нас, махая пальцем. Обезьяны, кажется, уже меня узнавали. Нанули водила меня в питомник каждый год. Обезьяны и впрямь были как люди – один обезьяна-мужчина умер от инфаркта миокарда, когда ему изменила “жена”.
Теперь обезьяны были даже умней, чем мы, – они не убивали. Они разбежались по окрестностям, когда электричество пропало. Ток низкой частоты проходил по ограде, и они сразу поняли, что подача прекратилась. Беженцы рассказывали, что видели обезьян на деревьях в городских скверах, как на рисунках в школьных учебниках.
Жители, оставшиеся в домах, своих или чужих, прятались в подвалах. Ели жесткое павлинье мясо. Подплывал катер и давал по берегу залп. Пролетал самолет без знаков и сбрасывал бомбы. Пехота бросалась в атаку, бухая сапогами. На головах у солдат – разноцветные ленты. Из подвальных окон видны только сапоги.
Война становилась затяжной.
В это время в Тбилиси подходил к концу чемпионат республики по футболу. Худой историк и его толстая жена организовали поход соседей на матч. Они утверждали, что чемпионат является важным политическим событием. Он доказывает, что мы самостоятельная страна. Мы пошли, потому что нам все равно нечего было делать.
Эстате захотел сидеть вместе с женщинами. “До чего дожили, – сокрушался Васо, – теперь и женщины на футбол ходят!” Хотя Эстате от этого не страдал. Он рассказывал про Горбачева и про ламбаду, и женщины расстегивали кофточки. И вскидывали руки, демонстрируя сизые лица у себя под мышками.
Я вспомнил, как на хорошей игре болельщики сидели даже на лестницах. Одни мужчины. Дым над головами. Если судья назначал пенальти в наши ворота, мы скандировали: “Судья – пе-де-раст!” Разбег. Удар. Го-о-ол!
Мери, дочка Васо, села со мной рядом. Очень близко, как будто мы не помещались на полупустой трибуне. Я не хотел пересаживаться, потому что не хотел ее обижать. Я все понимаю. Мери, как и мне, двадцать девять лет. И никакого секса. Никогда. Я опустил голову и смотрел на ее ноги, точнее на ступни. Меня всегда поражали ступни Мери. Как лыжи.
Я думал об опере. Я постоянно думал об опере. Я впервые пишу серьезную вещь. У меня есть несколько пьес для фортепиано и одна симфоническая поэма, которая сейчас мне уже не нравится. Я написал ее в двадцать лет, когда был влюблен в Жужуну. Жужуна была самой красивой девушкой на нашем курсе.
Потом она вышла замуж, и мне показалось, что я больше не полюблю никогда. Я выразил себя в музыке. Жужуна родила ребенка, пополнела и развелась. Я держу ее в объятиях почти каждую ночь, в гробовой тишине. Жужуна живет с родителями и сыном. Я накрываю ее крик, павлиний, подушкой, чтобы оргазм не вышвырнул в окно ее честь.
И я больше не пишу симфонических поэм.
Эстате иногда говорит со мной о Жужуне. Наверное, по просьбе Нанули. Он начинает так: “Я знаю, что ты любишь Ию, но ведь ее не вернешь”. Виноватое выражение появляется на его лице. Я знаю, как Эстате мучится из-за смерти Ии. Я говорю о Жужуне: “Старые любовницы – как дряхлые лошади. И ездить нельзя, и расстаться жалко!”
Никто не виноват в смерти Ии больше, чем я.
Футболисты нехотя бегали, а болельщики нехотя покрикивали. Кажется, мы забили мяч в свои ворота, я не заметил. Я думал о том, что действие в моей опере приближается к кульминации – в небесном кабинете появляется женщина небесной красоты.
Я должен описать тебя, Ия, но я не нахожу в себе сил.
Некоторые люди вдруг разбогатели – во время войны. Они проносились по улицам, грязным, на блестящих машинах. Оставляли всех в пыли. Они победили в битве за хлеб, вырвав у собратьев кусок хлеба. Они взлетели над бедностью, как чайки над морем. И на них смотрели с восхищением, как на розовых голубей.
Я видел их иногда на похоронах. Они приходили с охраной. Вручали родственникам покойного крупные суммы. Их лица светились добротой и счастьем. Удовлетворенностью обедом. Люди, убитые горем, возвращались к жизни. Вскакивали со своих мест в знак уважения. Были готовы извиниться за то, что покойник лежит.
Кто-то становился нуворишем, а кто-то умирал на берегу моря. А кто-то скатывался до нищеты.
Полицейский поймал на базаре вора, мальчишку. Он тащил его за руку к выходу, а пацан упирался. Продавцы хохотали у своих синюшных поросят. У своих неточных весов. А мальчишка упал на землю, задергал ногами, и у него горлом хлынула кровь.
Самый высокий в Грузии человек продал свой скелет медицинскому институту, а деньги пропил.
Мои соседи выносили кастрюльки на общий костер посреди двора и помешивали еду, выбегая на минуточку из хлебной очереди. Они обсуждали поездку в Турцию. До Турции можно было доехать за день. И накупить товару по дешевке. Эстате достал микроавтобус с шофером.
И они поехали.
