Только ждать и смотреть Бочоришвили Елена

Мсье Киселев – о, вы бывали в Милане? Не сразу скажешь!

Филипп – к-как-ж-жаль-что-нас-не-бы-ло-на-кон-цер-те!

Мсье Киселев – да я этого вовсе не заметил…

Потом появлялся муж и объявлял важным голосом, что он ест только куриное мясо! И делал движения локтями, изображал петуха. И потом, чуть позже, развязка – ам-ам!

Конечно, жизнь – театр. Мы то плачем, то смеемся.

9

…А ведь на одном месте задерживаться не любил! Нет! Говорил себе, смеясь, потому что был молод, – так-вс-с-ся-ж-жизнь-п-прой-дет! Иногда бежал по огромному залу ресторана, в шесть окон, и замечал мимобегом – деревья в багряном цвету. И бежал дальше, спешил. Или шел утром с базара, нес в корзинке свежие фрукты и гвоздики на длинных ножках. Туман. Вступишь на мост – не видно другого конца. Пар поднимается над рекой, цепляется за стенки домов. Вот и весна. Париж, Париж, завтра опять рано вставать.

Мсье Киселев вел дела. Он встречал и провожал. Брал заказы и отвечал на звонки. И создавал истории, которых не было. “Ах, Филипп, дама из седьмого номера, уверяю вас, – веселая вдова! Заходит к нам сегодня красивый молодой человек, называется племянником, стучит к ней в дверь, барабанит пальцами, ему не терпится доставить свой пароль…” Театр одного актера и одного зрителя. Жизнь, которой в жизни нет. Произведение создано для сцены, но сцену никогда не увидит.

Когда выдавалось время, мсье Киселев надевал свой длинный плащ, уже старомодный, брал берет и зонтик. Выходил на встречу с природой во всеоружии, как на войну. Покупал букет по дороге на кладбище. Может, мы с вами были знакомы. Моя мамочка водила меня к вам на дачу…

Еще не было ясно – ни Филиппу, ни мсье Киселеву, – что гостиница – это дело. Знак равенства, счастье. Мы ведь понимаем все, лишь оглядываясь назад. Зачем мсье Киселев купил “Красивую жизнь”? Потому что деньги были последние? Вот так, по-русски, как в старое время – делайте ваши ставки, господа! Прощальная песня. Ты – моя самая сильная, единственная в жизни…

Но ведь не удержишь. Не остановишь. Время – бежит! День разделился на въезд и выезд. Не болтайтесь у клиента под ногами. Пару слов о погоде, и ладно. Молчите, если вам нечего. Им ведь кажется, что они при деле. Приехали откуда-то и едут куда-то. Они в антракте между действиями. А вы? Может быть, уже время…

Вдруг пришло письмо из Ниццы, от знакомого нотариуса. “Мсье Киселев, я обращаюсь к вам с предложением. Мне необходимо срочно ликвидировать имущество… умершего в возрасте… гостиница в плохом состоянии, много лет не работает… вместе со всей обстановкой… великолепно расположена, Канны… с вашим опытом… исключительный случай, какая-то мелочь…”

Но ведь и мелочи не было! Все деньги лежали в этих стенах, что упирались локтями в дома соседей. Гостиница “Бель Ви”! Девять комнат, каждая на двоих. Нет, у нас не ванные, а душевые. Ресторан закрывается до обеда. Завтрак можем подать в номер. Рыба свежая, только что танцевала…

Надо спросить у соседей. Ваш дом всегда интересует соседей. У вас зеленее в саду, даже если сада нет вовсе. Шесть окон в ресторане! Ну сколько же вы хотите, сколько? Ах, в Париже это вечно – проблемы с жильем! Мы никогда не пустуем. Сосед, может, и не покупатель. Ему интересно посмотреть из вашего дома на свой собственный дом. Если встать на цыпочки – видно кухню. Но ведь кто-то купит, если вы не поторопитесь. Уверяю вас, вы не прогадали.

В Канны поехали на маленькой машине. Старая пила бензин, как корова – воду, не напоить. Чемоданы пришлось сменить, не влезли. А вещей у них мало. Побросал и пошел. Надо отвезти к отцу ящик с черными пластинками, вместе с бешено крутящимся диском. Сейчас у всех магнитофоны. “В старину живали деды веселей своих внучат…” Самое время.

Красная дорога выбита в скале, прямо над синим морем. Филипп скучал по морю и не знал. Никогда ведь не бегал на пляж, когда море было рядом. Не умел сидеть, ждать и смотреть. Дело, знак равенства. Мсье Киселев смеялся каждой шутке. Хочется петь, даже если голос неровен во всех регистрах! Не смотрите назад, Филипп! Мы ничем не рискуем! Если у человека осталась всего одна нога, она не может не быть счастливой.

10

Зрелище было, конечно, жуткое. Филипп побегал по комнатам. Как ребенок – искал уголок, куда бы спрятаться. На верхнем этаже в окнах выбиты стекла. Морской ветер гуляет вальсом. Птицы. Гнезда. Картины засижены мухами до черноты, лиц не разобрать. Крыша течет в нескольких местах, лестнице не хватает ступенек. Хозяин доживал здесь один, дети давно разъехались. Занимал всего лишь комнату – кровать и стул, лицом к морю. У стула нет сиденья. Под ним ведро, еще полное. Дети перессорились между собой за этот дом с дырявой крышей. Сбежались на похороны, криком ругались, глядя друг другу в родные глаза. Забыли про гроб, куда уж тут ведро.

У мсье Киселева опустились руки. “Простите меня, Филипп, если можете. Где ваш отец держит ящик с железными углами? Я спрашиваю просто так”. Пришли соседи – посмотреть на новых жильцов, чудаков. А вы думали, гостиница – феникс, сама возродится? Рассказывали про хозяина. Он однажды, пьяный, шел по маленькой улочке… А женщина ему в ответ… Он бросил пальто на землю… Вот он, хозяин, на черной картине, но уже не разобрать. И здесь тоже он, со своей первой женой, она все из окна бросалась… Маленькие улочки, большие страсти.

Филипп вызвал отца. Нет, ни на что не рассчитывал. Он сам помогал отцу, посылал ему из Парижа деньги. Отец приехал. Зимой мало работы, и коровы нет, ни у кого в деревне теперь нет коров. Можно спать до рассвета, а он все равно встает до зари. Кожа опять белая, до следующего лета. Хотел снять ботинки у входа, но передумал. Пошел маршем по комнатам. Грязь, хоть на пол плюй. Богатые, ну вас всех! Мсье Киселев бежал за ним, еле успевал. Рассказывал на ходу на своем ужасном французском – хозяин, знаете ли, был настоящим кавалером… Однажды ночью, возвращаясь с празднеств, он встретил женщину и бросил свою шубу в грязь, чтоб проложить ей дорогу… А жена его, первая…

Отца не интересовали чужие истории. Он сам еще был кавалером, посещал деревенских вдов. Какие там страсти на маленьких улочках, у быка с коровой бывало веселей. Но он умел слушать, потому что умел молчать. Одно удовольствие с ним разговаривать – не перебьет.

Стало лучше от приезда отца. Слава ему, герою, слава. Забрезжила надежда. Начинать надо с крыши, потом окна. Сделайте список – что после чего. В порядке первой необходимости. А гараж – не гараж, это хозяева на машине в зал въезжали. Ну да, вот и двери в углу стоят. Царские хоромы выйдут, когда пол отмоешь. Отец достал пачку денег, завернутую в клетчатый платок, – вам от меня.

Филипп задохнулся от радости. Они ведь в отчаянии. Самое время. Отец не ждал благодарности. “Может, и хорошо, что война кончилась, – думал он. – Видишь, у богатых тоже горя хватает”.

…Через много лет, когда Филипп вместе с Катенькой встречал в аэропорту Варвару Павловну с ее огромным сундуком, полным хрустальных ваз, он вспомнил Канны. Он понял, что Варвара Павловна приехала умирать, а Катенька будет убирать за ней ведро. Но что делать? Не оставлять же ее умирать в одиночестве, в тишине? Ведь у самого себя потом не вымолишь прощения.

11

В Каннах, по забытому теперь адресу, они застряли на год. Мсье Киселев научился красить стенки.

“Удовольствие, скажу я вам, истинное удовольствие!”

Он напевал, когда красил. Потом песня захватывала его, он отходил от стены, расставлял ноги на ширину плеч, набирал в легкие воздух, чуть откидывал голову назад. “В старину живали деды веселей своих внучат…” Песня вылетала в окно, как дым. Ария Неизвестного из оперы Верстовского “Аскольдова могила”. Партия написана для баритона или баса. Произведение никогда не исполнялось за пределами России. Акустика в старых домах – великолепная!

– Мс-сье Кис-се-лев, я вас-с-сразу узнала! – отзывался Филипп с другого этажа. Или хлопал. В Каннах они спелись, водой не разольешь.

Ария Неизвестного – детская мечта мсье Киселева. Он стал певцом потому, что однажды в детстве на даче, окруженной полевыми цветами, увидел черную пластинку на бешено крутящемся диске. Неизвестный ему Неизвестный был невидим. Его голос тоже был ребенку неизвестен – баритон. Бархат. Мамочка уложила пластинки в фанерный ящик с железными углами, и больше они ничего не взяли с собой. Почему-то он очень мало помнил о России, хотя ему было девять лет, когда они уезжали. Мамочка, дача, полевые цветы, Неизвестный. Если бы не роковая встреча в Ницце, он бы однажды спел партию Неизвестного со сцены, хоть в концерте. Уже готов был костюм, в котором его даже засняли. Фотография, кстати, сохранилась. Костюм он лично изрезал на куски.

