Запах напалма по утрам (сборник) Арутюнов Сергей

Шрайбер представил себе, как тщательно гримировался Максудов, как разучивал старческие движения. Старик исчезал и днем, изредка не выходил к костру ночами… значит, именно этой рукой сжимались скрежещущие клещи рубежа, направлялись бренчащие не затянутыми «в ремень» «пэпээсками» роты.

…Они вышли из подвала на свет, лейтенант и старик, потоптались на пятачке вокруг поросшей инеем дыры подъезда, закурили. Старик немедленно закашлялся. Может, он и есть русский бог, подумалось Шрайберу, и если убить Максудова, то вся эта грузная медвежатина, еще блюдущая себя банями и кострами, сама разбежится кто куда?

Дед Мороз. Вот на кого он похож. Дед Мороз. Только в стеганом ватнике, без праздничного тулупа. Но кто знает, в чем ходит Дед Мороз у себя в усадьбе? Наверняка в обрезанных валенках и смолит уж точно не сигареты, а вонючую махорку, собирая ее в газету заскорузлой ладонью.

Лейтенант склонился над ним, выслушал негромкое указание и… протянул руку к ушанке. Старик ударил его по руке: русские знали, что по району работает снайпер. Оглянулись.

Шрайбер увидел, как уходит откозырявший.

Они остались вдвоем. Тот, на пятачке, и он, на пятом этаже, на стылой лестнице.

Стекло блеснуло в луче.

Старик стремительно выпрямился, нащупывая кобуру…

Поздно.

Разбрызгивая воздух, калиброванная капля высадила ему мозг, обдав снег алым веером брызг. В трескучем молчании оборванных проводов упал треух, развились по ветру седые космы.

Шрайбер выпрямился и передернул затвор. Снизу, между ног, полоснуло очередью. И снова – поздно.

Русские ворвались в подъезд неопрятной гурьбой, когда Герр Ночной Сыч, прижимая к груди винтовку, спрыгнул на крышу дровяного сарая и исчез в погребе. Проскользнув меж каких-то бочек, пахнущих скисшей капустой, пробежав по заранее измельченным прикладом битым банкам, он выбрался сквозь дыру в заборе и обежал завод с юга.

Максудов был мертв. Оставалось дождаться ночи и уходить.

Костер запылал к сумеркам. Неслышно, с посвистом поземки по надутым холмикам, выехала полуторка. Шофер подергал ручку стартера, забросил ее в кузов, и в прицел Шрайбер увидел, как рядом с ним садится давешний мальчишка, прыгавший через ямы, генерал-карлик, ушедший от его, Шрайбера, пули, сохранивший и свою жизнь, и жизнь своих подданных… на сколько придется.

Авось – грохотом отдалось над Сталинградом.

«A vos!» – застонал барон.

Русский бог был жив. А он, ждавший встречи в степи, промахнулся, опоздал, опозорился, поддался, разминулся с самим собой.

Полковник Шрайбер провел онемевшей рукой по тщательно выбритой щеке, одернул снежную куртку в черно-коричневых зигзагах и вышел к костру, где вполголоса пели частушки и играла гармонь.

Скрежет небес

С высоты трех километров поверхность казалась распрямляющимися складками исполинского лица. Там, куда ложилась тень Небесной Цитадели, бледнели руины, затканные старыми блеклыми сетями, зеленые от скользкого моха воронки, похожие на жалобные глазницы.

– Ресурсы подошли к концу, – сказал Эстит. – Креаторы больше не могут плодить, гравиты выбились из последних сил. Мы можем рухнуть от любой бури. Найди нам будущее. Спустись к арахнофагу и попроси совета.

– Я исполню завет, – ответил Синтат.

Его одели в зубчатый кокон и поставили на платформу. Эстит нажал сброс и отвернулся.

Синтат петлял по равнине, избегая ржавых ущелий вдалеке. Днем пауки зарывались в грунт, и он боялся, что наступит на лежку. Обнадеживало то, что в последний год Луны людей на поверхности стало так мало, что арахны начали пожирать друг друга. Если бы он попался, паук сделал бы все, чтобы собратья не почуяли добычи. Синтата бы ели под землей.

Когда на горизонте поднялась горная цепь, атлас мигнул и выключился. Синтат стал взбираться по тропе, усеянной оплавленными кусками железа. Первичные бомбардировки особенно бушевали в горах, где, считалось тогда, зародились пауки. Ракеты оплавили даже высочайшие вершины мира, куда были перенесены главные (прогрессирующие) яйцехранилища.

Похолодало, пошел редкий снег. Вдали замерцали снеговые шапки. Стали попадаться каменные столбы с изображениями пауков. Синтат понял, что вышел на цель. К ночи он увидел, как на склоне вспыхнул и тут же погас огонь. Его заметили. Он ослабил запоры кокона и, сев на глыбу, уговорил себя поесть. Сон одолевал его, когда кокон подал сигнал. Синтат не двинулся. Крадущиеся фигуры, замотанные в лохмотья, замелькали меж камней. Посланец Цитадели приподнялся и двинулся в их сторону.