Ничто не кольнуло меня в сердце. Я не провел никаких параллелей. Я забыл, что только что выписал в опере героя, который, вернувшись из Турции…
Худой историк поехал с толстой женой. Аннушка без маленькой Анны. Художник с восьмого этажа с другом, которого за глаза называли любовником. Васо с дочкой Мери. Несколько старых дев. И Эстате.
Нанули не поехала, потому что еще не вернулась из деревни. Полковник не поехал из принципа. Или, может, проспал с похмелья. А я дал Аннушке денег на колбасу и остался. Похорон было полно.
Уже ввели комендантский час, и патруль мог стрелять без предупреждения. Я сидел по вечерам дома, в темноте. Я нанес Жужуне дневной визит. Ее родители смотрели на меня, будто я только что свалился с балкона прямо на их глазах. Будто я не делаю этого почти каждую ночь.
Я хотел сказать Жужуне, что не люблю ее. Что мне лучше не приходить ни днем, ни ночью. Что я никогда не полюблю ее, ни-ко-гда! Что мне не вырвать Ию из сердца, потому что сердце мое захлебнется в крови.
Но я боялся смотреть в амбразуры, словно оттуда могут вылететь пули. Я пожаловался на патруль и на жару. На то, что вижу покойников почти каждый день. Я выпил чай без сахара и ушел. И не пристрелил дряхлую лошадь, нашу связь.
Когда Жужуна услышит мою оперу, она сама все поймет.
Я слонялся по городу и месил грязь. Женщины в цветастых юбках не подметали больше улиц метлами бабоягинскими. И общественные туалеты закрыли, потому что никто не хотел их убирать. Мужчины и собаки отмечались в темных подворотнях, а кто стеснялся – мучился.
Но по-прежнему существовала странная, ничем не объяснимая брезгливость людей, живущих в городе без воды. Никто не садился на скамейку на улице, не подстелив газеты. Люди собирали воду по каплям. Кипятили часами. И вываривали носовые платки. Очень стыдно было не иметь чистого носового платка.
Платком вытирали ножи и вилки, прежде чем приступить к еде. Платком вытирали фрукты, если не могли их помыть. Платок доставали из кармана, встряхивали и вытирали слезы, если приходилось всплакнуть на похоронах.
Через несколько дней одиночества я загрустил. Я играл часами в бабкиной квартире. Полковник пришел послушать, и заснул, и чуть не упал со стула. Я разбудил его, а он заплакал. Выдал мне классическую арию старого вояки: “Я за родину кровь проливал, а они меня забыли. Говорят, что я зря воевал. Я солдат, мне как приказали…” И заснул опять.
Я ждал соседей так, как в детстве ждал отца.
И они вернулись. Все.
Они были довольны поездкой, особенно Васо. Шофер микроавтобуса влюбился в Мери и уже сообщил Васо, что намеренья его серьезны. Мери ходила в новом платье и новых длинных туфлях и улыбалась. Ею восхищались – вот молодчина, не шлялась по сторонам, сидела дома и дождалась! Старые девы завидовали глубоко и потому поздравляли от души.
И все были так взбудоражены, что не могли заснуть. Бегали по этажам со свечками в руках, и обсуждали новости, и показывали покупки, и ойкали, если воск капал на пальцы.
А на следующее утро умер худой историк.
Его толстая жена распустила волосы, царапала себе лицо и кричала. Аннушка обнимала ее за плечи и рыдала. Старые девы подметали двор и молчали. Эстате пошел с Васо доставать гроб, а меня оставил с женщинами, если вдруг что понадобится.
Я стоял у стены и смотрел на тело, накрытое с головой белой простыней. Маленькая Анна пыталась завесить зеркало черной материей, но не доставала. И тянулась опять, и оглядывалась на покойника, и боялась. Жена историка перестала кричать и только охала. Аннушка уговаривала ее поесть – до похорон, мол, выдохнешься, подкрепись.
И жена историка сказала почти шепотом: “Он повесился!”
Она могла бы этого и не говорить.
– Одевайся, – сказал я Ие. И отвернулся к окну.
Ее груди обозначились на теле, когда она села на постели. Маленькие груди балерины.
– И пальто? – спросила Ия. Она стояла в легком платье не по сезону – был март – и мужских ботинках. Без чулок.
– И пальто, – сказал я.
Мы вышли на улицу. Таял снег. Старики были в черных галошах. Март, сумасшедший, не принес весну. Мы уже доели все консервы, припасенные на зиму, и сожгли все дрова. Но фиалки, фиолетовые, не вспыхнули на углах улиц, как маяки.
Мы шли с Ией по улицам и наступали на лужи. Ее волосы, рыжие, развевались на ветру. Я касался их пальцами, я касался их лицом. Запах фиалок, едва уловимый, исходил от этих волос.
Я вел Ию за руку, как она когда-то – своего отца. Я еще не знал, что люблю ее. Я только встретил ее, впервые после нашего детства.
Легковые машины, редкие, с черным грузом на крыше, обгоняли нас, обдавая грязью. Серые голуби летали низко в сером небе.
– Тебе холодно? – спросил я Ию.
– Нет, – сказала она.
Мы вошли в наш двор, стиснутый между двумя восьмиэтажками и моим домом, и не встретили никого. Мы побежали по лестнице в квартиру бабки – я хотел сыграть для Ии, – и останавливались на этажах, и целовались. Мы вбежали, и толчок, подземный, мощный, швырнул Ию в мои объятья. И я сжал ее, как букет фиалок, и закружил.
