Сожители. Опыт кокетливого детектива Кропоткин Константин
– Ах! – послышался вздох.
Это была Мася, где-то потерявшая своего Суржика.
– Это моя коллега. Она зовет себя «Манечка», – сказал я Масе, – А она, – я обратился к Манечке, – называется «Мася».
– М-да, – оглядывая волшебной внешности деву, произнесла Манечка.
– А Манечка – певица, а еще финансист, – сказал я, – Вообразите комбинацию.
– А ты что сейчас делаешь? – спросила Манечка. К ее привычке тыкать всем без исключения, пора бы привыкнуть, но мне всякий раз казалось, что меня тыкают иголкой.
– У меня муж.
– Ах, муж, – сказала Манечка.
– У него фамилия «Суржик», представляешь, – добавил я.
– Ах, Суржик, – сказала Манечка.
Дела, между тем, обстояли даже лучше, чем я мог себе вообразить.
Они выглядели идеальной парой.
Если у Марка жизнь била через край, напоминая временами о цирке, а Ашот вполне годился бы для украшения пышного псевдоклассического склепа, то, оказавшись вместе, они уравновешивали как избыток индивидуальности, так и ее недостаток. В каком-нибудь параллельном мире они могли бы составить отличный дуэт.
На яркую пару смотрели.
Пялился и он, этот серенький тип – он думал, что его никто не замечает, он стоял в углу, как в укрытии, но я не спускал с него глаз, я отлично видел, как этот серый мерзавец думает какую-то свою заманчивую мыслишку и эта мыслишка ему приятна. Бикфордов шнур начал тлеть, подумал я, он скоро вспыхнет, а там и до бомбы недалеко – надо только подождать.
У меня возникло чувство, что разрозненные – случайные будто – нити, начали сходиться, связываться, спутываться в многосложный клубок. Манечка разговорилась с Масей – они удивительно быстро нашли общий язык. Марк кокетничал с Ашотом. Суржик таскался на заметном отдалении в обществе себе подобных – отсутствие его интереса к нам меня тоже очень радовало.
Все отлично себя чувствовали – как умели, так и чувствовали.
– Зуб болит? – спросил я у лысого Николаши, стоявшего, как обычно, с кислым видом.
– Нет.
– А у меня вдохновение, – похвастал я.
– Вот даже как? – Николаша улыбнулся краешком губ.
– Ага, – сказал я, вообразив, что и этот вечный мизантроп в полном порядке, – У меня есть для тебя идея песни. Рассказать?
– Валяй!
– «У парадного крыльца лаконично расходились два лица симметрично».
– Я подумаю, – ему понравилось, что я вспомнил про его поэтические наклонности.
А далее был разговор приятный чуть менее.
– Как дела? – сказал я Андрюшке, ругая в уме небесные сферы, которые в последнее время сталкивают меня с ним неприлично часто.
– Хорошо, – с вызовом произнес портняжка, – Мы помирились.
Если он помирился со своим Аркашей, то почему сейчас один болтается? подумал я.
– Рад за вас.
– У нас современные отношения. Он мне все объяснил. Ревность – это собственничество, а не любовь.
Как ему Аркаша грамотно все объяснил, подумал я.
– У нас открытые отношения….
А ведь всего неделя прошла с того дня, как он выл из-за измены в дачных кустах, подумал я.
С людьми типа Андрюшки я могу только думать. Говорить мне с ними не то, чтобы не о чем, но как-то бесполезно, что ни скажешь – все неверно.
– А он ничего, – вдруг сказал он.
– Кто?
– Ты с него глаз не сводишь, – глаза портняжки заблестели, – А чего? Классный мужик. Сразу в глаза не бросается, но кто знает, тот понимает – и костюмчик у него, не Петя строчил, и телефончик не пальцем деланный. Ничего так. Его даже шрам на щеке не портит.
– Какой шрам?
– Лазером сгладили, но все равно заметно.
