Сожители. Опыт кокетливого детектива Кропоткин Константин
– Ты должен принести мне свои глубочайшие извинения.
– Не буду я ничего тебе приносить. Дура ты, а не подруга мне теперь.
– А ты будешь труп.
Одним движением руки – всего одним – Лиза ударила красавицу по запястью. Упав, пистолет с тихим щелканьем прокатился по плашкам паркета.
– Ты совсем что ли с ума сошла? – сказала Мася, – Я же пошутила! Отпусти, – она задергалась в стальных объятиях Лизы.
– Дай сюда! – транвеститка взглядом указала Марку на пол.
Тот осторожно, словно жабу за лапу, поднял оружие и отдал его Лизе.
Крепко прижав к себе Масю, трансвеститка приставила пистолет к ее виску.
Не крик понесся по залу, а подобие стона.
– На слабо решила взять? – спросила Лиза самым зычным из своих голосов, – А ты знаешь, каково это, когда тебя берут на мушку? Нравится тебе? – она встряхнула Масю, – Нравится?
Красотка-снегурочка зримо обмякла и, кажется, если бы не мощный захват Лизы, то так бы и растеклась по полу бесцветной лужицей.
Лиза перевела руку с пистолетом к сумочке, все еще болтавшейся на запястье белокурой идиотки, и нажала на курок.
Мне неведомо, кричал ли кто в тот момент, или охал, или, как я, завороженно наблюдал за этой сценой. Я помню только, что, когда прошло невозможно длинное мгновение, на кончике пистолета заплясал огонек и, лизнув край платка, обмотанного вокруг ручки, начал пожирать шелковую ткань, спеша добраться до пупырчатой кожи эксклюзивного страуса.
– Ай, – вяло произнесла Мася, опуская руку.
Сумочка скатилась на пол и повалилась набок, сиреневая кожа страуса, чернея на глазах, зачадила.
– Моя «Биркин», – только и сказала Мася.
– Была и сплыла, – Лиза быстро затоптала огонь, подняв останки сумочки, всучила их вконец помертвевшей идиотке и, бормоча что-то по-учительски строгое, поволкла Масю к выходу.
Они исчезли – словно корова языком слизала. Не стало больше ни Маси, снегурочки с ледяной душенькой, ни Суржика ее, человека-волка.
Пропали, надеюсь, навсегда.
– Это был заключительный номер нашей развлекательной программы! – взяв себя в руки, объявил я, – Всем спасибо, дамы и господа!
Послышались редкие неуверенные хлопки. Затрепетал людям в такт и нелепый кукольный народец, существовавший под потолком и отдельно с людьми, но и как будто бы с ними, остолопами, вместе.
– Прелестный перформанс. Актеров через агентство заказывали? – ко мне подошел Антон.
– На «Мосфильме», – буркнул я.
– В Голливуде, – хихикнул Марк, уже совершенно успокоившийся.
– Очень мило. Я даже немного поверил. Благодарю, – он протянул мне руку, как для поцелуя, – Надеюсь, это был финал?
– Не знаю. Наверное, – ответил я честно, пожимая мягкие прохладные пальцы.
За подтверждением Антон посмотрел на Кирыча, самого серьезного из нас. Тот лишь пожал плечами.
– Я люблю открытые финалы. Есть над чем подумать, – сказал Антон и с этими словами ушел.
У меня в голове попыхивала, глухо ворочаясь, густая солянка: Лиза с ее бреднями, испуганная Даримка, Федот, у которого свои тараканы, глупая ссора с Кирычем, а тут еще и сложный четырехугольник из Марка и Ашота, Манечки и Голенищева – всего было слишком много, чересчур. Так не бывает.
– Точно говорю, – сказал я, – Даримка вот-вот родит.
– Паникер, – хмыкнул Кирыч.
– Ну, Ры-ыжик! – застонал Марк, – Ну, хва-атит!
Я подумал: а не про нее ли, не про Масю ли, говорила мне Лиза?
– Марк, про какой ты там заграничный «чик-чик» говорил? Что это за «чик-чик» такой?
Хватит и мелочи
И Марк рассказал. А мы послушали. Слушали и куклы, глядя сверху – тянулись к нам их длинные грустные носы, но не пускали кукол лесочки, невидимые струны, за которые они были к потолку подвешены.
Мы и то послушали, и это….
– Вот дела, – ошарашенно вымолвил затем Кирыч.