Мы танцевали и смеялись, а люстра звенела, как арфа. Стулья ехали по полу – смычковые. Тарелки шлепались со стола – ударные. Мы танцевали под музыку оркестра, и я прижимал к себе Ию, и кружил, и кружил.
Нас бросило к окну, и я увидел, что дома наши будто тянутся к поцелую верхними этажами. И напротив, в изогнувшемся доме, я увидел полковника с пистолетом в руке. А потом дома откинулись друг от друга, словно люди после поцелуя. И я замер и посмотрел Ие в глаза – неужели это любовь? И она замерла с вопросом в глазах – любовь? И мы закружились опять.
Ее тело белело в темной комнате ночью в рыжих бликах костра. Костер горел под нашими окнами – соседи вышли во двор, боясь нового толчка. Но толчки уже затихали, или мы просто перестали их замечать. И Ия рассказывала мне, как жила, а я дрожал, как от холода, и, наверное, плакал.
Она рассказала мне, как ее изнасиловал школьный учитель в четырнадцать лет. Оставил после уроков в классе, запер дверь. И она забеременела и больше не могла танцевать. И никто не взялся за аборт, потому что ей нечем было платить. А ребенок родился мертвым.
А потом однажды ее отец, сумасшедший, вышел из дома и не вернулся.
И я тоже рассказал Ие, как ждал отца. И я сказал Ие то, чего не говорил никому, – что я устал от войны.
И мы решили, что больше не расстанемся, до самой смерти. Что она утром перенесет ко мне свои вещи и останется навсегда.
И мы договорились встретиться около церкви, где я пою. Через час.
Я еще не сказал Ие, что хочу жениться на ней через час.
Я задумал, что если она придет во вчерашнем платье, значит, она согласится.
И я так торопился, что пошел напрямик через кладбище знаменитостей. Снег лежал на могилах, и я увязал по колено. Я протоптал дорожку, по которой прошел потом Эстате с ружьем. Я кружил вокруг церкви, еще не открытой, и ждал. Я целую вечность провел там один, а потом появился Эстате, и я сказал ему, что сегодня женюсь.
И пришел поп и открыл церковь. Я увидел небеса, синие, нарисованные на сводах, в открытую дверь. Я представил, как введу в церковь Ию. Я не хочу никаких церемоний. Я не верю ни в Бога и ни в попа. Над нами есть только небеса.
И тут ворон, черный, сел на церковный крест. Поп выбежал, путаясь в рясе, и замахал руками, и зашикал. За ним бежали бабы-фанатички и тоже, путаясь в длинных юбках, махали руками и галдели.
Ворон смотрел на них сверху, не шелохнувшись.
И поп сказал Эстате: “Сделай что-нибудь, нельзя, чтобы ворон сидел на кресте”.
И Эстате пошел домой, через кладбище знаменитостей, и принес ружье. Ружье тяжелое и местами ржавое.
И пришла Ия. В том же платье, что и вчера.
Мне показалось, что я взлетел. Я запомнил все, что случилось в церковном дворе, будто смотрел с высоты. Будто это я, а не ворон сидел на церковном кресте.
Эстате прикладывает ружье к плечу.
Поп крестится.
Эстате стреляет.
Пуля попадает в крест, рикошетит и убивает Ию.
Эстате потирает плечо. Поп бежит назад к церкви и запирает за собой дверь. Бабы-фанатички в окнах – как иконы. Я стою посреди двора, со звоном в ушах, и Ия на земле – в луже крови.
В небесном кабинете появляется женщина небесной красоты. Ее волосы – как пламя. Ее тело, голое, – зажженная свеча. Она танцует одна, но партнер вот-вот вырвется на сцену и не выпустит ее из объятий, никогда.
– Меня зовут Баадур Д.
– Да-да, у меня есть ваше дело. Вы прослушали инструкцию во втором отделе?
– Я знаю инструкцию, я сам ее сочинил.
– А, ну да. Приступайте.
– Я задумал написать что-то в стиле французской “оперы спасения”, знаете, в ней сближаются лирическая трагедия и комическая опера… И я хотел также добавить элементы балета… Вы знакомы с французской музыкой?
– Нет, это не входило в нашу подготовку. Я слышал только одну французскую мелодию – “Марсельезу”. Напевал здесь какой-то старик. Вообще-то я должен вам напомнить: вы не имеете права задавать вопросы. И не отвлекайтесь.
– …Однако странные вещи стали происходить с моей оперой. Как будто музыка вырвалась из моего подчинения. И тогда я ввел в оперу образ женщины, что я любил, и последовал за ней…
– Кого вы любили? Проститутку Ию?
– Прошу вас…
– Я не понимаю, как вы сюда попали. К нам поступают только жертвы военного конфликта, умершие насильственной смертью. А вы…
– Меня деревом задавило – во время землетрясения.
– Нечего было держать дерево в доме! Я передам ваше дело в четвертый отдел, пусть они разбираются. А в седьмом отделе вам сотрут память, и…
– Я знаю.
“Сегодня после первого урока произошло сильное землетрясение. Мы все выбежали во двор, и никого не убило. Нас пересчитали, и мы все здесь. Директор нашей школы, Маро, не разрешила нам идти домой, пока за нами не придут. Я жду бабушку Аннушку и пишу дневник. Идет дождь.
