Сожители. Опыт кокетливого детектива Кропоткин Константин
«Зависает»?
– Ничего особенного, – сказал я, – В жизни всегда есть место подвигу.
Опять зазвенел звонок, столовая опустела – остались только мы трое: я, Федот и бабища Наташенька, с невозмутимой миной стоявшая за витриной. Интересно, куда Федот своих охранниц девал? Не ждут ли его две девы у входа в здание наподобие мраморных античных богинь?
– Начнем? – я нажал кнопку диктофона, – Вы счастливы?
Он похлопал рукой по столу:
– Выключи.
Я исполнил приказ.
– Мы про что говорить будем? – спросил он.
– Про то, как вы, будучи геем, умудряетесь еще и карьеру делать.
– Какое бл…, – он не договорил, – счастье….
– Я хочу выяснить, как вы умудряетесь усидеть на двух стульях. Быть у всех на виду и при этом ни в чем себе не отказывать.
– Нет, про счастье не будем, – распорядился он.
– Хорошо, – согласился я, – Не будем.
– А теперь давай. Жми.
Он говорил, а я больше слушал. Я мог бы даже обойтись без уточняющих вопросов: формулировки у Федота были звонкие, литые. Помечая в уме самые сочные фразы, я успевал думать и о совсем другом.
О том, например, что все мы в этом мире – я где-то читал – знакомы друг с другом через шестое рукопожатие. Все мы, в каком-то смысле, друг другу – сожители. Хотим того или нет, мы вынуждены делить общую жилплощадь, приживаться как-то, прилаживаться. Лучше бы по любви, или хотя бы по симпатии. Да, что там? Хватило б иногда и равнодушия – эмоции прекрасной, потому что равной нулю. Сколько крови удалось бы избежать, если б жили люди рядом, бок о бок, хотя бы с холодным носом.
Просто жили, просто не мешали б друг другу жить.
С Федотом были мы знакомы даже слишком – хотя снова столкнулись уже на другом поле, в другом качестве, много лет спустя.
«Мужичок с ноготком».
– …а я не принимаю на работу тех, кого не принимает моя душа, – сказал он, вдруг выломав стройный ряд своей речи диковинным коленцем.
– То есть вы гомофобов не берете, – уточнил я.
– Да, их, – главным для кокетливых мужчин словам на букву «г» он старомодно подбирал эвфемизмы, – Если человек глуп, то обычно во всем.
– То есть если он – открытый гомофоб, то непременно и дурак клинический. А если не дурак, то гниль свою в себе придержит, на всякий случай. Я вас правильно понял?
– Примерно так.
– Интересно, – я подобрался, – а как вы гомофобов распознаете?
– Просто спрашиваю с кем живет.
– О чем вы спрашиваете? – удивленно уточнил я, – О сексуальных предпочтениях кандидата?
– Да, бывает, – замерли глазки-запятые, – Люди должны разделять мою философию жизни.
– И в чем же она заключается?
– Не врать, например. Все прощаю, кроме лжи.
Я задумался.
– Да, – сказал затем, – Хорошая философия. Только если бы мне стали задавать на собеседовании такие вопросы, то я встал бы и ушел.
– А я тебя и не взял бы, – оскалился он белыми зубами.
– Вот, вы – умный человек, – произнес я неожиданно для себя самого, – Если у вас на глазах кого-нибудь обманывают. Ну, в личном смысле. Банальная, в общем, измена. То как правильней поступить? Рассказать ему об обмане или пусть не знает ничего?
– Он твой друг? – внимательно посмотрел на меня Федот.
– Нет. Просто хороший парень.
Он сделал несколько медленных глотков из своей кружки.
– Лучше не дергаться. Сам все узнает, когда придет срок.
– А если не узнает?
– Тем лучше для него, – он опять оскалился, – Если ты намекаешь, зачем я жене признался – так мне кое-кто помог.
Я не захотел уточнять, кто этот «кое-кто», но пятна красные по лицу поползли.
Вот в чем дело.
Давным-давно, лет десять тому назад, нас с Кирычем в гости позвала его начальница (тогда еще не бывшая). У нее был большой дом, а в доме том – оранжерея, а в оранжерее – удобная лавочка, где я, утомившись, хотел спрятаться от толпы, а вместо этого выставил себя на всеобщее оборзение: захмелевший муж начальницы рассказал мне, что проходит по тому же ведомству, что и я, стал водить по моему плечу полированным своим ноготком. Супруга его вышла, чтобы показать гостям тропические дерева, не вовремя вышла; получилось некрасиво.