– А у тебя-то глаз – алмаз, – сказал я, – Все видишь, все знаешь. Слушай, зачем тебе корсеты шить? Шел бы в полицию ловить жуликов и воров! Подтянутых таких, мускулистых жуликов-воров-насильников-маньяков….
Я сыпал наугад слова, а сам уже прокручивал в уме эту сцену: жирный сплетник звонит Кирычу по какой-нибудь чепуховой надобности и поздравляет его с «открытостью» наших отношений. «Он его глазами ел», – будет врать этот свинтус. Так бы его и убил….
– А лицо знакомое, – сказал Андрюшка, – только вспомнить не могу.
– Видишь, как все чудесно, складывается, – сказал я, – У него костюмчик, у тебя открытые отношения. Вы просто созданы друг для друга, – и поспешил удалиться.
А потом было слово на букву «М».
Иногда, чтобы спектакль удался, не нужны репетиции. В правильных декорациях правильные люди делают только то, что нужно. Им не надо играть, им надо вести себя ровно так, как они ведут себя всегда, отзываться на те импульсы, которые волнуют их больше всего – жить-быть, не более и не менее.
– Салют, – под занавес вечеринки сказал Марк, столкнувшись с кем нужно и как раз кстати без всякого сопровождения.
Это произошло случайно – во всяком случае, так показалось мне, наблюдавшему за ними на некотором отдалении.
– Это ты? – спросил Марк.
Тот удивленно прищурился,
– Я. Как… дела?
– Хорошо, а твои как? Ты меня узнаешь?
– Узнаю.
– Вандерфул! – с воодушевлением воскликнул Марк, – И я тебя узнаю. Ты же меня в гости хотел позвать, помнишь? Мы с тобой хотели мейклав! Либе-либе, аморе-аморе….
Тот подобрался, напружинился. Разговор принимал интересный для него оборот.
– Да, вроде.
– А еще хочешь? Ну, аморе?
– Спрашиваешь, – осклабился он.
– Тре манифик! А я, вот, уже не могу. Занят – ну, ты же понимаешь. Дела-дела, шреклих-щит, – Марк помахал рукой Ашоту, тот ответил коротким взмахом и указал на дверь – мол, пора уходить, – Пока! Удачи тебе! – сказал Марк, – И помни, – а далее произнес длинную фразу по-французски.
– Что это за «Комеди франсез»? – догнав его у двери, спросил я.
– Я сказал, что мудрость приходит со старостью, но иногда старость является одна.
– А по-русски нельзя было?
– Было бы не так красиво.
– Эстет.
– Уи, месье, – самодовольно ответил Марк, и я понял, что тучи над его белобрысой головой рассеялись окончательно.
Месть не подают холодной, подумал я, нас неправильно информируют. Месть подают хорошо приготовленной.
Я загадал, что того серого человека, оставшегося стоять столбом меж бетонных стен, и зовут как-нибудь на букву «м». Миша-мудак, например.
Две темы
Темы было две.
Одна тянулась жирной линией – и все время мешала.
Другая мелькала нечастым пунктиром. Она то и должна была меня встревожить. Таков ведь закон жизни: главные новости приходят без пометки «срочно», а второстепенные все время лезут на глаза.
– Хочешь узнать, как с ума сходят? – спросила меня с утра Манечка. Она явилась в мой редакторский угол из своего бухгалтерского с бумажкой в пухлой руке.
– Нет, спасибо, – сказал я, ожидая подробного отчета, как у нее сильно болела голова после дарового вина на том фуршете. Голова болела и у меня, так что в отчете не было особой нужды, – У меня самого мозги набекрень, – я уставился компьютеру в монитор, защелкал мышкой, просматривая ленту с новостями: там «пиратов» в парламент выбрали, тут политхулиганы зазудели «нах-нах»; в телевизоре подрались олигарх с олигархом, а где-то труп нашли со множественными ножевыми; спортсмены разделись во имя спорта, девушки прошлись во имя президента; кому-то грозит тюрьма, кому-то сулят свободу, врут, привирают, опять врут; индексы пляшут, и никто не знает, почему; а кошка угодила в стиральную машину и выжила, а пудель спас хозяйку на пожаре, и тоже не погиб….