Я люблю Баадура Д., который живет в нашем дворе. В его доме растет дерево, прямо посредине. Он умеет играть на пианино. Я тоже хочу ходить в музыкальную школу, но у нас нет денег. Бабушка Аннушка говорит, что Баадур “не жилец”. Он пишет музыку, а это сейчас никому не нужно.
Когда я вырасту большая, я выйду замуж за Баа-дура Д.
Сегодня я увижу его”.
Красивая жизнь, Бель Ви
А на одном месте он долго не задерживался, нет. Зачем? Вдруг, обычно в середине лета, он объявлял – ну-вот-са-мо-е-вре-мя! – и быстро собирал чемодан. Чемодан должен быть большим, чтоб ничего не складывать. Побросал и пошел. Вместе с мсье Киселевым они садились в машину или в самолет – и вперед. Никогда не смотрели назад. Да, са-мо-е время! Надо уехать, пока не надоело. Еще весело, но дорога начинает виться с горы вниз. Как солнце заходит, как женщине после сорока.
“Если Вы позволите, я хотел бы поговорить о Вашем сыне, – осторожно начал мсье Киселев. – Мы с Филиппом собираемся…”
Отец не стал засиживаться за столом. Его раздражал дурной французский мсье Киселева, его акцент. С детства живет во Франции, а говорить не научился. Богатые, ну вас всех! И как он терпеливо выслушивает Филиппа! Разве такое можно вытерпеть?
“Пора косить траву, – подумал про себя отец, – самое время!”
Он пошел за сарай, протер тряпкой косу и начал – вжик-вжик. Трава по пояс, руки не дошли. Филипп и мсье Киселев даже не заметили, были заняты своим разговором. Составляли план поездки. Нет, отец ничего не подозревал, он был не из подозрительных, хоть и старый вояка, партизан из Сопротивления. Каждый соображает в меру своей распущенности, известное дело. Это сейчас если двое взрослых мужчин едут куда-то вместе, ходят вдвоем по ресторанам, иногда берут один номер на двоих, то все, ясное дело. Геи. А ведь ничего такого не было. Никогда. Не хочется даже ворошить и копаться в деталях, чтоб не беспокоить память. Если бы отец был против – у него это быстро. Вжик, как косой. Отец убил шестерых фрицев. Никогда не рассказывал как. Молчаливый человек. Мать страдала – не с кем поговорить, в тишине живу. Однажды его позвали уложить быка к соседям. Он походил вокруг в своих заляпанных навозом сапогах, приноровился и дал быку кулаком в лоб. Убил наповал. Дожил до девяноста шести лет. В молчании. В тишине. Отец сожалел, что война быстро кончилась. Не надо было останавливаться! Надо было добить заодно всех богатых. Он вернулся в свою деревню под Ниццей, корова пала, а они продолжают приезжать на море, прохаживаются под зонтиками и присылают своих работниц из местных – молоко им подавай. Каждое утро подавай!
Потом мсье Киселев заторопился. Пора собирать большой чемодан, полупустой. Самое время. Они зашли за сарай прощаться. Отец стоял лицом к стене, мочился. Он медленно застегнул штаны, путаясь в петлях, и поднял вверх руку – прощай! Крестьянин, что с него взять, как говорила мать. Филиппу стало стыдно за отца – в который раз.
В Италии он заговорил по-русски. Итальянский язык Филипп, оказывается, уже знал. Слышал ведь в Ницце, а потом все как-то само собой, очень легко. Мсье Киселев тут же забросил свой ужасный французский с оскорбляющим ухо акцентом и говорил только по-русски. Он обращался к официантам по-русски – принесите нам, пожалуйста… Пер-фа-во-ре… Филипп стал переводчиком, не только шофером.
“Вы знаете, я уже столько лет не говорю по-русски! Лишь в детстве, с маменькой. Я вам признателен от всей души! Ах, если бы меня учили языкам с малых лет, как Набокова! О нет, Набоков – не только “Лолита”, я вам расскажу…”
Но ведь мсье Киселев не искал встреч с русскими. Обходил их стороной, если видел где-нибудь на пляже или на вокзале. Странная у него была ностальгия. В каждом городе, в каждой деревушке, где они останавливались, он вдруг исчезал на пару часов, на полдня. Шел на кладбище, искал русские могилы. Покупал цветы по дороге и почти всегда находил, кому их отдать. Он любил их мертвыми, что ли?
Мсье Киселев не сразу стал рассказывать про это Филиппу, все было не сразу, они ведь уезжали на одно лето, а провели вместе шестнадцать лет. В дружбе, как и в любви, поспешишь – спугнешь. “Я всегда смотрю на дату рождения. Я думаю – а вдруг я мог знать его, что если наши дачи были рядом? Моя мамочка водила меня к ним в гости. Может быть? Нас всех словно взрывом разбросало. Вы знаете, Филипп, я все чаще вижу могилы моих ровесников”.