В нашей семейной хронике муж начальницы получил прозвище «мужичок с ноготком».
А теперь, вот, «Федот».
– И нельзя было промолчать? – спросил я, – Сделать вид….
– Она – мой лучший друг, – сказал Федот, – А с друзьями так не поступают.
– Но еще она женщина.
– Она – умная женщина. Представь, мы женились по любви. С собой-то я уже позже разобрался.
Как все интересно бывает! Вот, живет тот Федот. Женится по любви, дом заводит. Строит совместную жизнь – а тут хрясь! – такая подлянка судьбы.
– И в каких вы сейчас отношениях?
– Говорю же, мы друзья. У нас взрослая дочь.
– А дочь знает?
– Спросит – скажу.
– А она не спрашивает?
Он улыбнулся:
– Она хочет в Англии учиться, а кто ж ей учебу оплачивать будет? Деньги, – великое дело. Есть они – и все окей.
Я выключил диктофон и, понажимав на нужные кнопки, стер без следа, наверное, самый сенсационный диалог в своей журналистской практике.
С меня хватит.
Федот не врал нагло, как иные, не вихлялся, привирая, как некоторые, и, чувствуя странную в чужом человеке откровенность, мне все меньше хотелось о нем рассказывать.
История Федота не годилась для статьи. Его история годилась, например, для повести – о том, что свободным можно быть и в несвободной стране, о том, что свободу не дают и не дарят, не приобретают и не получают по наследству.
– Все окей, – сказал он, подытоживая свою речь, давая понять, что все более, чем просто «окей».
В его словах мне почудилось что-то вроде решимости камикадзе (или азиатские глаза виноваты?): он должен бы понимать, что, выставив из окна кабинета свой голый зад, может рассчитывать на отставку, на право носить бусики не только по выходным….
Но не будет ли мне потом стыдно (а у стыда длинное эхо), когда весть разнесут, приумножат, приврут, изгваздают, как сплошь и рядом случается в наши интернет-времена? Не будет ли многие годы позже преследовать меня этот морок: приличного господина немолодых ухоженных лет со свистом и улюлюканьем вымазывает в дегте и перьях?….
– Знаете, что, – убирая диктофон в сумку, сказал я, – Не буду я про вас ничего писать. Извините.
– То есть как это? – он опешил.
– Вы хотите высказаться. Это видно. Так сделайте это сами. Без посредников. Блог себе заведите. Пройфайл в фейсбуке. Зачем вам посредники? Зачем вам – я?
– Это что ж, я что ль о встрече просил? – он чуть придвинулся к столу, закрывая от меня свет.
Я лишь руками развел.
– Извините. Ничего хорошего из нашего разговора не выйдет.
Чай мы выпили, ватрушки съели. Он молчал и я молчал.
– Слушай-ка, – произнес он медленно, – а если я твоему начальству позвоню….
– Валяйте-звоните. Только прошу, соврите что-нибудь пострашней: что дебоширил, оскорблял, домогался, в конце-концов.
Он рассмеялся на удивление молодо. Загоготал даже – бабища Наташенька посмотрела на него с одобрением.
– Домогался? Зачем?!
– Чтобы уволили, наконец, – сказал я начистоту, – А то знаете, как надоело. Занимаюсь черт знает чем. Сколько можно?
Права толстуха Манечка, бросившая нелюбимого красавца ради бухалтера, скучного и любимого – жить лучше так, как душа велит.
– Богема, – Федот щелкнул ноготком по пустой чашке.
В его голосе я расслышал завистливые нотки.
Что-то изменилось, а что-то осталось прежним. Он называл меня «богемой» и при нашей первой встрече много-много лет тому назад. И только теперь я понял, что он имеет ввиду.
Он хочет быть свободным, а легкость, с которой я могу сорваться с насиженного места, якобы указывает, что я свободней, чем он.
Надо же, умный-умный, а такой дурак. Не понимает Федот, что безответственность это, а не свобода.
Не прав тот Федот: свободу не дают, ее зарабатывают, каждый день и час работая над собой, каждый день и час спрашивая себя, а правильно ли живу, а хорошо ли поступаю….