Подъем оказался сложным. В темноте на горы наползал змеиный туман. Еще одна вспышка озарила воздух, и через три часа Синтат вошел в люковую пещеру. Навстречу ему распрямилось бесконечно длинное тело с маленькой головой. Это и был Арахнофаг.

– Славной доли! Я – посланец последней Цитадели.

– Горькой участи! Я – последний человек.

Вокруг них попискивали усатые карлики в рясах. Их глазки недобро светились.

– Мы будем говорить? – спросил Синтат, видя, как паукоед рассматривает его.

– О чем?

– О союзе и помощи.

Арахнофаг отвернулся. Сквозь белую кожу высокого подбрюшья, изборожденного шрамами, виднелась жесткая копьевидная роговая поросль. «Династийный», – понял Синтат.

– Почему ты называешь себя последним из людей?

– Потому что людей больше нет.

– Ты не считаешь нас принадлежностью вида?

– У вас нет матерей. Вы – слепки прошлого. Вы – дети машин.

– Ты же знаешь, что обеспечить всю популяцию в небе над планетой было нельзя, но мы сумели выстроить цитадели, сумели выжить. А ты? Посмотри на себя. Ты наполовину паук.

– Я человек, – открылись широко посаженные глаза. – Вы ушли от борьбы, а моя династия противостояла стихии в течение шестисот лет!

– Ты называешь пауков стихией? От того, что ты с ними… делаешь… у вас наступил симбиоз. Посмотри на себя. Сравни себя со мной.

– Ты слишком сложно одет.

– Но ты можешь видеть хотя бы пропорции… Я не могу раздеваться на поверхности…

– И не нужно. Я помню… Две руки, две ноги, два глаза… Отец разучивал со мной эту считалку.

– Научи нас жить на планете заново, дай нам такую же реакцию, как у тебя, такую же силу приспособляться к обстоятельствам. Наши силы в небе на исходе, мы хотим земли.

– Хотите крысиной участи?

– Человеческой.

– Ты голоден?

– Хочешь предложить мне паука?

– Сначала его нужно поймать. Идем.

Синтат вышел в ветер, гремя чешуей. Кокон сдулся и потерял конфигурацию. Навигационная башня Цитадели молчала. Арахнофаг пропал. Синтату стало холодно и безразлично то, что произойдет.

Послышался зудящий звук. Словно кто-то быстро проводил тонким пластиком по толстому. Утих. Снова послышался и смолк надолго.

Над утесом, венчавшим вход в пещеру, загорелся огонь. В бликах заплясали склоны. Сверху к ногам Синтата упал камешек. Он медленно поднял голову. На скалу вполз Паук. Его черные лапы обнимали камень. Он ждал. Синтат видел, будто в учебном фильме, как припадает его брюхо к земле, оставляя липкую родильную пелену.

Самка.

Заметила.

Бежать уже нельзя, вход далеко.

Паучиха перемахнула завал и подняла передние ноги, словно обрисовывая ими контуры жертвы. Хелицеры раздвинулись и сдвинулись. Сейчас будет бросок, понял Синтат.

Кокон защитил бы его, но даже один-единственный раз ощутить себя в объятиях живой машины смерти было ужасным испытанием даже с учетом тренажеров.

Паучиха ринулась, и в тот же миг блистающий металлический кол настиг ее в броске, вошел в нее насквозь и пригвоздил к скале, подвигался в стороны, выбросил нити, спеленал дергающиеся ноги, вздыбил их кверху, с хрустом вывернул и сломал. На глазах Синтата металл стал сворачиваться в тело арахнофага, уходить под кожу. Прямо в шрамы.

– Будешь?

Горный убийца запускал руки в паучиху, выдирая лакомые куски. В пещере весело горел огонь.

Карлики-крысы, получившие долю, похрюкивали замаслившимися носами.

– Я не ем паучьего.

– Посмотри сюда.

Синтат ничего не увидел, кроме черно-красного месива в раскрое брюшного бурдюка.

– Откуда, ты думаешь, они пришли на планету?

– Из Ада.

– Тогда как ты объяснишь это?

Арахнофаг вынул из месива связку сосудов. Под ними зарозовел комок слизи.

– Паучье сердце. Ложно-зачаточное.

– И что?

– Вы не читаете книг.

– Нас учат со слуха.

– Мой дед оставил запись… Арахнофагов приглашали в деревню, где по ночам все обращались в пауков. Это называлось «Зов Смерти». Если община была религиозной, она предпочитала, чтобы ее истребили в момент обращения.

– Что ты хочешь сказать?

Арахнофаг запустил клешню под ложносердие и, побурлив в родильной камере, вынул черные сгустки, облепленные родильным гноем.

– Что это?

– Постой… Это похоже…

– Это молодые пауки.