Мсье Киселев никогда не мог назвать Филиппа на “ты”. Только однажды, в письме. И никогда не сказал ему при жизни – я счастлив. А ведь был! Катенька научила Филиппа этому слову, щастье. Филипп не умел читать по-русски, он не умел читать ни на одном языке, кроме родного французского, хотя говорить – пожалуйста, тут же, прямо в аэропорту. Его русский был вычурным, деланым и устаревшим. “Вы говорите как старик!” – воскликнула Катенька. Разве мсье Киселев – старик? Тогда может быть. Их язык приказал долго жить. Умер, ищите на кладбище. И еще мсье Киселев написал в том единственном письме, поздравительном и посмертном: “ Ты – моя самая сильная, моя единственная в жизни любовь”. Они часто смеялись вдвоем над этим словом. Филипп знал его на всех языках. Женщинам нужно вручить слово “любовь”, как пароль. Сразу выдадут ключ к двери. Прочти еще раз, Катенька, как там написано? Слезы подступили к глазам. Да, мсье Киселев, да.
Он бы не уехал, если бы мать была жива. Он бы не оставил ее в тишине. Мать выносила стол во двор с самого начала лета и там принимала гостей. Чай с вареньем, вишневое с косточками. В Ницце было полно старых русских, они научили всех пить чай. Обожала гостей! Есть с кем поговорить. Но соседи заходили редко. Сдалась им эта обедневшая богачка. Не знает, с какой стороны к корове подойти. Что, разве молоко не лучше чая? Отец посылал в ее дом молоко, до войны и после войны. Говорят, их семья снимала раньше весь дом, а сейчас только флигель. Потом он обзавелся первой лошадкой. Заплетал ее хвост в косу. Сам стал развозить молоко. Мать играла на рояле и пела. Запрокидывала белокурую голову, песня вылетала в окно, как дым. Это же надо, каждый раз, как он подъезжал! Отец ведь не знал, что он красавец, ему никто не сказал. Он тоже жил в тишине. Она бросалась к роялю, когда слышала звон бидонов, издалека. В ее песне все слова были о любви. Пароль. Ключ. Соломинки застревали в ее белокурых волосах. Его огромное белое тело, скрывавшееся под грубой одеждой, как партизан от врага. Шрамы. Происхождение шрамов неизвестно, неизвестно до сих пор. Запах деревни. Навоза, грубо говоря. К концу лета дорога стала виться вниз, как с горы. А не побежишь. Свернувшись калачиком, там, где-то внутри, – Филипп.
“Почему бы и не жениться, – подумал про себя отец, – самое время!” Ничего не сказал вслух, кивнул головой, когда ее родители осторожно завели разговор. Спешил к своей корове, утром рано вставать. Крестьянин, что с него взять.
Мать не дожила до общения с сыном. Может, и вышло бы что-то, как знать? Он мало говорил до четырнадцати лет, почти как отец. Дети смеялись над ним. Это потом, много времени спустя, очень осторожно, на своем старомодном русском, мсье Киселев, бывший певец, предложил ему: “Распределите вдох и выдох. Говорите по слогам”. В четырнадцать он все еще заикался, но дети перестали смеяться. Ему никто не объяснил почему, и он не узнал от них, что красавец, да и зачем? Он уже знал пароль. Ключ. Выходил, пошатываясь, ночью с чужих сеновалов. Фонарей не было. Шел домой по луне. Любовь, любовь, завтра рано вставать. У него было то же огромное белое тело, что и у отца, только без шрамов, как без памяти о прошлом. Прошло очень много лет, пока он повторил за своей любимой незнакомое русское слово, разбив его на части, – щастье. Так много хотелось выразить, что не хватало слов. Вот только мать не дожила.
Через год он вернулся в свою деревню под Ниццей, нужно было объявить отцу. Мсье Киселев не поехал, сослался на дела. Какие у него могли быть дела? Наверное, пошел на кладбище или на воскресный базар, он больше никуда один не ходил. Филипп вел широкую машину по узкой дороге и думал про себя – а когда же мсье Киселев встретится с отцом? Нельзя же не встретиться – это мой отец! И что делать, если отец против? Он вез подарки отцу – шарф и носки из тонкой шерсти, мсье Киселев сам выбирал. Филипп еще плохо знал мсье Киселева, даже через год общения. Ни один из них не спешил навстречу другому. Один потому, что не знал как, а другой – именно потому, что знал. Поспешишь – спугнешь.
Он нашел отца за сараем. Косил траву, как всегда. Будто и не останавливался с тех пор, как Филипп уехал. Отец издали поднял руку – узнал. Не подошел и не остановился – может, злился, а на что? Филипп сел на землю рядом с отцовским бидоном и стал ждать. Ох, жаркое лето! Еще весело, но дорога уже ведет вниз. Как жизнь женщины после сорока. Самое время. Отец наконец подошел молча. Протянул руку – за бидоном с водой. Филипп подал. Отец никогда не пил молоко, никто в деревне не пил, только дети.
Он сказал отцу, заикаясь сильнее от волнения, что мсье Киселев посылает его учиться в Париж. Это три-четыре года, а то и все пять. Отец показал ему жестом – лей на руки! Потом подставил бурую шею. Филипп удивленно смотрел на него – их кожа не загорала, хоть спи на солнце круглые сутки. Чуть покраснеет, и пройдет. Отец выпрямился. Его брови поползли вверх, раскрывая складки у глаз. Вот где она пряталась, как партизан, белая кожа, – в глубине морщин. Вжик, как косой, – отец дал Филиппу в ухо. Уложил на землю, но не убил. Постоял над ним, посмотрел, как тот приходит в себя. И не спросил – почему же ты не писал, сынок, целый год? Хорошо, что мсье Киселев не приехал. Носочки с шарфиком из тонкой шерсти.