Федот свою свободу заработал, у него все «окей», а я все время бегу куда-то. Убегаю.
– Ну, давай, – потребовал он, хлопнув ладонью по столу.
– Что?
– Домогайся… – он улыбнулся, делая вид, что пошутил, но глаза его словно покрылись маслом, – Сколько времени потеряли.
Ах, старый ты хрыч – я едва в ладоши не захлопал.
Так и сошелся последний паззл в этой истории. Сюда, к студентам, Федот приходит не только ради «посмотреть», он – из охотников. В вечном поиске, вечно на взводе. И не дает ему покоя давний незакрытый гештальт: тогда, в оранжерее, этот рыжий сукин сын, ничего из себя особенного, посмел оттолкнуть его – Его.
– Да, жаль. Не представился нам такой случай, – произнес я со всей возможной теплотой, – Но если бы случай представился, то тогда конечно….
Я знал: «случая» такого не будет никогда, но Федот запомнит только указание на возможность, на вероятность, на предполагаемую податливость предполагаемой жертвы. Старая история перестанет волновать его, он положит ее в архив.
Мне не жаль было дать ему эту иллюзию – пусть ставит он воображаемый крестик в своей галерее трофеев. Какие же дураки бывают эти альфа-самцы, нет, ну, ей-богу….
Я ушел, а он остался. Скоро должна была закончилась еще одна пара, столовую скоро снова наводнит творческая молодежь.
Думая над всем этим, предъявившим себя так неожиданно и так нелепо, я незаметно для себя спустился переулком к метро, проехал на эскалаторе вниз в подземелье. Как вы думаете, кого я встретил внизу, на краю платформы? Кого я опять там встретил?
Накаркал. Это так называется.
Дежавю
Он казался уже прожитым, этот день. Кто-то словно прокручивал знакомые фрагменты – мне только и оставалось, что подыгрывать в заданных предлагаемых обстоятельствах: одна встреча влечет за собой другую, а та – третью, но чувства новизны нет, все уж отсмотрено, пережито – знакомо.
Все такой же перрон: грязно-серый мрамор стен; вязкий запах московской подземки; поезда, влетающие с шумом и с грохотом уносящиеся в темноту; людское столпотворение – город, большой город, тесный и гулкий, без свежего воздуха, без неба, глянув в которое, был бы шанс поймать спасительную мысль о пространстве без границ, о воле.
Ашот был все также хорош, и даже лучше себя прежнего. Он улыбался сам себе, припоминая, должно быть, что-то приятное, нежное. Красивей богов только боги улыбчивые, они красивы вдвойне, одухотворены потому что.
Влюблены.
Мне стало нехорошо, но увиливать было поздно. Нас опять свело – и снова в подземелье, как было и в тот раз, когда он принудил меня выслушать свой бурный монолог о любви.
Ашот мечтательно улыбался, он вызывал, должно быть, к жизни трепетные свои переживания: касания, может, и взгляды, странности и смешки; контур лица, высвеченного под странным углом, трогательно заломленную во сне руку – все мы дети, когда спим и нет более явного свидетельства любви, как желания смотреть на любимого человека, пока он спит, пока открыт тебе так, как никому и, может быть, как уже никогда потом….
– Здравствуй! – при виде меня лицо Ашота набрякло.
– Давно не виделись. Привет! – сказал я, стараясь выглядеть беспечным.
Так точно. Дежавю.
В дежавю впасть легко: мы ходим одной и той же дорогой на работу, ездим все в том же метро, имеем пару-тройку любимых ресторанов, пару-тройку друзей, у которых также накатана дорога. Вольер, хоть и кажется, что все мы – свободны.
– Едешь? – спросил я, лишь бы что-то спросить.
– Да, встреча, – он смешался.
Не хочет говорить, понял я, чувствуя и облегчение, и странную злость: ведь сам же просил же меня, буквально умолял, чтобы замолвил за него перед Манечкой словечко, а теперь, смотри-ка, снова обрядился в надменного божка.
– А я как раз со встречи иду.
– Домой? – спросил он.
– Нет, на работу. Буду увольняться.
– Да?