– А я всегда знала, что с ней что-то не так, – заявила Манечка, – Она слишком нереальная вся, – Голенищев, следовавший за ней тихой тенью, покивал, подтверждая, что реальные женщины могут быть только такими, как его Маня.
Я попытался изобразить нечто вроде улыбки.
Красотка Мася, вечная женственность в белых одеяниях, девушка-фея, снегурочка, вышедшая из сказки – она не родилась женщиной, она ею стала. Как и Лиза. Где они познакомились? Не на том ли тайном заводе, где обычных мужчин превращают в волшебных женщин? Или и впрямь, в какой-нибудь лечебнице, где проверяют их, волшебных, на серьезность намерений?
– Можно я уйду ненадолго? Я сейчас, – наступил мой черед взять тайм-аут. Передохнуть, подумать. Или хотя бы умыть лицо.
Мне показалось, что на лицах кукол была вселенская грусть? Почему мне так показалось?
Я протянул руку к выключателю, он должен был быть где-то сбоку, но, уловив что-то, что-то почувствовав, инстинктивно отшатнулся и – всего-то одним движением – спас себе жизнь.
И мелочи хватит, чтобы выжить.
В зале, который вел к туалету, было темно – и только прорезала черноту тонкая полоса света, падавшая на пол из приоткрытой двери. Тень метнулась ко мне снова – жить! – я отпрыгнул дальше, в черноту зала, в сторону от двери. Что-то посыпалось, застучало по полу мелким дождем.
Я присел – не знаю, почему. Я распластался на полу – и это движение совершил, совершенно не отдавая себе отчета. Наверное, также действовали мои далекие предки – в пирамиде рождений, увенчавшейся мной, они полагались только на инстинкты, и поэтому еще до появления на свет живучих детей их не разорвал медведь, не раздавила телега, и не прикончил нож полночного татя.
Нож, подумал я. У него нож.
Я был с ним один на один.
Один.
Люди были далеко, нас отделяло несколько залов, больших и пустынных, мое «караул-спасите» никто бы не услышал.
Отталкиваясь ногами, я отъехал подальше, вдоль по стене.
– Ах, ты сука! – и в тот самый момент, когда черное пятно бросилось на меня снова, я подтянул ноги к подбородку и что есть силы выбросил их вперед.
С криком протяжным человек грохнулся где-то далеко, по другую сторону от тонкой полосы света, разделявшей темное пространство зала на две половины.
Можно было б вскочить и что есть мочи кинуться к людям, но я медлил.
Он быстр, он явно силен – он наверняка сильнее меня, из стены, куда он ударил чем-то острым (и правда нож?), посыпалась крошка или даже целые куски штукатурки; стучало сердце, и я слышал его стук, и человек, оказавшийся там, по другую сторону тьмы, мог слышать его отчетливое биение, как молот по наковальне.
А потом я услышал и его самого.
Он громко дышал. Кто ты?
Он был там, но ничего не предпринимал. Он был там, но не пытался напасть на меня снова. Он дышал громко, тяжело, а в какой-то момент издал звук, похожий на скрип, завершив его странным бульканьем.
– Кто ты?
Он не ответил.
– Что тебе надо?
И снова тишина. Только тяжелое дыхание.
– Чего ты хочешь?
Сначала был тонкий сип, как будто из шарика понемногу выпускают воздух. Затем донесся и голос.
– Давно за тобой хожу, давно тебя вижу. Я же вижу тебя, насквозь таких вижу. Вы думаете все вам можно, думаете все позволено вам. Живете, как хотите, в разврате, в погани – и ничего вам не будет.
– Что я тебе сделал? – мысли мои крутились по кругу, по кругу крутились и слова.
– От вас только горе, соблазн один, похоть бесстыдная. По грехам своим виноваты вы, по деяниям адским…. Надменные, пятою рабскою поправшие обломки… Вы – жадною толпой стоящие… Вам суд и правда – все молчи… но есть и божий суд… Есть грозный суд…. Он мысли знает и дела…
Уж, не Семен ли? Не поп ли, расстрига, Семен, бросивший своего мнимого бога и пустившийся во все тяжкие?
Не ты ли, падший святоша, одержимый своими мутноглазыми бесами?
– Тогда напрасно вы прибегнете… Оно вам не поможет…
А если Николай?
Не ты ли, обидчивый рифмоплет, мужчина-сумрак, без ясного профиля, чего-то желающий – и как знать?
– …и кровью черною не смоете всего, – голос его оборвался.
В тишине темень стала будто загустевать, подступая все ближе, ближе.