На следующий день нотариус сам пришел к отцу в дом. Переступил порог своей единственной ногой. Если у человека осталась всего одна нога, она не может не быть счастливой. Отец задохнулся от радости. Боже мой, целую корову! Самое время! Прочтите еще раз, как там написано? Мсье Киселев покупал ему корову! И еще давал деньги, чтоб он нанял себе подмогу. Не нужна ему подмога! Отец будто знал, что доживет до девяноста шести. От мальчишки все равно не было никакой пользы! Он с детства сбегал в Ниццу и работал там на подхвате в каких-то ресторанах. Даже хорошо, что он уезжает. Лишний рот.
“Вы согласны?” – зачем-то спросил одноногий нотариус. Отец молчал. Счастье. Слезы подступили к глазам. Боже мой, целую корову! Он кивнул.
Нет, не вышло с учебой. Не всем дано. От книг взрывалась голова. Хоть кричи. Ну что языки? Ему пришлось потом встречать массу людей, которые говорили на нескольких языках, а образования не имели. Иногда среди них попадались круглые идиоты или душевнобольные. Однажды он встретил водопроводчика, который очень сносно говорил на шести языках. “Где-вы-у-чи-лись?” – спросил Филипп. “Нигде! – рассмеялся водопроводчик. – Я работал в эмигрантском районе, я от них подхватил. В каждом доме хоть раз в жизни забивает унитаз”. И повторил эту фразу на шести языках.
Мсье Киселев растерялся. “Филипп, вам двадцать лет, ваша жизнь только начинается. Что делать?” Мсье Киселев был уверен, что человеку всегда нужно что-то делать. Дело – знак равенства – счастье. Нельзя же ждать и смотреть, мы не на пляже. Он бросил на Филиппа армию репетиторов. “Да что писать, он у вас говорить едва умеет!” Собирай большой чемодан. Самое время.
“Я-до-мой-не-по-е-ду!” – объявил Филипп. И, наверное, что-то добавил – все, что смог, про отца. Что-то про коров, и про сено, и про навоз. Убьет ведь однажды, как того быка. Филипп сбегал из дома, еще когда мать была жива. Он не хотел жить в молчании, в вечной тишине. Не отсюда ли неудержимая тяга к перемене мест? Мсье Киселев набрал воздух в легкие. В комнате стало нечем дышать, все вобрал. Никогда они больше не ссорились, только тогда, в последний раз. “Да как вы смеете!.. шесть фрицев!.. он за нас за всех жизнью рисковал!.. слава ему, герою, слава!.. я ему во веки веков благодарен…” Будто мсье Киселев знал, что отец будет сидеть молча у его постели, когда он будет умирать. Будет хоронить его плача. Будто знал.
Что делать? Филипп решил работать в той же гостинице, где они жили. Улица Виктора Массе, 9, девятый округ Парижа. Пять минут до рынка, если на велосипеде. Вы любите яйца всмятку или крутые? Да, я сам приготовлю вам завтрак и сам принесу. Рыба свежая, только что танцевала на сковородке. Все грибы можно кушать, но некоторые – всего лишь раз!
Не болтайтесь у клиента под ногами. Молчите, если вам нечего сказать. Шутите, только когда вас понимают. Два слова о погоде – и ладно. Если вы работали в ресторане, даже на подхвате, – у вас есть опыт.
По вечерам мсье Киселев слушал черные пластинки. Ставил их на бешено крутящийся диск, садился в кресло, закрывал глаза. “Я вас люблю, люблю безмерно, без вас не мыслю дня прожить…” Филипп развозил по городу свой пароль. На первое свидание он шел с гвоздикой во внутреннем кармане пиджака. Доставал ее, длинноногую, без слов. На третье свидание он откусывал стебель и брал гвоздику в рот. Вместо губ – красный цветок. Его ключ открывал любой замок. Любовь, любовь, завтра рано вставать.
Мсье Киселев купил гостиницу и назвал ее “Бель Ви”.
Мсье Киселев купил гостиницу на самые последние деньги. Если ничего не выйдет, он пустит себе пулю в лоб. Старый класс. В том же ящике с черными пластинками – черный пистолет. Отец хранил годами этот ящик с железными углами и не открывал. Вскрыл, когда хотел умереть, когда – брызги крови на лице. Потом передумал. Выбросил в реку. Не дай Бог, чтобы мальчик нашел…
“Филипп, я знаком с мсье Киселевым уже много лет. Он русский князь, знаете, певец. Раньше он приезжал в Ниццу с концертами. Ему нужен шофер на лето”.
Филипп пошел на первую встречу с мсье Киселевым в ресторан. Он впервые сидел в знакомом зале как посетитель, а ребята, с которыми он работал, брали заказ. Он мало говорил и мало ел, потому что наелся до отвала за пятнадцать минут до встречи, не хотел казаться голодным. Лишь бы мсье Киселев его взял! Интересно, какая у него машина? Великая тяга к перемене мест.
У русского князя была странная прическа. Филиппу неловко было рассматривать его, но волосы просто бросались в глаза. Парик? И еще он заметил, что певец весь в пудре. Наверное, боится солнца. Зачем тогда он приехал в Ниццу?