Ветер больше не гулял вальсом в верхних комнатах, но они пустовали, гостиница “Бель Ви” по-прежнему была закрыта. Филипп с мсье Киселевым жили в двух соседних комнатах, перекрикиваясь перед сном, если не успевали договорить за вечерним чаем. Зимой они поставили кровати рядом с печкой и спали одетые и в перчатках. Соседи приходили смотреть, как продвигается у чудаков дело. Не-а, до зеленого сада еще далеко.

За этот год Филипп только раз съездил к отцу, в родную деревню под Ниццей. Девушки повыходили замуж или разъехались. Нарожали детей, некоторые уже по второму кругу. А что ж он думал – ждут его, лежат, как коровы на сеновале? Вот он пробирается к ним в своих носочках из тонкой шерсти, с гвоздикой в зубах? В деревне ни сеновалов и ни коров, будто и не было. Он вдруг понял, что ему уже двадцать пять. Как тяжко тянется время в тишине. Хоть плачь.

Он никогда не размышлял над своей жизнью, не копался в прошлом, не заглядывал себе в “душу”. Не читал, не смотрел телевизор – знал только то, что рассказывал ему мсье Киселев. А в людях не ошибался, совсем как отец, партизан. Понимал человека прямо в фойе. Не задавался вопросом: гостиница – его ли дело? Что же ему нравится – что он не один? Что каждый день – новые люди? Не мог забыть, как мать смотрела на дорогу, ждала гостей? Сидела за столом, и чай остывал? Говорила ему – нет ничего на свете лучше, чем путешествия! Можно каждый день встречать новых людей!

Отсюда ли вечная тяга к перемене мест?

Нет, не знал, что счастлив, а ведь был!..

К весне незаконченным оставался только “царский зал”, который бывший хозяин использовал как гараж. Но деньги совсем вышли. Филипп уже продал огромный буфет, брошенный в саду, стол со сломанной ножкой и стулья, один без сиденья. Что бы еще продать, ведь лето надвигается – не удержать. Если не начать сдавать номера сейчас – упустишь целый сезон, и тогда опять – жизнь аскета, вдвоем, без людей и без дела. Мсье Киселев позвонил знакомому антиквару. Есть старинные картины, почернели от времени, из семьи русского князя…

На красивую жизнь всегда есть спрос.

12

Вы видели новую гостиницу “Бель Ви”? Говорят, в их номере люкс жил когда-то русский царь. Если по секрету, то мсье Киселев приходится ему каким-то потомком. Да, царь, оказывается, был большим кавалером… Любовница хотела из окна выброситься, так ведь на первом этаже… Или на люстре повеситься, но люстра упала… Как все – благополучно вышла замуж… С ума сойти, какая история!.. Та же кровать… А стулья русский царь всегда ставил лицом к морю…

Лето в Каннах. Морские звезды валяются на песке, раскинув руки, как женщины. В лунном свете брызги – как искры. Пожалуйста, не заходите с голой грудью в ресторан. Рыба свежая, только что танцевала на сковородке. Все грибы можно кушать, но некоторые… Нет, моя кожа не загорает. Чуть покраснеет, и пройдет. Конечно, я хочу вас видеть. Сегодня в полночь, после работы. Пароль. Цветок в губах. Ключ.

Появились первые русские, люди советские. Горбачев открыл им двери, они стали выбегать за эти двери, протискиваясь сквозь толпу. Они говорили на языке, который Филипп с трудом понимал. Мсье Киселев тут же перешел на свой страшный французский. Русский князь, поклонник русской оперы, ни с кем из русских встречаться не желал. Не отвечал на расспросы о фамилии. Не спускался на завтрак в ресторан, запирался в своей комнате, в тишине. Уехать бы куда подальше! На край света, в Канаду!

Филипп впервые видел русских женщин. Белые зубы, белая кожа, голубые глаза. Красота! Они улыбались ему открыто, дерзко прямо из-за спин своих мужчин. “Да не жена я ему, – говорили их красные губы, – и он мне не муж”. Мсье Киселев никогда не рассказывал Филиппу про русских женщин. Старый класс. Или, может, он сам о них ничего не знал, ведь он уехал из России в девять лет.

Последнее лето в Каннах. К концу жары дорога начала виться вниз, как с горы. Самое время. Сентябрь, пару недель в октябре, а потом – тишина. Нельзя останавливаться на одном месте, нет! Им нужна гостиница, которая будет работать круглый год. Дело! Вот оно как, захватит тебя, унесет, и прощай!

Помогли знакомства и опыт. Они больше не покупали не глядя. Расположение – главное. Улица должна быть маленькой и тихой, но в центре. Люди в антракте. Приехали откуда-то и едут куда-то. Не болтайтесь у них под ногами. Пару слов о погоде, и ладно. Все при деле. День делится на въезд и выезд.

Нашли. Старинный город Авиньон. Половина города – внутри крепостных стен, другая половина – за. Каждая половина считает себя лучшей. Не Париж, но театр есть. Можно увидеть все то, о чем рассказывал по вечерам мсье Киселев. Князь Елецкий собственной персоной из оперы Чайковского “Пиковая дама”. Как наяву.

В Авиньоне они ходили в театр по одному. Гостиница, дело, нельзя оставить без присмотра. Потом делились впечатлениями – кто как пел. Мсье Киселев умел рассказывать, а Филипп – слушать. “И он взял свое си и держал!”

И вот князь Елецкий выходит на сцену. Сердце забилось в груди. Неизвестный герой! Его нет у Пушкина, а у Чайковского есть.

“Будто для меня создал, – говорил мсье Киселев. – Лишний человек, разве это не я?”

Князь Елецкий поет о своей любви: “Я вас люблю, люблю безмерно, без вас не мыслю дня прожить!” Бархатный голос, баритон. Но его отвергают. Он – лишний, потому что никому не нужен. Его любовь – безответная, как чувство эмигранта к своей родной стране.

Длинный плащ, берет, зонтик. Букет цветов по дороге. Всегда есть кому их отдать. Может быть, мы с вами были знакомы. Ваша мамочка приводила вас к нам на дачу. Нас всех словно взрывом разбросало. Россия, Россия! Я не помню потому, что не желаю вспоминать.

13

Мсье Киселев развернул клетчатый платок на столе нотариуса. “Здесь совсем немного денег, мсье Киселев, я вас не понимаю. Конечно, как вы пожелаете, раз вы так решили”. И зачитал еще раз, лишний раз, на всякий случай. “В соответствии с настоящим документом Филиппу, фамилия, уроженцу……. года рождения, принадлежит половина (пятьдесят процентов) гостиницы “Бель Ви”, расположенной в городе Авиньон, по адресу…”

Старый русский интеллигент, старый класс.

Иногда возникали вопросы. Шапочный знакомец мсье Киселева, тоже бывший оперный певец, поймал Филиппа в гостиничном коридоре. Спросил его, с улыбкой и с осыпаньем пудры на руки, за которые схватил. Весь в макияже, как будто только со сцены. Театрально понизил голос.

“Ву зет гей?”

Вдох. Выдох.

“Но, пар-фу-а-же-сю-и-трист!” (игра слов: “Вы – радостный?” (“Вы гей?”) – “Нет, иногда я бываю грустным!”)

“Не подумайте ничего дурного”, – смутился старик.

Нет, не подумал. Не обиделся и не оскорбился. Он ведь знал, что ничего такого не было, никогда. Стало жаль старика – пустая надежда. Певец искал, кому бы вручить свой пароль. Выкрасил волосы и замазал морщины, а ничего не спрячешь. Жизнь катится вниз в одиночестве, в гробовой тишине.

Обидно стало, когда вопрос поставила Варвара Павловна, через много лет. Не женщина, а полковая лошадь с заплетенной косичкой хвостом. Генерал в юбке! “Он что, мсье Киселев, – педик?” Залезла ему в кровать обеими ногами. Любопытство праздное, нижайшее. Филипп не смог ответить. Не хватило русских слов. Нет таких слов, которые приходят в минуту, когда тебя оскорбляют. Вопрос задан не с надеждой, а с презрением. Чтоб усмехнуться свысока. Может, иногда нужно – с плеча. Отец бы не замедлил. Вжик! Слава ему…

А если вспомнить хорошенько, то мсье Киселев очень мало рассказывал о себе. Ничего не известно. Неизвестный. Князь Елецкий, созданный только для сцены. Что там было у него, в его жизни аскета? Не ешь ничего лишнего. Не пей. Не кури. Утром – яйцо всмятку. Перед концертом надо выспаться. Помни, что ты певец. Дело – это главное! Лишь в письме признался: “ Ты – моя самая сильная, единственная в жизни…” Любовь, любовь…

Варвара Павловна хотела выйти замуж за мсье Киселева. Ей нужен был брак хоть умри. Катенька расчесывала ей длинные волосы, заплетала в косу, на русский манер, и объясняла Филиппу: “Понимаешь, если она выйдет замуж, ее не вышлют назад”. Филипп не понимал. Что у Варвары Павловны общего с мсье Киселевым? У них даже русский разный. Они сами будто из разных стран. Один – из той России, что на сцене, другая – из той, что на Земле. Может, потому мсье Киселев всегда искал русских на кладбище. Странная ностальгия.

Варвара Павловна сидела смирно, когда внучка укладывала ей волосы. Привыкла. Коса до пола, толщиной в руку, называется “моя гордость”. В детстве Катенька распускала эту косу, и вместе с соседскими детьми они мыли ее в разных тазиках и плескались водой. Варвара Павловна сидела, задрав к потолку длинный нос, боялась шелохнуться, и ругалась. Я вам сейчас, я вам покажу, мерзавчики.