– Это люди.

На багровой ладони лежали крошечные человеческие фигурки с подвернутыми ножками и ручками.

– Это молодые пауки. Потом у них отрастают конечности, из каждой ноги вырастают две лапы, из каждой ноги две… считай, позже деформируется тело… Пауки втянули в себя людскую эволюцию. Сотни лет назад ДНК людей сместилась к паучьей. И я, и мой отец, и дед, и прадед истребляли последствия, противясь очевидному. Смотри.

Охотник разрезал камеру и показал длинный голубой сосуд, тянущийся от брюха к голове.

– Кислородовод. Паук регенерирует свои газы для дыхания, не испуская их наружу. Он не мерзнет. Он может не есть годами. Он может жить в пустоте.

– В космосе?

– Да. – Арахнофаг смеялся. – Да! В пустоте, из которой вам пришлось вернуться. Вы не смогли пробыть в ней и сотни лет. Паук – вековая мечта, исполнение Зова. Наш путь в небо. Но кто думал, что он будет таким омерзительным?

Игра

Был шестьсот шестидесятый час полуночи, когда солнце, опоясанное трупной мглой, изрытое ржавыми прожилками ядерных пролежней, закатилось за взорванный горизонт. В обрушившейся ночи закричали от боли пожираемые кислотной моросью кусты, от них порскнули вдоль размоин грязевые ручьи, смерзаясь в бурые сморщенные сосульки. Черная Топь вздулась. Из нее, быстро обрубая корнерезом многометровые тонкие стебли хроникса, в арктической тишине, мучительно, как во время родов, выходил Людвиг.

Он выжег в маске прорезь и оглядел Топь. За день погребального сна каждого «воина-покойника» сносило на многие мили: поверхностные слои дрейфовали как угодно. Иногда солдат, не сумевший обновить жизнеобеспечение, встречался с врагом, тоже мертвым, и они вместе, так и не успев убить друг друга, склеивались и неслись к закату, соприкасаясь погасшими оболочками. Иногда склеившихся проглатывали жадно пучащиеся в сердцевине базальтовых щитов губные каверны вертиколлоидов.

Людвиг приходил в себя автоматически: активировал ручной отбиватель запаха, гравикс, термоподложку, фальшеслед, центробой и наводчик фантомов. После проверки всех систем можно было идти.

Первый ррайп поднялся ему навстречу через триста шагов, свежерожденный, гладкий, с красным мускульным мешком, объятым хитиновой броней. Метров семь плюс-минус, боковых ходов нет. Атака.

Отдача чуть не свалила полусонного Людвига, но он устоял и продолжал удерживать прицел даже тогда, когда ррайп вонзил ему в плечо правую паразату, через которую по полупрозрачному каналу побежали к нервным центрам его суетливые червецы с распахнутыми от голода слизистыми хивняками.

Не переставая визжать гравиксом, мерно рвавшим ррайпа напополам, Людвиг ввел себе ампулу антида и, сотрясаемый агонией червецов, сбивал, сбивал температуру грудного корпуса до нормальной, видя, что ррайп теряет все больше членистых позвонков и лишь по дурости не умеет выращивать их так же быстро, как Людвиг выбивает их.

Они уже сползли в мерзлую лощину, солдат и чудовище, когда у ррайпа наконец взорвался паховый мозг. Ррайп покачнулся и упал на Людвига, комкая его оболочку разваливающимися костными конфискулами и извивающимися лантиссами с вытянутыми к жертве багровыми высосцами.

Прежде чем подняться, Людвигу пришлось выжечь в ррайпе сквозной ход. Сзади уже набегал второй, почуявший колыхание взволнованной Топи…

Через полчаса Людвиг, взобравшийся поближе к шипящим от возбуждения кустам аррапса, разрядил последнюю обойму и выбросил гравикс поближе к гейзеру – заряжаться. С прошлого пробуждения у него оставалось три основательно отсыревшие ракеты.

Одна пошла слишком высоко, вторая отлетела от панциря и взорвалась вдали, но третья чиркнула по хелицерам и оторвала ррайпу гентивный фиаскул, отчего ррайп кинулся вперед и залил солдата всем ядом желудка, не давая дышать и видеть. Оставался слэшнайф. Им Людвиг, уворачивающийся от высосцов, драл натянутые связки вершинного мозга, пока боль не заставила его бить наугад… Полуоглохший, истекший липким потом, он сжег аррапсы и сделал из них компресную перевязку, отворил оболочку и приложил обеззараживатель.

Здоровье держалось около 43 %, но впереди его ждал терминал. Он видел его на карте. На пустище, весь в мерцающих пирамидках льда, терминал казался случайным цветком… Людвиг отогрел почву вокруг, включил защитный сканер и впервые снял с озябших кистей оболочные рукавицы. Они упали в грязь, а он уже зачарованно смотрел на приветствие и дрожащими указательными вбивал логин с паролем.

«Статус» – солдат.