Увидев, как правильно и уместно переменилось его лицо, я чуть не взвыл: только не надо меня жалеть, не нужно мне это показное, пустое, никчемное соучастие; в жизни так много шелухи, не преумножай же и ты – такой красивый – этот эмоциональный мусор….
– Да, я очень рад, что увольняюсь.
– Тогда поздравляю, – брови его встали на место, вернув лицу и прежнюю надменность.
– Не с чем поздравлять. Велико ли дело, уволиться?
– А почему именно сейчас?
– Почему бы и нет? Осень, – я помахал руками, изображая крылья, – Летят перелетные птицы.
– Время перемен, – сказал он с легким вздохом, – Да.
– А у тебя как дела?
– У меня? Хорошо, наверное.
– Рад за тебя, – я постарался сказать посердечней. А как еще говорить с рогоносцами, этими счастливцами, нежащимися в неведении, – Ну…, – я хотел притвориться, что влечет меня неодолимая сила, что площадку перепутал, что ехать мне совершенно в другую сторону….
– А почему ты не спрашиваешь меня про Машу? – спросил он.
– Зачем мне про нее спрашивать? Я ее и так каждый день на работе вижу.
– А раньше спрашивал. Ты говорил как у «вас».
– Ну, это когда было, – я замямлил.
– Ты же все знаешь, да?
– Что я знаю? – спросил я, чувствуя, как заполыхали мои уши, как поползли по щекам красные пятна, – Ничего я не знаю, это ваши дела, сами разбирайтесь…, – стыдливо умолк.
Странные эти влюбленные. Думают, что лежат они, курами на парадном блюде, а весь мир на них пялится. А миру все равно. Мир не добр и не жесток – он равнодушен. Плевать ему, что кто-то любит, а кто-то нет.
– Видишь. Так получилось, – Ашот выдохнул шумно.
Я чуть не выругался. Ашоту наставили рога, а он же еще чувствует себя виноватым – не то сказал, не так себя повел, не тем ответил…. Разве можно жить свою жизнь, как грошовый роман? Никогда, дал я себе зарок, никогда в жизни больше не буду участвовать в чужой личной жизни, ни вмешиваться не буду, ни советы давать, ни даже слушать отчеты как они там друг друга любят, как ненавидят, как убивают друг друга почем зря….
– Мне очень жаль, – сказал я.
– И странно так, – глаза Ашота заблестели.
Меня аж затрясло: не будь же ты слюнтяем; ну, эта толстуха разлюбила, полюбит другая, мало ли их, феерических толстух в этом огромном городе-монстре?…
– У тебя так было? – после паузы спросил он.
– Что?
– Как будто к стене прижат, как на расстреле. И страшно, и как-то весело тоже, – он слабо улыбнулся.
Я понял: у него истерика, обыкновенная истерика. У меня однажды было такое – мне было плохо, очень плохо, так плохо, что я хохотал только, кривлялся, как черт в аду. А он улыбается лирически, нежно, влюбленно. У него такой – акварельный – способ страдать.
– Зато все ясно, – сказал я, – Тоже хорошо. Правда лучше, чем ложь. Правда? – я в этом не был уверен, но ничто так не улучшает жизнь, как вовремя произнесенные общие места.
– Все с ног на голову. И то, и пятое, и десятое, – он погладил себя по затылку.
– Считай, что не с ног на голову, а наоборот, с головы на ноги.
– То есть мне ехать?
Точно дежавю.
Вот также – метро, у края платформы – стояли мы, я и он. Он в точности в этом тоне говорил со мной – нарезая меня своими словами на тонкие, пергаментной прозрачности пластики. Он хотел подтверждения, что все верно в его жизни: он встретится с любимой женщиной, он скажет ей, он….
А что потом?
Я понял: и «будь счастлива» он ей скажет, и «отпускаю», и красиво заломит руки, и не вылезет из носа его неуместная сопля, и не будет на лице его бурых пятен, не станет он, зацепившись за какое-то слово, повторять его снова и снова. Приличный, правильный – неестественный вплоть до последнего волоска в своей умеренно длинной черной челке. Полудохлый. Не зря я все время встречаюсь с ним в метро, в этом зеленоватом, призрачном, полумертвом свете.
– Поступай, как знаешь, – сказал я немного резковато.
– А я люблю, – произнес он, – Возьму и скажу: люблю, потому что имею право.
А она любит другого, мысленно возразил я, и имеет столько же прав.