…Вот оно, это слово, которое услышал Филипп от мсье Киселева только раз. “Что это значит, Катенька?” Однажды вдруг мсье Киселев начал рассказывать Филиппу историю, всю из рваных кусков, будто человек заикается, запыхался от бега или от страха. Вот там оно было, это слово, пряталось, как ребенок за шкаф. Но не рассказал свою историю до конца, не захотел или не смог.

Разве можно сказать ласково или даже с любовью – мерзавец? Мер-зав-чик? Объясни мне, Катенька, разве мерзавцев можно любить?

14

…В Авиньоне тоже долго не засиделись. Не останавливаться на одном месте, нет! Когда-нибудь доедем до Канады! Филипп увеличил портрет мсье Киселева в костюме Неизвестного из оперы Верстовского “Аскольдова могила” и повесил в фойе. В парике и при полном параде. Вы находите сходство? Это прадед мсье Киселева, русского князя. Он был знаменитым композитором, Верстовский, может быть, вы слыхали? Вот видите, вы тут же вспомнили!

На красивую жизнь всегда есть спрос. Соседи не соседи, берите, пока есть. А мы, в свой черед, хотим купить гостиницу в городе с оперным театром. Да, большие любители, вы правы. Но наше дело нельзя оставлять без присмотра, поэтому мы ходим в театр по одному. Нам понравилось ваше предложение. Деньги последние, но нам не привыкать. Самое время! Чемодан должен быть большим, чтоб ничего не складывать. Побросал и пошел. И никогда не оглядывайтесь назад.

Филипп встречал новых людей и узнавал их с первого взгляда. Вы здесь инкогнито. Секретное совещание с партнерами, решается судьба мира. Вас ждут, я понимаю. Счастливого пути. Я знаю, кто вас ждет – покупатели, с вашей новой партией строгих галстуков. Жена, дети и пухленькая соседка. Я даже знаю, какой у вас с соседкой секс. Она гладит вас ручкой по лысине, кряхтит, когда надо, – и-их, и-их! – и смотрит в окно.

А у вас миллионы и разбитые туфли. Вы можете купить себе в день по паре. Но зачем страдать, разбивая их? Эти, старые, ласкают каждую мозоль. Нечего рассчитывать на ваши чаевые, вам самому разве что-нибудь легко досталось? Вы у нас не обедаете, потому что лучше пройти три квартала, там все дешевле.

Еще не было в обиходе незнакомого русского слова щастье. А ведь оба они были счастливы, если сейчас посмотреть назад. Всегда люди вокруг. Как в театре. Как в России. Красивая жизнь. Мсье Киселев слушал по вечерам свой магнитофон. “В старину живали деды…” Пел. Голос неровен во всех регистрах. Но вчера в опере, позвольте заметить, баритон такой-то тоже смазал ля большой октавы, ему даже свистели.

Филипп развозил на машине свой пароль. Годами не видел города днем. Выходил из гостиницы в ночь и возвращался в темноте. Не ждал, пока небо станет розовым, а смотрел на часы. Любовь, любовь, завтра рано вставать. Какие там страсти, у быка с коровой бывает веселей. Больше нет длинноногих гвоздик, надоело. Может, у него появилась аллергия, кто знает. И вообще самые лучшие цветы – полевые. Ключ открывает любой замок, но любви нет. Сердце молчит.

Сердце билось, вырывалось из груди в театре, при виде сцены. Филипп закрывал глаза. Все мешают. Проходят, задевают колени, усаживаются, листают программы. И потом наконец – тишина. Музыка. Входит осторожно, будто на цыпочках. Можно открыть глаза. На сцене – другой мир. Самый странный из них – Россия, та, из которой мсье Киселев. Князь Елецкий, герой неизвестный, жених отвергнутый. “Я вас люблю, люблю безмерно…”

Когда тебе тридцать, ты один, и твое сердце бьется сильно только в театре, ты часто спрашиваешь себя – а может, я лишний? Придет ли ко мне когда-нибудь настоящая любовь, настоящая женщина? И как называется чувство, когда ты любишь страну, в которой никогда не был, и жизнь, которой в жизни нет?

Странная ностальгия.

15

Через пятнадцать лет после первой встречи в Ницце они добрались до Канады. В самолете мсье Киселев поджимал ноги под сиденье, словно вода океана доставала его подошвы. Он боялся – впервые летел на другой континент. Русский князь постарел, надо было бы Филиппу заметить. Время мчится быстрее, когда катится не в гору, а с горы.

Небо. Вышли из здания аэропорта в Монреале – вставили голову в небо. Перевернутое море. Поднимешь руку вверх – на ладони синий цвет. Невозможно быть ближе к небу, чем в Монреале. Разве что только в раю.

Красота другая. Монреаль – не Париж, не вечный город. Нет прошлого, и откуда ему взяться, за три-четыре века? Мало памятников. Собери всех каменных женщин с голыми грудями, с поднятыми вверх мечами – небоевой получится отряд. Улицы прямые и встречаются друг с другом под прямым углом. Небоскребы в центре города скребут небо прямоугольными головами. Все ясно и просто, как в операх Чайковского.

Сколько эмигрантов! Каждый привез надежду в перевязанном ремнями чемодане. Начинают с нуля. Надо утопить жизнь, предыдущую, в океане по дороге сюда. Все ждут – сейчас антракт, потом поднимут занавес, и начнется чудо.

– Филипп, вы здесь, наверное, кого-то встретите, – объявил мсье Киселев, – а я здесь, наверно, умру. Умирать легче всего на сцене. Там либо падают на пол, либо медленно сползают. Вот так, я вам покажу. Борис Годунов в одноименной опере Мусоргского. Руку на сердце: “Оставьте нас… Уйдите все… Прощай, умираю!..” И умер! Ищите на кладбище!

– Мсье Киселев, я-вас-с-сразу-уз-на-ла!

Они по-прежнему пели слаженным дуэтом. Им оставалось недолго петь – не больше года из их шестнадцати совместных лет. Еще не вышел на сцену многоголосый русский хор. И не было барабанного боя, предвещающего финал. Однако… Даже если ты знаешь конец или уже предчувствуешь, финал всегда должен быть неожиданным. Как в хорошей пьесе или хорошем романе – ты должен забыть, что герой выдуман, не живет и не жил. И тогда будет больно бросать его, мертвого, на полу или на бумаге, даже если автор объявит – самое время…

Поездили вокруг, поискали, что купить. В Европе за то же время проедешь несколько стран. Поля, поля. Как в России! А ведь мсье Киселев сбежал из России и вот уже из Европы сбежал. Подобрали большую гостиницу в самом центре Монреаля. Начали ходить на оперные спектакли вместе. Большую гостиницу всегда есть на кого оставить. Красивая жизнь! “Как он взял свое си и держал, а?”

Филипп пошел узнавать людей с первого взгляда. У вас важная встреча, я понимаю. И-и-их – и смотрит в окно. Вам завтрак в номер? Вы верно заметили, монреальское небо сидит на голове как шляпа. Вот они, два слова о погоде. Вы говорите на шести языках? Да, раз в жизни у всех забивает…

В большой гостинице больше шансов встретить то, от чего бежишь. Много русских. Советский Союз приказал долго жить, их словно взрывом разбросало. Ругают Горбачева последними словами. Забывают, что это он открыл им двери. Какую страну развалил! Как будто сами не о том мечтали.

Мсье Киселев перешел на свой страшный французский. Не отвечал на расспросы о фамилии. Русский князь, поклонник русской оперы, ни с кем из русских встречаться не желал. Брал берет, шел на кладбище. Покупал цветы и искал, кому их отдать.

Но ведь надо было когда-то рассказать Филиппу! Надо было объяснить свою странную ностальгию! Нельзя же всю жизнь жить в тишине! Надо было вырвать из сердца историю, где маленький мальчик убегал и прятался, а солдаты ловили его, сапогами бухали и кричали – лови жиденка, лови мерзавчика! И мамочка кричала – не оборачивайся, не смотри назад! Ведь эти солдаты – не Россия! Может, нужно забыть, чтобы простить, каждый эмигрант через это проходит. Но как?

Вот здесь, сейчас, сбрось свое прошлое в океан. Самое время.

16

Вдруг, неожиданно, как бывает только на сцене, в театре, в жизни произошел роковой поворот. Жизнь не театр, потому что мы не знаем заранее, чем действие может закончиться. Нет барабанного боя, возвещающего смерть.

Мсье Киселев вышел из гостиницы без берета. Он шел по объявлениям на домашние распродажи. Его маленькая слабость – антиквариат. Красивая жизнь. Еще в Европе он посещал, случалось, воскресные базары, ничего не покупал, но смотрел. Развлекался. А здесь, в Монреале, распродажи проводят каждую субботу в теплое время года. Люди избавляются от своего прошлого, чтобы начать с нуля. Может, это последние объявления до следующего лета. Снег обещали через неделю-две.

“Я был в прекрасной форме, вот что обидно”. Мсье Киселев забыл свой берет. Вроде утром светило солнце. Как можно довериться осеннему солнцу? Он не хотел возвращаться, потому что у русских это дурная примета, не будет дороги. Набежали тучи. Он шел пешком, потому что не умел водить машину и вообще любил пройтись. Он побывал на нескольких распродажах и был в восторге. Видел милую литографию в бархатной рамке, супружеская пара, XIX век. Муж хмурится – хочет казаться старше, а жена – совсем девочка, с детской пытливостью в глазах. Ах, ей предстоит столько романов в жизни! Можно сочинить для Филиппа целый рассказ. И еще видел старинную хрустальную вазу, очень тяжелую. Хороший тенор заставил бы ее звенеть! Как возьмет свое си… Забава…

Мсье Киселев вышел под дождь и долго не мог поймать такси. Вернулся в гостиницу весь разбитый. Жар, кашель, удушье. Опять пропал голос, в который раз.