«Выбрать игру» – жизнь.

«Выбрать страну» – Гиперборея.

«Выбрать город» – Мегаполис Тьмутаракань.

«Выбрать профиль»…

Людвиг запнулся. Награждение терминалом следовало за пятнадцать убитых ррайпов, и он за долгое время кровавых свар, охот и патрулирования успел забыть, кем был прежде.

«Выбрать профиль из списка: младенец, ребенок, школьник, студент, солдат, работник, пенсионер…»

Только не «солдат»! Людвиг дышал морозным паром и чувствовал усталость в размолотых ногах.

… – студент.

На терминале развернулась картинка: комната, причудливая мебель, уют техногенной эры. Руки студента появились внизу экрана, белые, необожженные, не заляпанные тиной и испражнениями ррайпов. Телефон, клавиатура, ключи, пачка вафель, пачка презервативов, комикс, баллончик с нервно-паралитическим газом. Взглянув вправо, Людвиг увидел, что через окно в студента Людвига светит солнце. То, настоящее.

Он съел пачку вафель, взял презервативы и спустился на лифте вниз, в звенящий птицами парк, опознал молодую леди по наклейке на лбу. Над ними в иссиня-голубом небе плыли ласкающие шею и лоб облака. Их обдувало ветром с запахом фруктовой карамели. Они отправились к аттракционам, сели в поезд и обрушились с водопадом криков куда-то вбок, миновали туннель из воздушных шаров и вылетели на пружинный подиум с фонтанами, где слышался громкий смех и пылали улыбки. Там убивали картонных драконов, там ели и пили из крошечных пакетиков, там вор, вырывавший сумочку у пожилой леди, со смехом валился подножкой на розовые плиты резиновой мостовой до подхода загорелых копов в расстегнутых на волосатых наковальнях грудей черных сорочках, перетянутых портупеями. Там плыло лето.

Такую жизнь надо было заслужить.

И Людвиг был готов заслужить ее.

Особенно позже, когда в незнакомой комнате, увешанной постерами, ему отдавалась та, которую он выбрал. И тогда, когда они сидели в халатах у стола, попивая сок, и можно было курить, но то ли еще не хотелось, то ли уже тянуло на новые подвиги.

Интерфейс игры был великолепным: Людвиг забыл, что стоит посреди Топи, вынужденный прислушиваться к каждому шороху, что он солдат и другим ему никогда не стать.

Игра преображала сознание, заставляла беспричинно вскрикивать от набегавшего торжествующего смеха. Солнце настигало их везде, бликами на полу, на хрустале посуды и в уголках глаз, – пока не зашло совсем.

Был шестьсот шестидесятый час полуночи, когда Людвиг вернулся в студенческий кампус под предупредительное моргание истекавшего кредита и утомленно вытянулся на кровати с подушками.

…Топь за спиной даже не вздрогнула, когда на него обрушился ррайп. В первые мгновения он, изнемогая от боли, думал, отчего не сработал сканер, отчего не было сигнала приближения. Червецы уже распарывали ему вены, бороздили складки искаженного лица, когда он выгрузил консоль и увидел, что гравикс полностью заряжен. И призвал его.

По Топи побежала рябь.

Спустя несколько мгновений нечеловеческой боли в руку легла рукоять. Людвиг впервые прислушался ко второму пулеметному тону – за яростным насекомым визгом шестиствольного механизма различался дробный ход гильзовыброса, четкий, спокойный, особенно ясный под звездами счет щелчков, методично отдающих под палец, распарывающих чуждую плоть. Он откинулся от разнесенного по Топи ошметками ррайпа и ввел антид. Червецы дохли неохотно: здоровье держалось на 18 %.

Людвиг перевел взгляд на угасающий терминал.

…Студент все так же лежал на кровати. Вдоль торса бродили лунные блики… Варианты оставшихся пяти минут были: наркотики, игра, чтение. Он не хотел двух первых. Он открыл список файлов для чтения, выбрал и прочел:

«Что может рассказать зеркало о зеркале? Лишь то, что видит само.

Два зеркала, висящие друг против друга, вовлечены в симметрию пола и потолка, лестниц и монументов на них. Отражая того, кто встанет между ними, человека, пришедшего издалека и пораженного собственным уродством ли, красотой ли, они безучастны к нему. Они не гонятся за тем, кто случайно встает между ними, поскольку объединены братством большим, чем сами, молчаливым и страстным, поглощающим времена и пространства.

Тогда что же есть смысл, как не попадание в зазор между двумя лишенными собственного смысла иллюзиями, словно в насмешку над самим собой и пространством, беззвучно порицающим нас за то, что мы смеем считать себя частью его?

И не игра ли, предписанная свыше, все наши представления о долге, чувстве, совести и борениях?»

…Солдат закрыл файл и, хромая от ран, побрел к горизонту. На его следы из-за спины, подобный ррайпу, наступал день, и надо было искать место, где прикрыть усталые глаза и отдаться, наконец, настоящим грезам.