– Уйди! Уйди! – завизжал я, толкаясь ногами, отползая на заднице все дальше, вдоль бесконечной стены, – Что я тебе сделал?! Уйди от меня! Уйди!
– …Вам кажется, что все для вас, – заговорил он еще через невозможно длинное количество бесконечно тянущихся минут, – Что можно себе дозволять все. Вести себя. А не позволено, – он тонко взвыл, как от приступа острой боли, – …подлые, злые. Злые-подлые. Ни во что не верите. Ни долга не знаете. Ни совести, ни чести. Только одно на уме, только одним и сыты, твари, суки. Хотите с огнем сыграть? В ад хотите? В преисподню? Так нате вам, по грехам вашим, надменные, пятою рабскою….
И раз, заскакала зайцем в голове моей страшная мысль, и два. Пироговна, дрянной старик Пироговна. В клубе истыкали ножом его, дурака-горемыку.
И раз, и два, и три.
– …и кровью черной… страшной черной кровью будете харкать вы, захлебываться. Убить вас, всех, стрелять вас, всех, резать, четвертовать, рвать на куски, на шматы, на жилы. Все жилы вы у меня вытянули, все жилы, сил нет никаких нет… слезы высохли, ночи без сна. Не умеете по чести жить, так умрите по совести… надменность… рабскою пятой…, – и опять умолк.
И грянул свет, вынудив меня ненадолго закрыть глаза, как от резкой боли.
Вспыхнул свет, а в унисон ему дохнул громкий вздох.
Я мог бы и раньше догадаться.
– Люди-люди, – заговорил он теперь быстро, сбивчиво, торопясь куда-то, словно свет может лишить его способности говорить, а ему еще так много надо успеть сказать, – За что же вы такие, люди? За что? Злые люди, подлые люди. Нелюди, а не люди, нелюди. Злые, подлые, и смерть не спасет, и в аду кромешном будут корчиться ваши души, в геенне огненной, страшной, будут бесы плясать вам, рожи их, рога их, копыта, будут вам всегда, подлые, злые, нечисть, дрянь, нет вам места на земле, сгинье, уйдите, освободите ж меня, ослобоните, – он произнес совсем тонко, по-детски, силы его были на исходе, он задыхался, – …дайте ж, дайте ж вздохнуть мне, я дышать хочу, я жить хочу – не могу бояться, устал бояться, ждать, нет в вас жалости, совести, чести. Ничего нет… – и затих.
Гардин. Серый человек.
Он лежал на полу, раскинув полы светлого пиджака, как тот мотыль. Было что-то от насекомого и в лице Гардина – иссохшего как-то вдруг, пошедшего нечеловеческими какими-то буграми – или это свет виноват? Яркий электрический свет залил все вокруг одинаково-ровно, равнодушно.
Затих серый мотыль, распластался, а на отдалении от него, поблескивая лезвием, лежал небольшой столовый нож с ручкой из светлого дерева.
Свет вспыхнул не сам собой, конечно – кто-то из вошедших зажег его, прежде услышав дикий наш разговор, прежде поспешив на помощь, призвав остальных.
Вбежав разом, увидев нас, лежащих на полу на отдалении друг от друга, люди застряли, как возле кромки воды, полукругом. Стоял темной глыбою Кирыч. Белела круглым своим лицом Манечка, прикрывая большим телом хрупкого Голенищева. Жались друг к другу разноцветные Сеня с Ваней, а меж их голов торчала светлая головенка Марка – он в испуге вытаращил глаза.
Мелькнула цветастая рубашечка: протолкнувшись вперед, к Гардину подбежал Аркаша, он присел над ним, а ногой, быстрым ловким движением, толкнул нож подальше, в мою сторону.
– Ты жив?! – он склонился над Гардиным, – Что он тебе сделал? – и задрожал его голос, как в истерическом рыдании.
На груди Гардина, на голубой рубашке и чернело большое пятно, похожее на сердце – следы моих ног, не иначе.
– Люди-люди, за что же вы такие злые, люди? Злые люди, подлые, любят вас – а вам мало, все готовы отдать вам, – а вы издеваетесь, смешно вам, гоготно. Вы сами не знаете, чего вы хотите, ничего не жаль вам, никого вам не жаль. Никого…, – он с усилием приподнялся, присел, стряхнув руки Аркаши, как палые листья.
Взгляд его не выражал ничего – только смертельную усталость безнадежно больного человека.