В Монреале хорошо жить, но не болеть. Врача невозможно вызвать на дом. Надо ждать рандеву или идти в скорую помощь. Туда больные поступают как письма на почту – непрерывным потоком. Он ходил в скорую помощь и сидел там с высокой температурой несколько дней подряд. Бредил – ему чудился хмурый муж и глазастая жена, которая все просила его спеть. Температура вскоре пошла на убыль, но кашель остался, а врача не нашли. Начало.

Голос появился через пару недель. Не голос даже, а сипенье ржавой трубы. Да, все повторялось. Врач тоже нашелся, через пару недель, и стал задавать знакомые вопросы – а сколько вам лет, мсье Киселев? Как будто человеку положено болеть, раз он постарел. Все было тяжелее и хуже, чем раньше. Не голос, веселье ушло. Начало конца.

Было бы неплохо сменить климат. Уехать на время куда-нибудь на море. Зима въезжала в Монреаль, как армия захватчика. Не устоять. Старички и старушки улетали на юг до самого лета. Их здесь даже называли по-своему – “снежные птицы”. Можно было поехать в деревню под Ниццей, отец приглашал. Деревня теперь стала красивая, богатых больше, чем кур, а коров давно нет, молоко привозят из города. Отец ездит в Ниццу за продуктами раз в две недели, он может брать с собой мсье Киселева, чем не шофер. В Ницце есть театр, кладбище и воскресные базары, все знакомые адреса. Ну вот, самое время.

Филипп впервые расставался с мсье Киселевым надолго. Не было никаких предчувствий. Вышел без берета, простудил горло – разве так начинаются настоящие трагедии? В последний вечер перед отъездом мсье Киселев стал рассказывать Филиппу какую-то историю о девятилетнем мальчике, но не докончил, не захотел или не смог. Он задыхался, когда говорил. Из-за болезни? Из-за страха перед полетом через океан? Филипп не понял, о ком идет речь. Может, это какая-то пьеса, которую он никогда не видел.

“Почему мамочка так кричит, что там солдат с ней делает?…Я бегу, задыхаюсь, прячусь за шкаф… “Не смотри, – кричит мамочка, – не оборачивайся назад!..” “Где мерзавчик, – ревут солдаты и топают сапогами, ищут меня, – лови жиденка! Лови мерзавчика!..” Да что вам надо? Мы завтра выезжаем, нас выпустили… это я открыл дверь, когда стучали… сказали, письмо от отца… отца нет, а я поверил в письмо… до конца надеялся… “Мамочка, мы ведь не евреи, мы православные русские”… “Злые люди когда обзываются, то говорят “жиды”, не повторяй”… эти солдаты – не Россия, я знаю, но что я могу поделать… я не могу подать руки всякому русскому, может, среди них… мы уехали навсегда на рассвете… пластинки с музыкой… опера Верстовского “Аскольдова могила”… я для России человек лишний, жених отвергнутый… и никто не просит прощения… может, нужно забыть, чтобы простить. Я не могу…”

Так что это за пьеса? Опера? Опять из тех, что никогда не ставились за пределами России? И разве можно сказать по-русски – “мерзавчик”? Это ведь ласкательно, любовно? Надо будет расспросить мсье Киселева, когда он вернется.

…Если бы знать, как в театре, заранее, что расставанье – навсегда.

17

Отец теперь писал Филиппу почти каждую неделю. Сообщал о здоровье мсье Киселева. Ни разу не упрекнул – а помнишь, когда ты впервые уехал из дома вместе с русским князем, ты молчал целый год? Ему было легче писать, чем говорить. Он даже позволил себе как-то раз отступление от главной темы. Спросил – как ты там, сынок, один?

Отец водил мсье Киселева на деревенские свадьбы. Зимой мало работы, зато много свадеб. Маленькие улочки, а какие страсти? В каждом доме полно детей. На свадьбах поют. Отец не пел, но топал под столом ногами в такт. Разве ему нравилось жить в тишине? Он просто иначе не умел.

Мсье Киселев, прекрасный рассказчик, ничего не писал. И на каком языке писать Филиппу? Он умеет читать только по-французски, хотя говорит на нескольких языках. Свое единственное письмо, поздравительное и предсмертное, мсье Киселев написал Филиппу по-русски. Может, потому что этот язык был для него родным.

Не один! Филипп хотел позвонить отцу и сообщить – я не один! Сердце сильно билось в груди. Слезы подступали к глазам. Я вас люблю, люблю безмерно, без вас не мыслю дня прожить! Но он не привык делиться с отцом. А у мсье Киселева снова пропал голос, он не подходил к телефону, жил в тишине. И Филипп боялся говорить о своей любви вслух. Поспешишь – спугнешь.

Боже мой, как она красива, жизнь! Филиппу казалось, что он сам на сцене, поет в опере, и все арии – о любви, о ней и о нем. Даже князь Елецкий, человек лишний, жених отвергнутый, был счастлив, хоть и не произносил этого слова. Счастлив, потому что любил!

Филипп встретил Катеньку в монреальском аэропорту, провожая мсье Киселева. Ее чемодан – сундук, человека спрячешь! – не влез в такси. Катенька стояла под первым снегом, на голове – монреальское небо с вуалью из снежинок, и не могла придумать, что же делать. И Филипп ее заметил. Не блондинка и не голубоглазая. Одна, без мужчины, за чью спину можно спрятаться. “Я всегда знал, что встречу тебя однажды, я ждал…” Он пригласил ее в свою большую машину, и она села на место мсье Киселева, оно еще было теплым.

И сразу, и быстро, будто вся его предыдущая жизнь прошла за кулисами, в подготовке к главному, и вот наконец подняли занавес. Россия, Россия! Любовь, любовь! Как мы становимся наивны до глупости… Романтичны сверх меры… Томленье в душе… И хочется петь… Кто-то неизвестный, невидимый делает нас героями одного произведения, но иногда надо перелететь через океан, чтобы встретиться.

Может быть, сейчас наконец князь Елецкий, жених влюбленный, перестанет быть лишним, и навсегда.

– Не отвергайте меня, Катенька!

– Вы говорите как старик!

– Доверьтесь мне! Я вас люблю, люблю безмерно…

Мсье Киселев критиковал Чайковского, хотя всю жизнь его исполнял. Говорил о нем: “Вечный юноша, восторженный… Простота до наивности… Романтичность сверх меры…” Может быть, он сам, мсье Киселев, никогда не любил? Потому и смеялся – любовь, любовь! Только в письме, что пришло после смерти… Пароль, ключ… Никогда не научил Филиппа этому слову, ради которого мы все живем.

– Повтори, пожалуйста, как ты сказала, Катенька?

Счастье.

Щастье!

18

К весне мсье Киселеву стало лучше. Он покрасил все стены в доме, а потом в сарае. Скучал без дела. Не пел, видно, еще не позволял голос, но ставил по вечерам черные пластинки на бешено крутящийся диск. “В старину живали деды веселей своих внучат!” Ария Неизвестного из оперы Верстовского “Аскольдова могила”. Мечта детская, несбывшаяся.

В том же фанерном ящике с железными углами – старый пистолет. Мсье Киселев не знал, что с ним делать. Ржавый! Не выстрелит, а взорвется в руке. “Сейчас, если умирать, – думал он, – то уже не падать разом на спину, а медленно сползать…. Оставьте нас… Уйдите все… Прощай, умираю!..”

Как далеко он, его единственный зритель, Филипп. Ах, если бы мсье Киселев не забыл свой треклятый берет! Как все хорошо получалось – они были вместе… А сейчас, если Филипп встретит кого-то в Монреале… Если здоровье не позволит мсье Киселеву вернуться… Неужели расставанье навсегда? Слезы подступали к глазам.

Весна в Ницце ранняя, по утрам море розовое, как пишут в романах. Красота! Было время, мсье Киселев не мог спокойно ходить по улицам, его узнавали. Не сейчас. Сошел со сцены – выбыл из памяти. А хозяев гостиниц никто в лицо не узнает. Мсье Киселев гулял по Ницце и, если нужно было отдышаться, садился на берегу и смотрел на море. Перевернутое небо. На пляже, в пальто, только старики и дети. И еще подвозят больных в колясках. Не сезон.

Никогда раньше у мсье Киселева не было времени сидеть у моря. Сколько лишений в жизни аскета. Не пей, не кури, по утрам яйцо всмятку, помни, что ты певец! А потом что? Неизвестный с черной пластинки. Может быть, его делом было встречать и провожать людей в гостинице, а не петь. Он был по-настоящему счастлив с Филиппом, если сейчас посмотреть назад. Вечно люди вокруг. Как в театре. Как в России. Чайки подбегали к его ногам и хватали кусочки хлеба. Старики и дети подставляли лица первым лучам солнца. Вот и весна.

Как только появился его голос, забрезжила надежда. Он позвонил Филиппу и предложил переехать в Ниццу. Прекрасный климат! Он уже присмотрел гостиницу для покупки! Кое-что придется переделать, но с их опытом… Денег нет, как всегда, но можно занять под недвижимость в Монреале. Надо спешить, чтоб успеть к началу сезона. Самое время!

Филипп молчал. Мсье Киселев привык к тому, что Филипп говорит только самые важные, самые нужные слова. И заикается сильнее, когда волнуется. Филипп несколько раз спросил о здоровье. Еще спросил, когда мсье Киселев приезжает. Пошутил – вы хотите купить ту гостиницу, в которой жил русский царь?