Иприт

Почти не пригибаясь – побаливала спина, – Высоковцев продвигался по извилистому, грубо вырытому ходу сообщения, кое-где обложенному глинистыми, будто облитыми шоколадной глазурью досками. Протискиваясь между мокрыми, по-собачьи пахнувшими шинелями, размотавшимися обмотками, хлюпающими башмаками, он еле заметно шевелил губами. Будь он в поповской одежде, сошел бы за служащего молебен.

Но то, что он шептал, было стихами. Их накануне вечером начитал ему по переписной тетрадке заезжий вольноопределяющийся. Высоковцев шептал стихи, будто пил микстуру, прикрывая тяжелые веки, слог за слогом выжимая из себя вонь безнадежности.

– При Кутузове, небось, окопов не рыли, – слышался где-то наставительный голос. – Человека, я имею в виду, в землю не зарывали. Напротив! Человека – возвышали. И называлось сие возвышение вполне научно – редут. Насыпь такая высоченная, в общем. Воины всходили на нее и чувствовали, что поле боя лежит под ними, а не над ними, а это, знаете ли, как-то меняло настроение. Этакая возвышающая, а не унижающая фортификация. А при Суворове и того пуще: бивуак-с…

Вывернув из-за поворота на солдатское сборище, Высоковцев уткнулся в проповедующего унтера Хлебова, плотная спина которого, перетянутая тремя ремнями, была в эти дни для многих оплотом уверенности в завтрашнем дне. Везде и всюду эта спина возникала утихомиривая, внося в нервическую обстановку нечто основательное и даже домашнее. Высоковцев кашлянул, и на него обернулись.

Унтер вздрогнул, сделал солдатам какой-то неопределенный, но решительный знак и обратился к Высоковцеву:

– А вы как считаете, Дмитрий Федорович?

– Что…. Что именно вы имеете в виду? – хрипло выдохнул Высоковцев.

– Откуда лучше воевать – из подземного, так сказать, положения или сверху, с орлиных, я бы так выразился, высот?

Прапорщик оглядел этих людей. То был третий взвод, один из самых замухрышистых в полку, половина которого была для дела слишком молода, а другая слишком стара. На него из рыжей ямы были устремлены несколько пар глаз, потускневших от неудач, но все еще взывающих о невозможном спасении.

Одинаково нелепо и на бородачах, и на юношах обжалось постоянно влажное от здешней многомесячной непогоды казенное сукно, и всех их единило под серым гневающимся небом одно – запах. Они пахли страхом. С этим запахом они, может быть, не рождались – он прилипал к ним позже, возможно в отрочестве, и сопровождал их, усиливаясь, до самой могилы.

Только раз, мальчиком, Высоковцев ужаснулся простоте и очевидности деревенских похорон. С тех самых пор, от проржавевшей размеренности обрядовых действий, он затаил в душе лютую обиду на жизнь, так обыденно расстающуюся со своей частичкой. Эта обида сидела в нем и теперь, медленно вызревая одним из пузырей его великой тоски.

– Излет какой-то, – пробормотал Высоковцев.

– Что вы изволили сказать? – участливо переспросил унтер.

– А? Нет, ничего, ничего. Так, задумался, – еще не очнувшись, отрезал Высоковцев и двинулся дальше.

Он представил себе, как за его спиной комически разочарованно поджимает губы и разводит руками Хлебов. Дескать, кто поймет этих господ? Этих бар? Помещиков?

Какие мы господа, думал Высоковцев. Теперь. Здесь. И когда ими были? И для кого, неужели для них? Они тысячелетиями громоздили непостижные нам теории мироздания, подчинялись природе, верили в нее, молились ей; прадеды их прадедов мастерили себе дома, корыта и свистульки одной и той же повторяющейся и раскрашенной по каким-то неведомым канонам формы, а мы, пришедшие к ним проповедовать любовь, кончили тем, что стали кормиться их щами. Они нам за наши проповеди платили своими щами. Своим хлебом. Или вот этими вот хлебовыми. Штыками. Мясом. Рыбой. Оттого и запах такой.

Мы пахнем страхом не меньше их, просто умеем забивать его одеколоном. Еще неизвестно, кто храбрей – мы со своей истерической убежденностью в том, что наследуем европейскому рыцарству, или они со своими свистульками, из которых всегда идет один звук, резкий, вызывающе примитивный. Писк задавливаемой жизни.

– А вот и пресветлый, – встретил его голос Стрепетовского. – Как спалось? Что на флангах?

Это было осточертевшее приветствие, но Высоковцев заставил себя улыбнуться.

Расступились двое часовых, прошелестел отодвигаемый грязной до черноты рукой брезент, и не стало нависшего неба, наступил один сплошной бревенчатый блиндаж, с непременной печуркой, стереотрубой, штабным столом с раскинутой картой, исчирканной красными и лиловыми пометками.