Надеюсь, это был первый и последний раз в моей жизни, когда я разговаривал с маньяком. Боженька, если ты есть, пусть это будет в первый и последний раз.
Увы. Пора. Домой
Нас было пятеро.
В тот момент, когда солнце наконец продралось сквозь вялую осеннюю листву и высветило разводы на окнах, – за стеклом, внутри квартиры, находилось пять живых существ.
Был поздний, очень поздний завтрак, а вернее, последствия его: откушав все положенное, все мы разом отвалились от стола; поесть надумали в гостиной, по-парадному – и, набив животы, отяжелели, никто убирать чашки-плошки не захотел.
Все просто сидели. Кто где. Кто как. Переваривали.
Кирыч, полулежа на диване, включил телевизор и смотрел его без звука – движущиеся картинки всегда его завораживают. Он так отдыхает, набирается сил.
Марк, провернув кресло к окну, подставил тело солнцу, а лицо загородил айфоном, на экране которого тоже что-то мелькало и двигалось.
На стуле возле Марка с прямой спиной сидел Ашот. Кавказский принц с лицом, как обычно, безжизненно красивым листал журнал.
Я, сидя возле Кирыча, в своем углу дивана, положил на колени ноутбук, желая не то записать что-то, не то посмотреть, но – от еды, должно быть, – о цели своей забыл, замер, задумался.
Пятый лежал на ковре и ни на кого не смотрел – он был обижен, и я бы не его месте был бы обижен тоже: на весь день заперли, ничего не сказали, а явились, когда уже и ждать устал, и на луну выть тоже. Вирус служил живым укором и, надо признаться, у него это отлично получалось.
Мы пришли слишком поздно – очень рано мы пришли, под утро, отсмеявшись, наплакавшись, наговорившись, дав всевозможные показания, в них запутавшись, устав до последней крайности – я специально говорю «мы», потому что мне, в мои уже не слишком юные годы, все еще неловко признаваться, что я способен открыто выражать свои чувства.
Мне было простительно. Меня вчера чуть не убили – такое случается не каждый день. А на другой день, когда проснулись, каждый повел себя так, словно ничего особенного не произошло – только говорили чуть тише, шумели поосторожней.
Вчера много кричали, а сегодня наступило время тишины.
Увы.
Нас было пятеро, сидели мы у нас дома, в обстановке знакомой, отделившись от внешнего мира, как смогли. И, находись я в обычном своем состоянии, а не с чугунной головой, то сообщил бы сейчас же о задернутых наглухо шторах, о кислом воздухе страха, который якобы витал, об испуганных разговорах, что же делать дальше.
В моем игривом пересказе этим осенним поздним утром появились бы орды репортеров: они оккупировали бы палисадник перед нашим домом, они звонили бы нам в дверь и обрывали бы телефоны – им всем хотелось бы вывести нас на чистую воду, представить в положении самом невыигрышном этих четырех мужчин (плюс беспородный пес), которые живут не так, не с теми и не там.
Изобразил бы, в общем, смех сквозь слезы, слезы сквозь смех, всего понемногу, как смог, на что бы хватило таланта. Так, как это уже было двумя с лишним сотнями страниц ранее. Я люблю кольцевые композиции.
На самом же деле, ничего не было. Поев, отвалились. И минуты шли, и мы жили, как жили.
– И нигде ничего? – повторил я свой вопрос.
– Не-а, – проглядев картинки в айфоне еще разок, Марк покачал головой, – Только хорошее пишут. «Событие», пишут, еще «нашумевший», а также «маст-си».
– Как ленивы в России папарацци, – сказал я.
– Они везде такие, – сказал Марк, – Приходят, если зовут. А если не зовут, то не приходят.
– Им приглашения что ли присылать надо?
– Ну, можно и приглашения.
– Папарацци? Приглашения? – включился в беседу Кирыч.
– Ну, пробалтываться будто бы случайно, – сказал Марк, – или еще как-нибудь давать понять, что сенсация под носом. Просто так ведь ничего не бывает.
– Марусь, – сказал я, – тебе надо было идти в пиарщики. Много бы денег заработал.
– Нельзя все мерять деньгами, – сказал Ашот, никогда не ведавший нужды.
– Всего не заработаешь, – сказал Кирыч, получающий, наверное, больше нас всех, вместе взятых.
– Тебе надо, сам и иди в свой пиар, – сказал Марк.
– А тебе, конечно, ничего не надо, у тебя же все есть, – произнес я с издевкой.
Вирус поднял голову с ковра и, предчувствуя домашний аттракцион, гавкнул.