Но было что-то новое в его молчании, в его волнении. Если бы увидеть его сейчас, по его лицу все можно прочесть. Как не хочется думать о самом страшном. Роковая женщина, судьба. Встретится тебе однажды, перевернет твою жизнь, и прощай. Надо подготовить себя к тому, что это действительно может случиться. Филипп ведь не мальчик, ему уже тридцать пять. Хотя нет, он мальчик, восторженный юноша. Вечно ищет свою любовь-любовь.

Мсье Киселев сидел на берегу и бросал крошки птицам. Он был уверен, что Филипп в Монреале кого-то встретил. Вот почему Филипп ничего не сказал. Поспешишь – спугнешь. А мсье Киселев именно поэтому ни о чем не спросил. Старый класс. Чайки обступали его со всех сторон, как дети. Заглядывали ему в лицо. Ах, что вы понимаете, чайки! Эти слезы оттого, что солнце режет глаза. И весенний ветер в лицо, ветер перемен.

Как быстро она проходит, красивая жизнь.

19

Как мчится красивая жизнь! Еще снег не растаял, еще не вернулся мсье Киселев, а Филипп уже собирался впервые идти под венец. Будто судьба не желала оставлять его одного даже на мгновенье, и вот так, ниоткуда, с неба, появился человек, который занял место мсье Киселева, когда оно еще было теплым.

“Ой, мамочка!” – вскрикнула Катенька. “Кес-ке-тю-а, Ка-тень-ка?” Разве такое бывает в двадцатом веке и в двадцать лет? Столько раз он вручал свой пароль разным женщинам, и ни разу… Его огромное белое тело, скрывавшееся под одеждами, как партизан от врага… Без шрамов, как без памяти о прошлом… Я у тебя первый, но и ты у меня – первая… Ничего не было до тебя, я не жил, я ждал…

Филипп позвонил отцу и объявил – я женюсь! Приезжай вместе с мсье Киселевым! Катенька позвонила Варваре Павловне. Она не мать Катеньке, а мать матери, бабушка. Катенька жила с ней вдвоем, с тех пор как мать умерла. А папа… Лучше не говорить о папе, кто знает, как здесь относятся к евреям? Она с детства привыкла скрывать, что папу зовут Абрам Израилевич. Папа, мама и Катенька жили в одной комнате с Варварой Павловной, за занавеской. Они накрывались с головой одеялом и смеялись, им было весело вместе. А Варваре Павловне – нет! Она вечно приказывала им что-то скрипучим голосом из-за занавески. Катенька вначале жила под фамилией отца, как принцесса-лягушка. А потом сбросила шкурку, спасибо Варваре Павловне. Папа официально отказался от нее, подписал все бумаги, и Варвара Павловна ее удочерила, перевела на свою фамилию, сделала русской. Папа не хотел, чтоб Катенька всю жизнь страдала так же, как и он.

Филипп не понимал, почему Катенька без конца рассказывает о своей бабушке. Какая-то вредная старуха с противным голосом и невероятно длинными волосами, которые надо мыть в разных тазиках. И что означает слово – “с-с-скри-пу-чий”? “Это когда ворота болтаются на ржавых петлях”. И зачем Катенька хочет привезти Варвару Павловну в Канаду? Говорит: “Ах, Филипп, ты не представляешь, что там сейчас делается!” Значит, сюда – навсегда? Он не понимал, почему бабушке на старости лет нужно менять страну проживания. Его отец никогда Францию не покидал! И, если бы не война, он бы и из деревни под Ниццей не выехал!

Но Катенька звонила, письма писала, бегала по кабинетам и добивалась визы для бабушки. Набила сундук вещами и с первой же оказией выслала назад. Может, Катенька чувствовала себя виноватой, потому что была счастлива. Потому что была влюблена. Как мы становимся наивны до глупости… Романтичны сверх меры…

А что делать? Не оставлять же бабушку одну умирать в тишине…

20

И какой русский не любит быстрой езды? И какой русский откажется перелететь через океан? Весь Советский Союз летел куда-то, как граната, с которой сорвали кольцо. Советским людям надоело ругать Горбачева, а несоветским хвалить. Горбачева снесло людской волной, и теперь люди привычно сбрасывали с постов всех подряд. Под одиночные выстрелы и массовый гул толпы.

Жизнь в России пошла такая – как бы выжить. И есть нечего, и жить не на что. Развалилась страна, тонет корабль, а шлюпок хватает только на первый класс. Никогда еще так сильно, так явно не ощущал себя советский человек пушечным мясом, брошенным на произвол судьбы. Не было никого, кто не мечтал бы сейчас сбежать хоть на время, спрятаться, как ребенок, за шкаф. Страшные девяностые! Их только забыть и не вспоминать.

Варвара Павловна, не покидавшая родной Ленинград даже во время фашистской блокады, засунула в мусорное ведро домашние шлепанцы, заплела длинную косу под названием “моя гордость” и прилетела в Монреаль. Привезла в сундуке хрустальные вазы – подарки Катеньке к свадьбе от друзей и родственников. И от соседей, которые Варвару Павловну называли за спиной – полковая лошадь. Когда она ходила, весь дом трясся.

Теперь она сидела в гостинице Филиппа, “Бель Ви”, в самом центре Монреаля, и начинала жизнь с нуля. Конечно, Варвара Павловна хотела остаться в Монреале навсегда! Не Ленинград, не вечный город, и памятников мало, собери всех каменных женщин с голыми грудями… Но ведь отступать некуда! Там, за спиной, голодная Россия девяностых годов! И ей в Монреале понравилось. “Вчера пошла я в магазин – там все есть, и без очереди…” Ей, как и другим, вначале только бананы в глаза лезли, а потом, очень быстро, – все остальное. В автобус заходишь, шофер говорит: “Бонжур!” Мелочь?

И вот на сцену вышел многоголосый русский хор. Начинался последний акт, уже подняли занавес. Приходили эмигранты, давали советы. Варвара Павловна привезла письма “оттуда” и рассказывала, какова жизнь “там”. Не большая рассказчица, не мсье Киселев. В Ленинграде соль и сахар по купонам, как в войну.

Эмигранты знали все не хуже нее, а слушали. Живой голос, хоть и не оперный. Ворота болтаются на ржавых петлях. Конечно, надо оставаться. Но как? “Если она выйдет замуж, – объясняла Филиппу Катенька, – ее не вышлют назад”. Страны уже не было, а назад высылали.

Варвара Павловна хваталась за каждую соломинку. “А чего мсье Киселев на мне не женится? Он, что, педик?” Но ведь мсье Киселев еще не вернулся, а виза истекает вот-вот. Варвара Павловна подала прошение о присвоении ей статуса политического беженца. Научили эмигранты. Хотя какой же Варвара Павловна беженец? В Коммунистической партии не состояла, а других партий не было. По пятой графе не притиралась – русская. В церковь, бывало, ходила и свечки ставила, да кто об этом знал? Все как у всех.

Ее отвели к адвокату, молодому, но лысому. Он ей объяснил через переводчика – Катеньку, – что под присягой надо будет говорить правду. Варвара Павловна ходила к нему, как на прием к врачу. Опускалась в низкое кресло и рассказывала свою жизнь. Неловко становилось, и самой не верилось – неужели все это было? Разве мы в своей собственной стране – люди лишние, нелюбимые? Почему красивая жизнь не для нас? Чем мы хуже? Вечно ищем виновных, а никто не кается. И как простить, если никто не просит прощения?

Адвокат не перебивал, только морщился. Может, ему голос Варвары Павловны не нравился, а может – жизнь.

21

В Ницце – солнце, в Ленинграде – дожди, в Монреале – снег.

У Катеньки с Филиппом – щастье. Свернувшись калачиком, там, где-то внутри… Мальчик? Девочка? Будет известно через пару недель. У Варвары Павловны – суд. И не суд это вовсе, а слушание дела по присвоению статуса политического беженца. Эмигранты называют – “суд”. Лотерея. Рулетка. Либо оставят тебя в Канаде, либо вышлют. Разве Страшный суд – страшнее?

Что она говорила на суде – неизвестно. Правдиво – под присягой ведь – описала свою жизнь. Может, жизнь и не слишком красивая, но уж какая есть. Она помнила, что вдруг нашло на нее абсолютное безразличие – вышлют, не вышлют, плевать на ваши бананы. Было чувство, что терять уже нечего. Крути рулетку! И там же, на слушанье, Варваре Павловне объявили: “Добро пожаловать в Канаду!” – на двух государственных языках. Дали статус. Как она потом говорила – разрешили спокойно умереть. Может, и впрямь этот “суд” – лотерея. И Варваре Павловне повезло. Вот так! Кому монреальское небо шляпа, а кому и генеральский головной убор!

…– А потом пришло письмо от мсье Киселева и еще телеграмма. Письмо поздравительное и, как оказалось, последнее. “ Ты – моя единственная, самая большая в жизни…” Прочти еще раз, Катенька, как там написано?

А телеграмма была от отца. И в ней было коротко, короче не скажешь: “Приезжай, он умирает”.

22

Самолет летел слишком медленно, потому что Филипп очень спешил. И мысли метались в голове – мсье Киселев, Катенька, мальчик-девочка. Как хорошо, что есть Варвара Павловна! Катенька осталась с ней. Не одна. Надо будет купить для ребенка большой чемодан. Будем переезжать в Ниццу, самое время. Не останавливаться ведь на одном месте, зачем? Счастье там, где мы все вместе. Мальчик-девочка… Мальчик? Девочка? Ножками топ-топ…

Филипп был еще в ночном небе с яркими звездами, когда мсье Киселев умер на больничной койке в городе Ницце, который всегда любил. Отец Филиппа, старый вояка, вытер набежавшие слезы и пошел маршем распоряжаться насчет похорон. Филипп ничего не знал и летел, слишком медленно, над океаном, на встречу. Вез с собой знаменитый портрет – мсье Киселев в парике и при полном параде. Неизвестный из оперы Верстовского “Аскольдова могила”. Произведение исполнялось только на родине мсье Киселева, в России.