– Господа, прошу садиться, – с натугой произнес полковник Знамский.

Несколько человек в блиндаже были прапорщику незнакомы. Один, не менее чем адъютант командующего, сидел нога на ногу, надменно выставив изящные, забрызганные до самых коленей кавалерийские сапоги, и постукивал белыми перчаточными пальцами по кожаной папке с внушительными застежками. Весь его вид, как у всех штабных, выражал вежливую скуку и сдержанную досаду на теряемое с фронтовиками даром время.

– Господа, у нас мало времени, и потому – слово Арнольду Павловичу, он только что из штаба.

Адъютант даже не приподнялся. Испустив на полковника затаенно змеиный взгляд, он иронически звонко, как фокусник, расстегнул папку и вынул оттуда предписание.

– Господа, я рад сообщить вам…

– …пренеприятнейшее… – шепотом подсказал Стрепетовский, подтолкнув под локоть Высоковцева. Тот остался безучастен.

– …о том, что наша разведка принесла нам удачу: оказывается, не далее чем сегодня на нашем участке фронта немцы готовят газовую атаку. Вы наверняка слышали, – продолжал адъютант с живейшим отвращением, – что такие атаки уже были проведены на некоторых других участках, в том числе против наших союзников. Посему я уполномочен сообщить вам о том, что с семнадцати ноль-ноль все без исключения должны быть проинструктированы о действиях в случае таковой атаки и, разумеется, снабжены для противостояния ей всем необходимым. Противогазные маски, комплектность которых проверена, у вас выше всяческих похвал, о чем будет доложено командующему сразу по моем приезде в Ставку. Если нет вопросов, позвольте на этом, как говорится…

– Все ли вам ясно, господа офицеры? – помогая адъютанту закончить, надтреснуто спросил Знамский, оглядывая своих ротных. – Коли вопросов, как я усматриваю, не возникло, тогда, думаю, мы сейчас поблагодарим и отпустим Арнольда Павловича восвояси. Если, конечно, он не захочет остаться у нас… – вздумал подпустить перца полковник, и это ему удалось. Раскатистый хохот сотряс бревенчатый склеп. Адъютант побледнел, но потом и сам рассмеялся, прикрывая красные глаза рукой.

– Господа-господа, я знаю, знаю, кем вы нас полагаете. Но не стоит, не стоит, право же, – выговаривал он.

Перед ним были измученные лица, на которых каждый был бы рад вызвать и тень улыбки, хотя б ценой временной потери достоинства.

И снова из-за брезента их начало обступать глиняное чавканье, будто они сидели в могиле на десятерых.

…К двум стали разносить по окопам противогазы – тугие зеленые сумки, в которых угадывался словно бы свернутый зверек с длинным хвостом.

Высоковцев встал лицом к своему взводу. Он видел взгляды, обращенные к нему, и внезапно со всей полнотой осознал, что через сутки может вновь не досчитаться кого-то из них. «А ведь, наверно, они считают меня частью той силы, что уносит их с земли, – испуганно подумал он. – Меня, который ни разу ни на кого не поднял руки, ударившего лишь в детстве своего же собственного отца, накинувшегося на мать с кулаками. Меня, окончившего филологическое отделение Петербургского университета (он произнес эти небывало чуждые здесь слова по слогам) для того, чтобы учить их любить самих себя! Свой язык, свою бедную землю. К чему я здесь? Что искупаю вместе с ними? Мировые козни – или легкомыслие своего класса?»

– Ребята, – сказал он затхлым голосом. Лицо его внутренне исказилось, будто перекрученная портупея. – Люди! – простер он к ним руку. Унтер взметнул брови, но сдержался. – Нам с вами после всего, что выпало и выпадает на нашу долю, предстоит пережить еще одну неприятную вещь. Ужасную вещь. Нас, то есть и вас, и меня, собираются травить газом. На вид он серо-зеленый, стелется по земле вот так. – Высоковцев показал как. – И, в конце концов, растворяется в воздухе. Но не сразу. Его специально изобрели, чтобы травить людей, понимаете? – спросил он, упираясь в них болезненно поблескивающими зрачками. – Но мы – спасемся. У нас есть вот эти приспособления, – засуетился прапорщик, силясь открыть клапан. – Откройте вы, – приказал он унтеру.

Солдаты неумело расстегнули сумки.

– Выньте их из мешков, – продолжал Высоковцев. – Как видите, это обычные резиновые маски, со стеклянными окулярами, подсоединенными к ним трубками и коробками, и в них уже положено очищающее воздух вещество. Не надо их сейчас развинчивать, пожалуйста! – просил он их. В глазах солдат стояло недоумение. – Ничего не бойтесь. Это просто защитные приспособления. Сейчас мы потренируемся их надевать, а потом спрячем обратно в эти футляры и забудем про них ровно до того момента, пока я, унтер-офицер или наблюдатель не дадим вам команды их надеть, ясно? Снимете вы их тоже по команде, не раньше. Иначе – смерть. Мучительная. Долгая. До приказа масок не снимать, даже не пробовать! Я запрещаю! – голос Высоковцева окреп. – Итак, делай за мной. Возьмите маски и впустите туда с каждой стороны по два пальца. Вот так, как бы расширяя. Затем – расширив их – наденьте на себя. Так, как сейчас сделаю это я. – Высоковцев глубоко вдохнул и начал втискиваться в душную резину, стараясь надвинуть ее поглубже.