Манечка не уходила. Настырная.
– Читай! – она шлепнула перед мной листок.
– Что это?
– Диагноз, – она пододвинула листок-распечатку, – Читай-читай!
– Я тебе кто? Врач?
– Ты мне друг или портянка?
Мы и знакомы-то всего—ничего, подумал я, но благоразумно промолчал. От толстухи Манечки всякого можно ожидать. Может и матом начать крыть, или рыдать коровьими слезами или – не дай бог! – петь начнет. Если кто-то способен сойти с ума, то Манечке такая участь не грозит – эта баба родилась не в своем уме. И как она свои балансы составляет? Как сводит кредиты с дебетами?
– А он мне друг, – с нажимом произнесла Манечка, – Читай! У меня волосы на голове зашевелились. Это диагноз. Это я тебе говорю!
Я взялся за листок.
«…Мы здесь потому, что боженька потрудился. На целую планету, на весь мир настрогал он самых разных людей, и белых, и черных, и желтых, и красных, но все они другие, не такие, как мы с тобой. Они – другие, а мы – созданы друг для друга.
Трудно бывает понять, кто создан друг для друга, а кто нет. Говорят, что нет идеально подходящих людей. Что надо воспитывать себе идеал, и себя воспитывать. Только так, мол, две части одного целого сумеют идеально друг с другом совпадать, словно люди – это не люди, а чурки, которые надо еще обтесать. А я не верю. Мне кажется…, нет, я уверен на сто, на двести процентов, что люди могут просто сложиться вместе без всяких дополнительных усилий. Потому только, что друг для друга предназначены. Просто не всякому такая опция дается, люди тасуются, как карты, путаются, а надо бы считать себя шахматной фигурой, которая знает свое место, цель свою и значимость. А мы будем с тобой счастливы целую вечность, если не умрем в один день.
Мы не знакомы и нам еще есть, чем заняться. Причем, каждый из нас находится в своем любимом месте. Тебе, конечно, хорошо зимой. В лесу. На тебе мохнатая шапка. Куртка серая с синей полосой. А я будто бы в городе. Сижу в кафе. Народу полно, а я уже выпил свой кофе с молоком и гляжу в окно, как мимо люди снуют. На меня официантка пялится, хочет прогнать. А мне все равно, что она там думает. Я знаю, что уходить мне нельзя прямо сейчас. Нужно подождать. Поймать момент. Я жду тебя, а ты в лесу. Мы вот-вот встретимся. Ведь дело не в том, какое место, а в том, что мы должны быть вместе. Мы предназначены друг для друга, а география ни при чем. И вот, ты идешь себе по снегу в своей серо-синей куртке, хрустишь по снежку. Тебе весело, потому что совсем скоро ты встретишься со мной. Ты чувствуешь приближение судьбы и сердце твое трепещет.
Тебе морозно и весело. Ты идешь по хрусткому белому снегу, – и вот я уже слышу звук твоих шагов. Ты приближаешься, сейчас мы встретимся. Я торопливо расплачиваюсь и спешу на волю. К людям. К тебе…».
– И что это за произведение искусства? – эпитет «бредовое» я опустил.
– Дневник, – сказала Манечка, – У Николаши в компьютере нашла. Он там делится своими сокровенными переживаниями.
Я вспыхнул.
– Слушай-ка, ты о неприкосновенности личного пространства что-нибудь слыхала?
– А ты слыхал, как он в комнате своей воет? А я – его лучшая подруга, а, значит, обязана.
– Что ты обязана? Украсть, что тебе не предназначено и тыкать в нос всем, кому на него наплевать? Какие симпатичные у тебя представления о дружбе! – если бы кто-то, меня не спросив, сунул нос в мои вещи, то я бы устроил…, нет, не истерику, и не бурю. Я бы даже матом ругаться не стал – обошелся бы одним единственным словом – «вычеркиваю».
Из своей жизни «вычеркиваю».