Он был уже в Париже, рядом, а все не мог добраться. Погода и забастовки – плохой ансамбль. Поезд, автобус, такси. Родная деревня под Ниццей. Запах детства. Деревенская церковь, кладбище. Первый русский на этом кладбище. И первые полевые цветы вокруг.

Отец обнажил голову. Филипп посмотрел на мсье Киселева, в последний раз. Лицо серое и серьезное, без улыбки. Никогда он не был таким. Смеялся каждой шутке. Мс-сье-Кис-се-лев-я-вас-с-сразу-узна-ла… Как она быстро проходит…

Потом они вернулись в отцовский дом. Надо было бы сказать отцу, поделиться радостью – мальчик! девочка! – но как? Ведь грустно – сердце разрывается.

В операх так бывает или в романах – вроде с самого начала знаешь финал или его предчувствуешь, а все равно, когда он наступает, неожиданно.

Да вот он уже здесь, финал.

Филипп встал, и что-то сильно ударило его в грудь. Будто бревно воткнулось тупым концом, а вошло в грудь как нож. Все померкло вокруг. Он вдруг почувствовал, что слезы текут по его лицу, он увидел, что отец держит его за обе руки сильными старческими руками и кричит, но что? И у отца было белое искаженное лицо, и он стискивал его сильно-сильно… Филипп впервые видел страх в глазах своего бесстрашного отца-вояки, но почему? А потом вкус крови во рту… Брызги крови на лице отца… И все… Ничего… Конец.

Красивой жизни – конец.

23

Отец Филиппа приехал в Монреаль, чтобы уладить дела. Он теперь являлся единственным наследником своего сына и его русского друга, мсье Киселева. Немного денег за проданную гостиницу – все, что осталось после покрытия долга в банке, – и два полупустых чемодана. И еще фанерный ящик с железными углами, с черными пластинками внутри. Перед самым вылетом назад, через океан, отец Филиппа пришел в кабинет к адвокату, чтобы встретиться с женщиной, на которой его сын собирался жениться, как раз в эти дни.

Он увидел не женщину, а девочку, почти подростка. Как она похожа на мать Филиппа, только волосы темные и глаза. Другие цвета, но та же красота. Девочка была в черном. Траур.

Он объявил ей, что смерть произошла от внезапного разрыва аорты. Он посмотрел в бумаги – “а-нев-риз-ма”. Он не знал наизусть этого слова и не желал его запоминать. Он сказал, что предлагает ей переехать к нему в деревню под Ниццей, но адвокат, присутствовавший тут же, стал объяснять, почему сейчас это невозможно, почему они не могут уехать прямо отсюда вдвоем. Ей нужно дождаться разрешения на временное проживание в стране, чтобы получить право страну покинуть, а если она уедет сейчас, то ее студенческая виза…

Отец продолжал рассматривать девочку в черном, и казалось, что он вообще не слушал. Но нет, слушал, вдруг вставил слово: “Позвольте, а мсье Киселев тоже был из России, и он ездил куда хотел”. И лысый адвокат, наверное, кучерявый на школьных фотографиях, снова завел длинную речь о том, что по эмиграционным правилам…

“Если бы можно было спросить ее, – думал отец, – вы любили моего сына?” И так, как он всегда делал, как он жил, он спросил, задал вопрос, хоть ему и было немного неловко. И она ответила – да. И он дернул головой, как смахнул слезу, и чуть подмигнул ей, потому что не знал, что сказать.

“У меня от него будет сын, – тихо сказала женщина. – Как вы хотите, чтоб я его назвала?”

Отец молчал. Был удивлен вопросом. Наверное, ей трудно будет называть сына Филиппом, ему самому было трудно сейчас произносить это имя, а ей… Каждый день… Маленький мальчик с белой кожей, которая не загорает даже на солнце… Какое счастье, боже мой. Мальчик. Слезы подступили к глазам. Маленький мальчик будет бегать по его дому в деревне под Ниццей. Будет топать ножками и петь.

“Серж, – сказал он, справившись со своим дыханием. Вдох. Выдох. – Мсье Киселева звали Серж”.

Она молча кивнула. Отец смотрел на нее не отрываясь и не мигая. Так когда-то смотрели друг другу в лицо партизаны во время войны. Не предашь? Не подведешь? Старый вояка не ошибался в людях, потому и остался в живых, только шрамы по всему телу, но это не в счет. Он объяснил ей как мог, в двух словах, что признает ее своей дочерью и больше у него никого нет. И, не сводя с нее немигающего взора, он увидел ее будущие романы. Ее красивую жизнь. Так мсье Киселев смотрел на картины и создавал свои рассказы. И он увидел также как наяву, что Катенька любила Филиппа и больше так сильно уже никого не полюбит, никогда. И отцу стало жаль ее, он заплакал.

Она, кажется, тоже плакала. Гладила живот обеими руками. Там, где-то внутри, свернувшись калачиком… И отец опять вспомнил свою жену и удивился сходству. Всем казалось, что они неподходящая пара – разорившаяся богачка и он, деревенский молочник. А ведь он любил ее очень сильно – так, как умел. Сильнее просто не умел, вот и все. И, когда она умерла, он очень хотел полюбить кого-нибудь сильнее, чем ее, белокурую, говорливую, но нет, не дано. Только раз. Наверное, у Филиппа было слабое сердце, как у матери, но что же делать – не жить? Вот здесь Филипп был весь в него, отца, – жил так, как хотел. Снимите траур, мадам. Мой сын был счастлив, я знаю.

Отец медленно поднялся с низкого кресла. Чуть поклонился Катеньке стриженой седой головой. Он не умел прощаться, обнимать в последний раз, целоваться, расставаясь. Крестьянин, что с него взять. В дверях показался толстый парень. Такси? Филипп как-то сказал отцу, что у русских в театре бывают герои, которые произносят только два слова: “Карета подана!” Наверное, шутил, как всегда. Филипп, Филипп…

И пошел. Сел в машину. Снег вокруг, а уже апрель, весна. Забыл спросить – когда же? Серж, маленький мальчик… Ножками топ-топ… Надо выбросить в реку тот ржавый… не дай Бог, чтобы мальчик нашел…

Отцу еще предстояло дожить до девяноста шести.

В эмиграцию…

В эмиграцию, как и в рай, попадаешь через смерть. Отрубаешь прошлое, как хвост. Кровь на хвосте. Кровь на всем теле, везде. Я – маленькая птичка. У меня только глаза и крылья. И кровавая рана. Я не знаю, где мое сердце – в хвосте, как в сказках, или еще в груди. Я не слышу биения из-за шелеста крыльев. Я взлетаю и сжимаю рану, кровавую, в кулачок.

Мне сверху видно, с птичьего полета, – мой хвост, отрубленный, в крови. Я приучаю себя к мысли, что он – атрофик, что мне с ним было не взлететь. Я бьюсь о стекла небоскребов. Я отражаюсь. Я – и небеса. Вот это – рай! Вот это – рай?

Голова моего отца

Письмо к Фредерику

15 декабря 2009 г.

Голова моего отца находится на горе Чачубетского района Горийской области. Там раньше была наша дача, которую построил мой отец, а помогал ему я, и мы оба ругались и проклинали эти пронумерованные бревна, что годами сушились и мокли под открытым небом в деревне Тапла, которой больше нет. Отец разобрал на бревна свой родной дом на берегу моря и написал чернильным карандашом цифры. Вот это он умел – писать! Он сам вел грузовик в гору, в деревню Тапла, потому что шофер закричал, что не видит конца дороги, где он, конец дороги, куда идет эта дорога? – и бросился вон из кабины, и пошел пешком. Дорога упиралась прямо в небо, в самую верхушку горы.

– Последний раз я вел машину в осажденном Ленинграде, – рассказывал мой отец, – грузовик глох на каждом мосту. Ты считал, сколько мостов в Ленинграде?

Отец знал, что не умеет строить, и потому с самого начала хотел нанять рабочих, но никого не мог найти. И каждое воскресенье он возил вверх, на гору, разных людей. Они раскладывали закуску на пронумерованных бревнах и начинали выпивать. И отец смотрел – он и моей сестре говорил: всегда смотри, каков человек, когда выпьет, тогда узнаешь, кто он на самом деле. А мать только сидела на единственном стуле, который отец привез в самый первый приезд, укрепив его сверху на бревнах, в белой шляпе с широкими полями, обмахивалась веером и молчала. Мать умела молчать, когда хотела. Уж она-то знала, как собрать дом из старых бревен! Положите так, как было, вот и все! И еще мой отец смотрел на руки рабочих. Говорил мне: если у работника пальцев не хватает – значит, он настоящий мастер! И он нашел наконец человека с нечетным числом пальцев, что мог выпить бутылку водки и устоять на ногах, который согласился остаться в деревне Тапла под открытым небом – строить дачу из старых бревен. Да, взял деньги вперед и пропал – и унес, утащил с собой штук двадцать пронумерованных бревен, видно, больше не смог. Мы обнаружили пропажу года через три, не раньше. Мы с отцом крутили тяжелые мокрые бревна под солнцем, как шампуры, – искали цифры, которые исчезали со временем, то ли от дождя, то ли от солнца.