Возившиеся с масками солдаты подняли глаза и вздрогнули: на них смотрело нечеловеческое, мышиное лицо, иззелена бледное, снабженное ребристым хоботом, подсоединенным к цилиндрической коробке.

– Ну что, ясно?

Взвод охнул и перекрестился: голос прапорщика же сделался глухим и будто металлическим. Все стояли замерев. Высоковцев содрал с себя маску и сморщился, приглаживая волосы.

– Что, ужасающий вид у меня был? – спросил прапорщик у взвода тем самым тоном, который был у него далекой теперь весной, в дни формирования части, когда и он, и они были моложе, яснее и война со всей ее бесконечной и разнообразной, припасенной для них смертью была на тысячи километров западнее.

– Дмитрий Федорович, а это что, обязательно? – дрогнувшим голосом спросил унтер.

Высоковцев лишь посмотрел на него, не отвечая, и, развернувшись, пошел к себе.

К четырем служили полковой молебен. Отец Евфимий, огненный скелетообразный брюнет, кадил из центрального хода на солдат, коленопреклоненных в боковых ходах. Казалось, стихла на эти минуты и гаубичная канонада, под разрывы которой приучились прихлебывать из оловянных кружек, свертывать цыгарки, писать письма.

– Святый Боже, святый крепкий, помилуй нас, – повинуясь многолетней привычке, произносил Евфимий слегка нараспев. Он два часа как научился свертывать бороду в подобие свитка и ловко поддевать ее под маску противогаза. Борода мешала дышать, однако расстаться с ней ради газовой атаки Евфимий не мог, не хотел и попросту не имел права. Его и противогаз уговорили надеть в приказном порядке с пятого раза. Он отнекивался и уверял, что как-нибудь «так» переждет, пока ему не пригрозили высылкой с передовой во вторую линию.

К половине шестого увидели, как с немецкой стороны над лесом мелькнула красная, сыплющая искры ракета, ей ответила зеленая с другого фланга, и вновь наступило затишье.

Высоковцев всматривался в бинокль и представлял себе, как подвозят на подводах эти самые баллоны с ядом, осторожно снимают, кладут на доски и направляют раструбами в их сторону, потом надевают противогазы, и все это деловито, как лемуры у Гете…

– Излет, – повторил прапорщик. – Исчерпанность всего. Век все страшней, а мы все тоньше. Одни, как в сумеречной Польше, сидим, не зная ничего. – Стихи сложились в нем сами, и он поклялся запомнить их и записать после атаки. От нарастающего, судорожно свертывающего все его существо волнения он достал папиросу и, пристукнув ею по крышке портсигара, нервно раскурил, скорее для того, чтобы не вдыхать ледяного воздуха подступающей беды.

Сумерки скрыли от него и чахлый лес, где они врылись в землю по горло, огородившись наскоро срубленными столбами с колючей проволокой, и следы кострищ, и развороченную колесами и снарядами траву вперемешку со смятыми флягами, гильзами и окровавленными бинтами.

Слабое, но усиливающееся шипение услышал в половине девятого рядовой третьего взвода Конобеев.

– Га… газы! – крикнул он, вспомнив, что именно нужно кричать, и только потом, услышав дублирование своего выкрика, словно ошпарившись изнутри, потянулся дрожащими руками к противогазной сумке.

– Газы, газы, газы!.. – раздалось в траншеях. Воздух заполнился скрипом взмокшей резины, проклятьями, истерическим плачем, кашлем и окриками. Темнота зазеленела и сделалась непроницаемой.

Втиснувшись лицом в противогаз, Конобеев почувствовал крупную дрожь в каждой клеточке своего юного еще тела и по привычке хотел перекреститься, но пальцы его стукнулись в туго обтянутый резиной лоб и замерли.

Он словно бы увидел себя со стороны, одинокого, маленького, в круглой наблюдательской яме, вынесенной к самой проволоке, свою серую шинель с зелеными петлицами, лицо в поскрипывающей бесовской маске, и мгновенно решил для себя, что Господь не должен слышать его в таком виде. Это было неожиданно для него самого, но так верно, что он сразу подчинился этому внутреннему решению и замолчал. Слова молитвы остекленели в нем, и он добровольно пошел ко дну, сжимая едва нагретую своим теплом трехлинейку, озаряемый вспышками, напрягшийся и безвольный. Дышать было тяжко, фильтруемый воздух был незнакомым, чужим.