А она даже не покраснела.
– Надо его найти, – решительно сказала Манечка.
– Кого?
– Того человека, про которого он пишет. Николаша – человек стеснительный так и просидит, прождет любовь всей своей жизни, пока член вставать не перестанет.
– И ты решила позаботиться о его члене, – саркастично заметил я, – От меня-то что ты хочешь? Объявление написать? «Ищу-целую»?
– У тебя башка хорошо работает. Вон какие книги пишешь.
Если Манечка краснеть не умеет, то я могу пойти пятнами в единый миг. Так бы ее и пристукнул. Историю с книжкой – написанной от отчаяния и изданной кое-как – я вспоминать не хотел. Мне было стыдно за нее, пусть даже стыдиться было в общем-то нечего – ну, у кого не бывает грехов молодости?
– Ну….
Я снова пробежал глазами по листку и, ничего достойного не найдя, был вынужден пожать плечами.
– Ни имени, ни адреса, ни как выглядит. Куртка – единственная примета, да, и ту, наверняка, выдумал твой поэт. С таким же успехом можно выйти на Красную площадь и кричать «ау!».
– А что тебе подсказывает твое чутье?
«Отвяжись» оно мне подсказывает, подумал я.
– У тебя аспирина нет?
– А мне, – продолжила Манечка с неуместной торжественностью, – мне кажется, что он работает в трамвайном депо.
– Ну, здорово. Совет да любовь. Будет свадебка – не забудь уведомить. Пошлю анютиных глазок букет. Причем тут депо-то?
– Так говорит мне мое чутье.
– Какое художественное у тебя чутье. А почему не певец в халате? Врач в вендипансере? Труп в анатомичке? Нефтяник на трубе, в конце-концов? Или моложавый директор филиала номер семь московского Сбербанка?
– Мне Николаша намекнул.
– Ага, а потом ушел выть белугой.
– Ты не представляешь, как он сейчас страдает. Песни пишет одну за другой. Буквально потоком. Любовь, страдания, хуета. Вот, – она вынула из кармана брюк сигаретную пачку, а из нее сложенный вчетверо листок, – Слушай, – и с выражением прочла, – У парадного крыльца, Символично Мы прощались в два лица Иронично. Друг до друга недосуг. Друг без друга Оказались сразу – вдруг Против друга. Говорили без лица, Безразлично В двух минутах до конца. Лаконично. Наливался небосвод Как слезами. Мы кивали сухо под Небесами. Расходились без стыда Многоточий. Расставляли без труда Наши точки: По делам и по сердцам, По привычкам. За минуту до конца Лаконично. Уж секунды до конца. Непривычно Расставались два лица – Симметрично. Состояли из воды Капли речи. «Я спешу». «А мне туда». «До… невстречи». Был билет на два лица – Стал безличным. Оборвали по концам. Лаконично, – она посмотрела на меня. Белое лицо ее выглядело, пожалуй, бледней обычного.
Она и правда очень за него волновалась. Способность обаятельная и мне с годами доступная все меньше.
Я не могу волноваться за всех подряд, я не спешу помогать кому попало. А Николаша был мне, в общем-то, неинтересен. Есть такие люди: если одни взбивают из молока своей жизни сливки, то у этих – все кефир. Все лучшее у них уже случилось, у них все – в прошлом. Трава тогда была зеленей, деревья выше, небо голубей, трупы с тридцатью двумя ножевыми благоухали амброзией, мировые войны были романтичны, чума-сума прелестны… – не то, что нынешние времена – унылые, постылые, без войн, без потрясений и серьезных катаклизмов. Тоска.
И все-же поэта-песенника мне почему-то сделалось жаль – вот, и еще один дурак сидит, как взаперти, не знает, что с собой делать, плохо ему, и другим от него плохо, а сделать ничего невозможно – уныние вписано в жесткий диск его личности, он просто такой – и любить такого ни у кого не хватит никаких сил. А ему любить хочется – вон, как пишет-то….