Ровно сорок маленьких шагов от дома – вот там я вырыл глубокую яму, где сделал ему могилу. Мать хотела, чтобы я копал под деревом, чтобы мой отец лежал в тени, как будто после смерти не все равно, где лежать, но корни мешали мне копать, и я уложил его в землю там, где смог. Дерево тогда было маленьким, и я думал, что оно когда-нибудь раскинет ветви и создаст тень. Я не знал, что вода умеет выхватывать из земли деревья вместе с корнями, как будто вода – это бомба. Мать отсчитала расстояние от дома, ставя ступни одну к другой – носок-пятка, носок-пятка. Сорок шагов, таков был счет. Может, и меньше, потому что у матери очень маленькие ступни. И ручки тоже маленькие, она вообще маленькая, почти миниатюрная женщина. Свекровь сказала о ней, когда впервые увидела: как она этими ручками ребенка поднимет? И не поднимала, кстати, так меня и мою сестру бабка и таскала.

Я до сих пор не знаю, как моя мать смогла пронести тяжелую спортивную сумку с надписью “Адидас” через весь город Гагры в своих маленьких ручках, не способных поднять даже младенца.

Дожди начались в Чачубетском районе Горийской области осенью того же года и шли не переставая три недели. Верхушка горы покосилась и сползла, дорога больше не упирается в небо. Нет деревьев, нет дачи, собранной из дома, где мой отец родился, всей деревни Тапла нет. Откуда отсчитывать сорок шагов?

Ехать в Чачубетский район надо через Игоети. От Тбилиси в сторону Гори, родного города Сталина, где по-прежнему стоит его памятник и музей. Бронзовая фигура вождя всех народов в непомерно длинной шинели, как будто с чужого плеча. Сталин был маленьким человеком, но кто это знал? Его изображали огромным на всех портретах, а фотографий было мало. И с них вечно исчезали люди. Отец говорил: “Когда кого-нибудь расстреливали, от фотографий шел дым”.

Уже здесь, в Канаде, я купил у пожилой украинки Большую советскую энциклопедию, пятьдесят один том, которую начал издавать Сталин, а завершил Хрущев после его смерти. В ней полно страниц с одинаковыми номерами. Готовили статью о каком-нибудь человеке, проверяли, утверждали, подписывали в набор. Толстая книга в темно-синей обложке выходила из типографии, ее получали подписчики. А тут арест, а тут расстрел! Враг народа! И тогда страницу дублировали. Убирали статью, убирали портрет, писали другую статью и помещали другой портрет. Проверяли, утверждали, подписывали в набор. Подписчик получал новую страницу с указанием вырвать и уничтожить старую и вклеить новую на ее место!

Вот когда от фотографий шел дым. Найдут у тебя старую страницу – ты сам будешь дым!

Пожилая украинка задала мне много вопросов. Она хотела знать, в чьи руки попадает сокровище ее мужа. Ее муж, оказывается, без конца перечитывал энциклопедию с дублированными страницами, до самых последних дней, с лупой. Неужели он не понимал, что там одно вранье? Единственные книги, которые он привез с собой в Канаду. Она спросила меня:

– Вот вы, журналист, объясните мне, как это было возможно, чтобы страница начиналась с половины слова и заканчивалась половиной, а все-таки совсем другой текст! Как им удавалось так все подменить, что даже следа не оставалось?

Нет, это вы мне объясните – как не уничтожить страницу с фотографией расстрелянного врага народа, в которой твоя собственная смерть?

Подъезжая к Игоети, надо притормозить возле полуразрушенной церкви. Там тормозят даже те, кто не делает этого порой на красный свет. Говорят, что место святое и надо бросить монетку на счастье. И все тормозят и выбрасывают мелочь щедрой рукой. И тут же мальчишки вылетают отовсюду, как из засады, и выхватывают эти монетки почти на лету. Мой отец всегда сидел на переднем сиденье, мать с сестрой – сзади, и он начинал кричать мне, как только церковь появлялась где-то вдали, – притормози немного! Как будто я не собирался этого делать, как будто мы не проезжали по этой дороге каждое воскресенье, когда ехали в Таплу строить дачу. Отец ненавидел сидеть за рулем с тех пор, как водил грузовик в осажденном Ленинграде. Грузовик ведь глох на каждом мосту! “ Ты считал, сколько мостов в Ленинграде?” Он выходил на ленинградский мост, на мороз, открывал капот и крутил ручку, как хвост кобыле. Эффект был тот же – все равно что крутить хвост кобыле. Русский друг Вася уступил отцу свое шоферское место в грузовике и спас жизнь. У отца носом и горлом шла кровь, для него анемия была страшней, чем пуля. Отец повел грузовик с людьми через озеро, молясь, чтоб мотор не заглох и чтоб выдержал лед, а Вася остался в осажденном Ленинграде. “Он погиб?” – всегда спрашивал я отца. “Не тогда, – отвечал мой отец, – потом”.

Отец выгребал из всех карманов мелочь и выбрасывал ее в окно. Ему так хотелось счастья. Мать тут же начинала бить его по спине маленьким кулачком – лучше своим детям отдай, что на ветер бросаешь? Они всегда начинали ссориться еще по дороге на дачу. Потом мать усаживалась в своей белой шляпе с широкими полями на единственный стул, обмахивалась веером и указывала нам, как что делать. Ведь она всю жизнь только дачи и строила! Да положите как было, вот и все! Мы с отцом перескакивали через бревна, как через страницы книги, и выдергивали их из кучи, чтоб найти цифры. Моя сестра собирала цветы вокруг, маки. Она отходила от нас все дальше и дальше. Мать смеялась над ней: “ Ты же их не довезешь до Тбилиси, они не выживут в вазе!” Маки сбрасывали с себя лепестки и умирали, они отказывались жить без корней. Однажды моя сестра отошла так далеко, что потерялась в лесу, мы ее до ночи искали.

И моя мать капала отцу на нервы, капала, пока он не взрывался. Они никогда не ссорились на людях, но мы с сестрой были не в счет. Мать сидела на стуле почти неподвижно и не повышала голоса, а отец бегал по кругу, будто боялся приблизиться к ней, и орал изо всех сил, прямо горы содрогались. Он выражался высокопарно, как в театре, почему-то именно эти слова ложились ему на язык здесь, под открытым небом, когда он злился: “Ты моей смерти желаешь, о женщина! Змея ты, а не человек!” Мать ввертывала отцу словечко, и еще, и еще, и все это не меняя позы. Если она выдыхалась и лезла в карман за словом, но ничего там не находила, то она говорила: “Дыр-дыр!” “Чего орешь? Дыр-дыр!” И это “дыр-дыр” окончательно сводило его с ума! Он переходил на площадную ругань – вот чего она ждала! У нее открывалось второе дыхание: “А еще князь мингрельский, благородного рода! Писать я рядом с вами не стану! Принцы-шмынцы! Видела я, какие вы были князья! Все спали на одной кровати! Да разве это была кровать? Поле с оврагом посередине! Всей семьей спали вместе и еще детей делали!” И, когда моя мать доходила до княжеского рода, и до семьи отца, и до бедности, руки его опускались. Его голова упиралась подбородком в грудь, он сдавался. Она будто хватала его маленькой ручкой за сердце и сжимала, капала благородная кровь. И у него на самом деле часто шла носом кровь – память об анемии в блокадном Ленинграде. Вот так моя мать выходила победительницей в любом бою, за ней оставалось последнее слово. Дыр-дыр.

Если мои родители скандалили дома, а кто-нибудь стучал в дверь, мать тут же запевала. “ Ты смерти моей желаешь, о женщина!” – пела она и шла открывать дверь. Ее арии никого не удивляли: все знали, что моя мать – актриса, которая не играет в театре, потому что ей не разрешает муж. И она даже снималась в кино! Кто не помнит те кадры, когда главный герой сидит на утесе и смотрит на море, а тут на берег выходит маленькая, почти миниатюрная женщина, раздевается – мы видим одежду, что падает на прибрежные камни, – и бросается в воду. Нам не показывают ее голой, мы видим только ее маленькие босые ноги, не выше щиколоток, и одежду на камнях, включая лифчик. Главный герой приходит в волнение, встает и уходит и потом весь фильм занимается своими делами, но разве можно забыть тот лифчик? Я не помню ни одного друга, который не переспросил бы меня, сгорая от нетерпения: “Так это была твоя мать, что раздевается на берегу?” Ах, боже мой!

Ясное дело, что муж не разрешает ей быть актрисой! Замужняя женщина с двумя детьми? Что если в фильме опять нужно будет раздеться?! А потом, когда мой отец стал “номенклатурой”, даже вопросов не возникало – станет ли жена большого человека сниматься в кино?

Мать носила с собой славу актрисы легко, как белую шляпу с широкими полями. “Я красивая, – говорила она всем своим видом, – что ж тут поделать?” Ее красота не раскладывалась на глаза, груди, ножки или открытые платья. Все вместе плюс что-то необъяснимое, как невысказанные слова. Будто мы видим только верхушку айсберга, а восемь остальных частей – под водой. Она курила, хотя женщины тогда курили, только скрываясь в туалетах. Она все время шила или перешивала себе платья и всегда ходила на каблуках. Но не в одежде было дело. Я помню, однажды, еще в детстве, я заигрался в песочке на пляже, напевая себе под нос, и вдруг поднял голову и испугался. На берегу стояла тишина, мужчины были на ногах и все смотрели в одном направлении. И женщины смотрели туда же, и дети. Даже волны были бесшумными, не били берег, а ласкали. И я вскочил и посмотрел туда, куда смотрели все. Да, это была моя мать! Она стояла по щиколотку в воде, боясь войти глубже, ведь она не умела плавать. На ней был черный купальник, закрытый почти до шеи и спереди и сзади. Глухой, как панцирь. Не было лифчика, брошенного на берег, не было пышной груди, видимой почти до сосков. Ее наготу, как и в старом фильме, надо было представить себе в мечтах. Почему мужчинам на пляже, и женщинам, и даже маленьким детям – всем хотелось смотреть на нее? Неужели они все представляли ее себе нагой?