– Слушай, мне пора. Мне еще увольняться сегодня, – я опять помахал руками, как крыльями, – Давай, в другой раз поговорим, хорошо? – я отступил, – Делай, что хочешь, твоя жизнь, тебе решать. М?
Отступил и он – темнеющий на глазах, по правде говоря, сейчас больше похожий на каменного истукана. Я б такого не полюбил. Нет в нем жизни. Права Манечка, жить с таким – не дышать, а ходить будто по музею. Так хорошо, так прелестно, прекрасно так, что хочется блевать.
– Если хочешь, – уже отворачиваясь, сказал я, – дай ей по морде. Она этого заслуживает, и сама это знает.
Он издал неопределенный звук, но узнавать его природу мне не хотелось. Я не ушел, а соскользнул – как соскальзывает капля воды по навощенной поверхности. И это чувство тоже было знакомо. Я чувствовал в теле приятную легкость – я свободен. Точнее – я освобожден. Совсем немного осталось.
Уволен.
Сергей Петрович Конев, главред экспертного журнала, человек вспыльчивый, импульсивный, исполнил мою просьбу немедленно.
– Что ж, – сказал он, – Не держу.
– До конца месяца я доработаю….
– Незачем, – он перевел взгляд с меня на экран своего компьютера, защелкал клавиатурой, – Всего доброго.
Я думал он будет кричать, как уже бывало. Или уговаривать, что тоже вполне в его репертуаре. Ледяного тона, внезапно отчужденного лица я не ожидал.
– Спасибо вам за терпение, – сказал я, мысленно договаривая, что незачем здесь человек, который статейки валяет без искры, а только по служебной необходимости, – До свидания!
Он кивнул, не глядя. Я ушел.
Увольнение – не развод, не разрыв, не расставание. Мы большую часть жизни проводим на работе, но сказать о ней можем куда меньше, чем о часах ночных, часах утренних и вечерних. И вот однажды мы изымаем себя из служебного пространства, а ничего не болит. Во всяком случае, не так, как бывает при расставаниях.
– И куда теперь? – спросил коллега, с которым я просидел рядом несколько лет, но сейчас, описывая эту сцену, ленюсь дать ему даже имя.
– Не знаю пока, – личных вещей у меня почти не было. Нужно было повыкидывать канцелярский хлам, удалить пару личных папок в компьютере и… все.
Все-таки на работе мы – не люди. Мы – ходячий список должностных обязанностей. Люди-функции, служебные и заменяемые. Разбираясь со своим барахлом на бывшем рабочем месте, я подумал, что мое место – у окна, чуть не самое лучшее во всем офисе – будет занято немедленно, я еще и на улицу выйти не успею, как начнутся споры – вон, как они все напряглись, будто спринтеры на старте.
– Финикеев! – окликнул я самого засаленного, – Об одном прошу. Пожалуйста, после мастурбации стульчак вытирать не забывай. Клозет служебный, не один ты им здесь пользуешься. Считай этой моим завещанием.
Теперь я точно мог убираться на все четыре стороны.
Уходя, я все не мог выкинуть из головы эту одну странность -она интересовала меня куда больше, чем испуг Финикеева и реготание бывших коллег. Сергей Петрович Конев, который все эти годы возился со мной, советовал и помогал, закрывал глаза на срывы и хвалил без нужды – он отпустил меня так, словно нанял вчера и случайно.
И такое я будто тоже однажды уже проживал. Когда? Почему?
Для чего?
Часть четвертая.
Отягчающие обстоятельства
Любовь, конечно, но такая, что впору бежать за полицией.
– …считаю, надо выпить за нее, за женщину, за подлинную, тэк-с, королеву, которая… которую…, – стоя с рюмкой водки в чугунной руке, Суржик хотел привлечь всеобщее внимание: мужчина бултыхался в словах, да и мысли его, уже размягченные спиртным, наверняка напоминали кашу, – она такая, что ее, тэк-с, такую…, – он говорил и, не находя должного отклика, все больше становился похож на хищника – странно вытягивалось его лицо.
Человек по фамилии «Суржик» – сегодня в фиолетовых кедах и синем пятнистом пиджаке, перешитом будто из спецовки сварщика, -хотел рассказать о своих чувствах, а лицом сильно напоминал волка.