– Все не все, но кое-что есть, – сказал Марк.
– Что, например? – спросил я.
– Сам же говорил, – пожал плечами, – живу, как хочу. Вот, я и живу.
– И чего ты теперь хочешь? – я переложил ноутбук с коленей на стол, сдвигая тарелки и чашки, – Хочешь взять, и опять смыться лет, эдак, на десять?
И повисла тишина. Она висела довольно долго, неудобным, душным таким пологом.
Потом завыл Вирус. Подняв морду к потолку, он начал выталкивать из горла длинные, гулкие звуки. Скоро по трубе заколотила неутомимая соседка сверху.
«Увы», о котором я думал все это позднее утро, наконец, прозвучало.
– Только не говори, что ты подслушивал, – сказал Марк, – Это нехорошо. Шейм оф ю.
– Мне напомнить, из какого говна построены в этом доме стены? – сказал я.
– Неужто нельзя соблюсти контенонс? – вступил Ашот, не забыв нацепить брезгливую гримаску. Хренов чистоплюй.
– Не знаю, что такое контенонс, но, думаю, мне и без него хорошо, – сказал я. И только хорошее воспитание помешало мне сказать Вирусу «фас».
– И куда на этот раз? – спросил Кирыч, посмотрев на Марка.
И он тоже думал про «увы».
Марк посмотрел на Ашота и протянул в его сторону руку. Тот покорно руку принял. «Голубки» – чуть не фыркнул я.
– Съездим, проветримся, – сказал Марк.
– Надо, чтобы папа успокоился, – сказал Ашот, – Сумел принять.
– А что у нас с папой? – спросил я.
– Ничего, – сказал Марк, повернувшись в своем кресле к нашему дивану, ко мне и Кирычу, мы сидели с ним теперь рядом и только что не кивали, как китайские болванчики, – Все хорошо. Меня приняли с распростертыми объятиями. Я даже сам удивился. А они приняли. Осом. Тре-тре-манифик.
– И когда же случилась эта встреча? – я чувствовал себя уязвленным.
– Там все скучно было. Пришли, покушали, поговорили, – сказал Марк, без особого пыла имитируя извиняющийся тон.
– Это, может, тебе, заграничной штучке, все скучно, а кому-то…, – я умолк. Я поймал мысль. Эта мысль была яркой, смешной, и такой очевидной, что…, – Ашот, – я посмотрел на красавца, – Надеюсь, ты хотя бы позвонишь Маше.
– Кому?
– Манечке, любови твоей неземной. Ну, бывшей любови, – поправился я.
– А что с ней? – спросил Ашот.
– А как ты думаешь, зачем она устроила твоим родителям цирк? Неужели не догадываешься?
– Нет, – а лицо гладкое, непроницаемое, – …не совсем.
– Конечно, удобней думать, что у вас с Марком все само собой получилось. Потому только, что оба вы такие прекрасные, – сказал я, – Только ведь Манечка могла б и не доводить твоего папу до белого каления.
– Да, папа тогда очень разволновался, – признал Ашот.
– А что же почувствовал папа, когда увидел на пороге своего дома не вульгарную базарную бабу, а вежливого франта, говорящего на всех иностранных языках сразу?
– Да? – сказал Ашот.
– Да, – сказал я, все более уверяясь в своей правоте.
– Шреклих! – вскричал Марк, – Щит!
– Я что-то упустил? – спросил Кирыч, за нашим пинг-понгом не вполне поспевая.
– Ничего ты не упустил, – решительно сказал Марк, – Рыжик опять врет напропалую.
– Сочиняет, – поправил его Кирыч, – Р-романист.
И Вирус рыкнул.
Да. Я сочиняю. Увы.
Увы, пора. Как ни уныло.
Пришли не все, но очень многие. Я буду перечислять их понемногу. Всех разом мне не охватить – кишка тонка. Мне плохо удаются многолюдные сцены, а изображать, что я живу в этих сценах, а не пишу о них, уже надоело.
Я пишу, а эта сцена – прощальная. И в том, что сцена многолюдна, нет, в общем-то, ничего удивительного.
– А почему не Париж? Не Лондон? – допытывался я под перестук чемоданных колес. Мы выгрузились из своих машин и шли по дорожке к аэропорту, – Бонн! Нафига вам сдался этот Бонн? Он теперь даже не столица.
– Я бы поехал в Париж, – кротко ответил Марк, – Я люблю Париж. Только Ашотика укачивает в поездах, а нам тогда еще часов пять ехать. Не могу же я…, – он вздохнул.