Я до сих пор не знаю, в чем она, женская красота. Как объяснить необъяснимую притягательность, сексуальность? Почему еще в школе, даже в детском саду мы все влюбляемся в одну и ту же девочку? Зачастую она не самая красивая в классе, не самая умная, даже дура. А мы – любим! Почему?

В пятьдесят восемь лет моя мать уложила к себе в кровать двадцатилетнего мальчика. Она сумела сделать это так, что его родители валялись у нее в ногах и умоляли пожалеть их сына, уступить. Моего отца в то время уже не было в живых. В последний год нашей жизни в Грузии моей матери пришлось пройти через ад своими маленькими ножками с миниатюрными щиколотками. Что из того, что ей захотелось положить свою измученную седеющую головку на чью-то молодую грудь? Я ее не осуждаю. Я только не понимаю – почему? Почему двадцатилетний мальчик пытался повеситься из-за любви к ней? Ведь вокруг было так много красивых и… молодых?

Моему отцу никто никогда не осмеливался напомнить об актерской карьере матери. Однако по телевизору часто показывали старый фильм, где главный герой сидит на утесе и смотрит на берег, перед тем как пойти на работу. Нам всегда показывали одни и те же фильмы. Это были черно-белые фильмы о рабочих людях или о войне. Даже иностранные фильмы были подобраны по этому принципу – чтобы рабочие работали или воевали с врагом. Я помню немые и изумительно красивые короткие фильмы, где герои танцевали и любили без слов. Их запретили. Мы редко видели фильмы “ни о чем”. Как в Большой советской энциклопедии с двойными страницами – кто-то решал, какие статьи выбрасывать, а какие сохранять. Почему-то разрешили смотреть Феллини. Почему? Может, он был коммунистом? Или потому, что его герои все же работали – между прочими делами, между тем, что танцевали и любили.

Я часто думаю – а что было бы, если бы мы сами выбирали, что смотреть, а что нет? Какие статьи выдергивать, а какие оставлять? Наверное, я все равно любил бы Феллини. Но смотрел бы я фильм, в котором парень встает и уходит на работу, когда перед его глазами раздевается на берегу необычайно красивая женщина? Снова и снова – один и тот же фильм? Как тот муж пожилой украинки, который продолжал перечитывать книги с дублированными страницами, как будто не знал, что там одно вранье.

Актерская карьера моей матери на самом деле началась еще до фильма, но об этом мало кто знал. Фильмы дома мы вообще смотрели редко, мы все ходили в кино. Всего раз в неделю, поздно вечером, шла передача, в которой показывали какой-нибудь заезженный черно-белый фильм. В мое время цветные телевизоры только начинали появляться. Я был, кажется, в начальной школе, когда мы купили первый цветной телевизор. Сегодня его бы уже не назвали цветным. Одна подруга из Гагры, города на Черном море, куда мы ездили каждое лето, пока не начали строить дачу в деревне Тапла, прислала нам телеграмму: “Поздравляю покупкой телевизора”. Предлоги в телеграммах опускались, за каждое слово надо было платить.

В кинотеатрах шли фильмы, которые мы тоже смотрели по многу раз. И которые кто-то внимательно просмотрел до нас, вырезал все что мог и разрешил. Иногда вдруг к нам прорывались иностранные фильмы, как прорывались в блокаду по льду грузовики. Это были ворованные фильмы, которые приходили по неофициальным каналам и демонстрировались не всем. В конце вместо титров были видны чьи-то спины – зрители вставали и заслоняли бутлегеру экран. Мне было двадцать – двадцать два, я уже работал в газете и доставал билеты. Однажды я повел сестру – вот уж кто жил в своих мечтах, как в кино, опускаясь на землю лишь в антрактах, когда меняли бобину.

Фильм был цветной и сентиментальный, в нем было много любви. Моя сестра плакала почти с самого начала. Изображение было шире, чем наш экран, иногда актеры оказывались в “офсайде”. В один из моментов герой прощался с героиней навсегда под проливным дождем. Они долго целовались – в зале молчали и вздыхали. И вдруг ее грудь – голая, белая, с бледным соском – выскочила под дождь, на весь экран. “А-ах!” – вскрикнул я, и вместе со мной весь зал. Я обернулся к сестре – она закрыла лицо руками, ей было стыдно. “В тот момент мне показалось, что меня ударили по лицу”, – призналась мне сестра много лет спустя. Ей тогда было столько же лет, что и мне, мы близнецы.

К тому времени мне уже довелось видеть голых женщин. Не так часто, как мне бы хотелось, но все же. Иногда это были женщины, которые доставались мне после отца. И об этом я тоже расскажу, я ничего не собираюсь скрывать от тебя, Фредерик. Но увидеть голую женщину на экране, в полном зале – совсем другое. Я до сих пор не сказал своей сестре, что тогда, в кино, мне тоже было стыдно. Кстати, моя сестра к двадцати годам уже побывала замужем и развелась.

И мы ходили в цирк. Самое яркое воспоминание детства – цирк! Мой отец говорил, что он по-настоящему понял, что война уже кончилась, – это когда он попал в цирк. Очевидно, мой отец был не в ладах с цифрами, ведь, когда он впервые попал в тбилисский цирк и встретил там мою мать, шел 1952 год. Неужели он продолжал воевать с врагом даже после падения Берлина? Не стоит удивляться тому, что цифры, которые он написал на бревнах нашей будущей дачи, шли не по порядку.

Отец говорил, что жизнь после войны была именно такой, какой ее показывали в черно-белом кино. Социалистический реализм. Работали шесть дней в неделю, а в воскресенье устраивали коммунистический субботник. “Помнишь Ленина на картине “На субботнике”, где он несет на плече бревно? Посмотрел бы я на него в деревне Тапла, годен ли он поднять хоть одно бревно!” На субботниках что-нибудь строили или разбирали. Мужчины и женщины были в серо-черных одеждах, и у всех бледные от недоедания лица. Вот тебе черно-белое кино. И улицы серые, и дома темные, и стены в квартирах черные – от сырости, потому что много лет не топили и потому что курили плохую махорку, выпускали к потолку серый дым. Даже лошади на улицах серо-черные и машины.

Но оттого, что люди работали вместе, им было весело. Они танцевали и любили. Я хочу объяснить, почему мы все же умудрялись быть счастливыми, живя в сером Советском Союзе. Мы были едины, мы были как один. Нас всех лишили прошлого и отвлекли от настоящего мечтой о будущем. Мы были равны в том, что кто-то решал за нас, вместо нас – вклеить нас в книгу или вырвать. Существовала абсолютная уверенность в том, что будущее не зависит от тебя, от тебя лично, хоть оно и твое.

В той пьесе, в том фильме, в котором мы жили, было единство времени (будущее время) и единство места. Мы все знали, что умрем там, где живем. Моя родина – Советский Союз! Как в тюрьме – лежишь ты в камере или ходишь, ты все равно сидишь! Это чувство единства и равенства перед своим будущим, чувство равно распределенной безысходности, безвыходности – объединяет. И радость жизни может достичь неописуемых высот. Как перед смертью, как в последний раз, как расставанье навсегда, как голая грудь во весь экран, одна на всех.

Вот оно, главное, чего мне не хватает в Канаде, где все есть. Мне не хватает чувства единства между людьми, чем бы оно ни объяснялось. Мне не хватает всеобщей неистовой радости жизни. Мне нужен соцреализм.

…Отец вошел в круглое здание цирка в самом цент ре города Тбилиси, на вершине горы Вере, как вошел в цветной фильм. Все было ярким, красочным – цветным! Эйзенштейн раскрашивал флаг в “Броненосце “Потемкин” вручную. Но там был красным только флаг. В цирке было красочным все – пестрые одежды акробатов, нос клоуна, красные попки обезьян. Он впервые увидел, как огромен слон. Дрессировщик хлопал кнутом по арене, как выстреливал холостой патрон. Лев боялся и подчинялся, а зрители на трибунах даже не вздрагивали. После войны. Потом дрессировщик открыл льву пасть и вложил в нее свою кудрявую голову – и вынул.

Если бы можно было жить как в цирке.

И вдруг на самом верху, почти под куполом, появилась откуда ни возьмись женщина необычайной красоты. Она висела в воздухе на невидимых глазу канатах и извивалась как змея. Она прикладывала ступни к лицу, она просовывала голову между ногами, она подбрасывала свое изящное тело, держась на одной руке. Она летала над головами людей в серых одеждах, над табачным дымом, как дивная птица с яркими перьями. Вспоминал ли мой отец цирк, когда говорил матери: “Змея ты, а не человек”?

Страницы: «« ... 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

События происходят после смерти Петра Первого. Морской офицер Семен Плахов, обвиненный в убийстве фи...
Понятие личности считается во многом достижением христианской мысли, тесно связанным с развитием три...
«Бизнес-копирайтинг» – четвертая книга Дениса Каплунова, одного из самых ярких и успешных современны...
В этой книге читатель найдет как знаменитые, так и менее известные стихи великого португальского поэ...
Книга повествует о сильных людях в экстремальных ситуациях. Разнообразие персонажей создает широкое ...
Когда герои и злодеи меняются местами, сбываются самые зловещие предсказания, записанные в магически...