“Я люблю Ниццу! – вдруг сказал певец. Он читал чужие мысли. – Я здесь часто выступал”.
Филиппу стало легко с ним. Пропал страх. Есть же люди, которые умеют это делать, непонятно как. Он забыл, что заикается, а мсье Киселев вроде ничего не замечал. Не было на его лице той гримасы мучительного терпения, которую Филипп всегда видел перед собой, когда говорил.
“Ах, вас надо было пригласить в другой ресторан! Вы здесь, наверное, уже все перепробовали! – сказал мсье Киселев. – Когда я был молод, я всегда хотел есть! Но жизнь певца – это жизнь аскета, никогда ничего лишнего, надо беречь голос…”
Филипп хотел спросить – какая же у вас жизнь, у певцов? Переезжай с места на место – что может быть лучше?
“Я больше не пою!” – строго объявил мсье Киселев и замолчал на минуту, задумался. Может быть, он читал мысли Филиппа на его лбу.
Филипп решил, что здесь замешана женщина, и больше ничего не спросил. Зачем? Филипп заикался с самого детства и приучил себя говорить только самые важные, самые нужные слова.
“У вас есть большой чемодан? – спросил на прощанье мсье Киселев. – Чемодан должен быть большим, чтоб не складывать вещи. Побросал и пошел!”
Если бы мсье Киселеву пришлось увидеть чемодан Катеньки! Сундук, человека упрячешь! Варвара Павловна села на этот сундук, чтоб он закрылся, и для верности его перевязали ремнем. Катенька выслала сундук назад с первой же оказией – думала, что избавилась навсегда. Но Варвара Павловна уложила в него хрустальные вазы и привезла с собой снова…
…Наутро Филипп вывел широкую машину на узкую дорогу, и они поехали параллельно морю. У машины открывался верх, но ни один из них не знал как. Наконец они остановились у какого-то гаража, и им помогли. Филипп разогнал машину, и ветер сорвал с головы мсье Киселева парик. Филипп увидел в зеркало, что парик лежит посредине дороги, как коровья лепешка.
“Ах, не смотрите назад, – махнул рукой русский князь. – Самое время!”
А ведь и на самом деле здесь была замешана женщина! Маленькая, худенькая, бледненькая, с длинным носом, в очках. Глазки темные, не заглянуть, и косят. Зубки мелкие, губки тонкие – щель почтового ящика. Никогда не знаешь, как будет выглядеть роковая женщина, которая встретится тебе однажды, разобьет твою жизнь – и прощай!
Это было в Ницце, у мсье Киселева был концерт. Два концерта, если уж точно, в Ницце и в Монако, а между концертами он сидел в гостинице и никуда не выходил. Скрывался от солнца и от зевак. Мсье Киселев был в зените славы, его узнавали на улицах Парижа, а здесь маленькая Ницца. Первый концерт прошел с большим успехом, весь город пришел! “Я был в прекрасной форме, вот что обидно”. Его комната выходила на море. Черт его дернул, иначе не скажешь. Зачем, зачем, зачем он вышел на балкон?!
Вот она, роковая минута. Синее море, яркое солнце. Вдруг на соседнем балконе – она!
– Мсье Киселев! Я вас сразу узнала! – закричала эта ужасная женщина, эта убийца. Он поклонился и развернулся. Назад, назад! Почему он застыл на балконе, зачем? Ах, не останавливайтесь на одном месте, никогда! – Я о вас слыхала еще в Милане! Как жаль, что нас не было на концерте! Подождите, сейчас выйдет мой муж!
Небольшая пауза, как вдох и выдох. Судьба давала ему еще один шанс, последний. Назад, в комнату! Назад! Но мсье Киселев замешкался, ему было неловко повернуться к женщине спиной…
Тут на балкон вышел ее муж. Мсье Киселев видел его дважды в жизни, и оба раза этот человек был в белой пижаме. Мсье Киселев сказал что-то насчет погоды и поставил ногу на порог. Но она закричала, уже истерично: “Подождите, подождите!” – и забежала в свою комнату еще на минуту.
Как много раз он вспоминал эту роковую встречу! Ведь была же мысль – странная, если задуматься, – побросать свои вещи в большой чемодан, и вперед! Самое время! Воспитание не позволило, погубили его его хорошие манеры. Старый русский интеллигент, старый класс.
Женщина выбежала на балкон – маленькая, худенькая, бледненькая, глаза с косинкой, рот – щель для писем… Она бросила в него букет цветов. Он наклонился, подобрал цветы, поблагодарил и ворвался назад в свою комнату. Надо было уехать, вот что! Он потерял бы один концерт, а не жизнь!
Мсье Киселев ненавидел цветы. Когда к его ногам бросали букеты, он всегда отбрасывал их назад в зал. Если доставляли к нему в уборную – раздаривал всем подряд. Ни одного дня в жизни он не провел рядом с цветами, только когда был ребенком, вместе с маменькой на даче, а вокруг, на полях, цвели цветы всех цветов. Он всегда покупал букет по дороге на кладбище. Цветы в букете – это для мертвых, а для живых – цветы там, на полях.