– А еще он пьет, – словно прочитав мои мысли, сказала Манечка, – Пока еще в меру, но я то знаю. У меня папаша с мамашей тоже с рюмашки за ужином начинали, – она вздохнула, – Что делать?
– Не знаю, – честно ответил я, – Твоего соседа-сожителя невозможно осчастливить. Он всегда найдет повод, чтобы порыдать. Может быть, тоска – и есть его счастье.
– Нет, слушай, – она рассержилась, – Что ж мне теперь и замуж никогда не выйти? А если помрет? Нажрется и подохнет под забором? Я же потом буду несчастная до гробовой доски.
– Американцы таблетки бодрящие пьют. Отгоняют прозаком житейскую прозу. Я могу спросить, если надо. У меня есть знакомые врачи.
– Эти твои знакомые, – вдруг посуровев, сказала Манечка, – Попросила твоего кутюрье платье ушить, и что?
– Какое платье? Свадебное?
– Коктейльное. Звоню твоему дизайнеру херову, звоню, а он, скотина, к трубе не подходит.
– Нет у меня никаких знакомых дизайнеров.
– Как это? А этот? Розовенький такой, – движение рукой толстуха совершила неопределенное, но мне отчего-то стало ясно, про кого она толкует.
Андрюшка-портняжка.
– Ну, во-первых, он мне не друг.
– Тебя послушать, так тебе никто не друг, все враги.
– Ага, слышал уже. А живу в бомбоубежище, – отмахнулся я, – Андрей, в общем-то, человек обязательный. Наверное, занят. Работы много. Или голова болит. У тебя аспирина нет?
– Так и не обещал бы, если болит! Тепеть не могу людей, которые не выполняют обещаний.
Ох, мысленно вздохнул я, не поздоровится тому человеку, которого Манечка назначит быть главной любовью Николаши. Она ж его на веревке приволочет, не отбрыкается….
– Ну, хочешь, я позвоню Андрею, если тебе так уж срочно, – экран компьютера, устав от бездействия, мигнул и потемнел, – Все, давай, арриведерчи! – пора было возвращаться к работе, читать, как украли и потрясли, убили и осыпали наградами….
И ведь не встревожился. Не дрогнул, не взвизгнул, и мурашки по коже не побежали.
Только сильно болела голова.
Тридцать два
…и ведь не соврал же, не ошибся.
Откуда пришло ко мне это знание?
Как догадался я, что лежит он, нелепый портняжка, на полу – раскидисто эдак, как на бегу, откинув руку, с согнутой ногой, с опущенным книзу подбородком, словно желая рассмотреть что-то на носке своего, расшитого узорами домашнего тапочка.
Ноги пухляка обуты в восточные остроносые тапочки, а одна штанина у льняных темно-коричневых брюк задралась, показывая полосатый носок и крупную белую лодыжку без единой волосины. Он лежит в позе задумчивого бегуна. Он смотрит на витой орнамент своих туфель и выглядит при этом странно-заинтересованным.
А сам мертвый-мертвый-мертвый.
Рубашка на нем фиолетово-лиловая, пестрая, цветочные гирлянды ведут затейливый друг с другом разговор, и можно запросто проглядеть, что меж фуксиями затесались цветы другой, лишней здесь породы, больше похожие на увядшие маки.
Тридцать две штуки – насчитала полиция.
Портняжка выглядел живым и заинтересованным, а сам был мертвый-мертвый-мертвый.
Вот ведь, как бывает в этом мире. Иной смотрится мертвяком, серым призраком, но исправно коптит небо, а пыхающий здоровьем толстяк уж прекратил свой век, осталась только нелепо выложенная оболочка, тело, которое нашли быстро и вывезли чуть не в единый миг.
Опустела мастерская, которая была Андрюшке и будуаром, и гостиной, и кухней. Здесь было сосредоточено его бытие, здесь же оно и иссякло. Один мак распялился на груди, а под маком было сердце, куда пришелся первый ножевой удар, справа налево; удивленно вздохнул Андрюшка – и отлетел в долю секунды, не чувствуя далее ничего. Где-то зацветали один за другим кровавые цветы, а портняжка уж устремился туда, где никаких тягот, а только чистота и свет.