– Заботливый, – сказал Кирыч. Огромный чемодан Марка волок он, и можно было б поспорить, кто здесь заботлив по-настоящему.
– Ага, прямо как мать Тереза, – я хотел бы говорить с той же теплотой, что и Кирыч, но издевка все равно прорывалась.
– Если укачивает, то надо пить специальные таблетки, – сказали Сеня с Ваней; они тоже пришли на проводы, – Мы в круизе пили. Все влежку, а мы зажигаем, – захихикали.
– Силу воли надо иметь, – сказала Лиза, как всегда, похожая на горделивый линкор. А что еще ожидать от бывшего мужчины, разгуливающего по аэропортам в сиреневом люрексе?
– Ну, что ты там забыл? Что? – спросил я Марка опять, как спрашивал и вчера, и позавчера, но всякий раз натыкался на ослиное какое-то упрямство, – Кому ты сдался там, в этих заграницах?
– Никому, – признал Марк, в этот раз забыв приставить в конце какую-нибудь абракадабру.
– Гостиницу-то хоть хорошую сняли? – спросил Кирыч.
– Зачем нам гостиница? – спросил Марк.
– Вот видишь? – сказал я Ашоту, который тоже гремел чемоданом. Это был относительно небольшой чемодан, как у человека отправляющегося в отпуск, – Теперь тебя тоже ждет участь заграничного бомжа. Ты этого хотел?
– Разве? – сказал Ашот с обычной своей ленцой.
– Ой, если заранее бронировать, то будет дешевле, – загомонили Сеня с Ваней, – Мы в Бильбао когда приехали, тоже хотели, а нам такие показали цены. Мы тогда пошли и купили шампанского настоящего, в машине выпили и там же спать легли.
– Чтоб я так жила, – сказала Манечка. И она явилась провожать бывшего любовника. Широкая натура, что уж….
– Ни кола, ни двора, – сказал я, – Куда едут? Зачем? Кому вы там нужны?
– Мы друг другу нужны, – сказал Марк. Отхватив самого роскошного красавца в своей жизни, он гордился им так, как в советские времена орденами наверняка не гордились. Весь мир должен был узнать, что у Марка есть Ашот, и весь мир должен был зарыдать от счастья, что у белокурого придурка все так удачно сложилось.
– Ну, взрослые люди. Разберетесь как-нибудь, – миролюбиво произнес Кирыч.
Мы вошли вовнутрь аэропорта, где гремело, звенело и пело на все лады: люди разлетались кто куда, каждый к своей цели.
– Не люблю открытые финалы, – сказал я, когда мы кружком встали в сторонке, ожидая пока Марк и Ашот сдадут багаж любезной деве, торчащей из-за стойки одной лишь белокурой головой, – Ни в жизни не люблю, ни в книжках.
– Открытых финалов не бывает, – сказала Лиза, – Ясно же, чем все закончится рано или поздно….
«Ты еще косу возьми и саван надень», – мысленно огрызнулся я.
– Все хорошо, что хорошо кончается, – сказал Кирыч, поняв слова Лизы на свой оптимистичный лад.
– А я вообще загадала, что вся моя последующая жизнь будет ровной, залитой солнцем дорогой, – сказала Манечка.
– А твой Голенищев отпустит тебя в дальнобойщицы? – поддел я.
Сеня и Ваня захихикали.
– Теперь все так быстро, что просто ужас, – к нам подошел Марк, уже налегке, без чемодана; за ним последовал Ашот. Черт возьми, какая же яркая пара, – Теперь только паспорта показать осталось. И все.
– И залитая солнцем дорога, – повторил я Манечкины слова, – А теперь давайте возьмемся за руки и споем про то, как мы всех любим – всех подряд, без разбору, и даже Масю в белых волосах, и даже волчий суржик ее Суржика.
– А вы знаете, что Мася теперь будет певица? – выдохнул вдруг Марк.
– Она умеет петь? – удивился Кирыч.
– Она будет петь русский шансон, – сказал Марк, словно это что-то объясняло, – У парадного крыльца, лаконично, мы прощались в два лица, симметрично…. Я как услышал, у меня прямо по спине мурашки.
«…Друг до друга недосуг, друг без друга, оказались сразу вдруг…»
– Что, говоришь, Мася будет петь? Про какое там крыльцо? – я посмотрел на толстуху.
– Сказано же, – Манечка отвернулась, – Хорошо будет петь.