Как-то сразу, внезапно, он почувствовал недомогание. Запершило в горле, заболела голова. Он хотел позвонить и отправить цветы куда-нибудь, но представлял, как букет проносят мимо нее по коридору, словно мертвеца. Неловко. Он вынес букет в ванную комнату, поставил в напольную вазу. Может, у него появилась аллергия, кто знает. Он промаялся в комнате до вечера, слонялся из угла в угол. Ему становилось все хуже. Хотел принять ванну, но куда там – цветы! Наконец, он набрался храбрости и позвонил вниз, чтоб прислали человека. Букет завернули в простыню – ей-богу, как мертвеца! – и унесли. Но запах остался. И лучше не стало.
Утром, после бессонной ночи, он спустился вниз на завтрак. Он ел свое неизменное яйцо всмятку в одиночестве, в тишине. Он бежал из номера, не хотел там есть. В комнате стоял запах мертвых цветов. И вдруг опять она! “Мсье Киселев, ваши знакомые хотят разделить с вами завтрак, вы не против?” Какие знакомые, он даже их имен не знает! Конечно, он против! Но как сказать? Люди без класса – это те, в чьем присутствии ты чувствуешь себя неловко и теряешь слова. И вот они уже входят. Он – снова в белой полупрозрачной пижаме, она – в черном вечернем туалете, с утра. Он помалкивает, она не умолкает. Она вегетарианка, не ест яиц, молоко, сметану, не любит рыбу. Он ест только куриное мясо, только куриное! Но зачем мсье Киселеву все это знать?! Она работает медсестрой в какой-то начальной школе. Страдает. Родители не понимают детей. Вы знаете, от чего у детей бывает ангина? Они хотят рассказать что-то родителям, а те не хотят слушать, слова застревают в детском горле, и вот она, ангина!
Надо было встать и выйти. Бросить на стол салфетку. Вжик – как косой с плеча! Отец Филиппа бы не замедлил. Слава ему, герою, слава. Надо было ловить эти сигналы – женщина знает, как возникает ангина! Надо было бежать!
Мсье Киселев сослался на легкое недомогание и попытался подняться. Тут она бросилась ему на грудь, да, прямо так. “У меня есть прекрасное средство, абсолютно натуральное, там все из трав. Я всегда ношу его с собой”.
“Благодарю покорно, я, может, пошлю за врачом…”
“Что вы, ведь я медсестра!”
И потом достает желтый пузырек, залезает в него чайной ложкой, – вот, я сама приму ради вас, я всегда принимаю, когда мне неважно! Ам! А теперь вы – ам-ам? Он испугался, что она передаст ему ту же ложку, но она схватила другую, – я вам всего полложечки, смотрите, это не страшно! – и воткнула в него, убила наповал, как того быка.
И все.
Все! Голос – пропал! В горле – мертвая тишина. Конец! Карьера, дело… Партия Неизвестного в опере Верстовского “Аскольдова могила”… Да что там – всей жизни конец!
Красивой жизни – конец.
“Я был в прекрасной форме, вот что обидно!” – рассказывал потом мсье Киселев психотерапевту много лет подряд.
Голос появился где-то через две недели. Не голос даже – сипенье ржавой трубы. Однако забрезжила надежда. Он вернулся в Париж, он поехал в Милан. В Швейцарию, к какому-то знаменитому врачу. Так что же вы приняли, что там было, в этом средстве? Что за травы? А что за цветы были в букете? Как же лечить, если мы не знаем, от чего? Он разыскал ее адрес, он списался. Она отвечала сухо – это лекарство дала мне подруга, я напишу ей, спрошу. Назвала одну траву, потом другую. Да что вы, я все время это принимаю, там ничего опасного. Даже детям даем… Потом перестала отвечать. Он плакал, плакал каждый вечер. Жизнь. Жизнь под откос! Не ешь ничего лишнего. Не пей. Не кури. Перед концертом надо выспаться. Помни, что ты певец. Дело – это главное!
Он никогда не думал о себе – я счастлив! А ведь был! Почему мы понимаем это, только глядя назад?
Прошло года три-четыре, в мучениях, в пустых надеждах, в слезах. Врачи, упражнения, психотерапия. Ничего не помогло. Наконец один из докторов спросил его – а сколько вам лет, мсье Киселев? С годами ведь голос слабеет, а иногда пропадает совсем. Будто ему все приснилось – страшная женщина в черном платье, ее муж в белых ползунках. Может, голос действительно пропал оттого, что певец постарел? Когда Филипп встретил его, в ресторане, мсье Киселев думал, что приехал в Ниццу последний раз. Без дела нет жизни. Погулять напоследок, а потом…
Почему-то захотелось рассказать все Филиппу сразу же, во время первой встречи. Есть же люди, которые располагают к себе с самого начала – непонятно как. “Знаете, вот здесь, на этом месте, я позволил себя убить. Да, роковая женщина, судьба”. Мсье Киселев не рассказал потому, что ему показалось – мальчик и так все понял, без слов. Как он ни о чем не спросил! Откуда в нем – молодом, необразованном, деревенском, – такой класс?
Никакая терапия не спасла бы певца от пистолета. Но вот Филипп…
– Мс-сье Кис-се-лев! Я-вас-с-сра-азу-узнала! – кричал Филипп женским голосом. И швырял к его ногам веник, как букет.
Мсье Киселев – ах, надо было наложить побольше грима! Вы бы меня не узнали!
Филипп, сведя глаза на переносице, – я-о-вас-с-с-слы-ха-ла-еще-в-Ми-ла-не!