Оно, может быть, и не совсем так было. Может быть, все было по-другому, а точна только цифра – тридцать два. Но эта картина отчетливо возникла у меня перед глазами, и я уже не мог от нее избавиться. Ясный фотографический снимок – как будто я сам его и сделал, спрятавшись где-то наверху, под потолком квартиры-ателье – например, за висюльками богатой хрустальной люстры. Я ясно увидел и странное выражение лица Андрюшки, и его восточные туфли, и узор на них, и, конечно, расцветшую маками рубашку….
Возникнув из кусков и обрывков, из маловнятных, в сущности, воплей, картина эта превратилась в неотменимый факт моей биографии.
Марк захлебывался в словах, а я, держа возле уха трубку, видел эту картину – детальный снимок. Так лежал он, скоропостижно мертвый; дверь приоткрылась, в ателье сунула нос любопытная соседка, пожелавшая узнать, почему не заперто, глянула, обмерла – и бросилась звонить куда следует.
Я ведь как раз хотел позвонить Андрею, я хотел спросить у него «какого черта?» и – бывает же такое! – ради этого и взял свой телефон. Я начал искать в адресной книжке аппарата номер портняжки, но трубка вдруг задрожала, запищала, задрыгалась. «Marusja», – сообщил экран.
– У-би-ли, – завыл и завсхлипывал Марк, – Человека у-би-ли….
Ему позвонили Сеня с Ваней и доложили обо всем, а им сказал Тема, у которого есть Володя, а тот, как человек при исполнении, чуть ли не сам выезжал на место, выспрашивая трясущуюся соседку, с кем жил труп, что делал….
Да, подтвердил Марк, Вова все знает точно. Нет, он не ошибается. Уже и в блогах вовсю пишут – убили – у-би-ли – Марк опять заквохтал курицей.
Я нажал красную кнопку, выключил телефон. Как во сне встал, подошел к окну – и долго смотрел на людей и машины, сновавшие внизу.
Что-то сжалось внутри. Странным образом скукожилось, подогнулось, и мне нужно было время, чтобы чуть-чуть расправиться, снова вернуть себе возможность ходить, говорить, действовать.
День был хороший, теплый, солнечный. Был летний день, я не говорил, что уже вовсю полыхало лето? Через дорогу по пешеходному переходу неловко бежала девушка в шароварах и белой маечке, было видно, что бегает она редко, и ей неудобно бежать в этих раскидистых пестрых штанах.
Я пошел в туалет. Я захотел умыть лицо, посмотреться в зеркало, убедиться, что я здесь, я не брежу, мне не надо взывать «проснись», не сон, нет, не сон.
На негнущихся ногах шагая сквозь конторский гул, я услышал резкий окрик. В своем бухгалерском углу с кем-то ссорилась Манечка.
Платье, подумал я, она хотела перешить у мертвеца платье.
Мне показалось, что это очень смешно. Толстуха ругала портняжку, а его уже и не было на белом свете. С таким же успехом она могла ругать Гомера с Шекспиром, мертвых в той же степени, что и Андрей, потому что не бывает у мертвости разных степеней, ты просто мертвый, как и миллионы до тебя – тебя просто нет.
Я зашел в ее закут. С ней был один только Финикеев, наш местный гуру, журналист с регалиями, которых ему вечно было мало, и неизменным портфелем, с которым он, должно быть, и во сне не расстается.
Манечка была не одна, но мне было все равно.
– Не будет тебе платья, – сказал я, – Его убили. Андрюшку.
– Ох, – сказала Манечка и замерла, – Как же?…
– Вот так. Взяли и убили, – сказал я, – Прошлой ночью.
– Кого убили? – сказал Финикеев, пригнувшись ко мне с высоты своего немалого роста.
– Человека, – сказал я, – Зарезали. Дома. Прошлой ночью.