Мы с приличной поспешностью отошли.
– Они поругались, – объяснил вполголоса Марк, – Суржик Масе самовыражаться не дает, и она теперь ему ребеллирует, – Марк выпучил глаза в сторону блестящей пары, которая шествовала в толпе, но была не способна с нею слиться: снегурочка Мася с лиловой сумочкой в холеной ручке прогуливалась вместе с лощеным кавказцем Ашотом.
Блондинка и брюнет. Выразительные невыразимо.
– Она, короче, теперь шляется с кем попало, – резюмировала толстуха Манечка, скрипнув своим тесным желто-зеленым синтетическим платьем, в котором сильно напоминала обожравшегося питона.
– Ашотик не кто попало, – поправил ее Марк.
– Я лучше знаю, – сказала Манечка, которой, стоит напомнить, знойный кавказец до последнего времени приходился потенциальным мужем.
Он звал толстуху замуж, а она ушла к снусмумрику Голенищеву.
– А что? Весело, – сказал я, предчувствуя аттракцион, – С одной стороны Мася, отороченная кавказской роскошью, с другой стороны пьяный Суржик. Вы «скорую помощь», надеюсь, уже вызвали?
– Нет, – сказал Марк, который был одним из распорядителей этого праздненства, – Только закон и порядок. Не видишь, вон, Боба стоит.
– Не вижу, – сказал я.
Я не хотел его видеть.
– Боба сказал, чтобы мы не беспокоились. Он посмотрит. Так он сказал.
Марк отходчив, он не помнит зла. Я так не умею.
Как ни крути, подлец этот Володя, которого Марк, симпатизируя мордовороту, окрестил «Бобой». У Володи есть Тема, и все мы знаем про их связь, но, «исполняя служебные обязанности», он не сделал ничего, когда Марка едва не обвинили в убийстве. Ну, разве ж не подлец?
– И в этой, тэк-с, женщине, которую я…, в ней… хочу навысказать, что… тэк… с, понять имеет право, потому что тэк-с… в ней я обрел… получил, короче, бл… тэк-с не количественный, но качественный потенциал, который… которая…, – Суржика все несло на глубинах и все трясло на отмелях пьяной любовной реки.
Был потерян он на этом празднике, выглядел жалко, что ему совершенно не шло.
– Слушай, Марусь, ну, не знаю, – сказал я, – Поди хоть предложи Ашоту любовь до гроба, что ли? Отвлеки от этой дуры. А то ведь разметает Суржик его клочки по закоулочкам. Ну?
– Да, в гробу мы его видали, – категорично вступила Манечка. Во взгляде ее, обращенном на блестящую пару, мне почудилось что-то вроде ревности. Толстухе было бы приятней, если бы Ашот оставался безутешен. Чтоб ходил тут, среди людей, один-одинешенек, в мрачном гарольдовом плаще, а не в сопровождении красивой хозяйки веселых сумочек.
– Тэк-с, – донесся снова лязгающий звук, – хочу сказать, что она имеет… тэк-с… имеет….
– Ты хочешь, чтоб тут кровь рекой полилась или что? – вконец разозлившись, прошипел я Марку, – Марш, кому говорю!
Марк издал слабый стон.
Этот праздник не задумывался для свары на почве ревности. В большом белом зале (одном из больших и белых в этом большом и белом, с иголочки, здании), под потолком, у всех на виду, подвешенным на невидимой лесочке, медлительно вращался портрет пухлого Андрюшки в наряде безумного раджи: на голове покойного портняжки красовалась лазоревая чалма, он был облачен в розово-зеленый наряд, вроде сари – и сразу трудно было понять, где заканчивается изображение и начинается рама, сделанная из розового атласа, усыпанная по краю переливчатыми камушками.
В честь трагически покинувего этот мир во имя мира небесного устроили выставку. Давали кукол.
Вокруг портрета портняжки висели они, изготовленные из папье-маше, носатые немного, с вытянутыми грустными лицами, в разных позах – словно бежали по воздуху, словно сидели и что-то думали, словно беседовали друг с другом. Куклы располагались под самым потолком, много выше толпы, из-за чего казалось, что вернисаж двухэтажный: внизу сновали люди, а наверху вдумчиво и печально существовали диковинные существа, словно отделенные от мирской суеты невидимой преградой.