Тьма сгущалась. В ней протрещали наугад несколько выстрелов, следом раздался приглушенный взрыв. Согласно заухали орудия, с квакающим визгом понеслась к окопам смерть.

Началось.

Грохнуло поблизости, где-то справа, раздался чей-то знакомый стон.

Знамский встал на крик и распахнул блиндажный полог. Еще на совещании он дал себе верное слово увидеть и увидел, как в траншею клубами затекала зеленоватая муть.

Полковник резко запахнул полог, принял поданный из-за спины противогаз и с натугой натянул резину на исказившееся от напряжения, бульдожье лицо. Сбрасывая умоляющие руки ординарца Лукова, вышел и на прямых ногах стал пробираться ощупью по проходу. Следом, оступаясь и падая, кинулся Луков.

Задушенный вой раздавался совсем близко.

Колени полковника наткнулись на что-то костисто-мягкое, обвешанное, как латами, развинченной амуницией.

Наклоняясь и хватая руками зеленую пустоту, Знамский обхватил мечущееся под собой нечто и с ужасом почувствовал под руками расхристанные волосы, тонкую шею, охваченную шершавым воротом. Хрип удушаемого прошел через Знамского как молния и сотряс его всего, до основания, толчками выщелкивая из трепещущих сосудов окопную копоть. До блиндажа двадцать метров, мелькнуло в нем. Подхватив солдата за локти, Званский, задыхаясь, поволок его по жидкой грязи, но вдруг эти руки, вцепившиеся ему в ремень, ослабели и начали разжиматься.

Тогда полковник изо всех сил прижал к полам шинели отваливающуюся набок солдатскую голову, и вытянулся, будто бы стиснутый столбняком. «Как у Рембрандта, – спасая помутившийся разум, спасительно вспыхнуло в нем. – Стоим, как в «Блудном сыне» у Рембрандта».

И Сын – отходит к Отцу.

Луков схватил Званского как раз в тот момент, когда полковник потянулся содрать с себя противогаз.

…Конобеев, ощупывая затвор, дослал патрон и снова остановился: никто не стрелял. Наваливалась тишина. Никто не рвался через проволоку, выкрикивая немецкие рычащие слова, не хватал его за шкирку, понуждая встать перед неприятелем во весь рост.

Перед окулярами, успевшими запотеть, плыли зеленые клубы. Ад наступал.

Конобееву показалось, что его уже нет в живых. Только отчасти убеждала его в нахождении на этом свете примерзшая к пальцам винтовка, да еще облепивший голову противогаз, сделавшийся ледяным. Зеленые струи обволакивали его, текли по нему, закручивались лентами, кольцами, потом будто изнутри приходила жаркая волна, развеивала их, но они появлялись вновь и заполоняли пространство, выдавливая из него душу.

Но душа жила.

Конобеев не знал об этом, но душа его, вечно зрящая, бесконечно ранимая, стонущая и певчая, жила и каменела от горя.

И тогда Конобеев запел. Из него вырвались сначала слова песни, которую он давным-давно услышал от матери. За этой песней, судорогой сводя побелевшие на затворе кулаки, прогремела внутри него веселая и злая плясовая мелодия.

Извне, от распростертой фигуры его, исходил во мглу лишь металлический хрип, но с каждым слогом родной речи солдат напружинивался, изготавливаясь к броску туда, где все это не будет иметь уже никакого значения.

Но тут позади Конобеева вспыхнул и озарил безобразно избороздившие землю окопы красноватый свет: на русской стороне зажгли прожектор, и Конобеев принял его за сигнал к контратаке. Он уже совсем было решил вскочить, закричать что-то неподобное и ринуться вперед, как чья-то рука вжала его в землю. Обернувшись, Конобеев увидел словно бы себя самого: маска была совсем рядом, бледная, жалкая, мышиная. Его ощупывали. По погонам на офицерской шинели Конобеев узнал прапорщика.

– Шиф? Литши-литши, – проговорила маска по-китайски.

Они легли рядом. Прапорщик, выставив наган, вглядывался в разрывы на горизонте. У Конобеева отлегло от сердца: он увидел, что смертельная зелень почти миновала. Стекла отпотевали изнутри, капли на них тихо стекали вниз и щекотали верхнюю губу. Последний спутанный комок газа пронесся мимо, и солдат увидел, что прапорщик украдкой оттягивает нижний край своей маски…

Страницы: «« ... 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Монография посвящена исследованию специфики художественного историзма лирики поэтов пушкинской поры....
В монографии представлены различные подходы к выявлению содержания политического, истоков его формир...
Учебно-методическое пособие «Древний Рим» предназначено для преподавателей и студентов-бакалавров на...
В монографии анализируются исследования, на основе которых создана оригинальная и эффективная методи...
Русская софиология конца XIX – начала XX вв. – самобытное и примечательное явление мировой культуры....
Настоящая монография посвящена анализу практики Европейского суда по правам человека в области защит...