– По пьяни что ли? – как любопытны бывают люди, в особенности, если они журналисты.
– Тридцать два удара, – сказал я, – Зачем?
Финикеев поправил очки-хамелеоны.
– Это на Ивантеевской что ли?
– Да, он там живет. Жил, вернее.
– Да, знаю я! – Финикеев выпрямился, хлопнул себя портфелем по костистой ляжке, – Там пидорка замочили. Ну, и чего? Одним больше, одним меньше. Их чуть не каждую неделю….
– Какой же ты, Финикеев, можешь быть гандон, – сказала Манечка, – Зарплату у меня последним будешь получать, это я тебе говорю.
– Че-его? – очки съехали, он вытаращился на толстуху.
– А люблю я тебя. Ты даже не знаешь как. А теперь пошел вон, пока дыроколом не ебанула.
Я наблюдал за этим как бы со стороны. Я и себя видел как бы со стороны. Длинный нелепый Финикеев, с портфелем в тощей руке убегающий куда-то за матовую стенку, Манечка, воинственно упершая руки в крутые бока, и я, в чем-то бесформенно буром, сложивший ладони в странную фигуру – не то молясь, не то проверяя суставы на прочность.
– У-би-ли, – по слогам повторил я, – Все. Конец.
Я понимал, что конец пришел и моим тайнам. Я понимал, что теперь вся контора будет знать, что я – друг того убитого «пидорка», я понимал, что рассказал лишним людям лишнее о себе, я понимал, что может опять повториться история десятилетней давности, когда милые коллеги устроили мне психотеррор.
Я все это понимал, но меня это абсолютно не пугало.
Я понял, я наконец-то понял, что ничего уже не боюсь – я, правда, не боюсь – мне не на словах, а по-настоящему глубоко наплевать, что про меня думают посторонние люди.
Они мне чужие, мне нет до чужих дела. А им не должно быть никакого дела до меня.
Десять лет назад я поступил, как трус – уволился, скрылся, утек. Я забился в нору и стал заново отстраивать свою жизнь, возводить глухие стены между собой и миром, между личным и общим, между ними и нами, между «я» и «они». Я слинял, я признал свое поражение, я согласился с тем, что они имеют право жить свободно, хорошо, открыто, а у меня – у таких, как я – прав нет.
Сейчас я был уверен, что могу держать удар.
И если бы Финикеев не сбежал, я бы первым ебанул его дыроколом.
Вечер был еще ранний, но открыл мне Кирыч.
– Уже отработал? – спросил я.
Кирыч приложил палец к губам.
– Тише. Марк спит. Не буди.
Мы спрятались на кухне.
– А когда человека поминать можно? – спросил я, сев за стол.
– Выпить хочешь? Давай выпьем, – Кирыч достал из шкафа рюмки, а из морозильной камеры – бутылку водки.
– Сегодня купил?
– Да. И огурцов соленых, и черного хлеба.
Я подумал, что Кирыч лучше меня знаком со смертью. У него умерла мать, зять-алкаш от цирроза помер. Он знает больше, чем я, а я на похоронах был всего два раза – давным-давно умер мой пожилой начальник, а еще раньше, еще в университете, однокурсница погибла в автокатастрофе.
Все мои родственники живы-здоровы, все мои близкие – тоже.
Я посмотрел на Кирыча, на его лицо, на волосы, на щетину его, я подумал, что с возрастом он стал только красивей, у него слегка опали щеки, лицо его сделалось строже, одухотворенней, он стал чем-то похож на монаха, хотя сидел передо мной в старой белой футболке. Если бы Кирыч сейчас заговорил о спасении души человеческой, то я бы, наверное, не удивился.
Мы выпили. Удобно поминать людей водкой – даже в слезах не выглядишь слюнтяем.
Все у меня живы, подумал я, чувствуя, как бежит по кишкам водочный жар, и сам я жив, у меня еще есть время.
А у Андрюшки его уже нет.
– Будь же ты хотя бы там, где ты сейчас, счастлив, будь, пожалуйста, – сказал я,